История первая. А мама будет рядом?

Глава 1

Утро Николая Петровича начиналось, как часы, отмеренные десятилетиями. Ровно в семь тридцать он просыпался без будильника – внутренний механизм, отлаженный годами инженерной точности и пенсионной размеренности. Солнечный луч, упрямо пробивавшийся сквозь щель между тяжелыми портьерами, золотил пылинки в воздухе и падал на пустую половину кровати. Там, где пять лет назад еще лежала Анна. Николай на секунду задержал взгляд на безупречно заправленной подушке, ощутив знакомое, тупое сжатие под ребрами. Тоска. Но утро не ждало.

Он встал, натянул теплый халат (осень уже дышала в окна прохладой) и направился на кухню. Ритуал чаепития был священен. Заварочный чайник – фаянсовый, с трещинкой, подарок Анны на тридцатилетие – стоял на своем месте. Коробка с любимым «Краснодарским» чаем – тоже. А вот очков... Очков не было.

Николай Петрович поморщился. Куда же он их опять положил? Вчера вечером читал газету в гостиной. Он методично обыскал стол: под газетами, за хлебницей, в ящике со столовыми приборами. Ничего. Прошел в гостиную – проверил тумбочку у кресла, полку с книгами. Пусто. Нахмурившись, он вернулся на кухню, открыл холодильник за молоком для каши... и замер.

На верхней полке, аккурат между баночкой с солеными огурцами и маслом, лежали его очки. Прозрачные пластиковые дужки выглядели нелепо на фоне продуктов.

"Что за черт?" – вырвалось у него вслух. Он взял очки. Стекло было холодным, слегка запотевшим. Как они сюда попали? Он абсолютно не помнил этого момента. В голове – зияющая пустота. Николай Петрович тряхнул головой, будто отгоняя назойливую муху. "Старость, склероз, – буркнул он себе под нос, надевая очки. – С кем не бывает?" Но внутри что-то едва заметно дрогнуло. Не страх еще, а скорее досадливое недоумение, легкий холодок под лопатками. Он с усилием прогнал это ощущение, сосредоточившись на привычных действиях: плита, каша, заварка чая. Руки сами знали, что делать.

После завтрака – еще один ритуал. Прогулка в парк. Николай Петрович любил это время: еще не многолюдно, воздух свеж, деревья окрашены в огненные осенние краски. Он взял свой верный «Зенит» – подарок сына на пятидесятилетие. Фотография была его страстью, связью с миром, способом остановить ускользающее время. Сегодня он хотел снять паутинку, сверкающую росой на багряном клене у входа.

Дорога была знакомой до каждой трещинки на асфальте. Но, подойдя к привычному перекрестку, Николай Петрович вдруг... замешкался. Где повернуть? Налево, к парку? Или прямо? Он стоял, оглядываясь, чувствуя, как легкая паника начинает подниматься из живота к горлу. Знакомые дома, вывеска магазина «Рассвет» – все на месте, но связь между ними и нужным направлением почему-то оборвалась. Как будто карта в голове смялась.

"Николай Петрович? Все в порядке?" – услышал он голос. Это была соседка снизу, Галина Сергеевна, выгуливающая таксу. Она смотрела на него с легким беспокойством.

"Да что вы, Галина Сергеевна, все прекрасно! – поспешно ответил он, заставляя себя улыбнуться. – Просто... осенью листву разглядывал. Красиво же!" Он махнул рукой в сторону парка, куда интуитивно повернул, будто так и планировал. – Иду снимать."

"А, ну да, вы же наш фотограф! – успокоилась соседка. – Удачных кадров!" Она пошла своей дорогой, а Николай Петрович, сердце которого все еще учащенно билось, углубился в парк. Паника отступила, сменившись стыдом и растерянностью. "Что это было? – думал он, машинально наводя объектив на сияющую росой паутину. – Неужели и правда...?"

Щелчок затвора прозвучал успокаивающе. Он сделал еще несколько кадров: стайку воробьев, скамейку под золотым кленом, тропинку, убегающую вглубь парка. Мир снова обрел ясность. На обратном пути дорога домой не вызывала сомнений. Инцидент с перекрестком казался досадной мелочью, почти забытой.

Дома он проявил пленку – это был его личный медитативный процесс в ванной, превращенной в темную комнату. Запахи проявителя и фиксатора, красный свет фонаря – все это возвращало ощущение контроля, мастерства. Потом он сел в свое кресло у окна, где свет был лучше, чтобы разглядеть негативы. Рядом, на маленьком столике, стояла старая фотография в деревянной рамке: он сам, лет пяти, рядом с матерью. Строгая женщина в темном платье смотрела в объектив без улыбки, но ее рука крепко держала его за плечо. На обороте, детским корявым почерком, было выведено: "Мама. А мама будет рядом когда все закончится." Он помнил, как написал это в порыве детского страха после какого-то страшного сна, а мама, найдя надпись, лишь вздохнула и крепче прижала его к себе. Эта фраза стала их маленьким, тайным оберегом.

Николай Петрович взял рамку в руки, провел пальцем по пожелтевшему картону. Мама... Она умерла давно, когда он был еще студентом. Но в этот момент, глядя на ее серьезное лицо, он вдруг ощутил острую, почти физическую потребность в ее присутствии. Не в Аниной нежности, а именно в этой, материнской, твердой и безусловной защите. От чего? От непонятной забывчивости? От холода одиночества по утрам? От смутной тревоги, которая, как тень, следовала за ним после случая с перекрестком?

Он поставил фотографию на место, рядом с маленькой фарфоровой статуэткой ангела, которую любила Анна. Вечер тянулся медленно. Николай Петрович попытался читать газету, но слова расплывались, смысл ускользал. Он отложил ее, включил телевизор – какой-то шумный сериал, только раздражал. В голове крутились обрывки мыслей: очки в холодильнике, перекресток, холодный страх растерянности, лицо матери на фотографии...

Тиканье старых настенных часов в прихожей заполняло тишину квартиры. Николай Петрович сидел в своем кресле, глядя в темнеющее окно, где уже зажигались огни в домах напротив. Усталость накатывала волной, тяжелая, нездоровая. Он чувствовал себя выжатым, опустошенным. И вдруг, совершенно неожиданно, из самой глубины этой усталости и тишины, всплыли слова. Не его нынешние мысли, а эхо из далекого детства, голос маленького Коли, который боялся темноты:

История вторая. Похоронка.

Глава 1

Мир не взорвался. Он не треснул, не застонал. Он просто кончился. Выключился. Как старый советский телевизор «Рубин». Экран долго гудел, потом картинка сжималась, съеживалась в одну невыносимо белую, слепящую точку и – щелк. Темнота. И тихий, уходящий в никуда звон в ушах. Вот так и мой мир. Щелк.

А до щелчка был стук.

Вежливый, неуверенный, почти виноватый стук в дверь. Я еще подумала – почтальон с пенсией, чего так рано? Открыла. А там не почтальон. Там двое. Один молодой, в форме, лицо бледное, старается держать подбородок прямо, а кадык дергается. И второй, в штатском, постарше, с глазами выцветшими, как будто он уже сотню таких вот извещений принес, и они стерлись.

Я всё поняла. Сразу. Не умом. Нутром. Той древней материнской нитью, которая за девять месяцев связывает тебя с ребенком намертво, навсегда. Эта нить, эта пуповина, она не рвется. Никогда. Даже если ее перерезать ножом, она остается. Невидимая, дрожащая нить. И в тот момент я почувствовала, как она лопнула. Оборвалась с сухим, беззвучным треском.

Они что-то говорили. Губы шевелились. Слова летели, как сухие листья, не задевая меня. «Мужайтесь…», «долг…», «Родина…». Пустые, мертвые слова. Они говорили не со мной. Они исполняли ритуал. Отвратительный, казенный ритуал.

А потом тот, что в штатском, протянул мне бумагу. Сложенную вчетверо. Аккуратно. Как будто это не приговор, а поздравительная открытка.

Я взяла. Пальцы не слушались. Деревянные. Бумага оказалась легкой. Слишком легкой для того, чтобы нести в себе вес смерти целого мира. Я развернула.

Буквы. Черные, ровные, отпечатанные на принтере. Убийцы. Они выстроились в ряд, в слова, а потом сложились в имя. Твое имя. Фамилия, имя, отчество. Мой мальчик. Алёша.

И дата. Дата смерти.

Я смотрела на эти цифры и не понимала. Как у смерти может быть дата? У жизни – да. День рождения. Я помню тот день. Каждую минуту. Снег валил хлопьями, я смотрела в окно роддома и думала, что ты родился в настоящую русскую сказку. А у смерти… смерти не должно быть даты. Смерть – это вечность. Это отсутствие времени.

Молодой, тот, что в форме, кашлянул. «Вам нужно будет… для оформления…»

Я подняла на него глаза. Наверное, в моих глазах было что-то такое, что он осекся. Замолчал. Потому что я смотрела сквозь него. Сквозь них обоих. Сквозь стену, на которой висела твоя детская фотография – ты там беззубый, смешной, в панамке набекрень. Сквозь город. Сквозь всю страну. Я смотрела в ту точку на карте, в ту проклятую землю, где они тебя оставили.

Я молча закрыла дверь перед их лицами. Не сказала ни слова. Зачем? Слова – это для живых. А я умерла в тот самый миг, как прочла твое имя.

Я прошла на кухню. Села на табуретку. Положила бумагу на стол. Я смотрела на нее, долго. Время остановилось. Солнце ползло по небу, тени на полу вытягивались, становились длинными, уродливыми. Кошка Мурка потерлась о мои ноги, требуя еды. Я не пошевелилась. В ушах стоял тот самый тихий, высокий звон, как от погасшего экрана.

Пустота. Не та, о которой пишут в книгах – звенящая, трагическая. Нет. Другая. Ватная. Липкая. Она заполняла все: комнату, голову, грудную клетку. Она вытеснила воздух, мысли, чувства. Осталась только бумага на столе. Четыре угла. Черные буквы. И твое имя. Моя последняя молитва и мое вечное проклятие. Алёша.

Глава 2

Похороны – это слово не отсюда. Это слово из той, прошлой жизни. Где были ритуалы, слезы, сочувствующие взгляды. То, что происходило со мной, было не похоронами. Это было сюрреалистическим, уродливым спектаклем, где я была и зрителем, и главной героиней, но не могла произнести ни слова.

Приехала сестра, Аня. Младшая, деятельная, шумная. Она влетела в квартиру, как вихрь. Что-то говорила, суетилась, накапала валерьянку, которую я не пила. Ее лицо – родное, знакомое – казалось мне маской. Она плакала. Ее слезы были настоящими, горячими. А я не могла. Из меня всё выжгло.

— Валя, ну скажи что-нибудь! Кричи! Бей посуду! Не молчи так, я тебя умоляю! – она трясла меня за плечи. А я смотрела на нее, как на аквариумную рыбку за стеклом. Вижу, что рот открывает, а звука нет.

— Аня, — сказала я, и собственный голос показался мне чужим, скрипучим, как несмазанная дверная петля. – Какой гроб?

Она замерла. Искусанные губы задрожали.

— Валечка… привезли в закрытом. Так надо. Поверь, так лучше.

Цинк.

Слово холодное, как металл, который оно обозначает. Бездушное, как казенная инструкция. Они запечатали тебя. Заковали. Чтобы я не увидела. Чтобы я не коснулась. Чтобы не нарушила порядок их аккуратного, распланированного горя. Они украли у меня последнее. Последний взгляд. Последний поцелуй в холодный лоб. Последнее «прости».

На кладбище было много людей. Коллеги из школы, соседи, твои друзья… Они подходили, обнимали меня. Их прикосновения обжигали. Их слова сочувствия были как соль на рану. «Держитесь, Валентина Петровна». «Какой парень был…». «Светлая память…». Они говорили о тебе в прошедшем времени. А для меня ты не был в прошедшем. Ты был в вечном.

Аня держала меня под руку. Ее рука была теплой, живой. Моя – ледяной. Я смотрела на яму. Черный, прямоугольный провал в раскисшей ноябрьской земле. И на ящик. Он стоял на двух табуретках, покрытый красной тканью. Красное на сером. Как кровь на снегу.

Загрузка...