Служба в уезде Вэйчжоу протекала спокойно. Казна не бедствовала, разбойники не бесчинствовали, чиновники — вежливы, хоть и лицемерны.
Старший писарь, господин Ин Чжун, как-то заметил:
— У тебя лёгкая кисть, но взгляд — тяжёл. Отчёты ты пишешь лучше, чем стихи.
Но сердце моё с юности принадлежало не бумагам, а облакам.
Я хотел писать стихи. Такие, чтобы девушки ахали, услыхав моё имя, и учёные мужи кивали, оценивая изящество слога.
Писал я всегда по ночам.
«Разбей хрупкое стекло зноя», — написал я однажды, мечтая о дожде: последние дни пекло было нестерпимо.
На следующий день пролилось небесное озеро.
Я дивился совпадению, радуясь, что не вынес книги во двор. Кто-то, увы, оказался не столь предусмотрителен. Я тогда даже посмеялся: шутка небес вышла презабавная!
Позже я написал о луне.
И в тот вечер, хоть по звёздному календарю быть ей не следовало, на небе засияла полная луна! Астрономы спорили, чиновники переругались. Грандиозный был скандал, но так и не смогли найти, кто напутал в расчётах!
Потом я написал про голубя-вестника, что садится на крышу с лентой на лапке.
Наутро у порога канцелярии нашли мёртвую птицу. Синяя лента осталась, записки не было.
Улыбка сошла с моего лица. Писать стало страшно.
Но и не писать — я не мог.
Однажды захотелось выразить чувство вечерней тоски. Когда вино уже выдохлось, а друг так и не пришёл, и луна не торопится выходить, будто не желает быть свидетелем одиночества.
«Не зови — он не отзовётся» — такова была последняя строка.
Получилось изящно. Мне очень понравилось. Не стыдно зачитать на поэтическом вечере!
Я даже показал его Ин Чжуну. Он сказал, нахмурившись:
— Это красиво. Но походит на поминальную песнь. Разве ты сам не заметил?
Ничего подобного! Я лишь убедился, что Ин Чжун в поэзии не разбирается.
А утром сообщили: письмоводитель Хуань скончался во сне. Мы не были близки, но я знал его.
И вспомнил слова Ин Чжуна.
Неужели…?
Ночью я сел за стол и разложил бумагу. За окном ветви царапали стену, будто старая слива за окном тоже хотела писать стихи. Я сидел долго. Чернила на кисти подсохли. Строки рождались и ускользали. Всё, что приходило в голову, казалось опасным.
Напишу: «Пламя вспыхнуло в храме» — и вдруг сгорит храм?
Напишу: «Он упал с коня» — будет ли несчастный случай?
Когда глаза уже слипались, я решил: напишу о себе. О человеке живом, который ещё надеется, что кто-то взглянет на него — по велению сердца.
Это случилось на следующий день. Я шёл через рынок. Жаркий воздух дрожал над крышами. Я не спешил. В голове звучали строки из вчерашнего: я всё думал, не слишком ли много в тех стихах было надежды.
И вдруг я почувствовал чей-то взгляд.
Она стояла у прилавка с украшениями. В платье из небесно-голубой ткани, в волосы вплетены шелковые ленты. Она обернулась и посмотрела на меня. Недолго. Глаза в форме лепестков персика, тёмные, внимательные.
А потом она отвернулась, снова заговорив с торговкой. А я стоял, как дурак и смотрел. Ничего не сказал. Она — тоже.
Когда вернулся домой и развернул лист, оставленный на столе, увидел: строка, которую не мог закончить ночью, уже была дописана.
«…И вдруг молча поднимет глаза».
Почерк — мой. Чернила ещё не высохли.
В ту ночь я не стал ничего писать. Просто лёг, не думая ни о чём.
Снился мне сад. Пруд с лотосами. Мостик из белого камня.
И она — та девушка с рынка — читала мои стихи, прислонившись к перилам. Я узнал листы в её руках.
Я хотел окликнуть её, подойти — но не мог сдвинуться. Так и стоял, слушая, как голос её читает строку за строкой.
Я проснулся в холодном поту.
С тех пор я перестал писать стихи.
Нет, не так.
Я перестал их сочинять.
Теперь бумага писала сама. Моей рукой. Я был лишь тенью, державшей кисть. Порой я не узнавал написанного — будто кто-то другой смотрел сквозь мои глаза.
Я хотел писать стихи, чтобы меня заметили.
Теперь стихи — это всё, что от меня осталось.