Волны на берегу моря

Под одним зонтом всегда уместятся двое. Однако троих никакой, пусть даже самый большой, зонтик не сможет защитить — в какую сторону ни склоняй руку, кто-нибудь обязательно будет мокнуть.
Эти слова Веронг записал однажды на первой подвернувшейся ему тогда бумажке — магазинном чеке — блестящем и тонком, незнакомом. Однако теперь это был уже кусочек его длинной рассыпчатой мысли, и чек был аккуратно положен на стол, чтобы быть забытым через несколько часов — я обнаружил его, когда приводил комнату Веронга в более-менее подобающий вид и зачем-то сунул в карман.

Берег. Перебегающие лиловые блики, переступающие грозовые облака. Шелест и шорох. Самое время для любительской фотографии. Пожухлые и смятые цветы в каменной вазе, красные. Деревья, вьющиеся как столбы дыма в затишье, тянущиеся вверх, но остающиеся тонкими, надломленными. Теперь морской ветер орошал их точно слезами, и были деревья молчаливы и строги к себе — жёсткие.

Я сидел на камне и перебирал неоконченные еще мысли. Включить что-нибудь? Веронг сказал когда-то: “Люди делятся на тех, кто сидит у моря в наушниках, и тех, кто слушает море”. Почему-то такая посредственность запала в мою голову сильнее, чем действительно значимые его мысли. Наверное, дело во мне. Тогда, копаясь в кармане, чтобы вытащить mp3-плеер с наушниками, я и обнаружил брошенный туда однажды чек и протянул его на тусклый свет: бумажка отчаянно трепыхалась на ветру, будто пойманный на проделке малыш. Я бездумно повертел чек в руках и обернулся — ближайшая урна была чертовски далеко. С мыслью не забыть, я сунул руку в задний карман и вытащил уже пустую. Посмотрел — забыл.

Лена пришла сегодня немного ближе ко мне. Она появлялась за 49 минут до заката (в тот день это было 19:58, значит примерно через полчаса после меня), усаживалась на свое привычное место с привычными для себя удобствами и принималась за работу. Она рассыпала, смахивала и гладила — нашептывала невзрачный закат на белой, твердой и шершавой квадратной бумаге. Птицы летали вверху, не замечая нас, но мы их видели всегда — белых и стройных, не одиноких. Маяк молчал, оберегая. Дождь ещё не начался.

Самая первая всегда остается незамеченной, забытой под градом остальных, но в тот раз, как мне почему-то хочется верить, на перевернутую тёплую ладонь рухнула обессилившая гроздь воды — первая капля. Я выглянул из-под кепки посмотреть на небо — морок и далёкое пламя, гром. Не тучи, но чёрные птицы, водопад, провал и словно далёкий-далёкий горн. Несложно было ужаснуться, сложно — отвести взгляд.

Повернувшись к Елене, сразу стало ясно, что она всё знает сама, без предостережений — прямая разогнутая спина и скорая рука говорили о том, что отвлекать Елену не стоит. Лист на её коленях. Молчание. Потом, казалось, прошло всего пара свистящих мгновений — две вещи произошли одновременно: встала резко и твёрдо женщина тридцати лет, и обрушился с головокружительной высоты извечный как море ливень — вниз, вниз — на нас, в паре метров друг от друга. Буря завилась.

Мы бежали быстро, неумело. Тогда это ещё не стало общественной привычкой, и наши ноги расшатывались. Потом мы стояли долго, взявшись за руки, под широкой макушкой гигантского гриба на какой-то пустующей площадке, и буря буйствовала вокруг нас понапрасну. Свистали молнии, повсюду грохотал дождь, и словно древним молотом раскалывал небеса гром. С каждым его ударом мы прижимались друг к другу всё сильнее и наконец вросли руками и ногами, телом. Ни в пример гибнущим где-то деревьям, мы продолжали дышать и дышали друг из друга, смирившись, сжавшись, окаменев. Шли минуты, и незаметно для нас установилось некое удивительное постоянство — постоянство грохота и мрака. Кажется, мы стояли, соединившись, вечно.

Наконец небо выцвело, распустилось как долгий и болезненный клубок. Зелёные звезды рассаживались по обыденным местам, и редкие тёплые капли порхали по дремлющей улице. Фонари, тротуар, тишина. Мы шагали медленно, и наши сплетённые руки качали ночной покой, особенно яркий после бури. Проезжали машины, пролётали птицы, проносились звезды, но мы шли будто по тонкой нити — ни вперёд, ни назад — в точку, далёкую и окружённую всем, что есть. Долгая нежданная прогулка неспешно двигалась к концу, хоть времени мы, разумеется, не замечали. Сдувались с чёрных проводов и молчали троллейбусы и трамваи. Пустая остановка. Мы подходили к дому.

Кухня стояла тёмная, молчаливая, словно поджала губы. Щёлкнул старый выключатель в форме стрелки компаса, и лампа широко распахнула пару прямоугольных глаз. Желтовато-зелёный болезненный свет недовольно расшаркался по комнате: столу, стульям, навесному шкафу. Скрипнули под нашими ногами половицы, и тотчас же поморщились — с нас сбегали, как по желобкам, беспечные струйки воды.
— Снимай, — Лена слегка толкнула меня и сама начала спешно стягивать с себя всё. Я последовал её примеру.

Комната. Мы сидим на диване и старательно растираем себя полотенцами. Одежда из тёмного древнего шкафа лежала тут же — сухая и тёплая, как выжженная летом трава. Почему-то было грустно.

Веронг долго не возвращался к себе. Это не было странным, так как странно было всё, что он делал. Но когда в квартиру раздался резкий звонок, я почувствовал только дальнюю тревогу, будто стоишь на рельсах, и поезд ещё не показался вдали.
— Здравствуй, — ответил я его глазам.
— Даа, — протянул он каким-то ребячьим раскрытым ртом. Его пухлые губы словно хотели сложиться в некую общепринятую фигуру, но, то ли из-за чрезмерной длины, то ли из-за неприспособленности, никак не могли.

Я отошёл в сторону, и ноги в раздавшихся вширь сапогах, к которым прилипали травинки, листики и различная грязь, по очереди переступили через плоский порог.

— Я был на болоте, — сказал Веронг через полчаса. — Смотрел, как оно вымывается.
— В самый ливень, в лесу, — я покачал головой: упрекать Веронга в чём-либо бесполезно, только воздух сотрясать.
— Есть стих, — сказал Веронг, как всегда в таких случаях, торжественно и небрежно, и прочёл:

Загрузка...