Офис был ее храмом, а рабочий день — выверенным до секунд ритуалом. Девятый этаж башни в «Москва-Сити». За стеклянной стеной, пропыленной утренним солнцем, клубился в дымке гигантский мегаполис, но здесь, внутри, царил стерильный, подконтрольный космос. Воздух, охлажденный кондиционером, пах дорогим кофе и свежей типографской краской с только что распечатанных графиков. Тишину нарушает лишь приглушенный стук клавиатур, шепот коллег у кофемашины и ровное, медитативное гудение мощных серверов.
Елена вошла в свой кабинет — просторное помещение с панорамным видом на изгиб Москвы-реки. Она была не просто бизнес-аналитиком; она была гуру, чье мнение стоило дороже, чем иной целый отдел. Ее ценность измерялась не часами, проведенными в офисе, а точностью прогнозов, глубиной проработки моделей, умением видеть прибыль там, где другие видели лишь сырые данные. Успешная. Собранная. Безупречная.
Ее день начинался не с электронной почты, как у большинства, а с ритуала планирования. Дорогая ручка скользила по страницам ежедневника, расставляя акценты, вычерчивая иерархию задач. Затем — быстрый взгляд на три монитора. На центральном — электронная таблица с макросами такой сложности, что они могли бы послужить темой для диссертации по прикладной математике. Слева — мессенджер с непрерывным потоком сообщений от команды. Справа — графики котировок и новостные ленты.
Десять утра. Старт планерки по новому проекту — поглощению региональной сети. Елена вела встречу с железной уверенностью дирижера, управляющего большим оркестром. Ее презентация была безупречна: лаконичные слайды, точные цифры, взвешенные риски. Она ловила на себе взгляды руководителей отделов — уважительные, чуть побаивающиеся. Она была на пике. На своем месте. В своей стихии.
И в этот момент, когда она произносила ключевую фразу о «синергетическом эффекте», раздался навязчивый, несвоевременный вибрационный гул. Личный телефон. Он лежал экраном вниз на столе, и обычно в такие моменты Елена лишь с раздражением касалась пальцем кнопки отказа, даже не взглянув на имя звонившего. Но что-то заставило ее замедлиться. Незнакомый номер. Не московский. Словно червоточина из другого мира, грубо ворвавшаяся в отлаженную реальность.
— Простите, — кивнула она коллегам и отошла к окну, прижав трубку к уху. — Алло?
В ответ послышался невнятный шорох, будто кто-то шелестит пакетом у микрофона.
— Алло? Говорите, пожалуйста, громче. Вас не слышно, — ее голос, привыкший к идеальной акустике переговорных, звучал жестко, нетерпеливо.
Шорох усилился, и сквозь него пробился старческий, дребезжащий голос, полный какой-то архаичной, деревенской тревоги.
— Леночка? Лена? Это ты, деточка?
Кто-то из коллег за столом сдержанно кашлянул. Елена нахмурилась. «Леночка». Так ее не называли уже лет пять.
— Да, я вас слушаю. Кто это? Говорите громче.
— Деточка, ты не узнаёшь? Это я… Баба Дуся.
В голове у Елены ничего не щелкнуло. Не вспыхнуло ни одной ассоциации. Баба Дуся? Это имя звучало как из глухой деревни, из детства, которое она давно и старательно от себя отринула, заменив его историей успеха, написанной с чистого листа. Оно было чуждо этому кабинету с видом на небоскребы.
— Баба… Дуся? — ее голос выдал недоумение. Она поймала на себе любопытные взгляды. Смущение, редкий гость в ее жизни, начало медленно подниматься по шее горячими пятнами. — Я вас не знаю. Какая Баба Дуся? Вы, наверное, ошиблись номером.
— Нет, нет, деточка, это я! — голос в трубке запищал, в нем зазвенела настоящая паника. — Соседка твоей бабушки! По улице Советской! Из Зареченска!
Зареченск. Маленькая деревня в четырехстах километрах от Москвы, которую она покинула сразу после университета и с тех пор навещала раз в пятилетку, от силы. Мир ее бабушки, Любови Петровны, мир запаха печного дыма, варенья и старых фотографий. Мир, который она, Елена, бизнес-аналитик с ежегодным доходом в полмиллиона долларов, аккуратно упаковала в дальний угол памяти и подписала «Прошлое. Не вскрывать».
— Какой бабушки? — автоматически спросила Елена, хотя прекрасно знала, о ком речь. Ее мозг, заточенный на эффективность, пытался отсечь этот раздражающий, бессмысленный шум. — Бабы Любы?
— Ну да, Любы-то! — обрадовалась старушка, словно прорвав, наконец, звуковой барьер непонимания. — Леночка, слушай сюда… Ей плохо. Совсем плохо-то. Уже почти не ходит, из дому не выходит. Я за продуктами хожу, да по аптекам… А она всё хуже. Вчера совсем прилегла. Дышит тяжело. Врача вызывали, тот развёл руками, мол, возраст… Сердце, говорит, сдает.
Елена молчала. Она смотрела на идеальные линии графиков на мониторе, на стремительно растущие столбцы доходов, но видела совсем другое. Узкое лицо бабушки, испещренное морщинами, как старым пергаментом. Ее руки, корявые, в синих жилах, но такие теплые. Голос, тихий, всегда немного усталый: «Ленок, не трудись так, здоровье береги».
— Леночка? Ты меня слышишь? — голос Бабы Дуси дрогнул. — Она, я слышала, вчера плакала. Тебя вспоминала. Говорит, не долго мне осталось. Совсем не долго… Ты приезжай. А то… А то не успеешь.
Последняя фраза повисла в воздухе офиса, тяжелая, как свинец. «Не успеешь». Это был не бизнес-термин. Это не «дедлайн» по проекту, который можно было подвинуть, переговорив с клиентом. Это был приговор. Окончательный и обжалованию не подлежащий.
Воздух в маленьком городке Орехово-Зуево к полудню был густым и сладким, словно переспелая ягода. Пахло нагретым асфальтом после утреннего дождя, свежескошенной травой с ближайшего стадиона и сладкой ватой из киоска у входа в парк. Этот запах был фоном, саундтреком жизни Татьяны, такой же привычной и неизменной, как расписание маршрутки до Москвы или зазубренная программа детского сада.
Татьяна шла не спеша, одной рукой катя старенький самокат семилетнего Степана, а другой крепко держа за ладонь пятилетнюю Алису. Дети были румяные, взъерошенные, немного уставшие от двухчасовой прогулки. Степан что-то увлеченно рассказывал про новый уровень в игре на телефоне, а Алиса на ходу пыталась поймать пушистый одуванчик. В голове у Татьяны сами собой строились планы: завтра — долгожданная поездка.
— Мам, а в Питере мы поплывем на кораблике? — спросила Алиса, запрокидывая голову и щурясь на солнце.
— Обязательно, рыбка, — с улыбкой ответила Татьяна, и на мгновение ей показалось, что она уже чувствует прохладный балтийский ветер и видит отблески солнца на позолоченных шпилях. — И в Эрмитаж сходим, и Петергоф посмотрим.
Они с Дмитрием выжали из бюджета всё возможное и невозможное, чтобы устроить детям эту неделю в Северной столице. Билеты на поезд куплены, гостиница забронирована, маршрут расписан по дням. Дмитрий как раз вчера официально вышел в отпуск, и с утра они уже начали потихоньку собирать чемоданы, препираясь из-за того, сколько пар носков взять Степану и поместится ли в сумку любимая подушка Алисы. Это был их маленький побег от рутины, награда за год тяжелой работы, икона семейного счастья, которую они наконец-то могли потрогать руками.
В кармане ее легкой ветровки завибрировал телефон. Татьяна, не отпуская руку дочки, достала его. Незнакомый номер. Провинциальный код. Она смахнула вызов. Скорее всего, очередной оператор связи или банк.
Но телефон зазвонил снова. Тот же номер. Настойчиво, нетерпеливо, словно набат, нарушающий идиллию.
— Алло? — лениво произнесла Татьяна, придерживая телефон плечом и подхватывая Алису, которая чуть не споткнулась о бордюр.
В трубке послышался шум, будто кто-то долго и тяжело дышал, собираясь с силами, а потом старческий, простуженный голос, пробивающийся сквозь плохую связь:
— Танюша? Ты меня слышишь? Говори громче, деточка, я плохо слышу!
Голос был до боли знакомым, но Татьяна не могла сразу сообразить, чей он. Из другого измерения, из мира, который остался за порогом ее собственной, выстроенной с таким трудом, взрослой жизни. Из мира, который она покинула прошлым летом, увозя детей обратно в город после короткого визита к бабушке Любе.
— Да, я вас слушаю. Кто это? — переспросила она, останавливаясь и делая знак Степану не отходить далеко.
— Это я, Дуся! Баба Дуся, соседка твоей бабушки Любы! По улице Советской!
В голове у Татьяны все сразу встало на свои места. Зареченск. Дом с резными наличниками и огромным палисадником, где прошло ее детство. Бабушка Люба, которая всегда пахла ванилью и душистым мылом. И Баба Дуся, вечная запевала всех дворовых посиделок, хранительница сплетен и рецептов солений. Последний раз она видела их обеих прошлым летом. Бабушка тогда казалась такой же худенькой, но бодрой, все время пыталась накормить правнуков гостинцами с огорода.
— Баба Дуся? Здравствуйте! — голос Татьяны сразу смягчился, потеплел, но в глубине души уже зашевелилась тревожная червоточина. — Как слышно? Вы где это? Как дела?
— Танюш, дела-то плохи, — голос в трубке задрожал, и у Татьяны невольно сжалось сердце. — Плохи у нас дела-то. С бабушкой твоей…
Татьяна прижала телефон к уху, пытаясь заглушить шум проезжающей мимо машины и требовательное «мам!» от Алиси.
— Что с бабушкой? — переспросила она, и в ее голосе уже зазвенела настоящая паника, сдавившая горло.
— Да совсем она слегла, родимая, — Баба Дуся всхлипнула. — Уже почти не ходит. Я к ней хожу, воду ношу, супчик варю… А она всё хуже. Вчера врач был, так тот только руками развел. Сердце, говорит, стареет… Эх, Танюша, недолго ей, видно, осталось… Всего-то и ждет, что повидается с вами, с внучатами…
Слово «недолго» прозвучало как выстрел в тишине. Оно не вязалось с планами на Питер, с купленными билетами, с запахом мороженого и детским смехом. Оно было из другого мира — мира старости, болезней и тихого угасания. Перед глазами Татьяны встало не небо Петербурга, а темная комната, заставленная геранью, и на кровати под лоскутным одеялом — маленькая, высохшая старушка. Ее бабушка. Та самая, которая прошлым летом, провожая их, долго махала им вслед с крыльца, и ее фигурка казалась такой хрупкой на фоне огромного, почти заброшенного дома.
— Танюш? Ты меня слышишь? — голос Бабы Дуси стал тише, испуганнее. — Приезжай, деточка. А то, боюсь, не успеешь… Она тебя вспоминает все…
«Не успеешь». Эти слова грубым катком прошлись по всем ее планам, размазали образы дворцов и фонтанов. Она жила всего в трех часах езды, но эти три часа всегда были заполнены чем-то более «важным» и «срочным». Она постоянно обещала себе съездить «на следующей неделе», «вот только с отпуска вернемся», «зимой на каникулах». И вот теперь этот звонок.
— Да, да, я вас слышу, — наконец выдохнула Татьяна, и ее голос сорвался. — Спасибо вам огромное, что позвонили… Я… Я перезвоню вам через пятнадцать минут, хорошо? Я детей домой доведу, и сразу перезвоню.
Воздух в питерском подъезде Академии театрального искусства всегда пах стариной. Не затхлостью, а именно стариной — смесью краски для декораций, старого паркета, пыльных бархатных занавесей и тысяч вдохов, выдохов, надежд и разочарований, которые навсегда впитались в эти стены. Для Насти этот запах был запахом будущего, запахом ее мечты, которая с каждым днем становилась все ближе.
Она выпорхнула из тяжелых дубовых дверей, едва сдерживаясь, чтобы не пуститься в пляс прямо на гранитных ступенях. Последний экзамен по актерскому мастерству. Сдан. И не просто сдан, а блестяще. Перед комиссией, в составе которой был сам маститый режиссер, чьи спектакли шли на сцене БДТ, она отыграла отрывок из «Чайки» так, что в аудитории на несколько секунд повисла тишина, а потом раздались не просто аплодисменты, а взрыв, громовая волна одобрения. И его кивок, его оценивающий, пронзительный взгляд, остановившийся на ней на секунду дольше, чем на других. Это был не просто «зачет». Это была путевка. Признание.
Сердце ее пело, билось в такт ее легким, почти бегущим шагам. Лето раскинулось перед ней бесконечным, многообещающим полотном. Целых три месяца свободы. Не учебы, не ночных бдений над Станиславским, а счастливой жизни. Она уже строила планы: неделя в Сочи с Максимом, потом несколько дней в Москве — может, все-таки встретиться со старшими сестрами, показать им, чего она достигла, потом фестиваль в Выборге… Жизнь была прекрасна и абсолютно подконтрольна ей.
И он был тут, как и обещал. Прислонившись к чугунному фонарю напротив академии, с двумя бумажными стаканчиками кофе. Максим. Ее Максим. Худой, в потертой кожанке, с неизменной камерой «Зенит» через плечо — он учился на оператора и видел мир исключительно через объектив. Но сейчас его взгляд был прикован к ней.
— Ну, как сдала, актрисище? — он улыбнулся своей немного кривой, но такой душевной улыбкой, протягивая ей стаканчик.
— На пять! — выпалила она, заражая его своим восторгом, и, отхлебнув обжигающего кофе, поцеловала его прямо в губы, не обращая внимания на прохожих. — Они просто молчали! Потом зааплодировали! А Меркулов… ты не представляешь, Меркулов на меня смотрел!
— Ничего удивительного, — он обнял ее за плечи, и они пошли вдоль набережной канала Грибоедова. — Я бы тоже на тебя смотрел. Я всегда на тебя смотрю.
Они болтали, строили планы, смеялись. Максим рисовал словесные картины их поездки на море, а Настя вторила ему, уже чувствуя на коже соленые брызги и теплый песок. Она была абсолютно счастлива в этом своем, новом, взрослом мире, который она выстроила сама, с нуля, вопреки всему. Этот мир был ярким, шумным, творческим и очень далеким от всего, что осталось позади.
Позади остался крошечный Зареченск. Осталась смерть мамы, которая навсегда выбила почву из-под ног у девятиклассницы Насти. Остались два тяжелейших года жизни с бабушкой Любой — годы, когда боль и тоска по матери и по прежней жизни смешивались с тихой, ненавязчивой заботой старушки. Бабушка Люба не заменяла маму, нет. Она была другим человеком — тихим, немного отстраненным, живущим в своем ритме. Но она дала Насте крышу над головой, горячие обеды и ту тихую гавань, где можно было переждать самый страшный шторм.
Именно там, в бабушкином доме, Настя впервые серьезно занялась театром. Она записалась в театральный школьный кружок, и старушка, не понимая до конца этого увлечения, тем не менее, ходила на все ее выступления, сидя в первом ряду и смущенно кланяясь после аплодисментов.
Потом был переезд в Питер, поступление, новая жизнь. Она приезжала на каникулы. Обязательно. Но этой зимой… этой зимой все было иначе. Появился Максим. Его друзья, его тусовки, бессонные ночи в мансарде его друга-художника, бесконечные разговоры об искусстве. Поездка к бабушке в скучный, заснеженный Зареченск казалась немыслимым шагом назад, предательством своей новой, такой яркой жизни. Она позвонила, сказала, что завал с сессией, что не успевает. Бабушка ответила: «Ничего, деточка, учись. Я тут справлюсь». Голос ее звучал спокойно, как всегда. Настя не услышала в нем ни упрека, ни разочарования. И с легким сердцем погрузилась в водоворот своего питерского счастья.
Со старшими сестрами связь и так почти оборвалась. Они были из другого мира — мира взрослых, серьезных людей с работами, ипотеками, детьми. После маминых похорон они словно разошлись по разным углам ринга, зализывая раны поодиночке. Общение свелось к формальным открыткам на день рождения и Новый год в мессенджерах: «Поздравляю, здоровья, счастья». Все. Общего больше не было. Их жизни были параллельными прямыми, устремленными в разные стороны.
И вот сейчас, в этот идеальный день ее триумфа, когда будущее виделось безоблачным и бесконечно счастливым, ее телефон издал негромкий, но настойчивый вибрационный стон. Настя, смеясь над шуткой Максима, даже не взглянула на экран, смахнув вызов. Пусть подождет. Сейчас ее мир был здесь.
Но телефон зазвонил снова. Тот же номер. Упрямо, назойливо.
— Блин, — буркнула она, доставая его из кармана джинсов. Незнакомый номер. — Алло?
В трубке что-то шуршало, потом послышался сдавленный кашель и старческий, дрожащий от волнения голос, который она не слышала с того лета, но который узнала мгновенно.
— Настенька? Родная, это ты?
Ледяная струя пробежала по ее спине. Весь ее восторг, вся эйфория моментально испарились. Это был голос из того самого мира, который она старательно отодвигала в прошлое.
— Баба Дуся? — неуверенно произнесла она, останавливаясь. Максим вопросительно на нее посмотрел.
Асфальтовая лента проселочной дороги, ведущей в Зареченск, была испещрена трещинами и ухабами, которые заставляли низкую спортивную иномарку Елены крениться и вздрагивать, будто от отвращения. Она вела машину собранно, почти агрессивно, ее тонкие пальцы в мерцающих кольцах и часами с хронографом плотно сжимали кожаный руль. Каждый километр, отделявший ее от Москвы, от офиса, от ее вселенной, казался ей личной неудачей. Она мысленно прокручивала в голове рабочие задачи, на которые отвечала краткими голосовыми сообщениями, пока ловила редкие островки мобильной связи.
Воткнутый в магнитолу телефон то и дело пиликал, заставляя ее вздрагивать. Артем Сергеевич. Он писал не словами, а вопросительными знаками. «???», «Как дела?», «Связь есть?». Она отвечала сухо: «В пути. Все под контролем. Как только будет устойчивый сигнал, выйду на созвон». Она чувствовала себя собакой на растяжке, которую отпустили побегать, но тут же натянули поводок.
Зареченск встретил ее увядающей деревенской тишиной. Деревянные дома, некоторые — покосившиеся, с заколоченными окнами, другие — еще жилые, с кружевными занавесками и буйством палисадников. Дом бабушки Любы стоял на окраине, в конце улицы Советской, такой же седой и просевший под тяжестью лет, как и его хозяйка.
Елена припарковала свой блестящий «Мерседес» напротив покосившегося забора, и машина смотрелась здесь как инопланетный корабль, совершивший аварийную посадку. Шагнув на утоптанную землю двора, она на мгновение задохнулась. Не от запаха — пахло яблонями, пылью и дымком, — а от волны воспоминаний. Вот тут, под этим окном, она в двенадцать лет закапывала свой дневник с двойкой по алгебре. А здесь, на крыльце с облупившейся краской, они с сестрами летними вечерами пили молоко с пенками и слушали, как трещат в печурке дрова.
Дверь скрипнула, и на пороге возникла Баба Дуся, закутанная в клетчатый платок, хотя на улице было тепло. Ее лицо, изрезанное морщинами, словно старая карта, выражало одновременно облегчение и тревогу.
— Леночка, родная, приехала… — прошептала она, крестясь. — Я уж думала, не дождусь.
— Здравствуйте, баба Дуся, — Елена кивнула с той вежливой, но отстраненной холодностью, с которой она общалась с младшими партнерами. — Как она?
— Тихо, деточка, тихо… Только уснула. Доктор утром был, укол какой-то сделал, от боли, говорит. Так она и заснула. Не буди ее, пусть поспит.
Елена молча прошла в дом. Воздух внутри был густой, спертый, пах лекарствами, вареной картошкой и тлением — запах немощной старости. Она поставила сумку-портфель на табурет и, скинув дорогие лодочки, в одних чулках прошлась по скрипучим половицам.
Комната была такой же, как и много лет назад. Выцветшие обои с невнятным букетиком, громадная русская печь, комод с пожелтевшей салфеткой и обязательной скатертью под стеклом. Фотографии в рамках: они с сестрами в детстве, родители молодые, сама бабушка Люба — строгая, с высоко забранными волосами.
«Контроль, — сказала себе Елена. — Нужен контроль». Она вышла на улицу, к машине, и распахнула багажник. Оттуда она извлекла несколько тяжелых пакетов из московского эко-маркета. Сыр бри, лосось слабой соли, дорогие фермерские йогурты, фрукты — манго, маракуйя, виноград без косточек. Еда, которую бабушка в жизни не ела и сейчас уж точно не сможет.
С холодной, деловой эффективностью она перенесла пакеты на кухню и принялась разгружать холодильник — старенький «ЗИЛ», который работал с гулом взлетающего самолета. Она выбросила в ведро несколько тарелок с заветренной едой, банку с непонятным вареньем, пустую пачку масла. Протерла полки влажной салфеткой из своей дорожной косметички и аккуратно расставила свои диетические яства. Действие успокаивало. Оно было понятным, логичным, осязаемым. В отличие от всего, что творилось у нее в душе.
Закончив, она обошла дом. Рука сама потянулась погладить косяк двери в свою бывшую комнату, где остались следы от вбитых когда-то гвоздей, на которых висели ее постеры. Она заглянула в комнату бабушки. В полумраке, под огромным лоскутным одеялом, угадывалась маленькая, почти невесомая фигурка. Раздавалось тихое, прерывистое, хриплое дыхание. Елена замерла на пороге, чувствуя, как по спине бегут мурашки. Это была не та бабушка, которая могла часами месить тесто или колоть щепки для растопки. Это был тень, тихо доживающая свои дни.
В этот момент снаружи послышался шум мотора — не такой мощный, как у ее машины, а более скрипучий, стартерный. Затем хлопок дверцы. Елена нахмурилась и вышла на крыльцо.
На дороге, поднимая облако пыли, стояло такси. Из него вышла Татьяна. Она выглядела уставшей, помятой. Сумка через плечо. Ее взгляд скользнул по «Мерседесу», по Елене в идеальном костюме, и в ее глазах мелькнуло что-то тяжелое, неприязненное.
Следом, с противоположной стороны, из облака пыли, поднятого машиной, возникла Настя. Она шла от остановки автобуса, таща за собой яркий рюкзак, набитый под завязку. Ее огненно-рыжие волосы, выкрашенные в ядовито-малиновый оттенок, пылали на солнце, как сигнальный костер. На лице — огромные темные очки, хотя солнце уже клонилось к закату.
Три сестры замерли, созерцая друг друга через пыльную завесу двора. Пять лет. Целая вечность. Они изменились, повзрослели, обросли своими панцирями, семьями, проблемами. И сейчас они стояли друг напротив друга не как родные люди, а как чужие, неловкие знакомые, встретившиеся на неприятном мероприятии.
Елена нарушила тишину первой. Ее голос прозвучал ровно, деловито, без эмоций.
Первой проснулась Настя. Не от резкого звука или яркого света — за плотными шторами еще царил предрассветный сизый полумрак, — а от чего-то иного. От зова, тонкого, как паутинка, едва различимого, но настойчивого, пробивающегося сквозь сон. Он вплетался в сновидения, сначала как их часть, а потом все настойчивее, реальнее.
— Дуся… — донеслось из-за стены. Голос был слабым, хриплым, высохшим, как осенний лист, но абсолютно узнаваемым. — Дуся… испить…
Настя замерла с закрытыми глазами, слушая. Сердце заколотилось где-то в горле. Это не сон. Она резко села на диване, сбрасывая с себя одеяло. Не думая, не осознавая, она сорвалась с постели и, как ошпаренная, побежала к сестрам.
— Проснулась! — ее шепот прозвучал оглушительно в тишине спящего дома. Она подбежала к кровати Елены, грубо тряхнула ее за плечо. — Лена! Бабушка зовет! Она проснулась!
Елена открыла глаза мгновенно, ее взгляд был ясным и собранным, будто она и не спала. Сработал внутренний будильник руководителя, всегда готового к кризису. Она не задавала вопросов, не выражала недовольства. Она просто встала, на ходу накидывая шелковый халат.
Настя уже металась у кровати Татьяны.
— Таня, вставай! Быстро!
Татьяна проснулась тяжело, с стоном, из глубины глубокого, тяжелого сна. Она мгновение смотрела на Настю ничего не понимающими глазами, но, увидев ее перекошенное от волнения лицо и уже стоящую на ногах Елену, тоже резко вскочила.
Три сестры, не сговариваясь, бросились к узкой двери в бабушкину комнату. Елена шла первой, собранная и стремительная, Настя — за ней, почти наступая на пятки, дрожащая, как осиновый лист, Татьяна — сзади, крестясь и что-то беззвучно шепча.
Елена распахнула дверь.
Комната была погружена в полумрак. Воздух был густой, спертый, пахнущий лекарствами и немощью. И в центре этого мрака, на большой кровати, под грудой одеял и подушек, лежала бабушка. Глаза ее были открыты. Влажные, ясные, смотрящие с тихим, слабым удивлением на вошедших. Они блестели в темноте, как две крошечные звездочки.
— Бабуль… — выдохнула Настя, замирая на пороге.
Бабушка медленно, с трудом повернула голову на подушке. Взгляд ее, блуждающий и несфокусированный, скользнул по трем фигурам в дверном проеме. Сначала на Елену — высокую, строгую, в дорогом халате. Потом на Татьяну — растерянную, с растрепанными волосами, в простой ночной рубашке. Потом на Настю — бледную, с огромными испуганными глазами.
И вдруг в этих старческих, потухших глазах что-то вспыхнуло. Сначала недоверие, потом слабый проблеск узнавания, а затем — такой яркий, такой безудержный и чистый восторг, что у всех троих сестер перехватило дыхание. Слезы, медленные и тяжелые, покатились по ее впалым щекам.
— Девочки мои… — прошептала она, и ее голос, еще тихий и хриплый, зазвучал сильнее, обретая плоть и кровь. — Родненькие… Это вы? Или мне опять… привиделось?
— Это мы, бабуля, это мы, — первой пришла в себя Елена. Она сделала шаг вперед, ее обычно холодный голос дрогнул, в нем послышались несвойственные ей нотки нежности. Она села на край кровати, осторожно, боясь повредить хрупкое тело, и взяла бабушкину руку — легкую, костлявую, с проступающими синими прожилками. — Мы приехали. Все.
— Все… — повторила бабушка, и ее взгляд снова перебегал с одной на другую, будто боясь упустить хоть мгновение. — Леночка… Танюшка… Настенька… Все мои птички… собрались.
Настя, не в силах сдержаться, бросилась к кровати с другой стороны и, опустившись на колени, прижалась щекой к бабушкиной руке.
— Бабуль, мы тут, мы с тобой, — зашептала она, заливаясь слезами.
Татьяна, всхлипывая, обняла бабушку за плечи, осторожно прижалась к ее иссохшей щеке.
— Мы дома, бабушка. Дома.
Бабушка плакала тихо, беззвучно, лишь ее плечи слегка вздрагивали. Она пыталась поднять руки, обнять их всех сразу, но сил не хватало. Она просто сжимала их руки своими слабыми пальцами, гладила ладонью Настины волосы, смотрела на них, не отрываясь, словно боялась, что они вот-вот растворятся в утреннем сумраке.
— Шторы… — вдруг выдохнула Настя, поднимаясь. — Надо открыть! Пусть солнышко посмотрит на нас!
Она подбежала к окну, с силой дернула их. Плотная, пыльная ткань с скрипом поползла в стороны, и в комнату ворвался поток слепящего утреннего света. Он залил все вокруг, высвечивая кружащиеся в воздухе пылинки, ложась золотыми бликами на морщинистое лицо бабушки, на мокрые от слез лица сестер. Мрак отступил, и вместе с ним, казалось, отступила и сама смерть, притаившаяся здесь еще вчера.
Они сидели вокруг ее кровати, на краешках, тесным кругом, не отпуская ее рук. Молчали. Не было нужды в словах. Все было сказано в этом прикосновении, в этих взглядах, в этих общих слезах. Пять лет разлуки, обид, непонимания — все это растворилось в лучах утреннего солнца, в тихом прерывистом дыхании их бабушки.
— Я… чайку бы, — тихо прошептала бабушка, и это прозвучало как самое настоящее чудо. Желание жить. Простое, бытовое, человеческое.
— Сейчас, бабуль, сейчас! — встрепенулась Татьяна, первая, спускаясь с небес на землю. Ее хозяйственная натура тут же проснулась. — Я сейчас все приготовлю! Самый лучший завтрак!
Она бросилась на кухню, и вскоре оттуда послышался привычный утренний шум: звон посуды, щелчок включенной газовой плиты, запах свежего чая.