Виса I. Раз.

На утро пришла зима.

Я понял это не потому, что в комнате было холодно, ведь стылый мороз властвует на севере с ранней осени и размыкает свои цепкие объятия только к середине весны. Не потому, что ветер то и дело завывал за окном, грозясь выбить ставни, а снег шел уже третий день, здорово припорошив скользкие дороги и не собираясь останавливаться. Лед еще, конечно, окончательно не встал, но все чаще по вечерам я едва ли мог разглядеть силуэты огромных дредноутов и ролкеров, выступающих из тумана, окутывающего море. Не потому, что все раньше к вечеру стихал грохот лесопильни, который разносился по всей коммуне.

Зима, суровая правительница нашего края, окончательно вошла в свои владения. Своим дыханием она оставила узоры на стеклах, потушила яркий глаз маяка на пристани, распушила голубые лапы елей в лесу. Она пришла. Как и любой уроженец севера, я это почувствовал.

Эта зима обещала быть суровой и трудной. Это подсказали мне лоси — обычно они спускаются с гор гораздо позже, не сейчас, во второй декаде осени. Их следы я обнаружил на просеке три дня назад. Уже тогда вовнутрь закралось неприятное предчувствие. Это обнаружил отец — с каждым днем лицо его серело, теряя краски и приобретая озабоченное хмурое выражение. Молчание, из отстраненного превратившееся в ледяное, и то, что он велел мне подниматься на завтра как можно раньше, потому что мы будем готовиться к зиме.

Это ощутил я сам, прислушиваясь к тому, как ночью все чаще в моей груди зарождаются тяжелые хрипы, сердце стучит в ушах и отчаянной болью сковывает пораженные вены на руке.

Я натягиваю армейские штаны, доставшиеся мне от отца, стягиваю с полки шкафа самый теплый свитер из черной овечьей шерсти — в нем я проведу всю зиму. В ванной умываюсь, пытаясь стереть с осунувшегося лица понурое выражение и усталость. Не помогает. Синяки под глазами за ночь стали еще темнее и глубже, или мне только кажется? Кожа окончательно поблекла. Я пытаюсь разобрать на голове ворох черных кудрей, которые топорщатся в разные стороны, но быстро сдаюсь. Плевать, они и в лучшие времена никогда не лежали должным образом. С полки я хватаю баночку, высыпаю на ладонь две таблетки, одну — чтобы притупить боль, вторую — чтобы притупить мысли. Глотаю, запивая водой из под крана. Сегодня мне снился очередной кошмар, о котором хочется поскорее забыть.

Внизу на кухне уже хлопочет бабушка. Она бросает на меня раздраженный взгляд — для нее я поднялся слишком поздно. В недрах дома младший брат рассказывает что-то маме восторженным голосом. На газовой плите сковорода, в ней, утопая в масле, лежит жареная треска, оставшееся с ужина. От одного ее запаха в горле встает ком. Завтракать совсем не хочется; вот уже полгода меня тошнит по утрам. Так что я ставлю на плиту чайник, отрезаю себе кусок хлеба, кладу на него ломтик козьего сыра и вгрызаюсь в бутерброд скорее из уверенности, что иначе у меня совсем не будет сил работать.

— Позавтракал бы, — бормочет себе под нос бабушка, очищая рыбину в раковине. — Кожа да кости. Если бы ел хоть по утрам, может быть, и вытянулся немножко.

— Точно. Все дело в завтраках. Сейчас я отведаю этой масляной рыбы, и сразу же поправлюсь, — ощетиниваюсь я. Бабушка цыкает, но больше ничего не говорит.

Вместо завтрака я включаю радио. Старый приемник сначала еле слышно что-то бурчит, настраиваясь на волну, и только потом начинает вещать хриплым голосом диктора сводки новостей. Я слушаю его, бездумно пялясь в окно.

"...после голосования в нынешнюю пятницу, Куриатная Комиция окончательно приняла решение о продлении срока правления Верховного Консула…"

Почти голая ольха, растущая во дворе, затрепетала на ветру. Забавно. Разве нынешний консул хоть как-то справлялся со своей работой? Во время его правления нашу страну, Фьордланд, только отгородили от внутренних государственных дел. Здесь все либо работают на фабриках или лесопильнях, либо заняты охотой и разведением коз с оленями. Мы едва ли можем прокормить самих себя, не говоря уже обо всем Содружестве, которое то и дело поднимает налоги.

"...налог на охрану границ и сбыт повысится в ближайший месяц. Сенат планирует сдать эти суммы в поддержку армии…"

Что и требовалось доказать. Голос диктора перекрывает свист чайника. Я снимаю его с плиты, наливаю себе кипяток и возвращаюсь к радио, переключая волны. Музыка обычно играет только к вечеру, а потому мне приходится опустить рубильник. И без новостей паршиво. Остается успокаивать себя тем, что все решения приходят с юга. Я все равно ничего не могу исправить.

Ни умирающий мир, так и не сумевший оправиться после войны наших предков.

Ни родной край, задыхающийся от радиации, фабрик и сегрегации.

Ни свою семью, расколотую непониманием, горем и скорбью.

Ни даже самого себя, умирающего и потерянного.

Ветра с каждым годом все злее, урожаи все меньше, законы все жестче. Отец отчаянно пытается справиться со всем сам, но даже ему это не под силу. Я стараюсь ему помочь, но с каждым днем становится все тяжелее. Мой брат еще слишком мал, чтобы помогать, бабушка слишком стара, а маме в последнее время нездоровится. Она так и не смогла привыкнуть к здешним горным ветрам.

Мое самобичевание прерывает отец, появившийся на кухне. Он меня не приветствует — разве что смиряет укоризненным взглядом. Борода у него в снегу, под глазами залегли темные тени от тяжелых дум. Я жду выговора, но вместо этого отец хлопает меня по плечу своей огромной, как у всех северян, ладонью, и хмуро говорит:

Два

По утру на коммуну спускается вязкий туман, такой плотный, что за ним едва можно рассмотреть вершины горных пиков, поднимающихся над горизонтом. Кридет, остров, лежащий всего в нескольких миль от нас, и вовсе скрывается за сизой вуалью. Небо затягивают серые тучи, пряча слабое солнце, которое, впрочем, все еще проглядывает через завесу, намеком тепла касаясь кожи. Я слушал как свежевыпавший снег скрипит под ногами, бездумно вглядываясь в одинаковые дома соседей по пути на работу. Голова тяжелая, не то от недосыпа, не то от мрачных мыслей, от которых нет сил избавиться.

Я заметил ее почти сразу, как спустился вниз по склону. Стояла на повороте, обхватив рукой в перчатке рюкзак, кутаясь в шерстяную шаль, расписанную традиционными узорами, натянутую поверх дубленки. Северный ветер трепал ее длинные темно-каштановые волосы, водопадом растекшимся по плечам, перебирал воротником из горностаевой шубки. Едва взглянув на меня, она поманила к себе рукой. Я молча подошел, не споря. Турид не требовала ни объятий, ни приветственного поцелуя, ни даже улыбки. Вместо этого мы продолжили молча стоять на ветру.

Когда прошло достаточное количество времени, я сказал:

— Не придет.

Турид раздраженно повела плечом, соболиные дуги ее бровей изогнулись. Потом она хмыкнула и уверенно зашагала вперед, цокая каблуками по замерзшей дороге.

— Его дело, — шелковистым голосом сообщила она, не оборачиваясь. Я последовал за девушкой.

— Жалко? — спросил я у нее, поравнявшись.

— Вот еще! Зря правда, на него, дурня, время потратила. Небось думает показаться недоступным и загадочным, чтобы за ним побегала. Только я не деревенская баба с соседского двора. Я на такое не ведусь. Не пришел — пусть хоть под лед провалится.

Я подумал о незадачливом бедняге, трудолюбивом парне, который приехал к нам около двух недель назад, чтобы работать на большое производство. Возомнив себя знатным вором сердец, он с первых дней ухаживал за Турид, и, видимо, даже удачно, раз она вышла ради него на мороз.

— Ну, может быть, он действительно не смог прийти. Случилось что, — несмело предположил я, вспомнив о мужской солидарности.

— Тогда ему придется найти очень хорошее оправдание, чтобы я ему поверила. Впрочем, хорошее впечатление уже испорчено. И, смотри-ка, желание с ним водиться сразу пропало. Ах, как жалко. Что ж, ничего не поделаешь, придется позабыть о моей благосклонности.

— Труба промерзла. Несчастный случай на фабрике. Занемог с простудой, — не сдавался я, пытаясь не отставать от нее. Холодный воздух зарождал хрипы в легких.

— Или ночью его дом разграбили лисы. А то и медведи, — фыркнула Турид, — был бы несчастный случай, мы бы уже все об этом знали.

Сдавалось мне, парень и вправду решил рискнуть, но сплоховал. Бесконечная игра человеческих отношений с высокими ставками. Может быть, ему польстило, что на его ухаживания ответила такая красавица, как Турид, и решил позволить себе такие вольности. Но разве если ты искренне любишь девушку, ты бы не бежал со всех ног, чтобы проводить ее до мануфактуры и провести с ней лишнюю свободную минуту? Значит, оно и к лучшему.

— Плевать, — заявила Турид, поворачивая ко мне голову. Ее синие глаза блеснули хитрым прищуром при свете проглянувшего сквозь тучи солнца. — А где твой дружочек? Я думала, по утрам вы решили ходить вместе, пока смерть не разлучит вас.

Я смешливо фыркнул.

— Клеитосу надо записать свое имя в учетный лист. Завтра он едет в Сигейдр.

— Вечная бумажная волокита. А ты не настолько щедр, чтобы подниматься ради него ни свет, ни заря?

— Полагаю, уж вписать свое имя в список без моей помощи он способен. С великим трудом, разумеется, но как-нибудь сдюжит.

Турид коротко рассмеялась. В действительности, я бы не поднялся с кровати даже при всем желании. Меня постоянно клонило в сон, и бороться с этим лишний раз только для того, чтобы Клеитос, с трудом переживающий все изменения в его рутине, чувствовал себя спокойнее, я не мог. Я-то в Сигейрд не ехал. Поездки в другой город на обучение в машинный цех были привилегией только для тех, кто с отличием окончил школу. А еще здоровых. Я же даже работу на фабрике оставил. Все, на что я мог надеяться — получить разрешение на выезд в соседнюю фюльке, где производили сталь. Буду работать вахтами, пока не умру.

Губы Турид окрасила хитрая ухмылка.

— Допустим, он справится. Возвращаясь к насущным вопросам, тебе выплатили за прошлую неделю?

— Неа. Да и план не выполнил, так что в этом случае бессмысленно обвинять руководство или Колля.

— А я выполнила. И знаешь что? Они отдали мне половину. О переводе в красильный цех речи и не было, хотя в начале месяца обещания были.

Она взяла меня под локоть, и я, повинуясь какой-то силе, бесконтрольной и безотчетной, согнул руку, чтобы ей было удобнее, и постарался идти ровнее. Турид грациозным движением отвела в сторону упавший на лицо локон. Есть в ней что-то такое, что заставляет тебя подчиняться, не задавая вопросов.

— Это всего лишь очередной месяц, — успокаивающе заметил я, — рано или поздно тебя точно переведут и повысят.

— Но я не собираюсь ждать годами! И вообще, работать на текстильной мануфактуре — не моя великая мечта, как ты понимаешь. Ты там видишь свое будущее?

Три и две четверти

— Почему? — собственный голос слышался так, словно в уши набили ваты.

Марне занималась, закусывая губы, отводя от меня взгляд. Ее напускное спокойствие сползло, будто маска. Никогда раньше ее такой не видел, хотя многие годы женщина работала в школе и только два года назад получила должность секретаря пропретора в департаменте.

Сам пропретор, только сегодня прибывший из Атрида, самого большого города нашей фюльке, где заседало все управления, только пожал плечами, сидя в своем кресле. У него серебристые волосы и тепло-карие глаза, которые не идут ни его угловатому лицу, ни строгому образу. Он занимает пост недавно, и прежде я его не видел.

— Видите ли, — обратился он ко мне с почти издевательским уважением, — в виду вашего... гм. Здоровья, администрация отклонила вашу заявку на...

— Но это же не заразно. Совсем не заразно.

Пропретор только потер переносицу. Такие, как он, только и делают, что курсируют до центров фюльке и обратно. Они ведь ничего не знают. Ни о том, как на самом деле здесь живут люди, ни о том, какого это — смертельно болеть.

— Возможно, не заразно. Однако вы больны и прекрасно об этом знаете. Вследствие этого должны понимать, что вероятность осложнений во время поездок и на предприятиях крайне высока.

Я не хочу сдаваться ему. Этот отказ, да еще и после новостей о принятии закона, выбивает последние остатки почвы из-под ног. Комок обиды застрял в горле. Вспоминается развевающийся флаг на площади: белый с красными полосами и надписью «дорогу новому поколению», а еще голос претора севера, искаженный радио: «Мы заботимся о людях и стараемся сохранить их быт и просвещение».

Это все — бред и фарс. Даже после войны, которая обрекла мир на медленное вымирание, правительство умудряется наступать на те же грабли.

— Все болеют, — уверенно заявил я. — А на случай осложнений придуманы таблетки и уколы.

— Болеют не тем, чем болеете вы, — пропретор недобро сощурился на меня. — Я не могу одобрить вашу заявку на трудоустройство в Версваре в виду того, что ваше заболевание может пагубно сказаться на остальных рабочих, не говоря уже о вас. Большего сказать не могу. Там очередь, молодой человек.

— Вы не можете просто выгнать меня, потому что я болен. Это даже не причина! Что не устраивает комиссию по заявкам? Я могу отправить объяснительную, предоставить справку или написать лично консулу фюльке.

Марне глядела на меня с тревогой. Ее взгляд не меняется с тех пор, как она узнала, что я болен. Под ним кожей ощущаешь себя проклятым на смертном одре. Я благодарен ей за то, что она сохранила мой секрет от соседей, но не более.

— Атрид не хочет проблем. Как и весь департамент.

— Именно поэтому вы закрыли выезд с дальнего севера и издали указ о дополнительном обучении для его жителей?

Пропретор слабо поморщился. Постучал по столу папкой с документами, с неприкрытым раздражением глянул мне в лицо.

— Центуриатная комиция контролирует перемещения, чтобы населению ничто не угрожало. Это естественный процесс. Чтобы защищать людей нам нужно избавиться от угроз: будь то контрабандисты, террористы, радиация и ее последствия.

Внутренности захлестнула ярость. О каких контрабандистах речь? Что они будут провозить? Дичь и пушнину?

Хотелось ударить пропретора по лицу, однако, во мне достатоно самообладания, чтобы вспомнить, чем это грозит. Медленно я сосчитал про себя до пяти. Лучше не стало.

— Так я — последствие? От меня нужно избавляться?

Пропретор только протянул папку в ответ:

— Отклонено. До свидания, — затем наклонился, чтобы видеть широкоплечих людей в проеме, с которыми он приехал. — Проводите этого юношу, пожалуйста.

Я не попрощался. Схватил документы и быстрым шагом вышел на улицу, не дожидаясь навязанных сопровождающих.

Небо начало тонуть в ранних сумерках. Я глядел в него, задрав голову и разминая пальцы, сжимая и разжимая кулак. В конце концов, не выдержав, пинаю снег у дороги. Заявка оказывается в мусорке, смятая в комок.

Тоже мне. Отказ из-за болезни. Я могу пожить еще немного.

Здание департамента выводил из себя, поэтому я отвернулся и пошел прочь, только бы оно скрылось из виду. Хотелось кричать, хотелось ударить что-нибудь, а вокруг только немногочисленные прохожие и бить их не за что.

Очень здорово, вопить направо и налево о поддержке и внимании к заболевшим, а в итоге отказывать в самом простом — разрешении отправится в соседнюю фюльке заработать денег. Только потому, что я болен! Как будто я сам об этом мечтал. И потом, черное дерево появилось только благодаря радиации, которая так и не осела после ядерных ударов. Поколения назад люди, как коррозия, проедали запасы земли и терроризировали ее, затопили половину мира и разрушили величайшие империи, а теперь я являюсь «последствием» всего этого.

Меня тогда даже не было! Моих родителей не было. Ни одного из пращуров. Как это пропретору только в голову пришло?

На перекрестке я затормозил. Если свернуть направо и спустится вниз по склону, то окажусь дома. Впереди же, вдалеке, зеленели первые кроны леса.

Домой хотелось. Что там делать? Опять читать, глядеть в окно и чувствовать, как органы медленно отмирают.

Четыре

Точно не знаю, что я испытывал, смотря на него. Знаю одно — в его глазах я встретил абсолютно все. Я заглянул в них, и на мгновение почти повелся, смирился с этой ловушкой, с древними чарами свирепого хищника. Миг, когда я встретился с этими огромными, не янтарными, нет, какими-то темно-рыжими глазами, навсегда запечатлелся в моей памяти. Когда я смотрел на него, меня впервые обуял по-настоящему животный страх. И все. Ни мыслей, ни воспоминаний.

«Прочь»

Короткое, броское слово. Оно было сказано, кажется, где-то между ударами сердца. Или, скорее, без него бы сердце не продолжило биться. Оно бы разорвалось от страха в ту же секунду.

Слово меня спасло. Неведомо откуда пришедшее, неясное мне слово. Если делить мгновение на крохотные осколки, оказалось бы, что в этом слове я нашел ответы на все свои вопросы.

В следующую секунду я откатился назад, вскочил и опрометью бросился по своим следам, падая в снег, спотыкаясь и задыхаясь от ужаса. Не обращая внимания ни на цепляющиеся за меня ветки, ни на колотящаяся сердце, ни на то, что кровь моя превратилась в лед. Говорят, в такие моменты не можешь думать ни о чем, кроме того, как острые зубы сомкнутся на твоей шее, только я вообще ни о чем не думал. Все мое существо приказывало мне бежать, и я повиновался.

Неизвестно, каким образом, но за какую-то долю мгновения я оказался у окраины леса, а потом у калитки собственного дома. Очнулся только когда дрожащими руками выронил ключи, тяжело и прерывисто дыша. Даже в этот момент страх не выпустил меня из своих цепких когтей.

Подняв ключи, я с трудом вставил их в скважину и отпер калитку, все-таки заставив себя обернуться.

Конечно, позади никого не оказалось.

Заперев дверь дома, я сполз по ней на пол, дыша сбивчиво и часто. Ко мне медленно, словно через туман, начала возвращаться реальность: режущая боль в разрывающихся легких, судороги в коленях, мучительное покалывание в боку и стук собственного сердца, отдающийся тугой болью по грудине. Я обхватил голову руками и, скрутившись в клубок на полу, силился успокоиться. Меня трясло колотящей дрожью, от боли и перенапряжения в глазах все плыло и темнело. Ни шевельнуться, ни двинуться.

В голове еще стоял его образ. Смутная тень воплощения смерти.

Почему он там?

Почему не напал сразу?

Почему отпустил меня?

Это волк, которого пристрелил Атли?

Чье было слово, пронёсшееся у меня в голове?

Сидя за столом вечером, я все еще не мог выкинуть из своей головы образ мрачного силуэта чудовища, смотрящего на меня огромными глазищами. Вокруг меня разворачивался радиоспектакль, который я слушал каждый день: вот отец ругался с бабушкой, мать утирала лицо Фрисура салфеткой, пока тот игрался с едой, звучали заученные фразы, гудела старая печь. А я смотрел на них, словно житель другой вселенной и времени — через толстое непробиваемое стекло. Их слова доносились до слуха приглушенно, с опозданием, движения размытые, нечеткие, кухонный свет — слишком яркий и слепящий. Становилось все дурнее.

Я ничего никому не рассказал. Ни о прогулке по лесу, ни об отказе, ни о волке. Не потому, что мне не хватило храбрости. Не потому, что я боялся наказания или испуганных до смерти глаз матери.

Узнает отец — и что? Я стану узником собственного дома.

Пару раз я пытался. Действительно пытался. Окликал отца, и что-то неразборчиво бормотал под нос. «Говори четче, не понимаю я тебя!» — закипал уже и так раззадоренный бабушкой отец. И я замолкал.

Мама прикоснулась к моей щеке, встревоженно заглядывая в глаза.

— Как ты себя чувствуешь? — она задавала вопрос не из-за моего состояния. Мама делает так каждый день, будто надеясь, что когда-нибудь я отвечу, что все хорошо.

Я вскинул голову, смотря не в глаза, а на ее нос. Изогнутый, с небольшой горбинкой, который достался и мне и Фрисуру. Чувствует ли она себя так же одиноко, вдалеке от родных мест и старых друзей, даже сейчас, спустя столько времени жизни на севере?

— Нормально. Устал немного.

— Выпей таблетки и ложись, — попросила она. Осторожно погладила по щеке и отвернулась.

Я послушно выпил таблетки. Послушно лег в кровать. Но мне не спалось. Вместо этого я снова и снова прокручивал у себя в голове эпизод в лесу.

Открываю глаза, слыша странный, приглушенный треск ветвей. Под спиной стелется рифлеными ребрами кожа дерева.

Ощущал ли я тревогу? Чувствовал ли я его присутствие за секунду?

Потом шум. Словно поступь по мху — приглушенная, неясная.

Слышал ли я вибрации от земли, что пробивались через снег?

Затем тень. Вязким озерцом она растекается на снегу, смешиваясь с полосами от деревьев, которые наполняют ее, как капли.

Ужас охватил меня уже тогда или позже?

Я поднимаю глаза, вижу его. Длинную широкую морду, взъерошенный мех и темные янтарные глаза.

Я мучился пол ночи, думая о слове. Не само слово было странным. Странным было, каким оно было для меня. Размытым. Чужим. Незнакомым. Черным и тягучим. Вязким, как нефть. Я попробовал его на вкус, прошептав в темноте. По спине тут пробежали мурашки, в горле застыл металлический привкус.

Полтора

Я стою посреди летней чащи. Несмотря на холодный климат на севере, даже тут бывает солнечно. В середине небольшой поляны в окружении огромных гигантов-елей, через пуховые лапы которых нельзя толком разглядеть лес за пределами поля. Воздух свеж и чист, а я — легок и спокоен, как уже давно не был.

Я вдыхаю глубже. Лес шумит мне в ответ.

Я прислушиваюсь.

Деревья, как всегда, что-то тихонько бормочут про себя. Я спросил, о чем это они.

Огромные ели затихли.

Я тоже.

Мимо меня скользнула какая-то еле заметная гибкая тень.

Я оборачиваюсь

Пять

Вставал я утра с больной головой и тяжелым сердцем. Все кости до единой нещадно ломило, от чего я разом превратился в древнего старика, для которого обычное поднятие своего тела с кровати являлось невиданной удалью. От еды воротило, чай с травами казался обжигающе горячим и по-настоящему мерзким.

Фрисур с утра капризничал, не желал идти в школу и просился остаться дома. Мать пыталась решить обычным методом: наливала ему теплое молоко с медом в кружку, предлагала печенье, которое мы держали только для того, чтобы его успокоить. Она никогда не ругала Фрисура, никогда не повышала на него голос и ничего не запрещала. Когда я был маленьким мама еще могла прикрикнуть на меня или влепить слабую оплеуху. Но после ряда выкидышей и рождения Фрисура она окончательно угасла. Когда он впадал в истерики, мама просто стояла и смотрела на него потерянным взглядом, будто сил, чтобы успокоить его или накричать, у нее не осталось.

Отец пытался успокоить его по-своему. Слова его дерганные, резкие и строгие. Когда уговоры не сработали, он переходит на угрозы. Это заставило Фрисура хныкать еще больше. У отца уже закончилось терпение, а потому он поднялся со стула:

— Я отвезу тебя к Ринд, раз уж ты так не хочешь в школу.

— Я не хочу к тетушке Ринд. Не хочу! И не поеду! — Фрисур уже приготовился зайтись новым криком, но тут отец схватил его за руку.

— Почему?

— Она скучная. И злая. Бесполезная старая...

Тут мне все же захотелось вмешаться. В конце концов, его крики пагубно действовали на мою больную голову.

— Наша бабушка тоже старая и бесполезная, по твоему мнению? Все старые бесполезные?

Бабушка злобно зыркнула на меня, но я только пожал плечами. Слишком плохо себя чувствовал, чтобы быть добрым и понимающим старшим братом.

— Бабушка — это другое дело! Она дома, к ней не надо тащиться через всю комнату, только ради того, чтобы поучить тупые слова!

— Так ты хоть чему-нибудь научишься.

— Хватит! — резко оборвал нас отец. Фрисур обиженно заскулил. — Почему вы не можете вести себя прилично хотя бы с утра?

Вся семья погрузилась в молчание. Мама снова повернулась к плите.

— Я все равно не поеду! — несмело буркнул Фрисур.

— Ты поедешь, — тон у отца холодный, в нем нет и шанса на уступки. — Отвезу к Ринд, и ты останешься там, пока я не вернусь за тобой.

Аргументов против не предусматривалось. Фрисур надул губы со вселенской печалью на лице. Отец продолжил пялиться в какую-то брошюру, изредка поднося кружку к губам. Мама расставила перед нами плошки с овсянкой на воде. Бабушка осталась сидеть с обиженным видом. Из магнитофона на подоконнике вещали о каком-то деятеле прошлого, сегодня у меня не было желания это выслушать. Семейная идиллия.

— Собери его, — приказал мне отец после того, как допил свой чай.

Пока мы завтракали, я не говорил о своем приступе. Не говорил, пока искал тетрадь Фрисура в его ужасном бардаке, не говорил, когда одевал брата, и одевался сам. Молчал, и только когда Фрисур заметил:

— Ты становишься таким же старым и беспомощным стариком.

Я ответил:

— В моем возрасте и положении все старые и беспомощные старики.

Понятно, что рассказать о приступе нужно. Кто знает, что это означает? Болезнь может вести себя непредсказуемо. Она может надвигаться скачками и затихать ненадолго. Это не заражение радиацией, коим страдают люди с юга, первые симптомы которой быстро можно быстро обнаружить и свести к минимуму. Их вычисляют по сыпи на руках, болях в животе и голове, кровоизлиянии из носа. Нет, северный вирус мутировал, приживаясь на ослабленных мерзлотой и простудами организмах. Я много что знал о болезни, и это не сухие факты на белоснежных листах докторов в больнице. Знал, потому что она дотронулась до меня своим клювом, въелась в кожу и теперь самая близкая мне подруга.

Сначала она вытягивает из тебя все силы, и ты ходишь, будто сомнамбула, хуже, чем во время гриппа. Под глаза западают мешки, постоянно клонит в сон. Бесконечная пустота и тяжесть внутри. Даже во сне от нее нет передышки: спишь и ничего не видишь, сплошная чернота и тишина. Она съедает все твои сны и мысли. Это только начало.

Потом, словно в отместку, когда она забирается тебе под кожу, ты не можешь уснуть. Бросает то в жар, то в холод, вечно болят мышцы, словно ты ежедневно бегаешь по горам, ноет голова. Ночью просыпаешься от того, что кожа у тебя шелушится и чешется, и ты пытаешься совладать с этим, не расцарапав тело до крови. Твое лицо вытягивается от недосыпа, ты глушишь нехорошее предчувствие ночными прогулками по комнате в темноте или книгами под светом лампы.

И когда ты понимаешь, что болен, уже слишком поздно.

Кожа на сгибе вен темнеет, тебя сводят судороги, тошнит так, что даже выпить воды не можешь. Ни на мысли, ни на ощущения сил не остается. Ты лежишь на кровати и силясь дышишь, и этот кислород, который казался тебе таким привычным, пустым и легким, оседает на легких тяжелой ношей. Черным дерево уже сжало твою грудь в когтях, уже поселилось в твоей тени, обнимая за плечи, шепчет о секретах, что приходят со смертью, о бессмысленности жизни. Оно берет твои пальцы в ладони и вдыхает себя в твои артерии, забирается внутрь и пожирает, медленно, лакомя каждый твой кусочек.

Оно всегда за моим плечом, такая уродливая, страшная, непостоянная.

Вот кто она. А вовсе не записи врачей и мои всхлипы в темноте.

Я прекрасно знал, что никто и ничто не защитит меня от нее, но это не повод не попытаться. И поэтому, когда отец вышел в коридор, я остановил его знаком.

— Мне было плохо ночью.

Отец хмуро глянул на меня.

— Покажи.

Я послушался. Сам еще не смотрел. Задернул рукав, протянул руку на свет. Пальцы немного дрожат, смесь страха и нетерпения.

Чернота впилась в кожу с прежней силой. Темные линии стали длиннее, но ненамного. Если постоянно не пялиться собственный на локоть, можно и не заметить разницы.

Шесть сотых

В больнице у меня всегда озноб. И все здесь поначалу слаженно и постоянно, как по рабочему графику. А я все равно ощущаю себя, как осужденный перед казнью.

Сначала медсестра осматривает меня, замеряет вес, давление, размер заражения, реакцию зрачков на свет, реагирование нервных окончаний. Просит снять свитер с рубашкой и лечь на кушетку у аппарата. Все это время отец мрачным немым призраком маячит у двери, пристально следя за нами. Когда он на меня так смотрит, я чувствую себя очень виноватым, словно он только что поймал меня на лжи, а то и на воровстве. Отец хмурится, его широкие плечи опущены, борода обвисла, а сам он сгорблен. Ему хочется, чтобы все это оказалось кошмарным сном. Что это не ему приходится отвозить сына в больницу каждые две недели, не ему приходится тратить последние деньги на лекарства, слушать, как жена ночью молит непонятно кого о чуде, а врачи, даже зная все это, даже войдя в его положение, все равно уставившись в свои учетные книги с серьезным видом воркуют об ухудшении.

Как бы мне хотелось, чтобы это был всего лишь наш общий кошмар.

Медсестра в очередной раз осмотрела мои вздутые вены, обтерла их спиртом, проверила сгибы локтей, послушала пульс. Это все казалось показухой. Вступление к песне, пролог перед книгой, эпиграф. Ласковое слово напоследок — и она поспешила удалиться, уступая место центральному герою.

Доктор Йофур считался лучшим в ближайших двух фюльке. Именно из-за него отец тратил полтора часа, чтобы по узким горным дорогам добраться в Атрид, в больницу. Так делали очень многие. Руки доктора почти что руки чудотворца Нет, он так и не смог никого вылечить. Но его пациенты живут долго. Долгая жизнь в два-три года с подобной болезнью — предел мечтаний. От черного дерева все равно рано или поздно умирают.

— Привет, — доктор Йофур улыбнулся усталой серьезной улыбкой. — Как у тебя дела?

Лицо у него утомленное, голова по раннему лысеет. Такие же утомленные, повидавшие сотни смертей глаза и красивые ухоженные руки в перчатках. Отработанным движением он снял с шеи стетоскоп одной рукой, второй же натянул очки.

— У меня был приступ, — я даже не поднялся с места, чтобы пожать ему руку.

— Ну что ж, посмотрим, Вдохни поглубже.

Доктор слушал мои сердце и легкие. Потом попросил встать и слушал уже так, приказывая то выдохнуть, то вдохнуть. Пристальным пытливым взглядом осматривал пораженные места: сгиб правой руки и темные пятна вдоль позвоночника.

Оно всегда начиналось с позвоночника. Черное дерево — это вирус, хоть и не передается обыкновенным путем. Лишайник. Спорами въелся в ствол, врезался в опору, медленно обрастая утробу. Внутренности становились хрупкими и податливыми, крошились и раскалывались под ее гнетом.

Ночью я слушал, как кости ноют от объятий болезни.

Чтобы отвлечься, я думал о своем первом визите в больницу. Все было не так, как в старых книгах. Мы нашли болезнь не неожиданно. Стояло лето, и мы с Ирсой и Клеитосом отправились на берег, искупаться в холодных водах. Недавно я оправился после затяжной простуды, и был абсолютно счастлив плескаться в прохладной воде под пасмурным летним небом. Волны соленого моря, тяжелые капли на моих волосах и лице, шум от далеких кораблей и песка, который мы тормошили ногами. Я повалил Ирсу в воду, и тогда Клеитос, отмахивая длинные волосы с лица, удивился.

«Ничего себе, как ты умудрился так удариться?» — звучал вопрос.

«О чем ты?» — спросил я. Клеитос хмыкнул и ответил, что у меня на спине, вдоль позвоночника, еле заметные синяки. Словно я прокатился по лестнице. Я отмахнулся. Однако, спустя через три дня, когда они не прошли, я спросил у матери, что это может значить.

А через две недели, после затяжных головных болей, мне поставили диагноз.

— Что ж, — вынес приговор доктор Йофур. — Возьмем кровь и поставим систему.

Вместо того, чтобы крикнуть, дернуться или сбежать, я обреченно кивнул.

По ощущению, они забрали с пол-литра крови, голова тут же начала жутко кружится, тошнота подкатывает к горлу. Все та же медсестра проводила к знакомой палате для ожидания.

Сюда отводят всех больных черным деревом. Два небольших помещения, мужское и женское, отведенные специально для них. Здесь лежали все из окружных коммун. И я лежал. Еще в то время, когда мой отец думал, что можно отвадить беду. Тогда мне пришлось соврать друзьям впервые, начав длинную изломанную цепочку вечной лжи.

С моего недолгого пребывания здесь, из той группы, которая здесь проживала, в живых остался только один мальчик.

Я толкнул дверь и зашел внутрь. Казалось, здесь будет много новых, или еще хуже, знакомых лиц, но на кровати у окна сидел один Мистивир. Увидев меня, он радостно улыбнулся, собираясь спуститься босыми ногами на пол.

— Не ходи по холодному, — тут же подала бесцветный голос его мать с другого конца палаты.

Я позволил Мистивиру обвить шею тонкими ручонками. Ему нет и восьми лет. Однако, под свитером, на животе, у него уже расползлась сетка пораженных вен. Он очень бледен и худ, что-то лепетал, утыкаясь белесой головушкой мне в грудь. Я погладил его по макушке. Хорошо, что он может так бодро двигаться.

— Ну, как дела? — спросил я, усаживаясь на кровать рядом с ним.

Мистивир смотрел на меня большими озерцами голубых глаз. Рассказал о своих больничных буднях. Назвал по именам новоприбывших, блюда, которые ел последние дне недели. Поведал о том, что на прошлой неделе к ним заходила тетя. Бессчетное количество житейских мгновений, которыми он довольствовался, сидя взаперти.

Виса II. Семь

Дорогу назад из больницы я никогда толком не запоминал. После смеси химической концентрации, влитую в спинной мозг, трудно вообще что-то помнить. Трасса змеилась под колесами отцовской машины, мимо плыл туман и горные возвышенности. Отец что-то говорил, но это был белый шум, только бы не слушать молчание. Потом асфальтовая дорога сузилась, завертелась, сменилась на узкие аллеи. Отец вытащил меня из машины, помог подняться в дом. На пороге стояла мама. Лицо ее накрыла маска горя, рот изогнулся в печальной складке. Она дотронулась до меня с недоступной пониманию нежностью, с которой прикасаются матери, когда ты наконец вернулся после долгого отсутствия. Отец что-то рассказал ей, но я так и не понял, что именно. Я оказался в кровати и тут все заполнила бесконечная бездна.

Из этой пустоты вынырнула мама. Она села на край моей кровати, там же, где садился отец, протянула руку, гладя бесформенные клочки того, что осталось от моего тела. Ночь пошла наискось, рушились горы, падали с небосвода россыпью муки звезды, месяц тащился на убыль, трепетали электрическими огнями лампы, пламя алкало землю яркими кровоподтеками, а мама все сидела, сидела, и сидела. Может быть это мне только снилось. И все же, чудилось, как она замерла рядом в своей молчаливой скорби, древний истукан давно почившей богини. Она проводила здесь месяцы и годы, или же всего полчаса, но за это время она лишь единственный раз протерла глаза. Мама давала воды, когда я умирал от жажды в пустыне, мама натягивала на мои кости одеяло, когда я погибал под стужей. Она делала это молча, не стоная и не жалуясь. Она наклонилась, касаясь губами моего лба, растворялось в темноте, потому что ее здесь никогда не было.

На следующее утро в пустоте начали образовываться прорехи, и через эти прорехи пробирался окружающий мир. Тикали часы, шумело радио на кухне, гремел басом на Фрисура отец, за то что тот приволок из птичника старую гусыню прямо в дом, шаркала по коридору бабушка, шуршал за окнами лес, кипел чайник, стучала в голове кровь. В комнату заявлялись все члены моей семьи по очереди: ранним утром отец, позже мама, умоляющая меня поесть, потом Фрисур, до обеда бабушка, снова мама, Фрисур и опять отец. Заглядывал Клеитос, я слышал его голос, доносящийся снизу, отец спровадил его, убедив, что я простудился. Я лежал, бестолково пялясь в серую стену, не пытаясь пошевелиться или хотя бы о чем-то подумать. Закрыв глаза, я провалился в сон о пустоте, и кроме нее ничего не существовало.

На второй день я все же смог подняться. Чтобы дотащиться до туалета, мне потребовалась добрая неделя. Потом дело пошло быстрее, и я даже спустился на кухню, запихнул себя еду и самостоятельно вернулся на второй этаж. Я пробовал читать. Когда буквы начали плыть у меня перед глазами от нетерпения, я все же решил попробовать совершить самый отчаянный поступок в своей жизни.

У меня не было денег, чтобы купить мяса. Зато в морозильнике нашелся здоровенный окунь, который я благополучно умыкнул, хотя совесть все же заскрежетала под ребрами. Ладно, обворовывать самого себя, но собственную семью?

Путь до леса я проделал с постоянными остановками и передышками, надеясь, что я не состарюсь, когда доберусь до просеки. Сугробы не увеличились, снег больше не шел, мои следы все еще проглядывали кривой тропой, однако, новые следы охотников уходили в сторону. Атли все же потерял добычу. До поваленных деревьев я добрался почти ползком. Мне уже даже страшно не было. Только тянущая боль и свинцовая многотонная усталость, да хрипы, которые выбивали из себя легкие. Я вытащил рыбу, освободил ее из пакета и отбросил поближе к логову.

Ничего не произошло.

А у меня не было достаточно храбрости, чтобы удостоверится, что волк все еще здесь.

На третье утро я спустился к завтраку. Отец хмуро глянул на меня из под опущенных бровей.

— Я не думаю, что тебе стоит идти, — это не было мнением. Это было решением: «ты не пойдешь».

Я только пожал плечами.

— Не могу же я остаток дней провести в постели. Я так с ума сойду.

— Где ты таскался вчера днем?

Я снова пожал плечами. Даже если отец запрет меня дома, я вылезу через окно. Все, чего мне хотелось — убраться подальше отсюда и от пустоты, которая обволакивала меня, стоило закрыть глаза.

Я вновь повторил свой отчаянный поступок. На этот раз я все же решил обокрасть самого себя, купив на последние деньги кусок оленины в лавке. Впрочем, совершать один и тот же маршрут по лесу каждый день, складируя еду под поваленными деревьями, нельзя назвать отчаянным поступком. Вчерашняя рыба оказалась нетронутой. Однако, ее никто не забрал. А если никто из лесных жителей не решил подойти к ней настолько близко, это что-то да значило.

Сегодня на мануфактуре был выходной, однако, отрабатывать за такие прогулы все равно приходилось. Чтобы случайно не наткнуться на коллег, Колля, заведующего цехом, или Клеитоса, мне пришлось тащится окружной дорогой. Повезло: дойдя до открытой дороги, я поймал редкую в выходной день машину. Удача улыбнулась снова, — человек из соседней коммуны, не здешний. Никто не упомянет меня в разговорах.

Человек, имени которого я даже не запомнил, подвез меня к другой стороне косогора, петляя по дорогам. На прощание мы пожали друг-другу руки. От него пахло салом.

Дальше — крутой путь по снегу. Испытание для моей спины. Я прошел его медленно, размеренно, но не останавливаясь. Наконец, впереди показался пригорок. Через коммуну путь проще и спокойнее. Но я осторожничал.

Загрузка...