Конде-Ан-Бри. 1569 год.
— Не отворачивайтесь, Ваше Высочество, — Жанна д’Альбре положила руку на плечо Анри, — вы должны увидеть все.
Он даже через ткань колета почувствовал, какие холодные у нее ладони. Его и без того била мелкая дрожь, то ли от того, что в часовне Валери стоял промозглый холод, то ли в ожидании того, что он увидит. Наваррская королева впилась в его плечо тонкими пальцами, как будто это могло заставить его держать открытыми глаза, если он не захочет смотреть.
Франсуа д’Андело взялся за крышку гроба, замешкался, тряхнул седеющей головой, с сомнением посмотрел на Анри, перевел взгляд на Жанну, потом посмотрел на Гаспара де Колиньи.
— Я был у стен Жарнака, мессир, — сухо проговорил Анри.
— Простите, Ваше Высочество, — с сомнением произнес младший брат Колиньи, — зрелище может быть…
— Я не девица. И в обморок я не упаду.
Д’Андело дернул плечами и отворил гроб. Хоть Анри и считал, что готов к тому, что увидит, он все же непроизвольно вздрогнул.
Тело Людовика де Бурбона, первого принца Конде в парадном облачении, кирасе, с выбитым на ней гербом, привели в надлежащий вид насколько это оказалось возможным. Его убили выстрелом с близкого расстояния, и половины лица просто не существовало. Вместо нее была одно сплошное месиво, которое, как смогли, прикрыли черным полотном. На руки надели перчатки, чтобы не было заметно отсутствие двух пальцев на левой руке. Шпагу, сломанную во время битвы, перековали.
Опасения д’Андело были напрасными. После того, как Анри видел труп своего отца, вывешенный на стене города, захваченного армией герцога Анжуйского, он был готов к гораздо более ужасающему зрелищу. Но он все же замер, скользя взглядом по траурному покрывалу, позолоченным чеканным лилиям, гербу на эфесе, половине лица, которую было видно.
— Вместе с телом вашего отца, король приказал вернуть и ваш фамильный рубин, — произнес Колиньи, протягивая завернутый в носовой платок перстень.
После некоторого колебания Анри взял его, развернул. Почему-то он ожидал, что кольцо все еще будет в запекшейся крови. Слава богу, ожидание не оправдалось. Он повертел перстень в руках. Что-то останавливало его от того, чтобы надеть его, неприятный холодок внутри, который появлялся, когда он представлял эту фамильную реликвию на своем пальце. Он даже перстень с гербовой печатью носил на цепочке на шее. А надеть этот он просто не мог себя заставить.
— Маркиз де Вильекье, — откашлявшись, начал д’Андело.
Но Анри прервал его. Последнее о чем или о ком он хотел сейчас слушать, так это о фаворите Генриха Анжуйского:
— Я все знаю. Не надо. Прошу меня простить.
С этими словами, быть может излишне поспешно и немного грубо он освободился от вцепившихся в плечо пальцев Жанны д’Альбре.
— Ваше Величество, — тут же постарался он сгладить свое поведение учтивым поклоном, адресованным наваррской королеве, и вежливым кивком Колиньи и д’Андело — господа.
Колиньи кивнул в ответ. Жанна попыталась его задержать, но столкнувшись взглядом с адмиралом, не стала этого делать.
Он вышел из часовни на промозглый мелкий совсем не мартовский дождь, сжав в руке фамильный перстень младшей ветви Бурбонов, стараясь не обращать внимания на бьющую его дрожь, и остановился, не зная, куда ему идти теперь. Покинуть сам зал и здание, не видеть ни гроба, ни лежащего в нем человека было желанием резким, настоящим и немедленным, но куда идти теперь?
Анри оглядел двор замка Конде-Ан-Бри. Он полновластный владелец этого всего, включая титул принца крови и положение, которое ему надлежит занять. За последние дни эти слова были сказаны бессчетное количество раз. Говорили это так часто, что одно напоминание уже вызывало отвращение.
Кроме того, никто не стремился ему пояснить, а что там собственно с надлежащим положением? Это положение принца крови при французском королевском дворе? После того, что случилось при Жарнаке, он слабо представлял себе вообще, что сможет когда-нибудь переступить порог Лувра. Положение в протестантской партии? В его семнадцать лет кто его будет воспринимать всерьез? А отец, четырежды изменив вероисповедание, постоянно устраивая то одну авантюру, то другую, спокойно сдаваясь в плен, чтобы сохранить себе жизнь, успел приобрести в этой самой партии весьма своеобразную репутацию. Как бы не пытался Колиньи скрыть досаду в отношении действий Людовика Конде, как не прятала Жанна д’Альбре недовольство и недоверие, Анри все прекрасно понимал.
Так он и простоял минут, наверное, пятнадцать оглядываясь то на вход в часовню, то на донжон и башни замка, то рассматривая на ладонифамильный перстень и собирая воедино разбегающиеся мысли, пока откуда не возьмись явившийся Генрих не увел его со словами:
— Что за дурацкий способ скорбеть ты себе придумал? Какой прок мертвым от того, что ты сам замерзнешь до смерти?
Анри был скорее, растерян от того, что одни люди внезапно стали возлагать на него слишком много ожиданий, о которых он имел очень примерное представление, а другие — постоянно напоминали ему о том, что по рождению он так или иначе принадлежит не только к протестантской партии, но и к королевскому дому, с которым ему на самом деле не хотелось иметь ничего общего.
Интересно, как относится к этому кузен, которому твердят о том же самом с рождения все от матери и Колиньи до гувернера и камердинера.
В огромной трапезной замка Конде-ан-Бри было почти так же холодно, как снаружи. И к тому же стояла полутьма. Здесь берегли и дрова и свечи. Людовик Конде, тративший на содержание армии и свои авантюры все денежные средства, которые попадали в его руки, не слишком заботился о своем родовом замке да и посещал-то его нечасто.
Генрих сунул в руки Конде откупоренную бутылку, стоило им занять пыльные кресла в дальнем углу зала. Вино оказалось на удивление даже чуть теплым.
— Пей, будет легче.
И Анри пил. Но легче не становилось. Он пьянел, кружилась голова, но мысли его продолжали возвращаться к человеку, которого сегодня похоронят в часовне Валери, к самой часовне и к каменному саркофагу, на котором уже выбито и его имя… На всякий случай… Заранее.
Париж. Лувр. Осень 1572 года.
Людовик Конде был неплохим стратегом и полководцем. Но излишне полагался на интуицию и рассчитывал на неприкосновенность своей персоны. Без особых колебаний сдавался в плен, если дела шли совсем плохо, зная, что ему либо устроят побег, либо Жанна д’Альбре или Колиньи выкупят его. Откуда возьмутся средства, мало его заботило. И вот это не сработало в последней битве за Жарнак. Людовик Конде попытался сдаться, оказавшись в окружении, но капитан герцога Анжуйского посчитал, что смерть столь известного протестанта будет полезнее, и оборвал его жизнь выстрелом в голову. Тело протащили привязанным к кобыле по улицам захваченного протестантского города. А после маркиз де Вильекье, доверенное лицо и фаворит Генриха Анжуйского, хотел в качестве трофея забрать себе фамильный рубин. Но не смог снять его с раздувшихся отекших пальцев принца Конде.
Жанна д’Альбре написала гневную ноту, адресованную Карлу IX Валуа, в которой обвиняла брата короля, в языческом низменном дикарском варварстве его офицеров. Д’Анжу, обласканный, как победитель, всеобщим вниманием, наотрез отказался признавать за собой какую-либо ответственность за поведение своих подчиненных и соратников. Однако Вильекье было велено вернуть перстень и принести извинения.
Наваррская королева сумела преподнести смерть Людовика Конде, как мученическую. И это, несмотря на все его выходки, вдохновило протестантские войска на несколько крупных побед подряд, одной из самых значимых была при Ла-Рош-л’Абей.
Но спустя всего пару месяцев умер Франсуа д’Андело. Поговаривали, что его отравили. Следов этого не нашел даже лекарь Колиньи. А адмирал сам все чаще стал задумываться о бессмысленности этой войны. Давно уже были мертвы Франсуа де Гиз и маршал Анн де Монморанси. И об истинной чисто политической причине, повлекшей за собой затянувшийся на десятилетия конфликт, никто уже толком не помнил. Религия, когда-то ставшая предлогом, заняла место причины.
А поражение под Монконтуром заставило Колиньи окончательно усомниться в правильности избранного им пути. В тот день из-за собственной безбашенности и опрометчивости едва не погиб Генрих Наваррский, а поражение едва не превратилось в катастрофу для протестантской партии. Не превратилось…
Но и Колиньи и наваррская королева одновременно пришли к выводу, что партия потеряла слишком много, чтобы продолжать эту войну.
Почему Анри сейчас вспомнил о том дне в Конде-ан-Бри и последующих событиях? Не потому ли, что он, понимая, в общем-то, что война бессмысленна, никак не мог принять и этот мир? Испытывал к нему внутреннее сопротивление. Но смирился, в конце концов, потому что человек, которому он безраздельно доверял, уверенно сказал, что так надо.
К чему их, в конечном счете, привела эта уверенность?
Колиньи мертв, Марсийак мертв…
Анри остановил себя в очередной раз, понимая, что сейчас снова начнет перечислять имена погибших.
Оставалась слабая надежда, что удалось спастись Монтгомери, может быть, кому-то еще вместе с ним. Но судя по тому, что творилось во внутреннем дворе Лувра, выживших в ту ночь очень немного.
Головная боль отпустила, чтобы он мог что-то соображать, только к концу следующего за ночью Святого Варфоломея дня. Вернее даже, он просто привык к ней настолько, чтобы попробовать не обращать на нее внимание.
Анри еще раз осмотрел комнату, в которой находился. Два кресла с почерневшей от времени и треснувшей обивкой, сквозь которую проглядывала какая-то труха непонятного цвета, тяжелый дубовый стол в центре, расползающийся, сгнивший от сырости и древности ковер на полу, когда-то возможно бывший дорогим и даже вероятно привезенный откуда-нибудь с востока. Сейчас он был похож на бурую распустившуюся тряпку, с едва заметным еще узором. Две почти стертые фрески на стенах с двух сторон от окованной железом двери. Пустой дверной проем, за которым было еще одна совсем маленькая комната без окон, темная и пахнущая затхлостью и плесенью. Единственным предметом мебели там была кровать.
К узкому забранному решеткой окну подходить пока Конде не решился. Перед глазами все еще стояли сложенные у стены тела людей, каждого из которых он знал в лицо и по имени.
Здесь было одновременно сыро и душно. Окно не открывалось.
Анри стянул с себя колет и обнаружил, что его рубашка вся в бурых пятнах чужой крови. Колет тоже был в ней, но на черном кровь почти не заметна, лишь, высыхая, дубеет ткань.
Мягко ударившись о бурый ковер, выпали на пол два предмета: бархатный чехол с картами, принадлежавший раньше Никола Бреу и перстень герцога Анжуйского.
Анри рассеянно поднял и то и другое и положил на стол. И тут только увидел, что кто-то заходил в комнату уже после того, как его здесь заперли. На столе стоял поднос с какой-то едой, кувшин, в котором оказалась вода. И ни одного столового прибора.
Воды хватило только на то, чтобы как-то смочить лицо и руки. В тот момент больше, чем пить, ему очень хотелось смыть с себя предыдущую ночь, хотя бы частично. Стоило лишь допустить отголосок мысли о ней, как тут же в памяти всплывал Антуан де Клермон, истекающий кровью на лестнице, Шарль де Телиньи, пытающийся достучаться до сознания обезумевшего короля, Никола Бреу, которого он не смог защитить, и не может теперь похоронить… и остальные, те, кого он видел в ту ночь, и те, кто по его стойкому убеждению точно погиб в Лувре или особняке на улице Бетизи: Луи де Фавве, Рене де Сэй, Жак де Ла Форс, Арно де Кавань, Шарль де Кельнек…
Уже спустя каких-то десять минут он горько пожалел о том, что так неразумно израсходовал всю воду. Стоило ему окончательно взять себя в руки, в духоте запертой комнаты жутко захотелось пить. Голода он не чувствовал, хотя последний раз что-то ел больше полутора суток назад.
Ещё через какое-то время, может быть, прошел час или два, он был готов уже просить о глотке воды. Это заставило его подойти к двери и попробовать докричаться или достучаться до кого-нибудь по ту сторону. Но ему никто не ответил, и никаких звуков он не услышал. Анри даже показалось, что там, в коридоре, никого нет. Но что толку, если у него нет даже ножа, а дверь, скорее всего, с той стороны заперта на засов или подвесной замок.
Царившие в гостиной у Маргариты Валуа суета и веселье совсем не походили на то полусонное и мрачное марево, в котором пребывал Лувр и королевский двор в последние полтора месяца.
Карл предпочел на время осенней охоты перебраться в Фонтенбло, полностью оставив все дела своей матушке. Это ознаменовало окончание ссоры между ними, возникшей после Варфоломеевской ночи, когда король избегал находиться с Екатериной Медичи в одной комнате, и говорил с ней лишь в самых крайних случаях, сквозь зубы.
Но внезапные подозрения, что в Лувре, при дворе, а возможно прямо среди людей короля, затесался шпион Рейнского Пфальцграфа Иоганна-Казимира, встряхнули двор, и вынудили Карла вновь прислушиваться к матери. Екатерина предоставила своему сыну бесспорные доказательства присутствия этого шпиона, а король, почувствовавший насколько все серьезно (ещё живы были в его памяти времена, когда этот постоянный союзник Людовика Конде угрожал северо-востоку Франции и поддерживал протестантов, чем мог: деньгами, оружием, наемными войсками), возложил на герцога де Невера и верного ему секретаря маркиза де Вильруа миссию по расследованию этого дела. И теперь те планомерно перетряхивали и проверяли все возможные зацепки, чтобы найти хоть что-то, что могло указать на личность того, кто передает сведения Пфальцграфу, предварительно заключив официального посланника Иоганна-Казимира в предоставленном ему особняке под домашний арест. Слишком уж подозрительна показалась Екатерине осведомленность Пфальцграфа в делах французского королевства.
От этого атмосфера в стенах королевского дворца менялась от просто серой и сонной до настороженно мрачной.
Марию Клевскую эта история волновала лишь по одной причине. Не окажется ли она под подозрением в связи с тем, что является женой нынешнего принца Конде. Хоть она ни разу не слышала, чтобы ее муж имел дело с Иоганном-Казимиром. Скорее, он сторонился этого союзника, хотя сам Пфальцграф пытался наладить с ним дела после смерти Людовика Конде. Но Анри слишком хорошо помнил, во что обходилась помощь этого человека протестантской партии.
И все же Мария переживала. Ее хоть и приняли при дворе, но многие мысли тревожили ее, не давая покоя.
В ту злополучную ночь она была в гостях у сестры в Отеле де Невер и слышала только шум, доносившийся с улиц, видела, как усилили охрану особняка, как тревожно переговаривалась Анриетта с людьми своего мужа, но вообще не представляла, что происходит. Лишь на следующий день Людовико Гонзага герцог де Невер явился домой и сообщил о заговоре, в котором оказались замешаны все высокопоставленные дворяне-протестанты, и о том, как этот заговор был раскрыт, но заговорщиков было слишком много, чтобы подвергнуть их аресту и суду…
Мария тогда слушала его с ужасом и отчаянием. Адмирал де Колиньи, Генрих Наваррский, ее муж, герцог де Марсийак, граф де Монтгомери… все были замешаны, и в их вине не приходилось сомневаться. Она и сама находила подтверждения в мелочах. Эти переговоры наедине, которые устраивали ее супруг с шевалье де Телиньи и де Сэем. Его постоянное отсутствие и стремление быть незамеченным. Говорили, что перед той ночью, когда король решился предотвратить заговор, уничтожив всех интриганов одним ударом, Конде больше суток отсутствовал в Лувре.
Она готова была просить прощения у короля, королевы-матери, герцога Анжуйского, даже у семей своих сестер и за свою глупость, и за свое неведение. Но Анриетта успокоила ее, сказав, что Марию никто ни в чем не винит, а кроме того, герцог Анжуйский заступился за нее перед Карлом и Екатериной, и таким образом с нее сняты любые подозрения в причастности к заговору. Но в то же время старшая сестра высказывалась против того, чтобы принцесса Конде сразу вернулась в Лувр. Пусть пройдет немного времени и все уляжется.
И вот теперь она снова при дворе, в самом блистательном и восхитительном обществе, которое могла себе представить. И никто не вспоминал о ее протестантском вероисповедании. При ней не говорили о ее муже, хоть Анриетта и сказала ей, что принц Конде жив и находится в Лувре.
Это Марию успокаивало и тревожило одновременно. Ее муж жив, значит, она все еще принцесса Конде. Но он — заговорщик, ожидающий суда или милости короля. Пока он жив, она принадлежит ему. Ее жизнь связана с его жизнью. Пока он жив, она жена принца крови и почти равна по положению сестрам короля Карла. И Мария знала, однажды и очень скоро ей придется задуматься о своем будущем. Но она не могла понять, что может для себя сделать. И просто ждала, что же будет дальше.
Взбудоражившие Лувр слухи о поисках шпиона вновь вселили в нее страх за свою судьбу. Она даже посмела обратиться к маркизу де Вильруа, чтобы узнать, не ложится ли сия история тенью и на нее. Это было неосмотрительно и глупо. Однако другого способа что-то узнать она не находила.
На ее вопросы королевский секретарь улыбнулся в своей обычной манере, одними губами, взгляд его оставался непроницаемым, и сказал:
— Если бы у кого-то в Лувре было хоть малейшее подозрение относительно вас, вы бы в лучшем случае сидели бы рядом со своим мужем, под замком. Советую вам выкинуть все глупости из головы. А то, не ровен час, вас и правда в чем-то заподозрят. С таким-то живым интересом к этому делу.
Мария испугалась и зареклась вообще поднимать эту тему с кем бы то ни было.
А спустя пару дней и совсем забыла думать о старых страхах. Ее увлекла в свой круг блистательная Маргарита Валуа, отныне королева Наваррская. И не смотря на тяжелую атмосферу, царящую во дворце, она и ее окружение проводили время, устраивая вечера, на которых свои творения зачитывали придворные поэты и сама Маргарита, или слушали наскоро написанные пьесы мэтра Дора.
Вернувшаяся внезапно ко двору Франсуаза де Лонгвиль, вторая Жена Людовика Конде, к удивлению Марии, была тут же и безоговорочно принята в ближний круг Маргариты.
И сейчас, когда на Лувр опустилось глухое безмолвие в связи с отбытием короля и его свиты в Фонтенбло, в малой гостиной в покоях ее Величества королевы Наваррской, был слышен смех и разговоры, зажжены свечи и звучала тихая нежная мелодия. Лютнист, которого Маргарита часто звала на свои вечера, был поистине великолепным музыкантом, тонко чувствующим настроение собравшихся и подбирающим тему под стать.
Не смотря на такое окончание их первого разговора, Карл де Бурбон приходил снова. Теперь он пытался читать проповеди, кажется, собственного сочинения, смысл которых был один: если его племянник беспокоится о своей бессмертной душе, ему следует вернуться в лоно святой матери католической церкви. На что Конде заметил, что не помнит, чтобы когда-нибудь принадлежал этой церкви, чтобы в нее возвращаться. Кардинал де Бурбон вновь в раздражении окрестил его еретиком и упрямцем. Но взяв себя в руки, пообещал прийти снова через две недели за ответом. А пока оставил на столе томик Евангелие с Молитвословом на латыни в плотном кожаном переплете с дорогим тиснением и освященные четки с распятием, пожелав, чтобы близость этих двух вещей заразила несчастного отступника своей благодатью. Из всего этого Анри заключил, что по какой-то причине его переход в католическую веру кому-то более угоден, чем его смерть. Приняв эту мысль, он почувствовал то же разочарование и сожаление, как в трофейной короля, когда Господь Бог или случай не дал ему лечь там же, рядом с Телиньи и Марсийаком. Тот же самый Бог, который допустил все, произошедшее той ночью. Тот же самый, который предпочел не слышать ничьих молитв.
Конде никогда не был достаточно набожен в простых вещах. Возможно потому, что ему не приходилось задумываться о деньгах, куске хлеба и крыше над головой, подобно простому городскому обывателю или крестьянину. В то, что благосклонность небес как-то влияет на исход той или иной битвы, он верил лишь отчасти. Но были вещи, в которых он все же полагался на силу молитвы.
Теперь же он чувствовал, что молитва — лишь слова. А различия между католиками и протестантами отныне для него лишь метка “свой-чужой” не более того. Его же собственное вероисповедание — дань памяти погибшим друзьям, дело принципа и протест, брошенный в лицо королю.
Он так и не смог понять, неужели Карл действительно промахнулся с трех шагов? Он ведь слышал выстрел, осечки не было. Анри не хотел возвращаться мысленно к этой сцене, но все равно постоянно думал о ней. Шарль де Телиньи, падающий ничком на ковер, крик короля, дуло пистолета, смотрящее прямо в лицо, вот он закрывает глаза, слышит выстрел… а потом остается жив. Оглушен, ошарашен, в полной растерянности, но жив.
В коридоре послышались голоса, звуки шагов, какой-то шум. Говорило сразу несколько человек одновременно, спорили. О чем именно, Конде слышать не мог. Только ему показалось в какой-то момент, что он слышит голос кузена. Но это было практически невозможно. Анри очень сомневался, что условия, в которых оказался Генрих, даже учитывая то, что он принял условия Карла и сменил веру, как-то отличаются. Поэтому когда дверь открыли, лязгая замком, и на пороге он увидел узнаваемую фигуру короля Наварры, то уставился на того в глубоком изумлении, которое не могло не отразиться на его лице. Вторым вошедшим был Жан де Лаварден, придержавший дверь и оглядывавшийся на нее с беспокойством.
— Черт возьми, — между тем воскликнул Генрих, прикрывая дверь, — это действительно ты! Я уже не верил в это!
Конде ничего ответить не успел, ему не дала это сделать внезапная внутренняя борьба. Он просто вдруг понял, что не знает, а как ему теперь, в свете того, что он решил относительно своего вероисповедания, относиться к Генриху Наваррскому. А еще внезапно вспыхнувшая искра надежды. А вдруг хитроумный кузен что-то придумал, и есть возможность сбежать из Лувра, прямо сейчас или чуть позже. Раз уж он нашел способ пробраться сюда…
Дверь снова открылась, и в нее заглянул швейцарец, один из тюремщиков. Полностью войти в комнату ему не давал Генрих, перекрывающий вход и застопоривший ногой дверь.
— Мессир, у меня есть четкие инструкции, — заговорил швейцарец с ужасным акцентом, — у вас есть разрешение или нет?
— Жан, — бросил Генрих через плечо, — заговорите его, дайте нам немного времени.
Лаварден вытолкал швейцарца обратно в коридор и что-то быстро и отрывисто начал ему говорить по-немецки, звучали имена герцога Анжуйского и короля, и сначала разговор шел на повышенных тонах, но вскоре швейцарец выдал какую-то фразу, смысл которой уловить не получилось, однако по его тону стало понятно, что прыткий маркиз его убедил в праве его Величества короля Наварры посетить пленника.
Конде невольно встал навстречу. Надежда на то, что Генрих придумал что-то, заставила его забыть о своих мыслях.
— Ну что ж, минут пятнадцать у нас есть. Немного, конечно, — сообщил тот, и снова выругался и заулыбался: — черт! При дворе распускают нелепые слухи. Все знают, что ты в Лувре и жив, но никто не знал, где тебя держат. Но наш дядюшка совершил оплошность. Он при мне пообещал королю, что к концу ноября ты примешь истинную веру. Это дало мне повод думать, что он-то как раз знает, где тебя искать. И я оказался прав.
Анри между тем разглядывал кузена. Весь его вид говорил о том, что в своих предположениях относительно содержания Генриха Наваррского в Лувре он ошибся. Лишь одно было правдой — он такой же пленник. И Лаварден в том же положении.
— Вы без шпаги, — заметил Конде. Наверное, в его голосе прозвучало достаточно горечи, чтобы ее было слышно.
Улыбка мгновенно сползла с лица Генриха. Торопливая тирада оборвалась. Он заметно помрачнел.
— За любую возможность теперь приходится чем-то жертвовать и рисковать, — холодно сообщил он, скрестив руки на груди, — например, маркиз де Лаварден прямо сейчас рискует своей свободой и, может, даже жизнью, чтобы дать нам возможность перекинуться парой слов. А вас беспокоит то, что меня лишили оружия? Оглянитесь вокруг. Вам не кажется, что ваше положение куда хуже?
Анри стало совестно за то, как он встретил кузена, и за свои мысли о нем. В конце концов, похоже, его судьба не интересовала больше никого.
— Я об этом не подумал, — признался он, — ты здесь тоже пленник. Как и я.
— Извинения принимаются, — изрек Генрих Наваррский, подходя к одному из кресел с явным намерением в него сесть.
Приемная перед кабинетом его Величества была непривычно пуста в это время дня. Только камердинер Карла, Гийом Котле, занимал свое место за письменным столом в дальнем углу комнаты, самозабвенно чиркая на листке бумаги, да швейцарцы, охранявшие все окна и двери в комнате, ставшие на вытяжку при появлении королевского секретаря. Скрип пера Котле был единственным звуком, а полутемное помещение, где Его Величество велел задернуть все шторы по странной привычке, появившейся у него совсем недавно, освещалось лишь одной свечой в том же углу, где работал над каким-то документом или письмом камердинер.
Вся эта картина могла навести на мысль, что его Величества в кабинете при его покоях нет. Никола де Вильруа же, как человек сведущий, прекрасно знал, что Карл IX, скорее всего, находится в трофейной, смежной с кабинетом, своем излюбленном месте Лувра. Тем более что король всего день или два как вернулся из Фонтенбло, где, как говорил мессир д’Аркур, охота была более чем удачной, и Его Величество вернулся в Париж в отличном расположении духа. Однако отсутствие обычной толпы вельмож в коридоре перед приемной и в самой приемной говорила еще об одном, уже не очень приятном для Вильруа факте. Его Величество в своей трофейной не один, а в компании ее Величества королевы-матери. Это ее появление здесь способно сделать помещение безлюдным.
— Мэтр Котле, — позвал Вильруа камердинера, — Его Величество вызывал меня.
— Мессир де Вильруа! — подхватился Котле, роняя исписанный листок, по строчкам на котором стало понятно, что камердинер был занят вовсе не каким-то поручением короля. Листок мэтра Котле оказался исписан нотами. — прошу прощения, я не увидел вас сразу, ваша светлость. Его Величество вас ожидает, мессир, в трофейной.
Вильруа кивнул, подошёл уже к двери, которую перед ним услужливо распахнул дежуривший около нее лакей, остановился и спросил:
— Ее Величество, королева Екатерина, там же?
Котле развел руками, как бы говоря, мол, а вы, ваша светлость, не видите разве, как тут пусто.
— И герцог де Лоррейн тоже, — добавил он.
Вильруа спрятал раздражение за дежурной кривоватой улыбкой. Странно было бы человеку, о котором общеизвестно, что он ставленник королевы-матери, проявлять недовольство ее присутствием в покоях короля, вызвавшего своего секретаря для доклада. Но теперь надо хорошенько взвесить, о чем он будет говорить королю, и в каком порядке.
Кабинет, как и ожидал Вильруа, был пуст, и маркиз прошел сразу в трофейную, из-за двери которой слышались голоса. Екатерина Медичи что-то говорила, неторопливо, вполголоса, как обычно, когда старалась в чем-то убедить своего сына по-хорошему.
Маркиз задержал лакея, собравшегося было объявить о его приходе их Величествам, стал в тени, так, чтобы его не было видно в щели приоткрытой двери, и прислушался.
— …и довести это дело до конца — святой долг христианского государя, Ваше Величество, — продолжала начатую ранее фразу Екатерина, — суд прошел. Вы должны назначить дату казни…
Молчание. Шорох юбок и едва слышный стук шагов. Странный звук, похожий на чавканье.
— Ваше Величество! — в голосе Екатерины звучали нотки нетерпения.
— И это покажет непоколебимость ваших решений, сир, — глухой хрипловатый голос принадлежал герцогу Лотарингскому.
Ну что ж.… Хотя бы понятно, о чем идет речь. Шевалье Арно де Кавань и сеньор Франсуа де Брикмо, заключенные в Консьержери, арестованные через два дня после Варфоломеевской ночи в Париже, пытавшиеся добраться до особняка английского посла, где нашли убежище несколько их товарищей. Екатерина Медичи настаивала на немедленной казни. Карл постановил, что любой преступник может рассчитывать на суд. В итоге суд состоялся. И чудом спасшиеся из Лувра дворяне-протестанты все равно были приговорены к смерти через повешенье. А сам король теперь тянул с назначением даты казни.
Екатерина же каждый раз впадала в холодную ярость, когда до нее доходили сведения о ком-то, кто сумел спастись в ту ночь. Словно каждый из них был ее личным врагом.
Вильруа махнул лакею рукой, чтобы тот известил Его Величество о появлении секретаря, и двинулся за ним следом.
— Вильруа? — впервые за это время раздался голос Карла, какой-то задумчивый, словно король был занят важным делом, от которого его пытаются оторвать, — да, я его жду. Зовите.
Войдя в большой, но такой же полутемный зал, освещенный несколькими лампадами, маркиз остановился, сделав всего несколько шагов от двери, поклонился королю и королеве-матери, коротко и вежливо кивнул герцогу де Лоррейну.
Картина, представшая его взору, о многом говорила маркизу. Как и то, что реплики королевы-матери и камергера Франции король оставил пока без ответа.
Его Величество сидел в обитом красным бархатом кресле, подавшись вперед. На нем был парадный темно-синий колет с золотой отделкой, такие же штаны с буфонами, в прорезях которых виднелась белая парча, украшенная жемчугом и кружевом, цепь, украшенная сапфирами, лежала на груди и плечах короля. Ее драгоценные камни благородно поблескивали в тусклом свете лампад. Можно было бы сказать, что король при полном параде, если бы не валяющийся под его ногами испанский воротник, небрежно распущенная шнуровка колета, общий примятый вид одежды его Величества и то, что королевский секретарь помнил, что Карл в этом же костюме не далее чем вчера принимал испанского посла.
Стало быть, Карл даже не сменил платье вечером, вероятно, и спал в этом же наряде, или же вовсе не ложился.
Позади короля стоял слуга с подносом, на котором порезанное небольшими ломтями, толщиной примерно в палец, лежало сырое мясо. А перед Его Величеством, преданно заглядывая ему в глаза сидела, не шевелясь, его лучшая борзая, поблескивая круглыми немигающими глубокими черными глазами. Цвет ее шерсти сейчас казался каким-то то ли медным, то ли огненно-рыжим, меняясь каждый раз, когда на нее падала тень.
Между тем и Екатерина, и герцог де Лоррейн были вынуждены стоять. По тому, как тяжело королева-мать оперлась на спинку пустого кресла, Вильруа предположил, что разговор этот продолжается уже довольно длительное время. Но терпение Медичи было уже на исходе. Обычно она была достаточно выдержана, чтобы заставить Карла делать то, что хотела она. Не манипуляцией, на которую он легко велся, так измором. Но судя по всему, король теперь в качестве борьбы со вторым избрал новую стратегию.