Первое, что я почувствовала — это холод. Пронизывающий, до костей, словно меня окунули в ледяную воду. Потом — тряску. Жесткие, неровные толчки, от которых все тело ныло и гудело. Я лежала на чем-то очень твердом и неудобном, пахшем сырым деревом и потом.
Попыталась открыть глаза, но веки были свинцовыми. Голова раскалывалась, в висках стучал молоток, выбивая ритм какого-то дикого, незнакомого танца. Пыталась вспомнить, где я. Последнее, что пришло на ум — яркий свет ламп в метро, визг тормозов, крик… чей-то детский крик. И темнота.
С очередным толчком сознание прояснилось. Я все-таки смогла открыть глаза и тут же зажмурилась от резкой боли. Надо мной мелькали чужие, грубые лица, освещенные трепещущим оранжевым светом факелов. Воздух горел едким дымом. Эти лица… они были обветренными, суровыми, с запутанными бородами и глубоко сидящими глазами. Они что-то говорили, перекрикивая скрип колес и топот копыт. Их речь была гортанной, отрывистой и абсолютно непонятной. Ни одного знакомого слова.
Попыталась пошевелиться и поняла, что руки и ноги скованы грубой, натирающей кожу веревкой. Паника, холодная и тошнотворная, подкатила к горлу. Я лежала на дне какой-то телеги, заваленная охапками грязной шерсти и мешками. Надо мной, спиной ко мне, сидел один из тех людей. Его широкая спина была напряжена.
Куда меня везут? Почему? Что, черт возьми, вообще произошло? Я снова попыталась просеять обрывки памяти, но в голове была лишь каша из огней, грохота и этого пронзительного детского крика.
Телега, подпрыгнув на очередной кочке, больно ударила меня в бок. Я сдержала стон, закусив губу. Смотреть на незнакомцев было страшно, поэтому уставилась в небо. Оно было черным-черным, бездонным, усыпанным таким количеством звезд, которое я не видела никогда в жизни. Никогда. Даже в самом дальнем Подмосковье дымка большого города и световое загрязнение скрадывали их яркость. А здесь они висели низко-низко, огромные, холодные и безразличные.
От их вида стало еще страшнее. Это было не то небо, под которым я жила. Это было небо из какой-то другой реальности.
Мы ехали еще какое-то время, и я уже начала проваливаться в странное, бредовое состояние между ужасом и забытьем, как вдруг телега резко затормозила. Раздалось грубое окрик, фырканье лошадей, и мы замерли.
Я приподняла голову, превозмогая боль и слабость. И застыла.
На фоне звездного неба высился частокол. Высокий, из острых, грубо обтесанных бревн. И на самых верхушках кольев, словно жуткие цветы, были насажены черепа животных. Одни были желтыми и обветренными, почти чистыми, другие — с темными клочьями плоти и пустыми глазницами, уставленными в нашу сторону. Лунный свет падал на них, делая это зрелище еще более сюрреалистичным и пугающим.
Меня бросило в жар, а потом снова в холод. Это был какой-то кошмар. Это не могло быть правдой.
К телеге подошел один из людей. Высокий, плечистый, с секирой на поясе. Он что-то недовольно пробурчал и ткнул пальцем в мою сторону. Его глаза скользнули по мне без всякого интереса, как скот на рынке осматривают.
И тогда прозвучали те слова. Тот самый грубый голос, который навсегда врезался в мою память. Он сказал что-то на своем диком языке, но я поняла смысл с пугающей ясностью. Поняла по его жесту, по тому, как двое других с ленцой поднялись с лавок и потянулись ко мне.
— Бросьте ее в яму с остальным скарбом.
Руки схватили меня за плечи и ноги, подняли. Я завизжала, наконец сорвавшись, забилась в их цепких руках, но мои усилия были смешны. Они пронесли меня несколько шагов, к темному провалу в земле у подножия частокола. Пахло сыростью, гнилью и чем-то еще, сладковатым и мерзким.
И бросили.
***
Сторож у ворот, старый Бьярн, проводил взглядом телегу, скрывающуюся в темноте, и плюнул. Опять этот ублюдок Ульф понавозил хлама. Тащил всякий рухлядь с набегов, пока ярл в отъезде был, а теперь решил избавиться, пока тот не вернулся. И куда это все девать? Ямы уже переполнены.
Он посмотрел на темный провал ямы, откуда донесся приглушенный, безумный вопль. Баба, должно быть. Южанка, судя по одежке. Жалко, конечно. Но не его дело. Его дело — караулить ворота да не впускать лишних.
Бьярн зевнул, почесал в затылке и налил себе еще кружку кислого молока. Скоро смена. А там — домой, к очагу. О чужих южанках в яме пусть другие думают.
***
Первый инстинкт — сжаться в комок. Холодная, влажная земля впивалась в щеку, а в ноздри ударял густой, неподвижный воздух, пропахший скотным двором, плесенью и чем-то кислым, отдававшим забродившим зерном. Я лежала, не шевелясь, пытаясь унять дрожь, пробиравшую до самых зубов. Где-то рядом послышалось тихое, тоскливое блеяние и звук жвачки.
Осторожно приподняла голову. Темнота была не абсолютной — где-то сверху, сквозь щели в настиле, пробивался бледный лунный свет. Я была не в яме. Я была в загоне, отгороженном грубыми бревнами. И я была не одна. Ко мне в спину упирался бок тощей козы, а чуть поодаль ворочалась на соломе вторая. Они смотрели на меня пустыми, невидящими глазами и равнодушно жевали.
Паника, которую я сдерживала, снова подкатила к горлу. Меня бросили в хлев. Со скотом. Я обхватила себя руками, пытаясь согреться, и поняла, что платье — то самое, в котором бежала на работу, — промокло насквозь от сырости земли. Отчаяние накатывало волнами, горячими и беспомощными. Хотелось плакать, кричать, биться головой о эти бревна.
Но где-то в глубине мозга, за стеной ужаса, включился тот самый перегруженный режим аналитика, который помогал мне готовиться к трем экзаменам в ночь и разбираться в кофейных автоматах с десятью непонятными кнопками. Выживание. Сейчас это была единственная задача. А чтобы выжить, нужно понимать.
Я заставила себя замереть и прислушаться. Из-за стены доносились голоса. Те самые, гортанные и грубые. Двое мужчин, судя по тембру. Они о чем-то лениво перебрасывались фразами. Я впилась в их речь, как утопающий в соломинку, выискивая хоть что-то знакомое. Что-то, что могло бы стать ключиком.
Мое сердце просто остановилось. Этот взгляд был не просто взглядом начальника, заставшего тебя за личным звонком на работе. Это был взгляд хищника. Взгляд, который взвешивает, оценивает и принимает решения, от которых зависит жизнь и смерть. Моя.
Я сделала шаг назад, за спины других женщин, стараясь стать как можно меньше, невидимей, раствориться в дыму и тенях. Но было поздно. Он уже меня увидел.
Торвин — я сразу поняла, что это должен быть он, ярл — не сводил с меня глаз, но обратился к Ингe. Его вопросы были отрывистыми, резкими. Я не понимала слов, но тон был красноречивее любого перевода: «Что это за чужая штучка здесь делает? Кто ее пустил?»
Ингa что-то отвечала, ее голос звучал виновато и подобострастно одновременно. Она жестикулировала в мою сторону, потом к очагу, к овощам. Поняла одно: она оправдывалась. Объясняла, что я работаю.
Торвин слушал, не перебивая. Его лицо не выражало ничего, кроме легкого, холодного презрения. Потом он медленно покачал головой и произнес несколько фраз, тихо, но так, что по спине побежали мурашки. Он говорил спокойно, почти устало, но каждое слово било по мне, как молот.
Он посмотрел на припасы, на котёл, на женщин, и его жест был однозначным: всего мало. Потом он указал на меня: лишний рот. И наконец, он махнул рукой по направлению к воротам и произнес слова, которые прозвучали как приговор: «…до первой снежной бури».
Меня выгонят. В лес. На холод. На смерть.
Паника, острая и слепая, сжала горло. Нет. Нет-нет-нет. Я не умру здесь. Я не могу. Мой взгляд метнулся по сторонам, ища спасения, хоть что-то, что могло бы меня выручить. И он упал на полку, где стояла груда старой посуды. Среди нее был разбитый глиняный кувшин — два крупных осколка и несколько мелких.
Я не думала. Действовала на чистом инстинкте. Рванулась вперед, протиснулась между замершими женщинами и схватила осколки. Все взгляды уставились на меня. Торвин нахмурился, его рука непроизвольно двинулась к рукояти ножа на поясе.
Я подняла обломки, показывая ему, потом сжала их вместе, изображая целый кувшин. Тыкала пальцем в трещины, потом в себя, в свой лоб, изображая мысль, потом снова в трещины. Я делала вид, что намазываю на них что-то невидимое, а потом снова крепко сжимаю, широко улыбаясь и показывая на воображаемый целый кувшин. Моя пантомима была ужасной, клоунской, но это было все, что у меня было.
— Я могу починить! — выдохнула я по-английски, забывшись. — Понимаешь? По-чи-нить! Сделать снова целым!
Торвин наблюдал за моим кривлянием с каменным лицом. В его глазах не было ни понимания, ни интереса. Была лишь усталая неприязнь к этому дурачеству. Я чувствовала, как горит от стыда и отчаяния каждое мое волокно. Вот-вот, и он махнет рукой, и меня выбросят прочь.
Но вдруг его взгляд на секунду задержался на моих руках. На моих пальцах, которые так ловко чистили овощи и мешали похлебку. Он видел, что эти руки умеют работать.
Он медленно, неохотно кивнул. Всего один раз.
— У тебя есть время до заката, — произнес он, и на этот раз я поняла каждое слово. Он развернулся и вышел, унося с собой давящую тишину.
Облегчение, острое и головокружительное, чуть не свалило меня с ног. Я сделала это. Я выиграла отсрочку!
Но тут же реальность нанесла свой удар. Эпоксидка. У меня нет никакой эпоксидки! Где мой рюкзак? Моя сумка? Там был ремонтный набор, там было все! Я огляделась по сторонам с нарастающим ужасом. Его нигде не было. Его, должно быть, отобрали, когда я была без сознания. Или выбросили. Или украли.
До заката. Часы пошли. А у меня на руках были лишь два куска глины и безумная, отчаянная идея, которая рассыпалась в прах, как только я попыталась ухватиться за нее.
***
Торвин вышел из длинного дома, и холодный воздух ударил ему в лицо, смывая запах дыма и людской немочи. Он провел рукой по лицу, чувствуя тяжесть каждой мышцы. Глупая девица. Еще один рот, который нужно кормить, еще одна проблема, которую нужно решать.
Ее пантомима с кувшином была смешна. Но что-то в ее глазах, когда она работала на кухне… Какая-то яростная, отчаянная целеустремленность. Такое он видел только у лучших своих воинов перед битвой. Но не в глазах чужеземки, которая должна была бы плакать и молить о пощаде.
Он дал ей время. Не потому, что верил в ее способность чинить горшки. А потому, что хотел посмотреть, на что она способна. На что она готова, чтобы выжить. Это было любопытно. Как наблюдать за зверем в ловушке.
Он бросил взгляд на слабеющее зимнее солнце. До заката оставалось несколько часов. Посмотрим.
***
Отсрочка, которую я выторговала, висела на мне тяжелым грузом. До заката. Эти слова отбивали такт в висках, сливаясь с бешеным стуком сердца. Эпоксидка. Мне нужна была эпоксидка. Или суперклей. Или волшебство. Но поскольку с волшебством у меня явно не сложилось, оставался только вариант со старым добрым химическим склеиванием.
Я металась по кухне, пытаясь делать вид, что помогаю, но на самом деле бросая дикие взгляды по углам. Мой рюкзак! Где же он? Его не было ни среди кухонной утвари, ни в углу, где складывали всякий хлам. Женщины, видя мое беспокойство, только хмурились и отворачивались, принимая меня за сумасшедшую.
Слезы злости и беспомощности подступали к глазам. Выскочила во двор, озираясь. Может, его просто выбросили? Принялась обыскивать груды мусора у частокола, роясь в объедках и щепках, не обращая внимания на грязь и на косые взгляды стражей. Ничего.
И тогда я увидела его.
Мой синий, потертый рюкзак с знакомой нашивкой-смайликом висел на поясе у молодого воина. Того самого, что вчера с таким ужасом от меня отпрянул. Сейчас он сидел на бревне с приятелями и хвастался, размахивая моей же термокружкой. Он тыкал пальцем в молнию, показывая, как она «диковинно» двигается, потом достал оттуда пачку салфеток и стал сдувать их по одной, вызывая хохот у окружающих.
Кровь ударила в голову. Вся моя жизнь была в той сумке! Мой паспорт, телефон, зарядка, косметичка, тот самый ремонтный набор… Мои последние крохи старого мира.
Ноги сами несли к реке, спотыкаясь о корни и кочки. Горящая головня в руке отбрасывала дикие, пляшущие тени, и каждый встречный отскакивал в сторону, испуганно крестясь. Мысли путались, смешивая отчаяние и яростную решимость. Этот кувшин был не просто глиняным черепком — это был пропуск в завтрашний день. Билет на жизнь.
На берегу действительно валялись старые, полуистлевшие остатки лодки. Доски были почерневшими, пропитанными водой и временем, но в щелях и на стыках застыли толстые наплывы темной, как шоколад, смолы. Пришлось использовать острый камень, чтобы соскрести ее, обжигая пальцы о еще теплую головню. Смола плавилась на раскаленном камне, который служил импровизированной сковородкой, распространяя едкий, горьковатый запах. Он щипал глаза, но это был запах надежды.
Обратно шла уже медленнее, неся на плоском камне тлеющие угли и комок липкой, тягучей массы. Надо было успеть, пока она не застыла. Воины у ворот, те самые, что недавно смеялись, теперь смотрели с немым, настороженным любопытством. Дети прекратили игру и столпились вокруг, наблюдая широкими глазами за каждым движением.
Присев на корточки прямо на земле у кухни, принялась за работу. Пальцы, дрожащие от адреналина, аккуратно обмакивали в теплую смолу тонкие щепки и обрывки грубой ткани — все, что могло служить армированием для шва. Потом нанесла липкую массу на края самого большого осколка, прижала второй, стараясь совместить их как можно точнее. Пришлось скрепить все тряпками и ждать, затаив дыхание, пока природный клей не схватится.
Со стороны это, должно было выглядеть как странный алхимический ритуал: чужачка, испачканная сажей и смолой, что-то варящая на камне над углями и скрепляющая глину непонятной черной субстанцией. Смех вокруг постепенно стих, сменившись напряженным молчанием.
И вот он — момент истины. Осторожно, боясь раздавить творение, размотала тряпки. Кувшин не рассыпался. Он был уродлив, покрыт черными подтеками и торчащими щепками, но он был цел. Не идеально, не навсегда, но достаточно, чтобы держать воду.
С замиранием сердца подошла к Ингe, которая молча наблюдала за всем процессом с каменным лицом, и протянула ей кувшин. Женщина взяла его, повертела в руках, постучала ногтем по смоле. Ее глаза поднялись на лицо, и в них не было ни благодарности, ни злости. Был лишь немой, первобытный ужас. Она смотрела не на отремонтированную вещь, а на колдунью, совершившую непонятное таинство. Молча развернулась и ушла, крепко сжимая в руках доказательство чего-то необъяснимого.
Облегчение длилось недолго. Уже через час по поселению пополз шепот: «Смоляная волшебница». Его повторяли с опаской, с оглядкой. И вот уже к ней направляются трое старейшин — почтенные, седые мужчины с посохами и суровыми лицами. Остановились перед ней, блокируя свет. Самый старший, с лицом, изборожденным морщинами, как старой кожей, протянул вперед руку. На его ладони лежала изящная резная деревянная фигурка бородатого мужчины с молотом — явно культовый предмет. Она была аккуратно разломана пополам.
Он что-то сказал, его голос был низким и не терпящим возражений. Смысл был ясен без перевода: «Почини это, если можешь». В его глазах читался вызов и глубокая подозрительность. Это был не тест на полезность. Это был суд.
Ледяной ужас сковал всё тело прочнее любой веревки. Этот кусок дерева... он был не просто сломанной игрушкой. Резьба на нем была тонкой, искусной, полной символов и смыслов. Это был предмет культа. Святыня. И эти люди протягивали ее мне, ожидая, что я измажу ее той же липкой, уродливой смолой, что и простой горшок для воды.
Мысленно представила это: черные, грубые подтеки на старой, полированной древесине, искажающие черты лица бога, навсегда уродующие работу мастера. Нет. Это было бы кощунством. Оскорблением. И они это прекрасно знали. Взгляды старейшин были тяжелыми, как камни. В них не было ожидания чуда — в них была холодная проверка. Ловушка.
Задрожавшей рукой попыталась жестами объяснить невозможность затеи. Покачала головой, указала на смолу, потом на фигурку, снова покачала головой, стараясь изобразить, что это испортит святыню. Пыталась показать, что нужны другие инструменты, другое решение.
Но трое старцев оставались непреклонны. Их лица не дрогнули. Самый древний из них еще настойчивее протянул руку с двумя половинками, его глаза сузились, требуя подчинения. Шепоток за спиной нарастал, превращаясь в гул. Люди сжимались в кольцо, их любопытство сменилось настороженностью, а затем и откровенной враждебностью. «Волшебница» отказывалась творить свое волшебство? Значит, оно было ненастоящим? Или, что хуже, она не желала его показывать? Может, ее чары были злыми?
Воздух сгустился, стал тяжелым и трудным для дыхания. Похоже, чаша весов качнулась от страха к гневу. Вот-вот должно было произойти что-то необратимое. Казалось, еще мгновение — и толпа сделает первый шаг.
И в эту звенящую тишину, как нож, вонзился пронзительный, детский крик ужаса у реки.
Головы повернулись на звук как по команде. Взгляд метнулся через частокол, к воде. Там, на скользком камне, барахтался маленький мальчик. Тот самый, что играл со смолой. Его нога соскользнула, и следующая секунда растянулась в вечность. Маленькая фигурка опрокинулась назад и бесшумно, словно в замедленной съемке, исчезла в темной, ледяной воде с быстрым течением.
На мгновение воцарилась мертвая тишина. Даже старейшины замерли с открытыми ртами. А потом все разом пришло в движение — крики, топот, общая паника. Испытание, ловушка, волшебство — все это мгновенно перестало иметь какое-либо значение.
***
Старейшина Эйрик все еще держал в руке две половинки священной фигурки, его лицо было искажено гневным недоумением. Эта южанка смела отказываться? Смела показывать, что их испытание недостойно ее? Его пальцы сжали дерево так, что вот-вот готовы были раскрошить его. Он уже собирался издать приказ схватить ее, вывести на чистую воду силой.
Но громкий всплеск и последовавший за ним визгливый, перепуганный крик оборвали все его мысли. Он обернулся вместе со всеми и увидел, как маленький Ульф, сын его покойного друга, исчезает под темной водой. Сердце Эйрика, старое и больное, екнуло и замерло. Все его мудрость, его власть, его подозрения — все это оказалось пылью по сравнению с ужасом происходящего. Он забыл о колдунье, о фигурке, обо всем на свете. Его мир сузился до той точки в реке, где только что был мальчик.
Ледяная вода сомкнулась над головой снова, но на этот раз это был не прыжок в неизвестность, а мощное, целеустремленное движение. Торвин плыл не против течения, а используя его, мощными взмахами рук сокращая расстояние. Каждое движение было выверенным, экономным — сила, подчиненная ясному расчету.
Вот его рука обхватила ее талию, вырывая из объятий скользкого камня. Вот другая подхватила безвольное тело мальчика. И потом — тяжелый, изматывающий путь назад, к берегу, где уже столпились люди, протягивая руки, крича что-то, что тонуло в грохоте воды и крови в ушах.
На берегу он не стал передавать ребенка в первые же руки. Сам, на коленях, грубо, но эффективно вытряхнул из него воду, заставив закашляться и сделать первый жадный, хриплый вдох. Только тогда, скомкав свой отброшенный плащ, он закутал дрожащую, синеющую маленькую фигурку и, поднявшись, передал его в руки рыдающей матери. Его лицо при этом оставалось каменным, но в глазах, мельком брошенных на ребенка, промелькнула тень чего-то похожего на облегчение.
Потом он повернулся ко второй своей ноше. Ко мне.
Стояла, обхватив себя руками, трясясь так, что зубы выбивали дробь. Вода с меня текла ручьями, образуя лужу у ног. Волосы липли к лицу, одежда стала ледяным саваном. И сквозь эту ледяную пелену страха и холода чувствовала на себе его взгляд. Молчаливый, тяжелый, неотрывный. Он смотрел так долго, что стало казаться, будто время остановилось. Он видел всю эту жалкую картину: грязь, смолу на руках, разодранные в кровь ногти, дикий страх в глазах. Взвешивал. Оценивал. Выносил приговор.
И когда уже казалось, что он прикажет бросить обратно в реку, его голос прозвучал тихо, но с той стальной властью, которая заставила замолчать даже шепот толпы.
— Аса.
Его сестра, стоявшая чуть поодаль с лицом, застывшим от ужаса, встрепенулась.
— Отведи ее в мой дом. — Он не сводил с меня глаз, словно обращался ко мне, а не к ней. — Дай ей сухую одежду. И еды.
В толпе прошелся недоуменный ропот. Это было не просто милосердие. Это был знак. Знак высочайшего расположения, которого удостаивались лишь немногие.
Аса кивнула, быстро подошла и осторожно, как хрупкую вещь, взяла за локоть, пытаясь увести от воды.
Но Торвин еще не закончил. Его слова настигли вдогонку, холодные и четкие, обрывающие любое зарождающееся чувство надежды:
— Завтра на совете... — он медленно обвел взглядом старейшин, чьи лица выражали немое потрясение, — ...решим, что делать с южанкой. Принесшей в мой клан... — он сделал крошечную паузу, и в его голосе прозвучало странное напряжение, — ...и разруху, и спасение.
***
Аса почти протащила окоченевшую от холода и шока женщину через толпу, которая расступалась перед ними с новым, смешанным чувством страха и благоговения. Она сама едва переводила дыхание, сердце колотилось где-то в горле. Ее брат, всегда такой расчетливый и холодный, только что совершил не просто поступок — он бросил вызов. Самому себе? Старейшинам? Сложившемуся порядку?
Она видела, как он сбросил плащ и меч. Видела ярость в его глазах, когда он бежал к воде. Это была не ярость воина на поле боя. Это было что-то иное, более личное, более опасное. И теперь он велел привести эту чужестранку, это воплощение хаоса, под свой кров. В свой дом.
Аса бросила быстрый взгляд на бледное, замерзшее лицо женщины, которое сейчас казалось таким юным и беззащитным. Она принесла разруху? Да, своим появлением. Но и спасение? Спасение ребенка, когда все остальные, включая старейшин, стояли в столбняке.
Завтра совет. Завтра слова. А сегодня... сегодня нужно было согреть, накормить и спрятать это хрупкое, пылающее противоречие от глаз тех, кто уже готов был разорвать его на части.
***
Дрожь все еще не отпускала меня, зубы выбивали мелкую дробь, а по коже бегали мурашки. Аса, не произнося ни слова, вела сквозь главный зал длинного дома, мимо любопытных и настороженных взглядов, к массивной деревянной перегородке в дальнем конце. За ней находилось нечто вроде отдельной комнаты — личные покои ярла.
Здесь воздух был гуще, пропахший дымом, кожей и чем-то неуловимо мужским, пряным. Не так навязчиво, как в общем зале, но ощутимо. У одной стены стояла широкая лавка, застеленная звериными шкурами, у другой — сундук с кованными железом углами. Небогато, но с достоинством.
Аса молча порылась в сундуке и протянула сложенную одежду — просторную рубаху из мягкой, хорошо выделанной овчины и штаны из плотного льна. Затем исчезла и вернулась с дымящейся глиняной миской. Пахло мясным бульоном и травами. Просто кивнула на миску и одежду, ее взгляд был строгим, но без прежней враждебности. Кажется, прыжок в ледяную реку хоть немного сдвинул лед недоверия.
Оставшись одна за перегородкой, с невероятной жадностью набросилась на похлебку. Горячая жидкость обжигала рот, но это было блаженство. Тепло изнутри растекалось по телу, наконец-то прогоняя леденящий холод. Пальцы все еще дрожали, когда принялась снимать мокрое, грязное платье. Ощущение сухой, мягкой овчины на коже показалось почти роскошью. Чувство безопасности, пусть и призрачное, накрыло с головой. Здесь, за этой перегородкой, пока никто не тронет.
И тут пальцы наткнулись на нечто твердое и шелестящее в прорези кармана старых, насквозь промокших джинсов. Сердце екнуло. Забытая напрочь шоколадка! Маленькая, смятая, в полуразорванной обертке из фольги. Последняя крошка из другого мира. Ее бережно, с почти религиозным трепетом, вынула и зажала в кулаке. Это было не просто лакомство. Это был талисман. Доказательство того, что прежняя жизнь не приснилась.
В этот самый момент за перегородкой, в главном зале, раздался низкий, узнаваемый голос. Глухой и властный, заглушавший общий гул.
— Аса.
Последовала пауза, красноречивее любых слов. Он ждал, пока к нему подойдут.
— Иди сюда.
Еще пауза. Воздух застыл, будто весь длинный дом затаил дыхание.
— Нам нужно поговорить о нашей гостье.
Паника, острая и слепая, сжала горло, едва он произнес эти слова. Охота? Снежный бык? Я не знала ничего ни о том, ни о другом! Мои познания в охоте ограничивались просмотром «Национальной географии» и походом в тир на корпоративе. Это был полный провал. Невозможная задача.
Весь последующий день превратился в одну сплошную, напряженную пытку наблюдения. Словно шпионка на враждебной территории, я старалась быть незаметной, но мои глаза впивались в каждую деталь. Воины, которые должны были идти на охоту, не выглядели ликующими. Они были сосредоточены и суровы. Точили копья и топоры с таким усердием, что от стали летели искры. Проверяли тетивы на луках, натягивая их и прислушиваясь к скрипу. Их движения были отточенными, но в глазах читалась привычная, тяжелая готовность к риску.
И потом я заметила другое. То, что они, поглощенные приготовлениями, не видели. Птицы. Стаи мелких пичуг, которые обычно порхали высоко в небе, сегодня метались низко над землей, издавая тревожные, отрывистые крики. Они жались к постройкам, как будто ища укрытия. А в загоне овцы и козы вели себя странно: метались, блеяли, бились об ограду. Они чуяли что-то. Что-то, что не чуяли люди.
И тут в памяти всплыли обрывки документальных фильмов. Диктор с серьезным голосом вещал о том, как животные чувствуют приближение непогоды или природных катаклизмов. Низкий полет птиц — к дождю или шторму. Беспокойство скота — к резкому изменению давления. Это были простые, земные приметы, не имеющие ничего общего с магией.
Мысль оформилась с трудом, рождаясь из страха и отчаяния. Если грядет буря, охота будет не просто неудачной — она будет смертельно опасной. Особенно в горах, на склонах. А они всегда, как сказал Торвин, ходили на северный склон.
Вечер застал меня все в той же позиции — у стены длинного дома, сжавшуюся в комок от холода и нервного истощения. И вот он снова появился. Торвин. Он подошел без лишних слов, его взгляд был тем же испытующим лезвием, что и утром.
— Ну? — было всем его вопросом.
Голос задрожал, предательски выдав весь мой ужас. Но отступать было некуда.
— Завтра... — я сглотнула комок в горле, — ...большая белая тень.
Я сделала жест руками, изображая нечто огромное, накрывающее все с неба. Потом указала на охотников, точивших оружие, и провела пальцем по горлу, стараясь изобразить опасность.
— Охота будет... опасна. — Я повторила жест, чтобы не осталось сомнений.
Потом сделала самое рискованное. Указала в сторону северного склона, который был виден за частоколом, и энергично замотала головой, сложив руки крестом в запрещающем жесте.
— Не иди на северный склон.
Торвин слушал, не перебивая. Его лицо оставалось невозмутимым, но в глазах, тех самых светлых и холодных, вспыхнула искра чего-то. Не веры. Даже не удивления. Глубокого, непроницаемого недоверия.
Он медленно скрестил руки на груди, и его голос прозвучал тихо, но с убийственной ясностью:
— Мы всегда ходим на северный склон.
Эти слова повисли в воздухе тяжелым, несокрушимым камнем традиции. Он не спорил. Не высмеивал. Он просто констатировал непреложный факт. И этим был вынесен безмолвный приговор. Мое «предсказание» било не в цель, а в многовековой уклад. И проигрывало.
***
Тот день тянулся мучительно долго, каждый час ощущался как год. С самого утра, провожая глазами уходящих охотников, сердце сжималось в комок. Их фигуры, удаляющиеся к северному склону, казались такими беззащитными против грозного величия гор. Молилась всем богам, о которых когда-либо слышала, и даже выдумала пару новых. Просила не о спасении своей шкуры, а просто о дожде. О снеге. О любом знаке, который мог бы оправдать мои безумные слова о «большой белой тени». Лишь бы не вернулись с тушей огромного зверя, с улюлюканьем и победными криками, доказывая всем, что я — жалкая обманщица.
Аса, видя мое бледное, напряженное лицо, поручила самую монотонную работу — перебрать и разложить по мешочкам засушенные травы. Пальцы автоматически сортировали душистые стебли, но мысли были далеко. Принюхивалась к воздуху, выходила во двор, вглядывалась в небо. Оно оставалось холодным, ясным и предательски безоблачным. Ни намека на тень, большую или маленькую. Отчаяние накатывало волнами, сменяясь приступами леденящего страха.
Солнце начало клониться к западу, окрашивая снежные вершины в кроваво-красные тона. Надежда таяла с его лучами. Вот-вот они должны были вернуться. С добычей. И тогда мне конец.
И вдруг — сначала далекий, невнятный шум. Потом он нарастал, превращаясь в тревожные крики у главных ворот. Сердце упало куда-то в пятки, замерло. Кинулась к выходу, сжимая в руках пучок сушеной мяты так, что он рассыпался.
Их было видно издалека. Они возвращались. Но не строем победителей, а кучкой, медленно, поддерживая друг друга. Несколько человек явно шли, прихрамывая, опираясь на плечи товарищей. Их лица были мрачными, уставшими, испачканными грязью и... не кровью зверя, а чем-то другим, темным. И самое главное — за их спинами не было туши. Никакой. Охота провалилась.
Но это не было торжеством. Их вид говорил не о простой неудаче, а о чем-то худшем. Об опасности, которая действительно подстерегала их там.
И тогда из группы отделился он. Торвин. Его плащ был в грязи, на лбу — ссадина. Его лицо было темным, как грозовая туча перед бурей, а глаза пылали холодным огнем. Он не смотрел ни на кого, кроме меня. Его взгляд приковал к месту, как копье. Он шел прямо через двор, не замедляя шага, отбрасывая на ходу вопросы и сочувственные взгляды. Его цель была одна.
***
Торвин чувствовал тяжесть каждого шага, отдававшуюся болью в теле. Не от ран — от ярости. Ярости на себя, на глупую случайность, на эту проклятую гору. Все шло как обычно. Вышли на северный склон, нашли свежие следы. И тогда небо обрушилось им на головы.
Не снег. Не дождь. Лавина. Небольшая, но коварная, сошедшая чуть выше по склону. Она не накрыла их, но заставила в панике отступать, бросив все снаряжение. Камни и грязная снежная масса перекрыли путь, ранив нескольких его людей. Пришлось возвращаться ни с чем, через южный склон, где их застала внезапная, слепая метель. «Большая белая тень». Так она это назвала. И она была права.
Все произошло слишком быстро, чтобы сопротивляться. Еще секунду назад стояла перед Торвином, чувствуя на себе его испепеляющий взгляд, а теперь уже шла за старейшиной, которого звали Эйрик.
Он усадил меня на табурет напротив себя, его лицо искажалось от приступов боли. Он что-то быстро и бессвязно говорил, тыча пальцем в распухшую щеку, умоляя, требуя.
Сердце колотилось где-то в горле. Нужно было что-то делать. Притворяться, что шепчешь заклинания? Притворяться, что изгоняю духов? Но он ждал реального результата. И его боль была слишком реальной.
Пришлось сделать глубокий вдох и включить режим «скорой помощи». Вспомнила сцену из какого-то исторического сериала про средневекового лекаря. Это был ужасный риск, но другого выхода не было.
Подняла руку, жестом попросила его замолчать. Потом начала показывать: поднесла воображаемую кружку ко рту, сделала вид, что пью, и показала, как она обжигает. «Крепкий алкоголь». Потом изобразила тонкую иглу. Потом указала на угли в очаге.
Эйрик смотрел, не понимая, но его вера творила чудеса. Он кивнул и что-то крикнул жене. Та через мгновение принесла глиняную кружку с отвратительно пахнущей жидкостью, длинную иглу для шитья и щипцами вынула из очага тлеющий уголек.
Дрожащими руками принялась за «ритуал». Опустила кончик иглы в крепкий алкоголь, потом подержала над углем, пока металл не раскалился докрасна. Потом жестом велела Эйрику широко открыть рот.
Его дыхание стало частым, прерывистым от страха. Он повиновался, зажмурившись. В глубине рта, у самого корня темного зуба, зиял жуткий, воспаленный абсцесс, готовый вот-вот лопнуть. Пахло гноем.
Собрала всю волю в кулак. Одной рукой придержала его голову, другой — быстрым, точным движением — проколола гнойный мешок.
Эйрик издал сдавленный, хриплый вопль, дернулся, но она удержала его. Из раны хлынул гной с сукровицей. Он закашлялся, захлебываясь, но уже через секунду его тело обмякло от дикого облегчения. Слезы текли по его лицу, но это были слезы освобождения от адской боли. Он смотрел на нее с благоговением, бормоча слова благодарности богам и ей.
И в этот самый момент дверь распахнулась, впуская вихрь холодного воздуха и запыхавшегося гонца. Тот, не глядя на нас, выпалил, обращаясь к Торвину, который стоял на пороге, наблюдая за всем с каменным лицом:
— Ярл! К нам едут гости из клана Горного Волка!
***
Торвин стоял в дверном проеме, наблюдая за всем происходящим с ледяным спокойствием, за которым скрывалась буря. Он видел, как она, не моргнув глазом, взяла раскаленную иглу. Видел ее сосредоточенное лицо, не колдуньи, ведущей таинственные ритуалы, а... ремесленника, выполняющего сложную, грязную работу. Видел, как боль отступила от лица Эйрика, сменившись блаженным шоком.
И в этот самый миг, когда в воздухе уже витало немое признание ее силы, пришло это известие. Весть о гостях из клана Горного Волка. Его давних соперников. Его врагов.
Его взгляд медленно перевелся с благодарного старейшины на нее, на эту загадочную чужеземку, принесшую в его дом и исцеление, и назревающую бурю. Его мысли работали молниеносно. Визит Волков сейчас, после всего этого? Не случайность. Ничего в ее появлении не было случайным.
Он кивнул гонцу, его лицо не выдало ни единой эмоции.
— Приготовиться к встрече, — произнес он ровным голосом, но его глаза, устремленные на Алису, говорили о другом. Игра только начиналась, и она невольно стала в ней главной фигурой.
***
Тишина, наступившая после слов гонца, была красноречивее любого крика. Воздух в доме стал густым и тяжелым, словно перед грозой. Даже Эйрик, еще секунду назад сиявший от облегчения, замер, его лицо вытянулось, а глаза наполнились старой, знакомой тревогой.
Клан Горного Волка. Это имя произносилось здесь с той же неприязнью, с какой в моем мире говорят о конкурентах, пытающихся переманить ключевых клиентов. Только здесь ставки были неизмеримо выше — не прибыль, а охотничьи угодья, пастбища, сама жизнь. Их визит сейчас, после неудачной охоты и потерь, не сулил ничего хорошего. Они почуяли слабость. Как стервятники, слетающиеся на раненого зверя.
Торвин не подал виду. Его лицо оставалось гладким, непроницаемым камнем. Он кивнул гонцу, отдавая приказы ровным, низким голосом, не допускающим возражений:
— Выставить двойные посты у ворот. Спрятать женщин и детей подальше от главного зала. Достать из закромов лучшее мясо и мед. Пусть видят, что мы сильны и гостеприимны, даже после неудачи.
Его люди бросились выполнять распоряжения, и в доме закипела деятельность, резко сменившая атмосферу таинственного исцеления на напряженную подготовку к осаде иного рода.
Потом его взгляд упал на меня. Тот самый взгляд, холодный и взвешивающий. Он подошел так близко, что я почувствовала запах холода, ветра и стали, исходивший от него.
— Ты сказала, что видишь скрытое, — произнес он тихо, так, чтобы слышала только я. Его слова были лишены всякой эмоции, они были констатацией факта, из которого вытекало страшное следствие.
Он кивнул в сторону, где за частоколом должны были появиться «гости».
— Эти волки притворяются друзьями, но замышляют недоброе. Их слова будут сладки, как мед, а намерения — остры, как кинжал.
Он сделал паузу, давая мне осознать тяжесть своих слов.
— Ты будешь на пиру. Смотри в оба. Слушай. — Его глаза впились в меня, требуя, а не прося. — Если ты действительно провидица, ты узнаешь обман за их улыбками.
И тогда он произнес последнюю фразу, от которой кровь застыла в жилах. Его голос не дрогнул ни на йоту, но в нем прозвучала ледяная, безжалостная правда:
— Если нет... им будет приятно получить тебя в качестве подарка.
Он развернулся и ушел, оставив меня стоять посреди суеты с единственной мыслью в голове: провал означал не просто изгнание. Он означал предательство и участь вещи, разменной монеты в чужих политических играх.
***
Торвин вышел из дома Эйрика, и холодный вечерний воздух обжег ему легкие. Его мысли работали с холодной, безжалостной скоростью. Визит Волков был вызовом. Проверкой на прочность. И у него появился новый, неожиданный инструмент. Дикий, непредсказуемый, но инструмент.
Пир гудел, как растревоженный улей. Длинный дом был полон людьми, дымом от очага и густым, тяжелым запахом жареного мяса, хмельного меда и человеческого пота. Сидела на почетном месте, рядом с Торвином, и чувствовала себя диковинным зверем в клетке, которого выставили на всеобщее обозрение. Каждый взгляд, брошенный в мою сторону, был колючим, полным любопытства, зависти и страха. Шепоток, который я вызывала, был почти физически ощутим.
Не понимала и половины громких, развязных речей гостей из клана Горного Волка. Их язык был еще более грубым и гортанным, насыщенным непонятными шутками и намеками. Но слова были не так важны. Важнее было то, что происходило под ними. Язык телодвижений.
Глава чужаков, ярл Ульфрик, был полной противоположностью Торвину. Дородный, с громким голосом и широкой ухмылкой, которая никогда не достигала его глаз. Он много говорил о мире, о дружбе, о процветании, поднимая тяжелую резную кружку за кружкой. Но его глаза, маленькие и блестящие, как у свиньи, постоянно метались по сторонам. Они скользили по тушам мяса, вынесенным к очагу, оценивающе задерживались на бочках с медом, изучающе осматривали устройство длинного дома, будто ища слабые места в балках. Его взгляд выхватывал лица моих... хозяев? Тюремщиков?.. отмечая стариков, детей, количество крепких, здоровых воинов. Это был взгляд не гостя, а разведчика.
Его воины, сидевшие чуть поодаль, тоже были слишком напряжены для пирушки. Они не расслаблялись, не смеялись от души. Их плечи были сведены, спины — прямыми, а руки то и дело непроизвольно тянулись к поясам, где висело оружие, которого, по правилам гостеприимства, у них быть не должно. Они пили мало, лишь смачивая губы, и их глаза постоянно сканировали зал.
И вот Ульфрик поднялся, разливая вокруг себя улыбки и благосклонность. Он произнес длинный, витиеватый тост, восхваляя мощь клана Снежного Медведя и мудрость его ярла. Потом его голос стал сладким, почти медовым.
— Чтобы скрепить наш союз навеки, — провозгласил он, и зал затих, — я предлагаю породниться нашим кланам! Пусть моя дочь, светловолосая Ингигерд, станет женой твоей, Торвин! Пусть наши дети правят вместе!
В зале повисло ошеломленное молчание, а затем взорвалось ропотом — одни были возмущены, другие заинтересованы. Это был ход конем. Щедрое, на первый взгляд, предложение, которое на самом деле было ловушкой.
И в этот самый момент, пока Ульфрик говорил о мире и родстве, мой взгляд упал на его руку, лежавшую на столе. Его правая рука, которая до этого жестикулировала широко и свободно, вдруг сжалась в тугой, белый от напряжения кулак. Пальцы впились в ладонь так, что ногти побелели. Классический, очевидный признак лжи и сдерживаемого нервного напряжения. Он лгал. Вся его речь о мире была обманом.
Сердце заколотилось, ударяя по ребрам. Нужно было предупредить Торвина. Сейчас. Но как? Кричать? Все услышат. Толкнуть его? Это будет оскорблением.
***
Торвин слушал предложение Ульфрика с каменным лицом, но внутри все замерло. Этот ход был и гениален, и отвратителен. Отказ был бы воспринят как оскорбление и давал Волкам повод для войны. Согласие означало пустить волка в курятник — его дочь стала бы заложницей и шпионкой в самом сердце его дома.
Его мысли лихорадочно работали, ища выход из ловушки. И в этот момент он почувствовал, как чужеземка, сидевшая рядом, слегка пошевелилась. Он готов был проигнорировать это, но потом ее пальцы, легкие и холодные, коснулись его руки, лежавшей на столе под прикрытием скатерти.
Он чуть не отдернул руку от неожиданности, но вовремя сдержался. Ее прикосновение было нежным, но настойчивым. Она что-то чертила на его коже. Какой-то знак? Букву? Его разум, отточенный в боях, пытался расшифровать это сообщение, в то время как его лицо оставалось абсолютно спокойным, а губы растягивались в вежливой, ничего не значащей улыбке в ответ на сияющую физиономию Ульфрика.
***
Сердце колотилось так громко, что, казалось, его слышно даже поверх гомона пира. Кулак Ульфрика, сжатый в белом негодовании, был как маяк, кричащий о лжи. Но как донести это до Торвина? Кричать? Невозможно. Жесты? Он не поймет.
И тут взгляд упал на массивный кувшин с медовухой, стоявший между ними. Это был шанс. Притворившись, что поправляю складки платья, наклонилась к нему, будто желая подлить ему больше напитка. Волосы скрыли мое лицо от посторонних глаз, а губы оказались в сантиметре от уха Торвина.
Дыхание перехватило от страха. В голове пронеслись обрывки слов, выученных за эти дни из любопытства и от скуки. Собрала их в кучу, стараясь выстроить хоть сколько-нибудь осмысленную фразу на этом диком, гортанном языке. Шепот получился сдавленным, прерывистым, полным чужих звуков:
— Hann lýgr. Он лжет. — Lítill á hægri hönd. Посмотри на его правую руку. — Hann er órólegur. Он нервничает. Þetta er svik. Это обман.
Отпрянула, как ошпаренная, сердце бешено стучало. Он не понимал? Поймет ли хоть что-то? Успела заметить, как мышцы на его спине напряглись, а плечи замерли в неестественной неподвижности. Он не повернулся, не подал виду. Но воздух вокруг него словно сгустился и наэлектризовался.
Прошла вечность. Шум пира продолжался, Ульфрик все так же сиял улыбкой, его воины перешептывались. А потом Торвин медленно, очень медленно повернул голову к Ульфрику. И на его лице расплылась улыбка. Но это была не улыбка радушного хозяина или заинтересованного союзника. Это была опасная, хищная улыбка волка, почуявшего кровь.
Он не стал повышать голос. Он говорил громко, четко, чтобы слышали все, и в его тоне сквозила ледяная вежливость, куда более страшная, чем открытая ярость.
— Брак? — произнес он, и слово повисло в воздухе, как обоюдоострый топор. — Прекрасная идея, Ульфрик. Щедрое предложение.
Он сделал театральную паузу, наслаждаясь моментом, наблюдая, как улыбка на лице гостя начала медленно таять.
— Но сначала, — голос Торвина стал тише, но от этого только зловещее, — расскажи-ка мне, старый друг... о своих людях. О тех, которых мои охотники видели вчера в наших лесах. Далеко от твоих земель. С интересом что-то высматривающих.