Зима в Мурино опять не удалась.
Снег вроде есть — лежит серыми кучами под домом, сжёванный колёсами и помятый собачьими лапами, — но по воздуху тянет сыростью, а не морозом. Бетонная коробка двора дышит выхлопами и чадом из ближайшего шаверматория. Деревья стоят голыми антеннами. С двадцать восьмого этажа всё это похоже не на зиму, а на плохо отрендеренный фон из дешёвой игры.
Илья водит тряпкой по стеклу, оттирая жёлтое пятно неизвестного происхождения. Пятно держится. Он — тоже.
С внутренней стороны балкон почти идеален: аккуратно сложенные коробки с надписями маркером, пылесос, отмытый до заводского цвета, два цветочных горшка без цветов — земля пересохла, но сверху нет ни соринки. Створки пластиковых окон вычищены до скрипа. Одна только полоска на внешнем стекле, тянущаяся ровно по линии горизонта Мурино, раздражающе портит картинку.
— Ну и откуда ты взялось, сволочь, — бормочет он, прижимая губы к шарфу.
Ответа, понятно, нет. Только стекло холодит запястье.
Телефон на подоконнике вздрагивает, загораясь экраном. Илья краем глаза видит знакомое имя — «Яна» — и на секунду замирает. Потом дотягивается до смартфона кончиками пальцев, оставляя мокрый след.
«Завтра в 12 у нотариуса, не опоздай, пожалуйста. Я потом на работу».
Никаких смайликов, никаких «привет». Сухая метка в календаре, выглядывающая из серого неба.
Под последним сообщением — его неотправленная реплика: «Ок». Висящая черновиком уже третий час. Удалить? Отредактировать на что-то менее безликое? Спросить, как она? Зачем?
Экран гаснет. Почти сразу загорается снова — «Мама».
Звонок. Мелодия прорывается сквозь шум улицы и далёкое гудение лифтовой шахты. Илья смотрит на надпись «Мама» несколько длинных секунд. Большой палец зависает над зелёной трубкой, потом медленно съезжает в сторону и сбрасывает вызов.
На экране всплывает уведомление: «1 пропущенный от Мама».
— Потом, — негромко говорит он в пустоту. — Сначала здесь.
Здесь — это балкон. Это пятно. Это пластиковый подоконник, вымытый до белизны, и аккуратно разложенные по коробкам остатки прежней жизни: «КНИГИ», «ЗИМА», «ЯНИНЫ ВЕЩИ (ПОТОМ)».
Он возвращает телефон на подоконник экраном вниз, словно закрывая крышку ноутбука, и снова берёт тряпку.
Илье тридцать два. В последние месяцы он ловит себя на том, что представляется не «Илья, продакт в финтехе», а «Илья, который разводится». В резюме так не напишешь, но в голове именно эта строка вылезает первой.
Его работа всегда заключалась в наведении порядка в хаосе: разложить по спринтам, расписать дедлайны, продавить приоритеты. Выстроить аккуратный бэклог. Теперь, когда собственная жизнь превратилась в свалку из недосказанностей, подписанных бумаг и пропущенных звонков, рациональная часть мозга взвыла: срочно всё упорядочить. Разбить на задачи. «Переезд — done. Квартира — 90% done. Балкон — in progress. Развод — завтра».
Балкон был последним физическим кусочком территории, который всё ещё выглядел как «до». Здесь они с Яной курили зимой, завернувшись в один плед. Здесь летом стоял складной столик, и они пили вино, срывая голоса, чтобы перекричать гул двора и визжащих детей на площадке. Здесь валялись старые лампочки, оборванные гирлянды, какие-то провода. Хлам, от которого он вчера избавился с тем же озлобленным усердием, с каким запихивал общие фотографии в отдельную папку «Старое».
Теперь хлама нет. Осталась только полоска грязи на стекле, упрямо напоминающая о том, что идеального порядка не бывает.
Он на секунду отстраняется, оценивает результат. Внутри — идеально. Но если смотреть из комнаты, именно эта полоска окажется на уровне глаз. Будет бросаться в глаза каждый раз, когда он выйдет сюда, чтобы вдохнуть холод и убедить себя, что всё под контролем.
— Нет, — говорит он стеклу. — Ты отсюда уйдёшь.
Он идёт на кухню за ведром. Между делом открывает мессенджер на телефоне: над неотправленным «Ок» от Яны повисло новое, короткое «Ты получил?». Илья стирает своё «Ок», пальцы зависают над клавиатурой. Автодополнение предлагает «Да», «Окей», «Получил».
Он всё-таки печатает: «Да. Буду»
Точку не ставит. Отправляет так.
Возвращаясь к балкону, он чувствует, как внутри на секунду возникает странное облегчение — словно поставил галочку в списке. Задача переезжает из «To do» в «In progress». Завтра можно будет переместить в «Done».
Ведро наполняется тёплой водой из-под крана. Пена поднимается густой шапкой, пахнет дешёвым лимоном. Он бросает в ведро тряпку, смотрит, как она тонет.
Когда он снова выходит на балкон, коридор между створками и подоконником обдаёт холодом. Плитка под ногами блестит тонким льдом — последствия вчерашней попытки помыть окна изнутри, когда он щедро плеснул водой, а потом не вытер как следует. «Потом досушу», — сказал он себе вчера. Не досушил.
Соседний балкон справа живёт своей жизнью. Из-за стекла доносится что-то из девяностых, женский голос подпевает вполголоса. Лида. Полненькая, в вечном халате с цветочками, она всегда моет что-нибудь: пол, окна, кота, мужа. По крайней мере, так кажется Илье.
— Жизнь удалась, Лид, — шепчет он, вслушиваясь, как в такт музыке стучит о плитку её швабра. — Поёшь и трёшь.
Он ловит себя на раздражении. Её лёгкость, этот повседневный ритуал без трагедий, бесит. Как она может просто петь, когда мир везде и у всех сейчас трещит? Разводы, увольнения, тревожные новости. Как будто у неё нет ничего, кроме пола.
Илья ставит ведро у порога балкона, на сухой прямоугольник линолеума. Места мало: справа — стена, слева — пластиковые рамы, впереди — металлическое ограждение по пояс, а за ним — стеклянный фасад дома, на котором висит его балкон, как прозрачный ящик аквариума.
До внутренней стороны стекла он достаёт легко, а вот упрямое пятно расползлось по внешней, там, куда руками не добраться, практически не вылезая наружу.
Он морщится. В теории можно оставить, чёрт с ним. Но тогда всё, что он делал последние два часа, превращается в бессмысленное занудство. Чистая комната, вымытая кухня, протёртая пыль — и одна полоска, смеющаяся над ним каждый раз, когда он выходит глотнуть воздуха.
Мир летит ему навстречу.
И вдруг — перестаёт.
Не останавливается — именно перестаёт лететь.
Звук обрубается, будто кто-то одним щелчком выдернул штекер из гигантской розетки. Гул двора, визг далёких тормозов, чья-то песня, собственный срывающийся крик — всё остаётся где‑то там, в предыдущем кадре. Здесь — глухо. Не тихо, а именно глухо, как в платяном шкафу, когда плотно закрывают дверцу.
Воздух вокруг густеет. Это больше не «ветер в лицо», а какая‑то желеобразная масса, в которую он врезался и застрял. Холод по инерции успевает ударить в щёки — и застывает вместе с ним.
Илья висит в пустоте, чуть накренившись, с распахнутыми руками. Шарф взметнулся в сторону, застыв нитями ледяной волны. Капюшон завис на полпути, готовый слететь с головы. Одна капля воды из перевёрнувшегося ведра повисла возле скулы — почти коснулась кожи и остекленела в воздухе: прозрачная, с крошечным пузырьком внутри.
Где‑то выше, на балконе, Лида так и стоит с прижатой к стеклу шваброй и открытым ртом. Её халат распахнулся, волосы взлетели — и замерли вместе с ней. Ведро, которое только что опрокинулось, теперь висит в воздухе почти горизонтально, выплёвывая воду в тягучем слоу-мо. Пена белыми лохмотьями повисла между этажами. Табурет успел кувыркнуться и теперь тоже дрейфует ножками к Илье.
Илья не сразу понимает, что произошло.
Мозг первым делом выдаёт банальное: «Я умер».
Следующая мысль резко поправляет: «Нет, так не бывает».
Тело висит. Ни вверх, ни вниз. Падение будто поставили на паузу.
Он пытается вдохнуть. Лёгкие слушаются странно: нет привычного цикла «вдох‑выдох», словно кто‑то разрешил только половину движения. Воздух входит, но не хочет выходить. В груди становится тесно, горло напрягается. Паника поднимается от живота к горлу, густая, как сам этот воздух.
«Дышать, — приказывает он себе. — Дышать, дышать, дышать».
Он не слышит собственного голоса.
Рот приоткрыт — он помнит, что собирался закричать. Челюсть свело в несостоявшемся вопле. Язык где‑то там, но глотку словно забили ватой. Ни звука. Ни «а», ни даже хрипа.
— А‑а… — пытается он.
Тишина даже не вибрирует.
Он шевелит пальцами. Или пытается. Вроде бы мышцы сокращаются, но кисть будто залита гипсом. Пальцы не сдвигаются ни на миллиметр. Даже зуд под резинкой перчатки унять невозможно.
Телефон.
Мозг, натренированный годами, цепляется за единственный инструмент контроля. Телефон в кармане толстовки. Там — мир, люди, скорая помощь, инструкции «что делать при падении с высоты» (в интернете наверняка есть). Если добраться до экрана, если успеть нажать…
Он концентрируется на правой руке. Пытается согнуть локоть. Тугоплавкая толща воздуха упирается, но локоть всё‑таки чуть смещается, словно проходит сквозь мёд. Движение медленное, вязкое, но оно есть.
— Давай… — едва ли не шипит он мысленно. — Ну же.
Пальцы доползают до края кармана. Он чувствует подушечками ткань, шов, знакомую прямоугольную твёрдость. Телефон здесь. Живой, настоящий. Ещё немного — и можно будет нажать кнопку, зажечь экран, вызвать…
Рука упирается во что‑то невидимое. Будто внутри кармана натянули тонкую, но плотную плёнку. Он давит изо всех сил — ничего. Пальцы скользят по ткани, но телефон как был, так и остаётся неподвижным, словно приклеенный.
Его охватывает абсурдное чувство: он может едва заметно двигаться относительно самого себя, но не относительно мира. Как в старой игре, где зависает картинка: персонаж дёргается, а окружение — нет.
«Это сон, — приходит мысль. — Очень подробный, очень мерзкий, но сон».
В детстве ему снилось, как он падает с лестницы в подъезде и никак не может долететь до пола. Просыпался обычно на этом месте, весь мокрый и измотанный, с бешено стучащим сердцем. Сейчас сердце тоже стучит — он чувствует удары где‑то в ушах, но звука нет.
Сон ли это? Если да — когда он успел заснуть? На балконе, с ведром? Глупо.
Он пытается моргнуть. Веки смыкаются медленнее обычного, как если бы ему смазали ресницы вазелином. Мир коротко темнеет — и снова становится виден. Значит, глаза работают. Значит, он не просто «картинка».
И всё равно — тишина.
Илья вдруг думает: если падать с двадцать восьмого этажа, времени на мысли почти нет. Максимум две‑три секунды. За это время он успел уже подумать про смерть, телефон, детские сны и мораль про «не лезь к краю». Значит, привычная логика секундомера здесь не работает.
Время растянулось.
Вернее — его растянули.
Он ещё не успевает додумать эту мысль, как на краю поля зрения что‑то меняется.
Сначала он списывает это на оптический эффект: на периферии взгляда всегда что‑то плавает — тёмное пятнышко, вспышка. Но пятнышко не исчезает, наоборот — становится плотнее. Не чёрное, скорее серое, как дым в банке.
Дым сгущается, обретая форму. Сначала — смутный силуэт, потом — нечто, напоминающее человека, который стоит слишком близко, чтобы на него было удобно смотреть. Контуры дрожат, как у отражения в плохо протёртом стекле. Внутри силуэта мелькают обрывки цветов — то ли одежда, то ли сама реальность за ним проступает сквозь не вполне сложившееся тело.
Лицо… не получается зафиксировать. Взгляду всё время хочется скользнуть мимо, так что Илья видит только общее: овал, намёк на нос, тень рта. Глаза есть — он чувствует взгляд, — но встретиться с ними не выходит: фокус постоянно сбивается.
Фигура наклоняется к нему, заглядывая сбоку, как кот, интересующийся, что за странная вещь повисла посреди комнаты.
И говорит.
Голос тоже не укладывается в привычные стороны света. Он не звучит ни справа, ни слева, ни сверху — кажется, что слова возникают прямо внутри головы, но с лёгкой вибрацией, как если бы кто‑то всё‑таки шепнул рядом.
— Падение… происходит тобой, — произносит фигура.
Слова — русские. Порядок — нет.
— Чего? — срывается у Ильи. Он сам не уверен, произнёс ли это вслух или подумал.
Он смотрит.
Сначала — просто на свет в окне. На знакомый прямоугольник соседней квартиры, который всю жизнь был фоном: тёплое пятно слева от его балкона, за которым кто‑то жил «как все».
Теперь это не пятно, а аквариум.
Лида — в аквариуме.
Он узнаёт её сразу, хотя никогда толком не всматривался. Полненькая, в том же выцветшем халате с цветочками, что мелькал на периферии зрения, когда он курил на балконе. Волосы собраны кое‑как в пучок, пара прядей выбилась и липнет к щеке.
На ушах — огромные наушники, накрывающие половину головы. Рот шевелится: она явно что‑то напевает или подпевает, но до Ильи не доходит ни звука. Музыка остаётся по ту сторону стекла, как рыба, которая не может выскочить из воды.
Лида моет пол.
Швабра скользит по линолеуму, оставляя за собой белые разводы пены. Ведро посреди комнаты наполнено серой, мутной водой с плавающими ворсинками. На стуле — ещё одно ведро, на подоконнике — тазик, на столе — куча тряпок, горой наваленных одна на другую.
Порядка — никакого.
Полосы грязной воды, брызги на стене, коврик у двери загнут и наполовину утонул в пене. На холодильнике — магниты в три слоя. На стуле — свитер, на спинке — полотенце, на подоконнике — кружка с чем‑то тёмным. Кошачья миска, валяющаяся у порога, перевёрнута; гранулы корма рассыпались веером.
Лида машет шваброй, как копьём, из стороны в сторону, не глядя, куда летят капли. В какой‑то момент она, не переставая «петь», выжимает тряпку над ведром, промахивается — и половина воды шлёпается на пол. Она морщится, смеётся — по губам видно, — поднимает плечи и продолжает.
«Бардак, — автоматически думает Илья. — Вот уж кто живёт в хлеву».
Мысль успокаивает. На секунду. Его собственная квартира сейчас наверху — аккуратная, собранная, без лишнего. Полки в шкафу выровнены, майки сложены стопками, чашки на кухне расставлены по размеру. Балкон был вылизан до скрипа: ни одного старого ящика, ни одной лишней банки.
У него — чисто. У него — контроль.
У неё — вот это.
Лида, не вынимая швабру из лужи, тянется к телефону, лежащему на столе. Водит пальцем по экрану, принимая видеозвонок. Над столешницей вспыхивает крошечное окно: чьё‑то лицо — размазанное, но смеющееся. Лида тоже улыбается, что‑то активно рассказывает, размахивает шваброй, чуть ли не танцует с ней, как с партнёром. Одна нога в тапке, другая босая; босая скользит по мокрому линолеуму, но ей, кажется, всё равно.
«Сначала убери, потом разговаривай, — раздражённо отмечает Илья. — Так же и на кухне у неё. Хаос».
Он ловит себя на том, что мысленно поджимает губы, как делал отец, когда смотрел на чей‑нибудь неидеальный подъезд: «Вот же свинарник развели».
— Она — живёт, — негромко говорит рядом Человечный.
Илья вздрагивает, хотя уже должен привыкнуть, что тот возникает без предупреждения.
— Убирается… не всем телом, — добавляет Человечный, чуть наклоняя голову в сторону окна.
Фраза звучит странно, даже по его меркам.
— Это как — «не всем телом»? — отзывается Илья. — Швабра же в руках. Вон, пол залила.
— Тело не всё там, — терпеливо поясняет тот. — Часть… в песне. Часть… в разговоре. Часть — в беспорядке. Это много.
Он делает мягкий, почти одобрительный жест в сторону комнаты.
Илья смотрит внимательнее.
Лида действительно не вся в уборке. Она то подпрыгивает, попадая в невидимый ритм, то пританцовывает плечами. Швабра для неё — больше микрофон, чем инструмент. Пол под ней далёк от идеала. Пена местами растёрта, местами застывает островками. В углу валяется кучка грязи, которую она очевидно «добьёт потом».
Однако в комнате — не ощущение запущенности. Скорее — рабочего хаоса. Открытый шкаф с криво навешанными полотенцами. Посуду в раковине она, похоже, просто отодвинула в сторону, чтобы не мешала, — потом помоет. На стуле у окна — свитер, закинутый как попало, но очень по‑домашнему. Жизнь лезет из всех щелей, как зелень из трещин в асфальте.
«И всё равно, — упирается что-то в нём, — убрать как следует — несложно. Просто взять и домыть до конца, а не танцы эти устраивать».
Глаза сами тянутся выше, к его балкону.
Его собственный мир сейчас — тоже аквариум. Пустой. Панорамное остекление, за ним — средство для мытья окон, тряпка на профиле окна, остатки пены в углу. Холодный, немного стерильный прямоугольник.
Там ничего не шевелится.
Только табурет медленно кувыркается в густом воздухе между балконом и им, зависшим в падении.
Лида же — кипит.
— Она хотя бы моет для чего‑то, — бурчит Илья, не отрывая взгляда. — А я… — он сглатывает окончание.
«Я просто пытался закрасить всё, что рушится», — звучит здравая мысль, но он её не произносит.
Человечный смотрит в ту же сторону, что и он. Лицо его сегодня чуть-чуть чётче, будто это свет от окна делает контуры плотнее.
— Ты… чистил, чтобы… убрать себя, — произносит он после паузы. — До… края.
— Нормальная привычка — не жить в мусоре, — вспыхивает Илья. — Это хотя бы то, что я контролировал. Порядок. Полки. Кровать заправлена. Я… — он осекается, потому что внутри немедленно всплывает картинка: он стоит над коробкой со старыми кружками. Общая кружка с Яной, купленная в первый год вместе, с глупой надписью. Он долго вертит её в руках и в итоге несёт в мусоропровод. «Надо всё начать с чистого листа». Запах дешёвого шоколада, который они из неё пили зимой, исчез вместе с кружкой. Чистый лист почему‑то с тех пор не заполнился.
— Ты… слишком чистишь, — мягко подхватывает Человечный. — Внутри… тоже.
Илья хочет сказать «не лезь», но затыкается. Непонятное существо, которое даже потрогать нельзя, вдруг оказывается очень близко к тому, о чём он сам боится думать.
Он снова приковывает взгляд к Лиде, будто она — удобная мишень.
Лида тем временем досмеялась до того, что швабра выскальзывает у неё из рук и падает на пол, разбрасывая вокруг ещё одну порцию грязных брызг. Она театрально закатывает глаза, что‑то говорит в камеру, ставит телефон на холодильник, берёт швабру двумя руками и, не выключая звонок, начинает показывать подруге, как «правильно» отжимать.
Кухня поднимается к нему медленно, как лифт. Сначала — просто прямоугольник света, ещё один «аквариум». Потом стекло, белая рама, подоконник с банкой из‑под огурцов, в которой растёт что‑то зелёное и помятое.
За стеклом — плита.
Мужчина стоит боком к окну, над кастрюлей. Полноватый, в серой майке, с сутулой спиной. Плечи уставшие, чуть сведённые, живот выпирает, под глазами — тёмные круги, будто их там кто‑то аккуратно нарисовал. Щетина неравномерная: где‑то пропущено, где‑то заросло.
У плиты — порядок, подозрительно похожий на ритуал.
На столешнице слева от него выстроены в ряд: морковь, луковица, три картофелины, кусок капусты, чеснок, лавровый лист, аккуратная кучка чёрного перца. Всё не просто разложено — расчерчено: каждый предмет в своей маленькой, невидимой клетке.
Между ножом и доской — смартфон. Экран включён, на нём открыт рецепт: крупный шрифт, вверху заголовок «Борщ, как у мамы». Ниже — список шагов, каждый пункт пронумерован. Рука мужчины тянется к экрану, прокручивает текст, возвращается к овощам. Всё время проверяет, правильно ли режет, достаточно ли тонко, не сбился ли со строки.
Он живёт один — это слышно даже отсюда. В кухне тихо: нет телевизора, нет чужих голосов, только мелкая, почти незаметная возня. Вода в кастрюле ещё даже не кипит, но мужчина уже сосредоточен так, как будто от этого супа зависит исход войны.
— Мужик с борщом, — отмечает про себя Илья. Оценочно, но пока без злости.
Рядом висит в воздухе Человечный — чуть ниже, чем в прошлый раз. Сейчас он почти прозрачен, как отражение в витрине ночью. Контуры лица плывут, но взгляд, обращённый в окно, очень внимательный.
Кухня под ним медленно вырастает на весь обзор. Вязкое время‑мёд тянется, но уже не стоит неподвижно. Падение всё равно происходит, просто очень-очень медленно.
Мужчина — Пётр, это становится понятно позже, когда телефон вспыхивает на столе, — берёт морковь и режет её на идеальные кружочки. Пальцы работают уверенно, но в движении есть что‑то от отлаженной, пустой привычки, как в тысячный раз написанное слово «здравствуйте»: рука знает форму, а смысл уже не удивляет.
С морковью он возится дольше, чем нужно. Выкладывает кружочки на доску, чуть отодвигает, выравнивает края, словно раскладывает жетоны в строгом порядке. Потом осторожно сдвигает в ладонь и пересыпает в кастрюлю. Морковь падает в ещё почти холодную воду, тихо шлёпая.
Запах не добирается до Ильи. Но мозг сам дорисовывает: сладкий пар, лёгкая кислинка от томата, чеснок, жареный лук. И откуда‑то из очень далёкого прошлого всплывает собственная кухня, пар от кастрюли, отцовский голос: «Пробуй. Не дури. Это борщ, а не суп из пакетика».
Илья вздрагивает внутри и тут же отталкивает эту картинку — как горячую посуду.
Пётр тем временем промывает свёклу. Делает это тщательно, словно собирается не просто сварить, а провести обряд. Подносит корнеплод к лицу, нюхает, проверяет, не подгнила ли. Отрезает хвостик, кладёт на доску и режет тонкими полосками. Нож шуршит по дереву.
Смартфон вспыхивает.
На экране — входящий звонок. Над круглой иконкой — одно слово: «Мама».
Пётр замирает с ножом в руке. Полоски свёклы прилипли к лезвию, пальцы в соке.
Он смотрит на экран так, будто тот сейчас предскажет будущее.
Звонок вибрирует, свет льётся снизу вверх, подчёркивая морщины на его лице, усталые складки у рта. В этот момент он выглядит совсем не как «клерк среднего возраста», а как мальчик лет десяти, которого позвала домой мама, а он делает вид, что не слышит.
Рука с ножом остаётся в воздухе. Другая медленно тянется к телефону. Илья уже почти знает, что должно случиться: будет «Алло?», будет привычное «Да, мам, всё нормально», будет разговор про погоду и цены на свёклу.
Но Пётр клацает по экрану большим пальцем и гасит звонок.
Просто — одним движением, как выключатель. Экран чернеет. В кухне снова становится слишком тихо.
Нож осторожно опускается к доске. Свёкла продолжает превращаться в полоски.
— Почему? — вырывается у Ильи. Голос не выходит наружу, но внутри звучит громко.
— Занят, — автоматически придумывает простое объяснение другая его часть. — Готовит. Подумал: «перезвоню позже». Ну или они вчера уже говорили. Не обязан же каждый звонок брать.
Знакомые оправдания. Очень знакомые.
— Вкус — это… мост, — тихо говорит рядом Человечный, как будто отвечает не на вопрос, а на оправдание. — А он… не ходит.
— Что? — не понимает Илья.
Человечный чуть наклоняется вперёд, вглядываясь в кухню. Его силуэт проходит сквозь невидимый подоконник, не встречая сопротивления.
— Вкус… — подбирает он слова, будто пальцами ощупывает разные предметы, — соединяет… тогда и сейчас. Ты… ешь, и у тебя… сразу два времени. Твоё детство… и этот вечер. Это… мост, — он кивает на кастрюлю. — Можно… по нему идти. К тем, кто был… там. А он… — взгляд падает на телефон, лежащий теперь экраном вниз, — стоит на берегу. Суп… делает. Звонок… нет.
Илья молчит.
Падение замедляется чуть сильнее.
Пётр продолжает. Обжаривает свёклу на сковороде, добавляет туда томатную пасту. Пар поднимается, красный, густой. Он морщится: видимо, чуть брызнуло на руку, но не отдёргивает её, только стирает каплю салфеткой.
Звонок не повторяется. Телефон лежит как кирпич.
«Может, мама дёргает каждый вечер, — упрямо думает Илья. — Устал. Хочет спокойно поесть. Тоже имеет право. Они же не навсегда…»
Слово «навсегда» обрывается внутри, как нитка.
Три года назад он думал то же самое, когда отец звонил в восемь вечера, аккуратно между двумя созвонами. Экран мигал: «Папа». Илья смотрел на него, чувствуя лёгкое раздражение: «Ну вот, сейчас опять начнётся про давление, про таблетки, про новости. Я и так устал». И нажимал «Сбросить». Один раз. Другой. Пятый. «Перезвоню завтра, когда буду в настроении».
Потом был инфаркт. И телефон, который уже не звонил никогда.
Кошачьи глаза снизу вспыхивают маленькими жёлтыми лампочками.
Илья падает дальше.
Дом медленно скользит вверх, словно кто‑то перелистывает огромную бетонную книгу. Квадрат с кухней Петра уменьшается, съёживается и прячется среди других окон. На его месте из темноты вырастает новый прямоугольник света.
Сначала это просто мутное жёлтое пятно. Потом проступает окно с облезлой рамой, занавеска в цветочек, кусок старого ковра на стене. Свет тёплый, ламповый, не белый офисный и не синий телевизионный — желтоватый, цвета чая с лимоном.
Комната поднимается до уровня глаз.
Старая коммуналка... В Мурино?!
Обои в мелкий рисунок отстают от стен пузырями, в одном углу — потёк, заклеенный газетой. На стене висит ковёр с красно‑коричневым узором, местами потёртый до белёсости. Под ковром — диван, обтянутый некогда зелёной тканью, сейчас выцветшей до непонятного болотного оттенка.
На диване сидит маленькая сухая женщина. Седые волосы собраны в тугой пучок на затылке, на носу — огромные очки в толстой пластмассовой оправе. На ней тёплый, кое-где заштопанный халат в ромашку, на ногах — шерстяные носки, а поверх них — домашние тапочки. Она подалась чуть вперёд, словно вот‑вот поднимется, но при этом видно: она уже давно никуда не встаёт.
Это Раиса. Имя всплывает в голове Ильи так, будто он прочитал его на почтовом ящике.
Перед ней на тумбочке стоит старый телевизор. Коробка, пузатый экран, сверху — кружка с ложкой, книжка без обложки и тарелка с корками хлеба. На экране — какое‑то ток‑шоу: ведущая в ярком пиджаке, титры, бегущая строка. Звук до Ильи не долетает, но по движению губ понятно: говорят много и быстро.
Раиса кивает телевизору, поджимает губы, возмущённо машет рукой, хлопая ладонью по колену, иногда что‑то отвечает вслух. Мимика у неё живее, чем у половины людей на рабочих созвонах, которые Илья вёл последние годы.
Всё остальное пространство занимают кошки.
Их, по крайней мере, шесть. Одна — полосатая, плотная, с примято‑плоской мордой — лежит на спинке дивана прямо за головой Раисы, свесив хвост. Рыжий, похожий на маленький костёр, свернулся клубком на подлокотнике, уткнув нос в собственный хвост. Чёрная, словно вырезанная из тени, занимает подоконник, растянувшись во всю его длину и закрыв собой половину обзора. Пёстрая трёхцветная сидит на ковре и тщательно вылизывает белую лапу. Две серые — почти одинаковые, только у одной на носу крошечное тёмное пятнышко, — сгорбились у батареи, оспаривая друг у друга самое тёплое место и толкаясь боками.
Комнату заполняет мягкое, ленивое движение: хвосты подрагивают, усы шевелятся, лапы мнут воздух во сне. Иногда один из хвостов лениво перекидывается через соседку; та недовольно дёргается, но не уходит.
Пахнет здесь, вероятно, не слишком свежо — кошачьим кормом, старой мебелью, пылью и чем‑то ещё, домашним. Запаха Илья не чувствует, но мозг дорисовывает его, как и вкус борща — по картинке.
Раиса ворчит в сторону экрана:
— Да что ты знаешь, девочка… Тоже мне, умная нашлась…
Чёрная кошка на подоконнике зевает, высунув розовый язык, потом закрывает пасть и медленно поворачивает голову к окну. Её жёлтые глаза вдруг застывают.
За стеклом — Илья.
Он по‑прежнему висит в вязком воздухе, чуть поодаль от стены. Снаружи — мороз, внизу — темнота двора, где‑то в глубине — жёлтые пятнышки фонарей, но сейчас всё внимание комнаты сосредоточено на нём, хотя никто из людей об этом не знает.
Все кошки, словно сговорившись, почти одновременно поднимают головы.
Рыжий клубок на подлокотнике распутывается, пара глаз вспыхивает янтарём. Полосатая на спинке дивана перестаёт лениво помахивать хвостом и замирает, уставившись прямо в стекло. Трёхцветная прекращает умываться, застыв с лапой в воздухе. Серые у батареи перестают толкаться. Даже та, что до этого спала, уткнувшись мордой в ковёр, поднимает голову.
В комнате становится плотнее — даже не от воздуха, а от внимания.
Чёрная на подоконнике подаётся вперёд, ставит передние лапы ближе к раме и, не моргая, вглядывается туда, где в морозном слое завис Илья. Зрачки расширяются, превращая глаза в почти круглые чёрные провалы.
Будь у него время, он почувствовал бы себя насекомым перед лягушкой.
— Они… видят нас? — непроизвольно бросает он.
Собственного голоса не слышно — звук застревает в густоте. Но рядом, на привычном уже расстоянии, слегка шевелится воздух.
Человечный тоже смотрит в окно.
Он стал ещё прозрачнее, чем возле Петра. Контуры почти исчезли, осталась лишь разность плотностей воздуха, лёгкое искривление фона. Но глаза — если это можно назвать глазами — различимы: два чуть более тёмных пятна, направленных туда же, куда смотрят кошки.
— Они… — Человечный делает паузу, будто прислушивается к собственным словам, — здесь.
Он произносит «здесь» так, словно это важнейшее из качеств.
Чёрная кошка вдруг тянет лапу к стеклу. Подушечки ударяются в то место, где мороз прихватил угол рамы. Лапа скользит по стеклу, оставляя тонкий, почти незаметный след.
Илья ясно чувствует: если бы между ними не было стекла и нескольких десятков сантиметров воздуха, эта лапа коснулась бы его лица.
Раиса продолжает спорить с телевизором, не обращая на питомцев никакого внимания.
— Да кому ты это рассказываешь, дурочка… — бормочет она. — Они там наверху решили — и всё…
На слове «наверху» одна из серых кошек вскидывает уши, но тут же снова прижимает их, устраиваясь поудобнее.
Илья ощущает странную, почти детскую смесь чувств: лёгкий страх и какое‑то… узнавание. На него смотрят сразу шесть пар кошачьих глаз, и в каждой — чистый, неотфильтрованный интерес. Не жалость, не ужас, не осуждение «сам виноват», которые он моментально дорисовал бы в людских взглядах. Просто внимание: вот странное движение в воздухе. Хм. Надо посмотреть.
И тут он замечает, что в комнате не шесть кошек.
Вдоль подоконника, чуть выше чёрной, словно поверх неё, есть ещё одна фигура. Полупрозрачная, чуть смазанная, как отражение в мутном стекле. Та же вытянутая кошачья спина, тот же хвост, только светится изнутри мягким молочным светом. Эта кошка‑тень спокойно проходит сквозь стекло, словно его нет, касается носом пространства, где завис Илья, и так же спокойно идёт дальше вдоль стены, не цепляясь ни за мебель, ни за людей.
Дом вздрагивает, словно лифт, переходящий на следующий уровень. Вязкий воздух становится чуть прозрачнее, но тут же густеет, позволяя Илье сделать мысленный шаг вперёд.
Новый прямоугольник света вырастает из темноты.
Сначала видно только полоску бежевой стены и край шторы. Потом картинка разворачивается: спальня. Небольшая, аккуратная, почти гостиничная. Двуспальная кровать с серым покрывалом, приглушённый свет настольной лампы, тяжёлые портьеры, сдвинутые плотно — так, чтобы ни один луч соседского окна не пробился внутрь.
На тумбочке — чёрный цифровой будильник. Зелёные символы светятся особенно ярко на фоне мягкого, тёплого полумрака.
«22:03».
Ниже, неоновым шрифтом: «Четверг».
В углу циферблата горит значок колокольчика, рядом — слова, бегущие по кругу, как на миниатюрном табло: «План: близость».
Илья моргает. Сначала кажется, что это шутка, какой-то нелепый таймер из приложения. Но будильник самый обычный, ещё советского дизайна, просто с современным дисплеем. И подпись выглядит не как шутка, а как привычная метка.
На кровати — двое.
Мужчина сверху, женщина под ним. Оба с правильными, в каком‑то смысле образцовыми телами: без лишнего веса, с ухоженной кожей. Мужчина — с короткой стрижкой, аккуратно подбритыми висками, крепкими руками. Женщина — с собранными наверх волосами, гладкой шеей, тонкими плечами.
Они двигаются размеренно, ровно, словно выполняют знакомое упражнение. Никакой поспешности, никакой суеты, никаких судорожных попыток нащупать друг друга. Всё уже нащупано заранее. Как отрепетированная презентация.
Мужчина наклоняется ниже, упирается ладонями по обе стороны от головы женщины. На его запястье — умные часы. На секунду он чуть поворачивает руку, экран загорается: мелькает уведомление «Денис, пора спать» и маленькое напоминание под ним: «Секс — до 22:30».
Илья видит своё отражение в чёрном стекле часов — крошечную бледную полоску. Видит и имя, успевает прочитать, пока экран не гаснет.
Денис.
Женщина под ним лежит почти неподвижно. Руки расслабленно раскинуты по подушке, ногти аккуратно накрашены. Глаза открыты, но смотрит она не на Дениса, а выше — в потолок. Взгляд упирается в пустоту между трещинкой в углу и круглым пятном потускневшей штукатурки.
Она тихо, почти беззвучно выдыхает. Это могло бы сойти за стон, но больше похоже на привычный вздох: «ещё немного».
На её тумбочке — телефон. Экран погашен, но на пару секунд вспыхивает от входящего сообщения: «Марин, ты завтра успеваешь на йогу?» И внизу имя — «Лена».
Марина.
Она не тянется к телефону. Только на мгновение скашивает глаза в его сторону и снова возвращает взгляд к потолку.
Движения Дениса чуть ускоряются, но в этом ритме нет ни потери контроля, ни настоящей страсти. Скорее, это похоже на человека, который перешёл на следующий интервал тренировки.
Илье становится не по себе. Не потому, что он чувствует себя вуайеристом — к этому ощущению он уже начал привыкать. А потому что в голове настойчиво всплывает слово, которое никак не хочет вязаться с происходящим: «расписание».
Он поднимает взгляд на будильник.
«22:07».
Маленький значок сердца мигнул рядом с надписью «План: близость», словно галочка в чек‑листе.
— Они… занимаются этим… по будильнику? — спрашивает он сам себя.
Ответ не нужен. Всё и так ясно по мелочам.
На кресле у стены лежит аккуратно сложенный халат, поверх — два полотенца, свёрнутые одинаковыми валиками. На комоде — коробочка с презервативами, рядом — тюбик смазки, выставленные под прямым углом к зеркалу. На стене — календарь с зачёркнутыми днями. На каждом четверге — маленькая синяя точка.
— Регулярность… — шепчет Илья, и слово отзывается внутри чем‑то знакомым, почти домашним.
Он вспоминает, как однажды сам открыл вкладку в браузере с запросом «Сколько раз в неделю нормальный секс в браке». Там были статьи, обсуждения, графики. Кто‑то писал: «главное — стабильность». Кто‑то — «минимум раз в неделю, иначе проблема». Он тогда придвинул ноутбук ближе, задумчиво постучал пальцами по столу и отправил Яне в мессенджер: «Слушай, я подумал, давай попробуем хотя бы раз в неделю обязательно. А то совсем перестали. Ну типа как гигиена, знаешь».
«Как гигиена».
Она тогда ответила смешным стикером с зубной щёткой. А потом — «Давай попробуем».
Он помнит, как позже шутил: «У нас по четвергам семейный спортзал». Сначала смеялись оба. Потом всё реже.
Внизу, за стеклом, Денис тяжело выдыхает, чуть громче прежнего. Утыкается лбом в плечо Марины, замирает. Марина закрывает глаза, но выражение лица не меняется — будто она просто на секунду выключила экран.
— Нормально? — спрашивает он, не поднимая головы.
— Угу, — отвечает она, автоматически проводя ладонью по его спине.
Это «угу» не похоже ни на удовольствие, ни на недовольство. Просто отметка в журнале: «выполнено».
Экран часов снова вспыхивает и коротко вибрирует. Мелькает: «22:15. 15 минут до сна». Денис машинально косится на запястье, но вибрацию не выключает — она ему не мешает.
Илья замечает, что в комнате есть кто‑то ещё.
На краю кровати, у ног пары, сидят двое.
Они — такие же Денис и Марина, только одетые. Денис в растянутой серой футболке и домашних шортах, босиком. Марина в просторной хлопковой пижаме с каким‑то смешным принтом — маленькие пингвины в шарфах. Волосы распущены, падают на плечи и щёки.
Они сидят близко, почти вплотную, но не лежат. Колени соприкасаются, пальцы переплетены. Разговаривают.
Их губы шевелятся, иногда они одновременно усмехаются, иногда Марина закрывает лицо руками и смеётся беззвучно, зажимая рот ладонями. Денис что‑то рассказывает, активно жестикулируя свободной рукой. На щеке у него — та же родинка, что и у «настоящего» Дениса. Только здесь лицо живое, подвижное, светящееся.
Илья не слышит слов. Но по мимике понимает, что речь идёт не о списке дел и не о том, когда завтра вставать. Скорее, о какой-то глупости на работе, смешном случае в метро или детской травме, которую вдруг вспомнили и обсуждают, перебивая друг друга.
Фасад снова пододвигает к нему пятно света.
Дом будто чуть наклоняется, и квадрат окна устремляется навстречу, занимая всё поле зрения. Илья чувствует, как вязкий воздух вокруг на миг отпускает — словно даёт ему возможность притормозить взгляд, раз уж тело затормозить не может.
Комната маленькая.
Обои в выцветшую зелёную полоску, на стене косо висит плакат с космическим шаттлом. Под ним — стол, полностью заваленный деталями конструктора: разноцветные кирпичики, платформы, колёса, какие‑то странные гибкие соединения. На полу — машинки, динозавры, плюшевый медведь, завалившийся на бок. Возле батареи валяется одинокий носок, явно давно потерявший пару.
Посреди этого хаоса — башня.
Она растёт с середины стола вверх, чуть кренясь, как живое растение, тянущееся к потолку. Никакой симметрии: где‑то красный кусок на зелёном, где‑то неожиданная прозрачная деталь рядом с глухим синим блоком. Есть этажи с балконами и окнами, есть совершенно глухие «технические» уровни. Кое‑где из стены торчат шестерёнки, а на одном из выступов сидит пластиковый человечек с жёлтой головой и нарисованной улыбкой.
Мальчик в пижаме с динозаврами стоит на стуле, чтобы дотянуться до верхушки. Худой, колени острые, волосы торчат во все стороны, как у человека, который давно забыл, что такое расчёска. Он склоняет голову набок, прищуривается, прикидывает, куда поставить следующий блок.
Рядом на столе — крышка от коробки конструктора. На ней картинка: аккуратный, прямой небоскрёб, абсолютно идеальный, с ровными рядами окон и воздушными мостиками. Тот, что «должен» получиться, если собирать «как написано». У мальчика выходит совсем другой.
Он даже не смотрит на крышку.
— Держится, — тихо говорит Илья сам себе.
Башня, вопреки логике, и правда держится. Её шатает от малейшего движения мальчика, от того, как он подтягивает ногу, переставляя её ближе к краю стула, но основание упрямо остаётся на месте. Пальцы ребёнка быстро, но осторожно притирают очередной блок. Он делает микро‑присед — проверяет устойчивость.
На секунду кажется, что всё сейчас рухнет.
Мальчик замирает, даже дыхание задерживает. Илья ловит себя на том, что задерживает вместе с ним. Башня дрожит, потом успокаивается.
Мальчик облегчённо выдыхает и чуть улыбается. Не напоказ, не кому‑то, а просто внутрь.
— Он не… боится, — вырывается у Ильи.
— Он не знает… что нужно бояться, — негромко отзывается рядом Человечный.
Голос звучит как будто из другой плотности — мягко, чуть в стороне. Силуэт его здесь едва различим: воздух над линиями фасада словно чуть более сгущённый, чем вокруг, и только по этому можно понять, что он рядом.
— Для него… падение башни — не… конец, — продолжает Человечный, подбирая слова. — Это просто… ещё один вариант. Можно… снова.
Илья смотрит на стол.
Вокруг башни действительно лежат следы «черновиков»: груды недособранных платформ, одна корявая мини‑башенка в углу, пара странных «мостов», ведущих в никуда. Всё это — как прошлые неудачные попытки, от которых мальчик не стал уберегать себя. Не убрал конструктор в коробку с мыслью «не моё», не ушёл к телевизору. Просто строит дальше.
В сознание Ильи вплывает имя мальчика: Коля.
Коля наклоняется, вытягивается ещё выше. Пижама с динозаврами задирается, оголяя узкую спину. Он пододвигает новый блок к краю уже установленного, замирает, как бомбардировщик над целью, и почти торжественно отпускает.
Блок становится на место. Башня вздрагивает и… снова выдерживает.
— Дурдом, — автоматически шепчет Илья, больше по старой привычке, чем с осуждением.
В голове по инерции всплывает: «надо бы убрать всё это», «как он вообще живёт в таком бардаке», «одна сплошная опасность». В памяти — вылизанный до стерильного блеска его собственный балкон, идеально ровная стопка коробок в кладовке, аккуратные папки с документами, где каждая бумажка знает своё место.
И вдруг — совершенно не вовремя — накатом приходит другая картинка.
Он, лет восьми, сидит на полу родительской двушки. На полу — книги. Много. «Три мушкетёра» лежат корешком вверх, становясь фундаментом. На них — коробка из‑под обуви, дальше — старые VHS‑кассеты с плёнкой, давно уже не крутящейся в видеомагнитофоне. Между стопками — узкие проходы. Одна дорожка ведёт от дивана к двери, другая — к шкафу, третья — к окну.
Он тогда называл это «город».
У города были кварталы, площади, мосты. Машинки ездили между книг по расписанию, человечки из конструктора жили в коробках‑«домах». Он часами мог переставлять всё, надстраивать, придумывать новую развязку, новый «район». Лампа на потолке превращалась в солнце, выключенный телевизор — в тёмное море за границей города.
Взрослые ходили, высоко поднимая ноги, чтобы не разрушить мосты. Мама сначала смеялась: «Опять ты тут свои пробки устроил». Потом, когда это продолжалось третий день, стала вздыхать и говорить: «Илья, ну, может, уже хватит? Надо же пол помыть».
Папа обычно молчал. До того дня, пока не наступил в темноте на люк, который Илья гордо сделал из старой крышки от кастрюли.
Был грохот, был папин вскрик и мат вполголоса, чтобы не разбудить сына. Было утро, запах кофе и бутылка со смазкой для дверных петель, которую отец зачем‑то достал из кладовки. И была фраза:
— Сын, ты уже большой. Ну правда. Это всё… — он обвёл рукой город, — мешает. Надо иметь порядок. Хочешь строить — бери конструктор, или игрушку в компе найди, или в любой кружок запишись, — он запутался и махнул рукой, — только вот это… убери. Нельзя так жить.
Илья тогда кивнул.
Не потому, что согласился. А потому что услышал в том «большой» что‑то важное, почти священное. Хотел соответствовать. Быть тем, кем отец будет доволен. Быть «нормальным».
Вечером, пока мама готовила ужин, а отец читал новости в зале, он тихо, без театральной трагедии, разобрал город. Книги вернул на полку в правильном порядке, коробки сложил одна в другую, крышку от кастрюли отнес на кухню. Машинки убрал в коробку, человечков — тоже.