Я молча смотрел на норвежцев, позволяя тишине стать почти осязаемой. Секунду, две, три — достаточно долго, чтобы они начали ёрзать на стульях.
Пятница. Три часа дня. Время, когда нормальные люди уже думают о выходных.
Двое мужчин напротив — один лысый, второй с аккуратной бородой — были мокрыми от пота, хотя кондиционер работал исправно, поддерживая комфортные двадцать два градуса. Лысый открыл рот первым, и в его голосе я услышал характерное норвежское растягивание гласных:
— Глеб, поймите…
Я поднял ладонь. Жест был лёгкий, почти ленивый, но фраза оборвалась мгновенно. В переговорной снова стало тихо.
Я открыл контракт на телефоне, пролистал до нужного пункта и сказал так тихо, что оба инстинктивно подались вперёд:
— Пункт четыре-два.
Оба норвежца вздрогнули синхронно. У лысого был такой вид, словно я вытащил пистолет.
— При форс-мажоре, — продолжил я тем же ровным тоном, — у вас есть две недели на устранение обстоятельств. Время вышло вчера в полночь. Сегодня это уже не форс-мажор. Это срыв контракта с пятьюстами тысячами евро неустойки.
Бородатый дёрнулся:
— Но шторм же…
— Вы две недели ждали у моря погоды, — перебил я. — Буквально. Ждали, пока шторм утихнет. Не утих. Время вышло.
Лысый попытался что-то сказать, но я не дал:
— Время вышло вчера в полночь. — Я стукнул пальцем по столу. — Сегодня это уже не форс-мажор. Это ваша халатность.
Я открыл нужный контакт, посмотрел на норвежцев и нажал вызов, включив громкую связь.
Три гудка. Потом хриплый мужской голос:
— Алекс слушает.
— Алекс, — сказал я, не сводя глаз с норвежцев, — это Глеб. Мне нужен борт.
Пауза. Потом недоверчивый смешок:
— Какой борт, Глеб?
— «Антонов». Который стоит в Гамбурге. Тот, что ты держишь на случай особых заказов.
Ещё одна пауза, значительно длиннее.
— Ты про «Руслан» говоришь? АН-124? Глеб, ты понимаешь…
— Да. Именно про него.
— Ты понимаешь, сколько это…
— Понимаю. — Я сказал это спокойно, почти равнодушно. — У меня восемьдесят тонн лосося тают в норвежском порту. Мне нужен этот борт в Осло через три часа. Успеете?
Лысый норвежец побледнел так сильно, что я на секунду подумал, не вызвать ли ему скорую. Бородатый сглотнул, и я увидел, как дрогнула его рука.
— Три часа — это очень жёстко, Глеб, — сказал голос в динамике. — Растаможка, подготовка, вылет… Но успеем. Уже даю команду диспетчеру. Счёт будет… впечатляющим.
Я усмехнулся:
— Пришлёшь на почту. Как обычно.
Нажал отбой и посмотрел на норвежцев:
— Мой самолёт будет в Осло через три часа. Ваша «халатность» обойдётся вам в полмиллиона евро неустойки. Подписывайте.
Лысый взял ручку. Его рука дрожала. Он расписался неровно, как школьник, впервые пишущий своё имя. Бородатый последовал его примеру.
В переговорную вошёл Виктор Петрович — мой непосредственный руководитель.
— Господа, — обратился он к норвежцам на безупречном английском, — надеюсь, мы нашли решение, устраивающее все стороны?
Лысый кивнул, не поднимая глаз.
— Отлично. Тогда позвольте мне проводить вас.
Я кивнул норвежцам и вышел из переговорной.
* * *
Я шагал по коридору к лифту мимо стеклянных дверей других переговорных, мимо секретарей за стойками. В конце рабочего дня офис почти опустел.
Кабинет встретил привычной тишиной. Стол, два монитора, стеллаж с папками.
Сорок три непрочитанных письма смотрели на меня с экрана. Я на автомате сортировал их, даже не вчитываясь в темы — после нескольких лет работы научился определять важность письма одним взглядом.
Прошло минут сорок. Я разбирал письма с той же методичностью, с какой разделывал рыбу на турнирах — быстро, точно, без лишних движений.
За дверью послышались шаги — быстрые, твёрдые. Виктор Петрович. Он не стучал — зачем, если дверь открыта?
Лицо его было возбуждённым, глаза горели.
— Глеб, — начал он, качая головой, — норвежцы говорили мне, что ты заказал АН-124. Семьсот тысяч евро за один рейс. Это правда?
Я оторвал взгляд от монитора:
— Да.
— Я в шоке. В хорошем смысле. — Он подошёл ближе, оперся о край стола. — Послушай, я знаю, ты уезжаешь на выходные на свою рыбалку…
Он усмехнулся. Я знал, что он считал это чудачеством.
— Но эта неделя… ты вытащил нас. Вытащил компанию, вытащил контракт, вытащил репутацию. И знаешь что? Я поговорю с советом директоров о твоём повышении. Серьёзно поговорю.
Я закрыл последний документ на экране:
— Спасибо, Виктор Петрович. Ценю.
— Отдыхай, — сказал он, направляясь к двери. — В понедельник поговорим о деталях. И постарайся не утонуть там на своей рыбалке — ты мне нужен живым и здоровым.
Он вышел, прикрыв дверь.
Ещё час прошёл в тишине. Письма, цифры, графики. Отправил итоговую сводку директору. Закрыл последнюю вкладку.
Посмотрел на часы. Восемнадцать ноль-ноль. Ровно шесть вечера.
«Пора».
Я выключил мониторы, взял пиджак с вешалки, запер кабинет на ключ. Коридор был почти пустым. Пятница, конец дня.
* * *
Дождь не прекращался, превратив город в акварельную картину с размытыми контурами.
Я шёл к парковке неспешно и с каждым шагом чувствовал, как офисное напряжение уходит из плеч, из спины, из головы.
Дошёл до своего места. Седан стоял там, где я его оставил утром — чёрный BMW 5-й серии, всегда чистый, всегда в идеальном состоянии. Открыл дверь, положил пиджак на заднее сиденье.
Потом закрыл дверь, не садясь внутрь.
И пошёл дальше, через два ряда машин.
Там, на самом краю парковки, стоял он. Мой настоящий автомобиль. Пикап Ford F-150 Raptor с прицепленным катером.
Я положил ладонь на борт катера и хлопнул — звук получился гулкий, твёрдый, уверенный.
«Офис — это игра. Хорошо оплачиваемая игра, с чёткими правилами и понятными призами. А это — моя настоящая жизнь. Та, ради которой я встаю по утрам».
Первая мысль пришла откуда-то издалека, извне, как эхо в огромной пещере, слабое, размытое, едва различимое.
«Голова… болит… Всё болит… Я… жив?»
Я попытался пошевелиться, подать сигнал телу, заставить его отреагировать на команду. Не получилось. Тело не отвечало, не слушалось, словно его вообще не существовало.
«Авария… Фура… Я врезался… Скорая… Больница…»
Память возвращалась обрывками, фрагментами, как плохо смонтированный фильм. Огни фуры. Визг тормозов. Удар в грудь. Боль. Тьма.
«Я жив. Раз я думаю — значит, я жив. Больница? Реанимация? Кома?»
Но что-то было не так. Что-то фундаментально, жутко не так.
«Холодно. Почему так холодно? Если я в больнице, там должно быть тепло. А здесь… здесь ледяной холод, который пробирает до костей».
Я собрал всю волю, которая у меня оставалась, и попытался открыть глаза. Веки не слушались, словно их залили свинцом и прибили гвоздями к черепу. Я напрягся изо всех сил, заставляя мышцы работать.
Свет.
Тусклый, серый, мутный, как взгляд сквозь грязное стекло.
Я моргнул с трудом. Снова. Картинка становилась чётче с каждым морганием, медленно, мучительно медленно.
«Это не больница. Это не палата. Это не реанимация».
Я видел дерево — грубое, потемневшее от воды и времени, с торчащими сучками. Деревянные борта, обшитые досками, которые прилегали друг к другу неровно, оставляя щели. Запах сырости, плесени, гнили.
«Лодка? Я в лодке?»
Паника кольнула меня — острая, ледяная, как удар ножом под рёбра.
Я попытался пошевелить руками, чтобы схватиться за борт, подняться, понять, что происходит.
Не получилось.
Руки были за спиной, связаны. Что-то грубое, жёсткое впивалось в запястья, резало кожу при каждом движении.
«Верёвка. Меня связали. Кто-то связал мне руки».
Я дёрнулся рефлекторно, пытаясь разорвать верёвку. Верёвка врезалась сильнее, до крови, но не поддалась ни на миллиметр. Я попытался сесть, опираясь на локти, и почувствовал воду.
Холодную.
Ледяную.
Она хлестала у щиколоток, плескалась на дне лодки, создавая мокрый, хлюпающий звук. Я посмотрел вниз, заставив глаза сфокусироваться, и увидел чёрную щель в днище лодки, из которой сочилась вода тонкой, но постоянной струйкой.
Лодка тонет. Я связан. Я в тонущей лодке с связанными руками.
Я снова дёрнулся — резко, яростно, отчаянно, используя всю силу, какая у меня была. Верёвка не поддавалась, врезаясь в кожу еще глубже, и я почувствовал, как что-то тёплое течёт по ладоням.
Кровь.
«Где я?! ЧТО ПРОИСХОДИТ?!»
Я поднял голову, преодолевая боль в шее, и огляделся, пытаясь понять, где я нахожусь.
Вокруг была вода.
Тёмная, широкая, быстрая река, которая тянулась во все стороны до самого горизонта. Туман стелился по поверхности воды плотным белым покрывалом, скрывая берега, превращая мир в серое, размытое ничто. Вдали — очень далеко, почти на пределе видимости — виднелись крошечные огоньки. Может быть, деревня. Может быть, костры. Может быть, галлюцинация.
Холодный влажный ветер дул в лицо —, он принёс запах ила, гнили, мокрой древесины и чего-то ещё. Я не мог определить, чего именно, но это вызывало инстинктивный страх.
Я попытался крикнуть, позвать на помощь, привлечь чьё-то внимание.
Горло было сухое, как пустыня. Вместо крика вышел хрип — жалкий, сдавленный, который не долетел даже до ближайшего берега.
«Помогите… Кто-нибудь…»
Никто не ответил.
Только ветер, который унёс мой крик в пустоту, плеск воды о борта лодки и тишина, которая была громче любого звука.
«Это сон, — думал я, пытаясь найти логическое объяснение происходящему. — Это должен быть сон. Кошмар. Авария. Я в коме. Мозг создаёт галлюцинации. Сейчас я проснусь в больнице, и всё будет нормально».
Но холод был слишком реальным, слишком осязаемым. Вода — слишком мокрой. Верёвка — слишком жёсткой. Боль в запястьях — слишком острой.
«Это не сон. Это реальность. Какая-то невозможная, безумная, но реальность».
И тут я почувствовал нечто, что заставило меня забыть обо всём остальном.
Руки.
Я чувствовал, как верёвка впивается в кожу, как запястья трутся друг о друга за спиной в попытках освободиться. И в этот момент мой мозг зафиксировал деталь, которая не укладывалась в сознание.
Странную. Невозможную. Ужасающую.
Запястья были тонкие.
Я почувствовал это сквозь боль, сквозь панику, сквозь шок. Почувствовал, как кости трутся — острые, выпирающие под тонкой кожей. Как кожа натянута туго, без слоя мышц, без жира, без той массы, которая должна быть у взрослого мужчины.
«Что…»
Тропа была крутой, узкой, скользкой от утренней росы. Мои босые ноги цеплялись за корни, скользили на мокрой земле, спотыкались об острые камни. Я поднимался медленно, останавливаясь каждые несколько метров, чтобы отдышаться, хватаясь за кусты и стволы берёз, когда головокружение накатывало особенно сильно.
Головная боль после видения всё ещё пульсировала в висках — не такая острая, как была, но достаточно сильная, чтобы каждый шаг отдавался эхом в черепе. Запястья горели огнём — кожа висела лоскутами, обнажая сырое мясо, которое покрылось новым слоем грязи. Мокрая рубаха прилипла к телу ледяным компрессом, и я дрожал так сильно, что зубы стучали.
Но я шёл. Потому что память этого тела — память Мирона — шептала мне, что я близко. Что дом там, за верхушкой яра, за полем. Что мама там. Что Касьян, может быть, уже там.
«Мама, — повторял я про себя, как мантру, помогающую преодолевать каждый шаг. — Касьян. Срок. Нужно успеть».
Я не думал о том, что всё это означает. Не думал о том, как я оказался здесь, в этом теле, в этом мире. Адреналин всё ещё пульсировал в крови, заглушая философию инстинктом выживания: двигаться, достичь цели, защитить.
Это было настоящее.
Я стоял на краю поля, дрожа от холода и шока, глядя на деревню, которую моя память знала, но которую мой разум не мог принять.
Воздух был другим. Чистым, резким, с запахами, которых я никогда не чувствовал в городе. Древесный дым — не от угольных печей, не от газовых плит, а от настоящих дров, горящих в печах. Запах навоза — сырой, тяжёлый, доминирующий. Запах сырой земли, травы, реки.
«Где я? — спросил я себя, но ответа не было. — Когда я?»
Никаких машин. Никаких проводов. Деревянные избы. Плетёные заборы.
Это выглядело как четырнадцатый век. Может, пятнадцатый. Может, раньше.
«Это невозможно, — шептал разум Глеба-Логиста, который привык к Excel-таблицам и GPS-навигаторам. — Время не… люди не…»
Но память Мирона шептала другое: «Это дом. Это всегда было так. Это нормально».
Две реальности, два голоса, один разум.
Я сделал глубокий вдох, стиснул зубы и заставил себя двигаться дальше. Вниз по склону, по грунтовой дороге, к первым избам.
Деревня просыпалась. Из труб валил дым — кто-то уже топил печи. Где-то вдали кричал петух — не записанный звук, а настоящий, живой, резкий. Собака залаяла на меня — худая, рыжая дворняга, которая бежала вдоль плетня, скаля зубы.
Я ускорил шаг, игнорируя боль в ногах.
Память Мирона вела меня — налево, мимо колодца, настоящего деревянного колодца с журавлём. Мимо большой избы с крытым двором, кто-то богатый живёт, подсказывала память, направо по узкому переулку.
И вот — наш дом.
Изба на краю деревни, почти у самого леса. Брёвна потемневшие, старые. Крыша из дранки местами провалилась. Окна затянуты чем-то мутным. Труба — деревянная, обмазанная глиной, покосившаяся — дымила тонкой струйкой.
Но это был дом.
Я остановился у калитки — такой же плетёной, покосившейся, скрипучей.
Дверь избы была закрыта. Внутри не слышно ни звука.
«Она там, — подсказывала память Мирона. — Мама. Агафья. Она всегда дома в этот час».
Я поднял руку, чтобы толкнуть калитку, и замер.
Я не мог просто ворваться внутрь. Не вот так — мокрый, покрытый грязью и кровью, с диким взглядом и запахом реки. Если я ворвусь с криком «Меня убил Касьян!», я вызову панику, которую не смогу контролировать.
«Контроль, — прошептал внутренний голос Глеба-Логиста. — Мне нужен контроль над ситуацией. Паника — это пассив. Мне нужна стратегия».
Я сделал глубокий вдох, разжал кулаки, попытался успокоить дрожь в руках.
И толкнул калитку.
Она скрипнула — громко, протяжно.
Я пересёк крошечный двор (грязь, несколько кур, склонившаяся баня) и подошёл к двери.
Тяжёлая. Деревянная. Без замка — только деревянная задвижка.
Я толкнул её.
Дверь поддалась со скрипом.
И я шагнул внутрь.
Контраст ударил меня, как физическая волна.
Снаружи было холодно, сыро, пахло навозом и сырой землёй. Внутри было… теплее. Не тепло, но теплее. И сухо.
Запахи обрушились на меня: сушёные травы, квашеная капуста — кислый, резкий запах из бочки у стены, древесный дым и что-то ещё — старое, застоявшееся, но не грязное.
Изба была небольшой. Одна комната — горница. Низкий потолок из почерневших от копоти брёвен. Маленькое окно, затянутое чем-то мутным, пропускало слабый предрассветный свет. Вдоль стены — массивная печь из глины и камня, от которой исходило слабое тепло, она почти остыла, но ещё держала жар. Рядом с печью — деревянная лавка. На лавке, укрывшись старым тулупом —
Она.
Женщина лет тридцати пяти, может, чуть старше, но выглядящая на все сорок пять. Лицо усталое, измождённое, с глубокими морщинами у глаз и рта. Тёмные волосы, туго стянутые платком. Одежда грубая, домотканая — сарафан тёмно-серого цвета, рубаха под ним. Она спала, не раздеваясь, прямо на лавке, прижавшись к остывающей печи.