Утро в архиве началось как обычно.
В читальном зале Российского государственного архива древних актов слышно было то, что за стенами тонет в городе: шорох листа о лист, сухой скрип стула по паркету, чей‑то сдержанный выдох у дальнего окна, стук карандаша о дерево. Высокие окна отдавали октябрьский свет — серый, размытый. Он ложился на столы, на зелёные абажуры ламп, на коробки с делами, перетянутые бечёвкой и размеченные чёрными шифрами.
Матвею Кононову это нравилось. Фонд, опись, дело, лист — цепь, за которую удобно держаться, когда вокруг слишком много чужих слов. Здесь не спорят громкостью. Здесь остаётся след: подпись, приписка, сбившаяся цифра, царапина на поле.
Он устроился у третьего окна над томом фонда 214, описи 3. Папка была распухшая, с тугими сгибами, словно её годами открывали одним и тем же движением. Пахла пылью, клеем и старым картоном; из глубины тянуло печной сухостью, как от давно остывшей золы. Матвей замечал этот оттенок и раньше, но сегодня он лез прямо из раскрытого дела — почти в лицо.
Он давно уже не охотился за «подвигом Ермака». Даты, списки служилых, расход пороха и соли давали каркас. Самое интересное пряталось в огрехах: пропавшие фамилии, лишние вдовы, приписки на полях — угловатые, упрямые.
«Северянин велел беречь».
Фраза попадалась то в одном деле, то в другом. Человека с таким именем или прозвищем в реестрах не находилось, а почерк — находился. За три года Тобольский острог перестал быть для Матвея темой; стал вопросом, который возвращался без приглашения: кто этот Северянин и кого — от чего — велел беречь?
Он дошёл до листа, который упёрся. Края на сгибе слиплись так, будто их долго прижимали пальцем. Матвей поддел уголок ногтем левой руки. Под старым шрамом на ладони кольнуло — кожа помнила усилие.
Лист не пошёл.
Он добавил давления, осторожно, чтобы не порвать. Бумага чуть прогнулась — и в ту же секунду отозвалась странно, будто внутри неё что-то сжалось и отпустило. Сухой звук, почти неуловимый.
Матвей застыл.
Чернила под его пальцами внезапно потемнели, налились густой чёрнотой, как свежие. Дата на полях — аккуратное «лета 7092» — дрогнула. На миг «2» вытянулась, стала похожа на «5», и тут же вернулась.
Шрам на ладони вспыхнул горячо, как от ожога.
Запах архива пропал.
В нос ударило другое — сырой лес, мокрая кора и дым, свежий и горький, как от костра, который только что залили. Настолько близко, будто за спиной распахнули дверь. С ним пришёл звук: сухой хруст ветки под тяжёлой ногой, где-то совсем рядом, за спиной.
Матвей отдёрнул руку, как от раскалённого. Стул коротко скрипнул.
Через долю секунды всё свернулось обратно. Перед ним лежал тот же лист: выцветшие чернила, неровный край, пятна влаги по полям. Кто‑то у дальнего окна перелистнул страницу; карандаш щёлкнул о стол; смотрительница прошла мимо, не взглянув. Зал продолжил жить своим рабочим ритмом.
Матвей снял очки, потёр переносицу костяшками пальцев, пока в голове не прояснилось. Ладонь, лежавшая на столе, дрожала едва заметно. Жар под шрамом держался, неприятно, настойчиво.
Слово «мистика» он терпеть не мог: им удобно прикрыть дырку и перестать смотреть. Отмахнуться тоже не получалось.
Матвей достал блокнот и записал — ровным почерком:
«03.10.2025. Ф.214, оп.3, д.17, л.42.
При касании: визуальное потемнение чернил; кратковременное искажение цифры даты.
Субъективно: резкий лесной запах, дым; звуковая “вставка” (хруст ветки).
Проверить повторяемость: другой лист / другое время / другие условия».
На полях добавил: «похоже на сбой восприятия».
Он сжал кулак и прижал его к колену, заставляя себя почувствовать ткань брюк и край стула. Возвращаться к простым вещам приходилось усилием.
— Зависли, Матвей Сергеевич?
Он вздрогнул. Рядом стояла Аня — тонкая, в растянутом свитере, с карандашом, торчащим из волос. К груди она прижимала тяжёлый том и смотрела с тем вниманием, которым молодые исследователи ловят чужую удачу.
— Задумался, — сказал Матвей, возвращая очки на нос. — Реестр снова не сходится.
— Это те самые… вдовы?
Аня придвинула стул и села так уверенно, будто давно тут прописалась.
— Те самые, — кивнул Матвей и подтянул к ней том, весь в закладках. — Давай, посчитай.
Слева — ведомость служилых: двадцать семь фамилий с пометами о плате. Справа — «роспись вдов» того же года.
Аня повела пальцем по строкам, шевеля губами.
— Тридцать восемь, — сказала она и подняла глаза. — Как это вообще…
— Вот этот, — Матвей коснулся фамилии, — по другим делам погиб годом раньше. Этот всплывает один раз и пропадает. А вот помета. Видишь?
У самого края страницы, почти в обрез, коряво тянулись знакомые слова: «Северянин велел беречь».
Матвей перевернул лист. Внизу следующего — та же рука, тот же угол, та же фраза, вплетённая уже в другую запись.
— Опять он, — Аня сказала тише. — В списках его нет?
— В официальных — нет, — ответил Матвей. — Ни в служилых, ни в донесениях. Либо прозвище, либо имя вычистили. Бумаги делают вид, что человека не было. Поля спорят.
Аня потёрла край страницы, будто проверяла бумагу на прочность, и замолчала. Потом выдохнула:
— Похоже на «не трогайте». Как знак.
Матвей сдвинул закладку на корешке — мелкое, привычное движение, чтобы удержаться за дело, а не за ощущение в ладони.
— Может быть, — сказал он. — А может, кто-то вычищал лишнее так старательно, что теперь видно, где рвали. Мне важнее другое: дырки повторяются. И повторяются вокруг одной и той же руки.
Третье октября тянулось к вечеру. Читальный зал почти опустел. Смотрительница собирала забытые карандаши, перекладывала книги на тележку, проверяла столы — привычно, без лишних слов. За высокими окнами темнело быстро; уличный свет уже не пробивался, и лампы над столами делали лица плоскими.
Матвей складывал в папку последнюю «роспись вдов», когда у входа открылась дверь.
В зал вошёл мужчина в тёмной служебной куртке, без ярких нашивок, с бейджем на шнурке и тонкой папкой под мышкой. На ткани блестели капли дождя. Он прошёл не торопясь, но прямо к Матвею, будто место было отмечено заранее.
— Кононов Матвей Сергеевич? — спросил он тихо.
— Да.
Мужчина кивнул, достал из папки плотный конверт и небольшой терминал. На экране мелькнула строка с фамилией и временем. Он взглянул на часы над входом: 15:46.
Секунды на табло щёлкали: …:58. …:59.
Когда сменилось на 15:47, мужчина словно выдохнул напряжение, которого Матвей до этого не заметил.
— Передать сейчас. Под роспись, — сказал он, глядя на экран. — Служебная доставка.
Смотрительница, не выходя из‑за стойки, подняла голову.
— Ручка есть? — спросила она буднично, но взгляд у неё зацепился за конверт и задержался.
— Есть, — ответил Матвей и уже доставал свою.
Подпись легла быстро, как в читальном листе. Мужчина убрал терминал, кивнул — сухо, по‑деловому — и вышел так же молча. Дверь закрылась мягко, и зал снова стал залом: шорох бумаги, скрип ножки стула, тихое покашливание где‑то у окна.
Конверт оказался тяжёлым. Плотный картон, штамп «Лично в руки», потёртые края. На клапане — карандашная приписка, короткая и лишняя для любой канцелярии: «Отдать, когда часы пойдут вспять». Ниже дата: 15.08.1991.
Матвей провёл пальцем по краю. Под картоном, ближе к углу, чувствовалось утолщение — нитка или тонкая проволока.
— Мы закрываемся через десять минут, — сказала смотрительница. — Вы сейчас уходите?
— Сейчас, — ответил Матвей.
И добавил честно, потому что в этих стенах врать было особенно глупо:
— Мне надо это открыть.
Смотрительница помедлила и кивнула в сторону коридора.
— Лучше в кабинете у Елены Павловны. Там дверь закрывается.
Елена Павловна была ещё на месте. Дверь к ней, как обычно, приоткрыта — чтобы было слышно, если позовут. Она подняла голову от бумаг.
— Матвей Сергеевич? Вы чего так поздно?
Матвей показал конверт.
Елена Павловна не спросила «что это». Она побледнела и встала резко, будто тело вспомнило старую тяжесть. Несколько секунд просто смотрела на картон у него в руках.
— Наконец-то, — сказала она тихо.
Потом вернула голосу рабочую интонацию:
— Закройте, пожалуйста, дверь. Сквозит.
Матвей прикрыл дверь, и кабинет сразу стал теснее. Лампа над столом бросала зелёный свет на сукно.
— Садитесь, — сказала Елена Павловна и сама подвинула стул, неловко стукнув ножкой. — Только на край. Там места мало.
Матвей сел и положил конверт на сукно. Достал нож с треснувшей костяной ручкой — отцовский, старый. Им он резал скотч и вскрывал посылки, хотя для архива нож был вещью лишней.
Елена Павловна посмотрела на нож и быстро сказала:
— Аккуратнее. Если внутри вложение — порвёте, потом сами себя проклянёте.
— Понял.
Клапан поддался легко.
И сразу — ударило воздухом, чужим для кабинета: смолистое дерево, дёготь, тонкий дымок и тёплая, тяжёлая конюшенная нота. На секунду показалось, что в тесный архивный кабинет внесли мокрую телегу и поставили у стола. Матвею заложило уши — как на резком перепаде давления.
Елена Павловна сделала шаг назад и убрала руку от стола, будто боялась зацепить это ладонью.
— Чувствуете? — спросила она, не приближаясь.
— Да, — сказал Матвей. Слова шли сухо. — Это не отсюда.
Елена Павловна кивнула. У неё дёрнулась мышца под глазом.
— Доставайте. Медленно. И не нюхайте нарочно, — сказала она почти сердито. — Не надо себя проверять.
Внутри лежало четыре вещи.
Кусок бересты, свернутый в лёгкий рулон. Снаружи гладкий, изнутри шершавый, исписанный плотной вязью. Почерк — угловатый, цепкий, тот самый, что Матвей видел на полях дел острога рядом с упрямой припиской: «Северянин велел беречь».
Фотография — чёрно‑белая, чуть выгоревшая. Люди в белых халатах вокруг громоздкой установки: каркас, медные шины, кольца, трубы. На обороте тонкой рукой: «Команда „Хронос‑3“. 12.04.1973» и координаты — севернее Красноярска.
Маленький компас в потёртом медном корпусе. На крышке — вензель и глубокая царапина. Под стеклом стрелка не держалась на севере: она неторопливо крутилась против часовой. На внутреннем ободке мелко выцарапано: Hora fugit.
И сложенный вдвое лист офисной бумаги. Записка синей ручкой:
«Время пришло.
Елена Павловна знает.
Доверяй носителям спирали.
Билет — в боковом кармане папки.
Тобольск. У памятника Ермаку — Лейла. Не опаздывай.
Друг».
Матвей машинально полез в боковой карман сумки — и действительно нащупал электронный билет: Москва–Тобольск, вылет ближайшей ночью.
— Понятно, — сказал он, и голос у него получился чужой. — Без вступлений.
Елена Павловна взяла компас двумя пальцами, как улику, и тут же положила обратно.
— Пусть лежит в конверте, — сказала она. — Руками поменьше. На вещах след остаётся быстро.
Береста тянула пальцы — не болью, а привычным для кожи обещанием: возьми, разверни. Матвей коснулся её двумя пальцами, осторожно, как проверяют температуру у ребёнка.
Самолёт сел неожиданно мягко. Короткий толчок, гул реверса, недолгое торможение — и пауза, в которой кто‑то за спиной облегчённо выдохнул и щёлкнул ремнём.
Матвей взглянул в иллюминатор. Полоса тонула в серой дымке. За краем бетона начинался снег — редкий, ещё не уверенный, с грязными проплешинами травы. Дальше темнел лес и висело низкое небо, настолько близкое, что хотелось зацепить его крылом.
Тобольск.
Внутри что‑то сжалось и потянуло сразу в две стороны. Здесь не было ни картотек, ни шифров. Только одно большое «что дальше», без описи и листа.
У трапа пахло керосином и влажной резиной. Небольшой аэровокзал встретил тёплым сухим воздухом батарей, скрипучей плиткой и табличкой «Добро пожаловать». Людей было мало; рейсы сюда заходили редкими гостями, и город принимал их без лишней суеты.
Багаж выдали быстро. Матвей поправил лямки рюкзака — тот тянул плечо. Внутри лежала папка: береста, фотография, записка, компас. Ему всё время хотелось проверить, на месте ли это, будто вещи могли выскользнуть из мира, стоит отвернуться.
У выхода к нему почти сразу подкатил потрёпанный «Логан». Водитель — мужчина лет пятидесяти, в чёрной вязаной шапке — посмотрел в зеркало.
— Куда? По городу или в район?
— К памятнику Ермаку, — сказал Матвей.
Водитель коротко кивнул и тронулся, выруливая с парковки.
— Турист? — спросил он, набирая скорость.
— Вроде того.
Водитель хмыкнул.
— Вроде турист, а лицо… будто на похороны собрался.
Матвей не нашёлся, что ответить, и уставился в окно.
Сначала промелькнули склады, заборы, промзона. Потом панельные пятиэтажки, редкие прохожие с поднятыми воротниками. Город выглядел усталым и будничным — осень уже навалилась, а зима только примерялась.
Ближе к центру стали попадаться старые дома: купеческие особняки с облупившейся лепниной, деревянные двухэтажки с резными наличниками. Над всем этим, как на выцветшей открытке, висел белый кремль на холме.
— Красиво, да? — водитель кивнул в сторону кремля. — Только у памятника продувает. Не стойте там долго.
— Учту.
— Один приехал?
— Один.
— И правильно. С компанией хлопот больше. На чужую дрожь начинаешь оглядываться.
У обрыва над рекой такси остановилось.
Памятник Ермаку поднимался из тумана: бронзовая фигура с саблей, вытянутой вперёд, смотрела поверх Иртыша в мокрую серую даль. У постамента брусчатка блестела от сырости. Из пелены проступали редкие фонари и чёрные ветки.
Матвей расплатился, вышел. Холод сразу полез под куртку — в рукава, к запястьям. Он потёр ладони и шагнул к памятнику.
У подножия стояла девушка.
Высокая, в тёмной куртке, джинсах и грязноватых треккинговых ботинках. Чёрные волосы стянуты в тугую косу; кончик косы намок. Руки в карманах, плечи чуть подняты — от холода, не от тревоги. Поза спокойная: человек, который умеет ждать на улице и не выгорает от ожидания.
Когда Матвей подошёл ближе, она посмотрела прямо на него. Взгляд цепкий, без попытки понравиться.
— Матвей Сергеевич? — спросила она.
— Да. Лейла?
— Лейла Каримова. Времени мало. Ладонь покажете?
Матвей разжал левую руку. В месте давнего шрама тонкой спиралью проступил бледный след. На холоде он был заметнее, чем в тепле — кожа выдавала себя.
Лейла закатала рукав. На её предплечье был такой же знак — плотнее, чётче, как свежий рубец.
— Всё, — сказала она. — Значит, вы тот.
Матвей попробовал улыбнуться:
— Хорошее начало.
— Силы на это не тратьте, — ответила Лейла ровно. — Пойдём чуть в сторону. Здесь открыто.
На площадке было немного людей: пара подростков с пакетами, пожилая женщина с собакой. Лейла увела Матвея ближе к перилам так, чтобы говорить вполоборота, без ощущения допроса.
Иртыш внизу казался тяжёлой тьмой. Туман клубился над водой, и река выглядела медленной, густой.
— Я видела, как ваш отец уходил, — сказала Лейла, глядя на реку. — В две тысячи десятом. Туманка. Мне было тринадцать.
Она говорила спокойно, но по этому спокойствию было слышно, сколько раз она повторяла одно и то же в голове.
— Там, где Тура делает петлю, стоял круг из кедров. Семь. Нас было немного: отец, пара взрослых, я и местные пацаны. Взрослые мерили, медь раскладывали, воду таскали. Я просто глазела.
Она коротко усмехнулась, без радости.
— Они думали, я играю. Дети рядом — значит, «ничего серьёзного».
— Вы знали тогда, что он сделает? — спросил Матвей.
— Нет. Я знала только, что все говорят тише и не смотрят друг другу в глаза. Слова у них были странные: «узел», «тонкое место». Ваш отец вошёл в круг. Воздух стал тяжёлый, уши заложило — как под водой, только без воды.
Матвей сглотнул. Тело ответило памятью — не картинкой, а ощущением: тот же плотный ком в голове.
— Потом стало очень светло, — продолжила Лейла. — Свет разом набился в глаза, и тебя рвёт на слёзы без причины. А потом он исчез. Был — и нет. Я подошла к отцу и спросила: «Он умер?» Отец сказал: «Не здесь».
Она посмотрела на Матвея. Во взгляде не было жалости. Там была злость на мир, который прячется за формулировками.
— А потом приехали они, — добавила она.
— Канцелярия… — тихо сказал Матвей.
— Тогда я ещё не знала, как это зовётся, — кивнула Лейла. — Несколько машин без номеров. Одинаковые куртки. Слова про «безопасность». Нас собрали, отвезли в город. Чай, печенье — всё вежливо. Потом процедура.
2089 год. Собор Времени
Тунгуска дышала холодом — таким, от которого у взрослого сводит скулы, а ребёнок вдруг начинает дышать спокойнее, будто тело вспоминает самое простое.
Собор Времени стоял посреди этого холода, как устойчивый пульс. Семь башен поднимались из каменного круга. В плитах под ногами шли медные жилы: сходились, расходились, пересекались. Если приложить ладонь, под кожей отзывалось слабое гудение — его не слушали, его ловили кости.
Пётр Сергеевич Кононов снял перчатку и положил ладонь на медь.
Кожа ответила покалыванием, будто рядом включили слабый ток. Камень под пальцами был тёплым — тёплым не по погоде.
Петру было далеко за сто. В бумагах он давно перестал быть человеком: там оставались цифры, подписи, отметки. Настоящий возраст сидел в суставах, в сердце, в паузах, когда воздух приходилось брать не сразу.
Он постоял, пока дыхание не стало ровнее, и тихо сказал:
— Круг подходит.
В глубине, там, где пряталось Сердце — чаша воды под спиральными коридорами, — по поверхности прошла рябь. Не от ветра и не от шага. Место отвечало так, как отвечают живые: коротко и без объяснений.
Пётр натянул перчатку осторожно, как бинт, и пошёл дальше — по камню, который помнил людей лучше, чем они помнили друг друга.
Боль была платой за вход. И платой за выход.
***
Тобольск. Ночь с четвёртого на пятое октября 2025 года
Из церкви они вышли боком, без рывка. Лейла приоткрыла дверь, посмотрела в щель: мокрый свет фонаря, туман, пустой край тротуара. Где‑то неподалёку щёлкнула дверца машины. Лейла коротко кивнула Матвею: сейчас.
Снаружи пахло сырой стеной и дымом из печных труб. Туман стоял низко, и звуки становились ближе: шаги, кашель, чья‑то ругань — и короткая пауза между домами, когда слышно собственное дыхание.
— Вперёд и молчи, — сказала Лейла. — Под ноги.
Они пошли дворами: узкие проходы между сараями, мокрые заборы, на гвоздях висели вёдра и верёвки. В одном окне горел телевизор — голубой прямоугольник в темноте. В другом кто‑то возился с обувью, и запах клея полоснул так знакомо, что Матвей на секунду сбился с шага: Москва, читальный зал, картонные папки.
Лейла остановилась у низкой калитки и постучала — два раза коротко, потом длинно. Дверь открыла женщина лет пятидесяти в тёплой кофте и платке. Не спросила «кто». Только посмотрела на Лейлу и отступила, освобождая проход.
— Быстро. На кухню, — сказала она.
Там было тесно и жарко; воздух держал тепло, как полотенце. Чайник на плите шипел. На столе лежала чистая тряпка; рядом стояла миска с водой и маленькая пиала с солью. Под иконой теплилась лампадка — слабый жёлтый огонёк, который не спорил ни с чем.
— Это тётя Зина, — сказала Лейла. — Лишнего не любит.
Зина глянула на Матвея поверх кружки.
— Руки покажи, — сказала она.
Матвей разжал ладони. Пальцы дрожали мелко, как после долгого бега. В висках сидел тупой гул — остаток погони и того, как камень срывался со стены.
Зина хмыкнула.
— Садись. Чай пей. Воду потом.
Она поставила перед ним кружку, придвинула сахарницу.
Чай был крепкий и горький. Горло обожгло, и стало легче: страх чуть отступил, уступая место простому — телу.
Лейла села на край стула, не снимая куртки. Одно плечо у неё слушалось хуже — по спине было видно, как она бережёт его, не делая лишнего движения. Зина это заметила, но не спросила. Только сказала, как хозяйка, у которой порядок важнее разговоров:
— Ничего на пол не роняйте. Потом сами не найдёте.
Телефон на столе завибрировал коротко, без мелодии.
Матвей поднял. Номер — без подписи.
— Какая нота? — спросил он сразу.
Пауза на вдох.
— Ля, — ответил голос. — Гордеев.
— Я не сплю, — сказал Матвей.
— Тем лучше. Слушай. В городе появился человек, который захочет говорить лично. Полковник Воронов. Канцелярия Постоянства.
Лейла подняла голову.
— Где? — спросил Матвей.
— Старый зерновой элеватор. Через час. Он вас всё равно найдёт: вы уже у них отмечены. Лучше встретить его на открытом месте, чем ждать, пока придут в дом.
Матвей посмотрел на Лейлу. Та едва заметно качнула головой: слушай дальше.
— Зачем мне идти? — спросил Матвей.
— Чтобы понять, чем он держит поводок, — ответил Гордеев. — Он не гадатель. Он давит доступом. И делает это тихо.
Матвей ощутил упрямое сопротивление — привычное, архивное: чужой сценарий. Не лезь.
Но рядом стояла другая мысль, тяжёлая и ясная: он всё равно придёт. И тогда его голос поселится в голове, как чужая приписка на полях.
— Я буду рядом, — добавил Гордеев. — Внутрь не полезу. Им свидетели мешают. Но подхвачу, если что.
— Понял, — сказал Матвей.
— Идите без суеты. Связь короткая. Всё.
Он отключился.
Матвей положил телефон.
— Идём, — сказала Лейла. — Только по‑умному.
Она кивнула на миску.
— Сначала вода.
Зина молча подвинула миску ближе. Матвей окунул пальцы и обтёр ладони о тряпку. Холодная вода отрезвила. Лейла сделала то же — быстро, аккуратно, как ставят точку.
— Спасибо, — сказал Матвей Зине.
Та махнула рукой.
— Идите. И сюда хвостом не ведите.
***
К элеватору они подошли без бега и без оглядок — как Лейла велела.
Снаружи он выглядел пустым: ржавый металл, тёмные окна, лужи с тонкой ледяной коркой по краям. Слишком чисто для заброшки. Запах стоял холодный, железный, складской.
Ветер на дозорной башне был настырный: лез под ворот, цеплял уши, выискивал щели в одежде. Сергей Петрович стоял, упершись ладонями в шершавый брус, и почти не чувствовал этого ветра. Свой холод жил глубже — под рёбрами, в месте, где когда‑то был дом, а теперь тянуло пустотой, как из выжженной печи.
С тех пор как его вынесло к Ермаку, он поднимался сюда часто. Сначала — чтобы занять руки и глаза, не дать голове разойтись. Потом — потому что башня стала точкой, где слышно острог: как скрипят ворота, как кашляет в избе больной, как ночью перебрасываются короткими фразами караульные, как у коновязи переступает лошадь.
И ещё — потому что он ждал.
Ждал того чувства, которое однажды узнал у кедров: место на миг становится тоньше, и это понимаешь кожей.
Ночь стояла сухая, мартовская. Небо висело низким сводом. Звёзды стояли крупные, колкие; Сергей уже различал их рисунок. Здесь он смещался, и к этому смещению глаз привыкал медленно.
Жизнь острога складывалась в простое: каша, дрова, перевязки — и те, кто сегодня не встал.
Под кольчугой на груди висел медный кружок на кожаном шнуре — половинка. Тонкие линии на металле выводил Пётр Сергеевич, его отец. Сергей не понимал этого умом до конца, зато запомнил телом: когда медь лежит правильно, воздух меняется.
Обычно медальон был тёплым от кожи.
Сегодня он стал горячим сам по себе.
Сергей вытащил медь наружу. Она обожгла пальцы — словно монету держали над углями. Линии на металле еле заметно светились бледным, холодным светом. Во рту пересохло, язык стал шершавым.
Во дворе, за частоколом, завозились лошади: одна фыркнула, другая стукнула копытом, цепь звякнула. А потом разом подняли вой псы — не на зверя, не на человека: в пустое, в воздух.
Сергей проглотил слюну и сказал в темноту:
— Началось.
Доски заскрипели. На башню поднялся ещё кто‑то — тяжело, уверенно. Пахнуло дымом, мокрой овчиной, потом. Ермак.
— Опять ты тут, северянин, — хрипло сказал он вместо приветствия. — Ночь на дворе, а ты на каланче. Кого высматриваешь?
Сергей не отвёл глаз от неба.
— Сына, — ответил он.
Слово вышло легко. И больно, по живому.
Ермак помолчал недолго. Он тоже слышал собак и чувствовал в воздухе перемену, от которой хочется оглянуться. Перевёл взгляд на медальон.
— Медь у тебя… горячая, — сказал он. — Не зря, выходит, отец твой в железе ковырялся.
Медальон вспыхнул ярче и дёрнулся на шнуре, словно его потянули изнутри. Где‑то за лесом тонко щёлкнуло — как треснет сухая ветка на морозе, только звук был слишком чистый для леса.
Звёзды на миг смазались. В глазах прошла мутная плёнка — и тут же ушла. В этот короткий просвет Сергей всем телом ощутил: два слоя мира сдвинулись и на секунду совпали.
Он сжал кулак, чтобы не выронить медь.
— Пора, — сказал Сергей.
Ермак кивнул, будто ждал только этого.
— Двигаемся. Степан с парнями уж там, у реки. Ты показывай место.
Они спустились вниз. Лестница пахла смолой; ступени были шершавые, привычные. Во дворе темнее, зато ветер держали стены.
У ворот ждали трое казаков с фитильными пищалями и факелом. Степан — рыжебородый, широкоплечий — держал факел так, чтобы огонь не лизал руку.
— Там… что‑то есть, атаман, — сказал он, не скрывая напряжения. — Воздух дурной. Псы выли — и к воде не идут. А конь у меня встал, в землю врос.
Третий казак перекрестился быстро, по‑солдатски, и сплюнул в сторону.
— Лихое место, — пробормотал он. — На такой поре всякая пакость шевелится.
Ермак бросил на него короткий взгляд.
— Пакость языком не сгонишь, — буркнул он. — Пойдём глядеть. На месте разберёмся.
Сергей шёл рядом и чувствовал, как медальон горячим пятном прожигает кожу даже через рубаху. Тело помнило этот жар: так было в Туманке, у кедров, перед шагом.
Тогда он шёл один. Сейчас к нему шли.
***
Туманка. Октябрь 2025 года
Туман лежал над рекой плотным слоем. В старой петле вода едва шевелилась. Кедры — три тёмных ствола вместо семи — торчали на отмели. По краю тропы белела тонкая дорожка соли.
В грязи тускло поблёскивали медные полоски: контур держали весь день — поправляли, возвращались, вдавливали снова.
Семён стоял у самой кромки, лицом к воде. Шапка натянута низко, воротник поднят. Он не смотрел — слушал место: как воздух ложится в грудь, как холод заходит под кожу.
— Место держится, — сказал он ровно. — Теперь нужен голос. Без голоса тут пусто.
Матвей чувствовал под курткой липкий пот. Руки дрожали от работы: вбивали медь там, где её уводило, ровняли контур, проходили кругом и снова находили, что всё поплыло. Холод пробирал до костей, но внутри было жарко — от того, что приближалось.
Лейла стояла рядом, бледнее обычного. Под правой лопаткой тянуло — городская стычка не забылась, хоть она и делала вид, что всё в порядке.
Семён повернул голову в их сторону.
— Страшно? — спросил он.
Матвей не стал изображать спокойного.
— Да.
— Хорошо, — кивнул Семён. — Значит, живой.
Он провёл ладонью по коре кедра. Дерево отозвалось сухим треском.
— Когда скажу «шаг», идёте вместе, — продолжил Семён. — Ладони сцепить. Не рвать. Дышите ровно. На выдохе — звук. Один. Без крика.
Лейла кивнула, будто отстукивала внутри себя счёт:
— Вдох на четыре. Выдох на четыре.
Семён помолчал и добавил тяжело, без украшений:
— Узел плату берёт. Не словами. Телом.