Боль не была чувством. Она стала моим новым телом, плотным и осязаемым, как панцирь, который врос в кожу и ломал кости при каждом движении. Сначала я услышала свой пульс — тяжелый, липкий ритм, отдававшийся в висках глухими ударами кувалды по мокрому бетону. Потом пришел холод. Он просачивался сквозь поры, вымораживал остатки тепла в животе, заставлял пальцы на руках превращаться в ледяные крошечные палочки, которые я не могла даже согнуть.
Я попыталась вздохнуть, и мир внутри меня взорвался тысячью острых игл. Каждое ребро отозвалось сухим, протестующим хрустом. Легкие казались наполненными не воздухом, а битым стеклом — мелким, раскаленным, жадным до моей крови. Я захлебнулась тихим, надрывным звуком, который даже не был стоном. Это был хрип существа, которое еще не поняло, что оно всё еще живо.
Глаза открылись не сразу. Веки словно склеили густым дегтем. Когда мне наконец удалось разомкнуть их, зрение подвело: всё плыло, двоилось, закручивалось в серый, грязный водоворот.
Я лежала на чем-то жестком. Спина чувствовала каждую неровность досок, прикрытых тонким, колючим слоем старой шерсти. Над головой проплывали темные пятна — массивные балки, закопченные временем и дымом. Пахло странно. Этот запах был густым, как патока, и обволакивал меня, пробиваясь даже сквозь вонь засохшей крови и сырости. Сосновая смола. Горькая, терпкая, первобытная. И еще — запах старой овчины и сухих трав, от которых чесалось в носу.
— Живая, значит, — раздался голос.
Он не был ласковым. Низкий, рокочущий, похожий на звук оползня в горах, этот голос заставил меня вздрогнуть. И эта судорога отозвалась такой вспышкой боли в затылке, что небо перед глазами почернело.
Я замерла, вцепившись пальцами в край колючего одеяла. Повернула голову — медленно, на миллиметр в секунду. В углу, у печи, где плясали тусклые, оранжевые тени, сидел человек. Сначала мне показалось, что это часть самой хижины, какой-то оживший пень или глыба камня. Огромный. Плечи такие широкие, что они, казалось, подпирали низкий потолок. Копна темных, спутанных волос, в которых застряли щепки и сосновые иглы.
Он поднялся, и я инстинктивно вжалась в матрас. Страх был единственным, что я вспомнила. Он пришел из темноты, из того провала, где скрывалось моё прошлое. Мужчина. Опасность. Удар.
Моё тело помнило это лучше, чем мой разум. Оно сжалось в комок, игнорируя сломанные ребра. Я хотела закричать, спросить, кто он и что собирается со мной сделать, но горло было сожжено. Вместо слов из меня вырвался лишь жалкий, свистящий выдох.
Он подошел ближе. Шаги его были тяжелыми, но удивительно тихими для такого массива плоти. В неверном свете огня я увидела его лицо. Суровое, словно вытесанное топором из мореного дуба. Глубокие борозды у рта, тяжелая челюсть, заросшая густой щетиной. Но страшнее всего был его взгляд. Один глаз, темный и пронзительный, смотрел на меня с какой-то усталой брезгливостью. Второй был скрыт длинной косой челкой, под которой угадывался рваный, белый шрам, уходящий глубоко под волосы.
Палач. Эта мысль обожгла меня холодом. Он пришел закончить то, что начали те, другие.
Мужчина остановился в шаге от топчана. Я видела его руки — огромные ладони с заскорузлыми мозолями, пальцы, испачканные чем-то черным. Он протянул одну из них к моему лицу. Я зажмурилась так сильно, что задрожали челюсти. Ждала удара. Ждала боли, которая оборвет этот затянувшийся кошмар.
Но вместо удара я почувствовала лишь мимолетное касание. Его пальцы, горячие и шершавые, как кора дерева, на мгновение прижались к моему лбу.
— Лихорадка спала, — бросил он.
Он отошел к столу, на котором стояла тусклая лампа и какие-то плошки. Я заставила себя дышать. Мелко, осторожно. Каждый вдох — победа. Мой разум лихорадочно цеплялся за детали, пытаясь выстроить хоть какую-то логическую цепочку. Где я? Кто этот человек? И, самое главное... кто я?
Я попыталась произнести свое имя. Внутри возникла пустота. Огромная, гулкая комната без дверей и окон. Я искала в ней хоть что-то: лицо матери, номер телефона, название улицы, цвет своих стен. Ничего. Только черная, вязкая тишина. Паника накрыла меня горячей волной, вышибая остатки сил. Я не знала, сколько мне лет, замужем ли я, есть ли у меня дети. Я была никем. Просто куском изломанного мяса в чужой лесной хижине.
Мужчина вернулся. В руках у него была тяжелая кружка, от которой шел пар. Пахло горько, какими-то кореньями и болотом.
— Пей, — он сел на край топчана, и доски под его весом предупреждающе заскрипели.
Я покачала головой, плотнее сжав губы.
— Пей, говорю. Ты три дня в бреду выла. Если хочешь подохнуть — ползи обратно в овраг, я мешать не стану. А если нет — глотай.
Он просунул свою огромную ладонь мне под затылок. Я вскрикнула от боли — шея словно была сделана из раскаленного металла. Он не обратил на мой крик никакого внимания. Приподнял мою голову, удерживая её так же уверенно и жестко, как удерживают бревно. Прижал край кружки к моим губам.
Жидкость оказалась обжигающей и невыносимо горькой. Я поперхнулась, капли потекли по подбородку, пачкая и без того грязную рубашку. Но он не отстранился.
— Пей.
Я сделала один глоток, второй. В животе медленно начал разгораться огонек. Горло смягчилось. Я посмотрела на него в упор, пытаясь найти в его единственном глазу хоть каплю сочувствия. Но там была только глухая, беспросветная усталость человека, который привык быть один.
— Где я? — мой голос напомнил мне шелест сухой травы под ногами.
— В лесу. На кордоне, — он убрал руку, и моя голова упала обратно на жесткий валик. — Можешь называть это место «краем света». Сюда городские не забредают.
— Вы... вы спасли меня?
Он усмехнулся. Это была не добрая улыбка. Уголок его губ едва заметно дернулся вверх, обнажая крепкие зубы.
— Я тебя нашел. Это разные вещи. Ты лежала в овраге, на самой границе моего участка. Весь склон собой перепахала, пока ползла. Думал, зверь какой раненый, хотел пристрелить, чтоб не мучился. А оказалась ты.
(от лица Захара)
Лес не умеет прощать, он умеет только переваривать. Я выучил это правило пять лет назад, когда сменил итальянские костюмы на брезентовую куртку, а запах дорогого одеколона — на вонь дегтя и застоявшегося пота. Здесь всё честно: если ты слаб, ты становишься удобрением. Если ты глуп, ты замерзаешь в первую же ночь.
Я стоял на крыльце, впитывая предрассветный холод, который щипал кожу не хуже старой бритвы. Туман висел между соснами густыми серыми клочьями, скрывая овраг, где три дня назад я нашел свою главную проблему. Из открытой двери хижины за моей спиной тянуло не лесом. Оттуда доносился чужеродный, приторный дух — смесь йода, лихорадочного пота и едва уловимого, въедливого аромата дорогого французского парфюма. Запах города. Запах предательства и гнили, упакованной в красивую обертку.
Я затянулся самокруткой. Дым заполнил легкие, привычно обжигая, и я на мгновение закрыл единственный глаз. Левый, тот, что видел мир лишь как размытое пятно сквозь шрамы, зудел. К непогоде. Или к беде. Хотя какая разница — в моей жизни это давно одно и то же.
Три дня назад всё было иначе. Я обходил периметр своего участка — того самого куска земли, который эти лощеные столичные твари пытались выгрызть у меня судебными исками и угрозами вот уже полгода. Для них это были просто гектары под застройку, «инвестиционный проект». Для меня — последний рубеж. Окоп, из которого я не собирался выходить живым.
Я шел вдоль кромки оврага, когда заметил борозду на сыром мху. Глубокую, рваную, словно кто-то волочил тяжелый мешок. Первая мысль была короткой: подранок. Какой-нибудь горе-охотник из заезжих мажоров пальнул в лося и бросил доходить. Рука привычно легла на рукоять ножа на поясе. Я не люблю, когда звери мучаются по вине идиотов.
Но внизу, на самом дне, среди мокрой прелой листвы и колючего кустарника, лежала она.
С высоты она казалась кучей грязного тряпья. Белый шелк платья — или что там на ней было — превратился в серые лохмотья. Одна туфля на нелепо тонком каблуке застряла в корнях выше по склону, вторая исчезла. Она не двигалась.
Я спустился, проклиная всё на свете. Когда перевернул её на спину, даже у меня, видевшего за свою жизнь немало дерьма, перехватило дыхание. Лицо превратилось в сплошную гематому. Кто-то работал методично, профессионально, с холодным расчетом. Не просто избили — ломали. Как архитектор, я видел здесь катастрофическое нарушение конструкции. Ребра вдавлены внутрь, как рухнувшие перекрытия. Лицо — фасад после прямого попадания снаряда.
Она должна была быть мертвой. По всем законам сопромата, человеческое тело не выдерживает таких нагрузок. Но когда я прикоснулся к её шее, под пальцами — грубыми, мозолистыми, забывшими прикосновение женской кожи — едва заметно, словно испуганная птица, дернулась жилка.
Я стоял над ней минут пять. В голове щелкал счетчик. Оставить здесь? К утру лисы обглодают всё, что осталось от её «высокого статуса», и проблема решится сама собой. Вызвать «скорую»? Это значило пустить на мою землю полицию, протоколы, вопросы. Это значило открыть ворота крепости, которую я строил годами.
— Проклятье, — выдохнул я тогда в пустоту леса.
Я поднял её. Она была легкой, почти невесомой, как пустой каркас здания, из которого вынесли всё содержимое. Пока тащил её вверх по склону, её голова безвольно моталась у меня на плече, а пальцы — тонкие, с остатками дорогого маникюра, теперь изломанные и покрытые грязью — цеплялись за мою куртку в предсмертных судорогах.
Три дня я вливал в неё отвары, от которых воротило бы и здорового мужика. Менял бинты, стараясь не смотреть на то, что скрывалось под ними. Не из деликатности — из брезгливости. Она была напоминанием о мире, который я вычеркнул. О мире, где тебя могут выкинуть в овраг, как сломанную игрушку, едва ты перестанешь приносить прибыль или удовольствие.
В бреду она не звала на помощь. Она шептала имена, которые кололи меня, как осколки стекла. Она бредила ресторанами, какими-то контрактами, хрусталем. Она выла от боли, и в этом вое я слышал голос своего прошлого. Того самого, где мой лучший друг подписывал бумаги о моем банкротстве, пока я лежал в больнице с выбитым глазом.
На второй день я нашел у неё в кармане кулон. Золотая буква «М». Клеймо. Для меня это было как метка вражеской армии. «М» — значит, из их стаи. Из тех, кто привык ходить по головам и не замечать, как под подошвами хрустят чужие жизни.
Я назвал её Машей. Не потому, что мне так хотелось. А потому, что в моем лесу у вещей должны быть простые названия. Топор, нож, собака, Маша. Мне нужно было стереть из неё ту лощеную дрянь, которой она была до оврага. Сделать её понятной, предсказуемой. Безопасной.
Я докурил, щелчком отправив окурок в туман.
Сегодня она пришла в себя. По-настоящему. В её глазах, когда она смотрела на меня, застыл такой первобытный ужас, что я почти почувствовал его на вкус. Она приняла меня за своего палача. Что ж, логично. В её мире мужчины либо покупают, либо убивают. Третьего не дано.
Я зашел в хижину. Внутри было жарко. Печь, которую я топил на совесть, отдавала накопленное тепло, и в этом тяжелом воздухе парфюм Маши казался особенно нелепым. Она спала. Лицо в полумраке казалось бледным пятном на серой подушке. Беззащитная. Сломанная.
Я сел за стол и взял нож. Топорище, которое я строгал вчера, требовало доработки. Работа руками — единственное, что не дает мозгу окончательно превратиться в кисель из воспоминаний и злости.
Мои руки. Я посмотрел на них. Раньше они держали только карандаш «Кохинор» и руку женщины, которая клялась мне в верности, пока переписывала мои счета на своего любовника. Теперь это были лапы рабочего зверя. Широкие, в темных трещинах, которые не отмываются никаким мылом. И этими руками я выхаживал её. Ирония судьбы, не иначе.
Я бросил взгляд на занавешенное зеркало в углу. Я сам не смотрел в него годами. Не хотел видеть то, во что превратился великий архитектор Захар Громов. Не хотел видеть пустую глазницу и рожу, которую в городе приняли бы за морду рецидивиста.
Рассвет просачивался сквозь мутную полиэтиленовую пленку на окне неохотно, словно сам стыдился того, что ему придется осветить внутри этой тесной хижины. Свет был серым, холодным и тяжелым, как мокрая овчина. Он не приносил радости, он просто констатировал: ты все еще здесь, ты все еще дышишь, и тебе все еще больно.
Я открыла глаза и тут же зажмурилась от резкой рези. В голове гудело, словно внутри поселился рой рассерженных шершней. Память по-прежнему напоминала выжженное поле — ни одного уцелевшего здания, ни одного знакомого лица. Только пепел и колючая проволока страха.
Захар был в комнате. Он сидел на табурете у окна, и его массивный силуэт, застывший в сером полумраке, казался вырезанным из куска скалы. Он не двигался. Казалось, он даже не дышал, уставившись в одну точку на стене. На коленях у него лежала двустволка — старая, с потертым прикладом, но выглядящая опасно и надежно.
Я попыталась позвать его. Горло тут же отозвалось судорожным спазмом, словно в него залили расплавленный свинец. Вместо вопроса из моих губ вырвался лишь жалкий, влажный хрип. Боль была такой острой, что я невольно вцепилась пальцами в край одеяла, выгибаясь на жестком матрасе.
Захар вздрогнул. Его голова медленно повернулась в мою сторону. Единственный глаз смотрел тяжело, без капли утренней мягкости или сочувствия.
— Не тужься, — бросил он, и голос его прозвучал неожиданно громко в этой ватной тишине. — У тебя гортань отбита. Сильно отбита.И распухло все. Радуйся, что вообще глотать можешь, а не через трубку в животе питаешься.
Я замерла, глядя на него широко раскрытыми глазами. «Отбита». Это слово ударило меня сильнее, чем физическая боль. Кто мог сделать такое? Кто сжимал мои пальцы, кто бил по горлу, стараясь лишить не только жизни, но и голоса? Пустота в голове начала пульсировать черным цветом.
Я хотела спросить: «За что?», «Кто я?», но могла только беспомощно открывать рот, как выброшенная на берег рыба.
Захар поднялся. Его движения были скупыми и точными, лишенными всякой суеты. Он поставил ружье в угол, подошел к печи и плеснул в ковш воды из ведра. Я наблюдала за ним, и страх, который сковывал меня вчера, начал сменяться странным, болезненным любопытством.
Он принес знакомую кружку. На этот раз отвар пах не только болотом, но и чем-то хвойным, терпким. Захар сел на край моего топчана. Доски скрипнули под его весом — уверенно и тяжело.
— Опять будешь глаза закатывать или сразу выпьешь? — спросил он, и в его тоне проскользнула едва уловимая насмешка.
Я послушно приподнялась, опираясь на локти. Руки дрожали, как сухие ветки на ветру. Захар привычным жестом подсунул ладонь мне под затылок. Его пальцы были горячими. Я невольно засмотрелась на его руку, оказавшуюся совсем рядом.
Это была рука рабочего человека — широкая ладонь, сбитые, потемневшие костяшки, въевшаяся под кожу древесная пыль. Но в том, как он держал кружку, как рассчитывал наклон, чтобы я не захлебнулась, было что-то… иное. Удивительная, математическая точность. Архитектор. Это слово само всплыло в моем сознании, хотя я понятия не имела, почему. Он действовал так, словно мое тело было сложным чертежом, в котором нельзя было допустить ни одной лишней линии, ни одного неверного штриха.
Жидкость обожгла горло, но на этот раз горечь показалась почти приятной. Она словно смывала накипь страха, осевшую внутри.
— Вот и молодец, — Захар убрал кружку и на мгновение задержал взгляд на моем лице.
Его единственный глаз был цвета темного янтаря, застывшего в сосновой смоле. В нем не было злости — только бесконечная, выжженная пустыня одиночества. Я почувствовала, как по спине пробежал озноб, не имеющий отношения к лихорадке. Мы были двумя призраками в этом доме. Он добровольно ушел от мира, а меня из него вышвырнули.
Захар встал, накинул свою тяжелую куртку и взялся за топор, стоявший у двери.
— Пойду дрова посмотрю. Сиди тихо. Если кто придет — не вздумай сипеть. Дверь заперта.
Скрежет засова прозвучал для меня как выстрел. Я осталась одна.
Тишина в хижине была живой. Она дышала запахом сохнущих трав, старой извести и горьким дымом. Полежав немного, я заставила себя сесть. Голова закружилась, мир качнулся, но я удержалась, вцепившись в край стола. Мне нужно было осмотреться. Мне нужно было понять, в чью берлогу меня забросила судьба.
Это место не было просто лачугой лесника. Чем больше я смотрела, тем отчетливее видела странности. Полки на стенах были прибиты с идеальной выверкой по уровню. Стол, за которым я сидела, был собран из грубых досок, но его пропорции были безупречны — золотое сечение в мире топоров и пил.
Мой взгляд упал на длинную полку над окном. Там, среди банок с солью и крупами, лежали вещи, которым здесь было совсем не место. Металлическая линейка с миллиметровыми делениями. Несколько огрызков профессиональных карандашей разной мягкости — я почему-то знала, что они разной мягкости, хотя не помнила, откуда у меня эти знания. И стопка пожелтевших листов, свернутых в тугие рулоны.
Я потянулась было к ним, но резкая боль в боку заставила меня вскрикнуть — беззвучно, лишь потемнело в глазах. Я бессильно опустилась обратно на матрас.
Захар не был простым отшельником. Он не был «дикарем», каким хотел казаться. Каждая деталь в этой хижине кричала о порядке, о расчете, о подавленном интеллекте, который пытались спрятать за грубостью и небритой щетиной. Зачем человеку в лесу чертежные карандаши?
Я закрыла глаза, пытаясь вызвать из темноты хоть один образ своего прошлого. И снова — ничего. Только холодные фары, бьющие в лицо, и запах дорогого кожаного салона автомобиля. Машина. У меня была машина? Или я была в ней пассажиром?
Внезапно со двора донеслись звуки. Глухие удары топора о дерево. Раз — и сухое полено разлетается на две части. Два — и снова этот четкий, ритмичный звук. Захар работал так же, как жил — уверенно и безжалостно.
Я смотрела на дверь, за которой скрывался этот странный великан. Он боялся людей. Он презирал город. А я была воплощением того самого города, который он ненавидел. Мои руки, даже грязные и с поломанными ногтями, были тонкими, не привыкшими к труду. Моя кожа была слишком бледной.
Рассвет просачивался сквозь мутную полиэтиленовую пленку на окне неохотно, словно сам стыдился того, что ему придется осветить внутри этой тесной хижины. Свет был серым, холодным и тяжелым, как мокрая овчина. Он не приносил радости, он просто констатировал: ты все еще здесь, ты все еще дышишь, и тебе все еще больно.
Я открыла глаза и тут же зажмурилась от резкой рези. В голове гудело, словно внутри поселился рой рассерженных шершней. Память по-прежнему напоминала выжженное поле — ни одного уцелевшего здания, ни одного знакомого лица. Только пепел и колючая проволока страха.
Захар был в комнате. Он сидел на табурете у окна, и его массивный силуэт, застывший в сером полумраке, казался вырезанным из куска скалы. Он не двигался. Казалось, он даже не дышал, уставившись в одну точку на стене. На коленях у него лежала двустволка — старая, с потертым прикладом, но выглядящая опасно и надежно.
Я попыталась позвать его. Горло тут же отозвалось судорожным спазмом, словно в него залили расплавленный свинец. Вместо вопроса из моих губ вырвался лишь жалкий, влажный хрип. Боль была такой острой, что я невольно вцепилась пальцами в край одеяла, выгибаясь на жестком матрасе.
Захар вздрогнул. Его голова медленно повернулась в мою сторону. Единственный глаз смотрел тяжело, без капли утренней мягкости или сочувствия.
— Не тужься, — бросил он, и голос его прозвучал неожиданно громко в этой ватной тишине. — У тебя гортань отбита. Сильно отбита. Радуйся, что вообще глотать можешь, а не через трубку в животе питаешься.
Я замерла, глядя на него широко раскрытыми глазами. «Отбита». Это слово ударило меня сильнее, чем физическая боль. Кто мог сделать такое? Кто сжимал мои пальцы, кто бил по горлу, стараясь лишить не только жизни, но и голоса? Пустота в голове начала пульсировать черным цветом.
Я хотела спросить: «За что?», «Кто я?», но могла только беспомощно открывать рот, как выброшенная на берег рыба.
Захар поднялся. Его движения были скупыми и точными, лишенными всякой суеты. Он поставил ружье в угол, подошел к печи и плеснул в ковш воды из ведра. Я наблюдала за ним, и страх, который сковывал меня вчера, начал сменяться странным, болезненным любопытством.
Он принес знакомую кружку. На этот раз отвар пах не только болотом, но и чем-то хвойным, терпким. Захар сел на край моего топчана. Доски скрипнули под его весом — уверенно и тяжело.
— Опять будешь глаза закатывать или сразу выпьешь? — спросил он, и в его тоне проскользнула едва уловимая насмешка.
Я послушно приподнялась, опираясь на локти. Руки дрожали, как сухие ветки на ветру. Захар привычным жестом подсунул ладонь мне под затылок. Его пальцы были горячими. Я невольно засмотрелась на его руку, оказавшуюся совсем рядом.
Это была рука рабочего человека — широкая ладонь, сбитые, потемневшие костяшки, въевшаяся под кожу древесная пыль. Но в том, как он держал кружку, как рассчитывал наклон, чтобы я не захлебнулась, было что-то… иное. Удивительная, математическая точность. Архитектор. Это слово само всплыло в моем сознании, хотя я понятия не имела, почему. Он действовал так, словно мое тело было сложным чертежом, в котором нельзя было допустить ни одной лишней линии, ни одного неверного штриха.
Жидкость обожгла горло, но на этот раз горечь показалась почти приятной. Она словно смывала накипь страха, осевшую внутри.
— Вот и молодец, — Захар убрал кружку и на мгновение задержал взгляд на моем лице.
Его единственный глаз был цвета темного янтаря, застывшего в сосновой смоле. В нем не было злости — только бесконечная, выжженная пустыня одиночества. Я почувствовала, как по спине пробежал озноб, не имеющий отношения к лихорадке. Мы были двумя призраками в этом доме. Он добровольно ушел от мира, а меня из него вышвырнули.
Захар встал, накинул свою тяжелую куртку и взялся за топор, стоявший у двери.
— Пойду дрова посмотрю. Сиди тихо. Если кто придет — не вздумай сипеть. Дверь заперта.
Скрежет засова прозвучал для меня как выстрел. Я осталась одна.
Тишина в хижине была живой. Она дышала запахом сохнущих трав, старой извести и горьким дымом. Полежав немного, я заставила себя сесть. Голова закружилась, мир качнулся, но я удержалась, вцепившись в край стола. Мне нужно было осмотреться. Мне нужно было понять, в чью берлогу меня забросила судьба.
Это место не было просто лачугой лесника. Чем больше я смотрела, тем отчетливее видела странности. Полки на стенах были прибиты с идеальной выверкой по уровню. Стол, за которым я сидела, был собран из грубых досок, но его пропорции были безупречны — золотое сечение в мире топоров и пил.
Мой взгляд упал на длинную полку над окном. Там, среди банок с солью и крупами, лежали вещи, которым здесь было совсем не место. Металлическая линейка с миллиметровыми делениями. Несколько огрызков профессиональных карандашей разной мягкости — я почему-то знала, что они разной мягкости, хотя не помнила, откуда у меня эти знания. И стопка пожелтевших листов, свернутых в тугие рулоны.
Я потянулась было к ним, но резкая боль в боку заставила меня вскрикнуть — беззвучно, лишь потемнело в глазах. Я бессильно опустилась обратно на матрас.
Захар не был простым отшельником. Он не был «дикарем», каким хотел казаться. Каждая деталь в этой хижине кричала о порядке, о расчете, о подавленном интеллекте, который пытались спрятать за грубостью и небритой щетиной. Зачем человеку в лесу чертежные карандаши?
Я закрыла глаза, пытаясь вызвать из темноты хоть один образ своего прошлого. И снова — ничего. Только холодные фары, бьющие в лицо, и запах дорогого кожаного салона автомобиля. Машина. У меня была машина? Или я была в ней пассажиром?
Внезапно со двора донеслись звуки. Глухие удары топора о дерево. Раз — и сухое полено разлетается на две части. Два — и снова этот четкий, ритмичный звук. Захар работал так же, как жил — уверенно и безжалостно.
Я смотрела на дверь, за которой скрывался этот странный великан. Он боялся людей. Он презирал город. А я была воплощением того самого города, который он ненавидел. Мои руки, даже грязные и с поломанными ногтями, были тонкими, не привыкшими к труду. Моя кожа была слишком бледной.
Температура поднималась медленно, как прилив в застойном болоте — липкая, тяжелая, неизбежная. Сначала мне показалось, что печь в хижине просто перетопили, но вскоре воздух стал таким густым, что его приходилось проталкивать в легкие силой. Стены из обтесанных бревен вдруг поплыли, меняя свою текстуру. Грубое дерево превращалось в холодный, идеально гладкий бетон, а запах дегтя и сосновой смолы выветривался, уступая место стерильному аромату дорогих лилий и озона.
Я попыталась позвать Захара, но горло окончательно отказало. Отек, о котором он говорил, сдавил гортань тугим железным кольцом. Из моих губ вылетал лишь надсадный, свистящий сип. Я была заперта в собственном теле, как в горящем доме без выходов.
Реальность треснула.
Я больше не лежала на жестком топчане. Я стояла посреди огромной гостиной. Панорамные окна от пола до потолка открывали вид на ночной город, который рассыпался внизу миллиардами чужих огней. Огни были холодными, как россыпь битого стекла. Это был мой дом. Или моя тюрьма.
У окна, спиной ко мне, стоял мужчина. Высокий, с идеально прямой осанкой, в темно-синем пиджаке, который сидел на нем так безупречно, словно был второй кожей. Его затылок, аккуратно подстриженный, излучал ледяную уверенность.
В его руке был стакан. Я услышала этот звук — отчетливый, врезающийся в мозг. Клик. Клик. Лед ударялся о хрустальные стенки, перемешиваясь с янтарной жидкостью. Этот звук был страшнее грома. Он означал, что он спокоен. Он означал, что приговор уже вынесен.
— Ты стала слишком шумной, Маша, — голос мужчины был ровным, лишенным всяких эмоций, как шум кондиционера. — Шум — это плохой показатель для бизнеса. А ты теперь — просто плохая инвестиция.
Я хотела закричать, что я живая, что я его жена, что я любила его... но в моем сне у меня тоже не было голоса. Я видела только его отражение в стекле. Холодные, пустые глаза, в которых не было ни капли жалости. Для него я была просто строчкой в отчете, которую нужно было вычеркнуть, чтобы свести баланс.
За его спиной появилась тень. Еще один мужчина, ниже, шире в плечах, с какими-то неприятными, суетливыми движениями.
— Всё готово, Игорь Витальевич? — спросила тень.
— Да, Артур. Утилизируй это. И проследи, чтобы на этот раз без воскрешений.
Удар.
Он пришел не из сна, а из реальности. Я рванулась, пытаясь убежать от холодных глаз в стекле, и почувствовала, как мое тело падает в бездну.
— Лежать! Тише ты, дурная!
Тяжелые, горячие руки перехватили мои плечи, вжимая меня обратно в матрас. Я металась, как пойманная сетью птица, мои пальцы впивались в чью-то плоть, я царапалась, пытаясь прорваться сквозь липкую пелену бреда. Мне казалось, что Игорь стоит прямо надо мной, что он сейчас прикажет «утилизировать» меня окончательно.
— Пусти... — вместо слова из моего горла вырвался хриплый, каркающий звук.
— Маша, это я! Дыши! Просто дыши!
Сознание прояснилось на долю секунды, как вспышка молнии в грозу. Я увидела над собой лицо Захара. Он нависал надо мной, придавливая своим весом мои взбрыкивающие ноги и руки. Его майка была разорвана на плече — видимо, я успела за нее зацепиться. На его лбу выступила испарина, а единственный глаз горел каким-то странным, лихорадочным светом.
В этот момент он не казался мне чудовищем. Он был единственной твердой точкой в мире, который рассыпался в пыль.
— Стой... Стой, маленькая, — его голос, обычно грубый, сейчас звучал на низкой, вибрирующей ноте. — Нет здесь никого. Только я. И лес. Слышишь?
Я замерла, судорожно глотая воздух. Его ладони, огромные и тяжелые, как плиты, лежали на моих плечах, не давая мне соскользнуть обратно в ту гостиную с панорамными окнами. Я чувствовала через одеяло жар его тела, его сбитое дыхание. Он пах хвоей и тем самым дегтем, который стал для меня запахом реальности.
— Кто... — я попыталась вытолкнуть хоть одно слово, преодолевая сопротивление отекшего горла. — Кто... он...
Захар чуть ослабил хватку, но не отстранился. Его лицо было совсем близко. Я видела каждую пору на его коже, каждую ворсинку щетины. И шрам... Рваная линия, которая перечеркивала его левую сторону лица, казалась мне сейчас не уродством, а печатью такой же боли, какую чувствовала я.
— Тебе приснился тот, кто это сделал? — спросил он, и его голос стал похож на рокот далекого обвала. — Вспомнила?
Я закрыла глаза. Перед веками снова поплыл лед в хрустальном стакане. Безупречный костюм. Смертный приговор, произнесенный между глотками виски. Я почувствовала, как внутри закипает ненависть — горькая, черная, дающая силы дышать сквозь отек.
Я должна была сказать это. Должна была дать имя своему страху.
Я вцепилась пальцами в его предплечья. Мои ногти глубоко ушли в его кожу, но он даже не поморщился. Я собрала всю свою волю, всю свою ярость, превращая её в один-единственный звук. Горло отозвалось невыносимой резью, словно я глотала битое стекло.
— И... Иг... — я закашлялась, из глаз брызнули слезы. — О-дин... цов...
Слово вырвалось надтреснутым, сипящим шепотом, но в тишине хижины оно прозвучало как выстрел в упор.
Захар замер.
Я почувствовала, как его тело под моими руками мгновенно превратилось в камень. Если до этого он был просто напряжен, то теперь он стал монолитом. Его пальцы на моих плечах сжались так сильно, что я чуть не вскрикнула — на этот раз от реальной боли.
— Как ты сказала? — его голос стал таким тихим, что я едва его расслышала. — Повтори.
Я смотрела в его единственный глаз. В нем больше не было сосредоточенности лекаря. В нем разгорался пожар. Дикий, первобытный, неконтролируемый свет ненависти, которая копилась годами.
— И... Игорь... Одинцов, — прохрипела я, чувствуя, как сознание снова начинает мутиться от боли в горле.
Захар резко отстранился. Он буквально отскочил от топчана, словно я превратилась в раскаленное железо. Он стоял посреди комнаты, тяжело дыша, его грудная клетка ходила ходуном. Его руки были сжаты в кулаки с такой силой, что костяшки побелели и стали похожи на черепа.
(от лица Захара)
Огонь в печи доедал последние сухие поленья, щелкая ими, как голодный зверь костями. Я сидел на низкой скамье, уперевшись локтями в колени, и смотрел на угли. Их багровое, пульсирующее свечение было единственным, что удерживало меня в настоящем. Стоило закрыть глаза — и меня затягивало в прошлое, в ту самую воронку, из которой я выбирался пять лет, сдирая кожу и ломая ногти.
Имя, которое она выхаркала вместе с болью, всё еще висело в воздухе хижины. Одинцов.
Оно не просто прозвучало. Оно сдетонировало. Взрывная волна прошла по моему позвоночнику, подняла дыбом волосы на загривке, заставила старый шрам над глазом гореть фантомным огнем. Я думал, что похоронил это имя под слоем хвои и лесного дерна. Я думал, что выстроил вокруг себя идеальную звукоизоляцию. Но, как любой опытный архитектор, я должен был знать: если фундамент стоит на зыбучем песке, трещина пойдет по всему дому. Рано или поздно.
Я перевел взгляд на топчан. Маша спала. После того приступа, когда она едва не вывернула себе душу наизнанку, её организм сдался. Лихорадка отступила, оставив после себя бледность, похожую на цвет мела, и тяжелое, прерывистое дыхание.
Сейчас, в неверном свете углей, она казалась почти прозрачной. Тонкая рука свесилась с края матраса, пальцы слегка подрагивали во сне. Женщина без голоса. Женщина без памяти. Жена моего врага.
Я должен был ненавидеть её. Логика — холодная и безжалостная сука — диктовала мне именно это. Она спала в шелках, пока я спал на койке в казенной больнице. Она улыбалась на приемах, где Одинцов праздновал победу над «упрямым дураком Громовым». Она — часть его мира. Часть той красивой, глянцевой фасады, за которой скрывается гниль.
Мои пальцы сами собой сжались в кулаки. Я помнил тот день. День, когда моя жизнь разделилась на «до» и «после».
Это был вторник. Серый, дождливый ноябрьский вторник. Мы стояли на объекте — моем детище, жилом комплексе «Северная Корона». Я вложил в этот проект всё: душу, деньги, репутацию. Я хотел построить дом, в котором люди будут жить веками. А Одинцов хотел построить памятник своей жадности.
— Захар, ты слишком усложняешь, — его голос тогда звучал мягко, по-дружески. Он стоял рядом, в кашемировом пальто, и брезгливо морщился от летевшей в лицо бетонной пыли. — Зачем нам эта марка бетона? Зачем эти дорогие перекрытия? Люди купят картинку, Захар. Им плевать на марку цемента.
— Мне не плевать, — ответил я тогда. — Я под этим подписываюсь.
— Ты подпишешь то, что я скажу. Или не подпишешь ничего.
Я помню, как рассмеялся ему в лицо. Я был уверен в себе. Я был Захар Громов, лучший архитектор города, владелец бюро с безупречной репутацией. Я не знал, что подписи уже подделаны. Что тендеры уже проиграны подставным фирмам-однодневкам. Что моя жена, моя красавица Лена, уже неделю как перевезла вещи в квартиру, которую ей снял Одинцов.
Крах был стремительным. Как обрушение карточного домика. Сначала суды. Потом арест счетов. Потом «несчастный случай» на стройке. Лопнувший трос. Хлесткий удар стальной змеи, который должен был снести мне голову, но забрал только глаз.
Я выжил. Но когда я вышел из больницы — одноглазый, нищий, с волчьим билетом в профессии — меня никто не ждал. Бюро больше не существовало. На его месте была империя Одинцова. Мои чертежи были украдены, упрощены и проданы как «элитное жилье». А я стал городским сумасшедшим, который судится с ветряными мельницами.
И вот теперь, спустя пять лет, его жена лежит в моей хижине, укрытая моим старым одеялом.
Я встал и подошел к ней. Пол под ногами скрипнул, но она даже не пошевелилась. Я смотрел на её лицо. Была ли она там, на тех банкетах? Смеялась ли она над шутками о «циклопе-неудачнике»?
Она выглядела слишком молодой для той стервы, которую я рисовал в своем воображении. Слишком хрупкой. На её виске пульсировала голубая жилка, и мне вдруг захотелось прикоснуться к ней. Не ударить. Просто проверить, настоящая ли она.
— Ты знала? — спросил я шепотом, обращаясь к спящей. — Ты знала, на чьих костях ты строишь свое счастье?
Ответа не было. Только сиплый выдох.
Я резко отвернулся. Меня тошнило от собственной мягкотелости. Если бы это был мужик, я бы уже вышвырнул его в снег. Но она была женщиной. И она была сломана тем же катком, что и я.
Мой взгляд упал на плетеную корзину в углу. Там, среди щепок и мусора, валялись остатки её платья. Того самого белого шелка, в котором я нашел её в овраге. Я срезал его с неё ножом, потому что снять его по-другому, не причинив боли, было невозможно.
Эти тряпки раздражали меня. Они были чужеродным элементом. Они пахли тем миром, который я презирал.
Я подошел к корзине и вытащил ворох грязной, окровавленной ткани. Шелк был холодным и скользким, как кожа змеи. Я скомкал его в кулаке. Нужно сжечь. Уничтожить последние следы. Пусть огонь сожрет её прошлое, как сожрал моё.
Я открыл дверцу печи. Жар ударил в лицо, опалив щетину. Я бросил первый кусок ткани в огонь. Шелк не вспыхнул сразу. Он начал плавиться, сворачиваться в черные, уродливые комочки, источая тошнотворный, сладковатый запах паленой органики.
Этот запах напомнил мне запах операционной.
Я поморщился, но продолжил. Кусок за куском. Кружева, пропитанные болотной грязью. Обрывки подкладки. Я действовал механически, стараясь не думать. Просто утилизация мусора. Просто уборка территории.
В руках остался последний фрагмент — часть лифа или пояса, плотная, с двойной прострочкой. Я уже занес руку, чтобы отправить его в топку, как вдруг мои пальцы нащупали что-то твердое внутри ткани.
Не косточка от корсета. Слишком маленькое. Слишком плоское.
Я замер. Инстинкт, отточенный годами жизни в лесу, сработал быстрее мысли. Я не бросил ткань в огонь. Я поднес её к глазам, щурясь в полумраке.
Там был крошечный потайной кармашек. Такой незаметный, что даже при обыске его могли бы пропустить. Но я архитектор, я знаю, как искать скрытые полости.
Тишина в это утро была другой. Не ватной и душной, как во время лихорадки, а звонкой, натянутой до предела, словно гитарная струна, готовая лопнуть от малейшего прикосновения. Я открыла глаза и впервые за эти бесконечные дни не почувствовала привычного жара, сжигающего кожу изнутри. Туман в голове рассеялся, оставив после себя лишь звенящую слабость и странное, пугающее чувство ясности.
Я была здесь. В этой бревенчатой коробке, пахнущей смолой и старым деревом. Я была жива. И я по-прежнему не знала, кто я.
Но к привычным запахам хижины примешалось что-то новое. Тяжелый, горьковатый дух гари. Не древесной — так пахнет не печь. Так пахнет жженая тряпка, паленая шерсть или… шелк? Этот запах застревал в носу, вызывая тошноту и смутное чувство тревоги. Словно кто-то сжигал улики преступления.
Я повернула голову. Шея отозвалась тупой болью, но уже не той раздирающей, что раньше.
Захар не спал. Он сидел за столом, сгорбившись над какими-то бумагами, но не смотрел на них. Он смотрел на меня. В неверном, сером свете утра его лицо казалось высеченным из камня, но в единственном глазу, обычно скрытом тенью или напускным безразличием, сейчас стояло что-то темное. Изучающее.
Так смотрят не на спасенного щенка. Так следователь смотрит на подозреваемого, который путается в показаниях.
— Очнулась? — его голос прозвучал сухо, как треск сухой ветки.
Я попыталась ответить, но из горла вырвался лишь сиплый шепот. Отек спадал, но голос все еще был чужим, словно принадлежал не мне, а старухе.
— Пить…
Захар не шелохнулся. Он продолжал сверлить меня взглядом еще несколько секунд, словно взвешивая что-то на невидимых весах, и только потом кивнул на ведро с ковшом, стоящее у двери.
— Вода там. Хочешь жить — учись двигаться. Я тебе не сиделка.
Его резкость резанула по ушам, но странным образом она же и привела меня в чувство. В его словах был вызов. Он проверял меня. Проверял, сколько воли осталось в этом избитом теле.
Я стиснула зубы. Слабость разливалась по венам жидким свинцом, но лежать под этим тяжелым.взглядом было невыносимо. Я медленно, стараясь не делать резких движений, спустила ноги с топчана.
Пол оказался ледяным. Холод мгновенно прошил ступни, поднялся выше, заставляя мышцы судорожно сокращаться. Я вцепилась в край матраса так, что побелели костяшки пальцев. Голова закружилась — мир качнулся вправо, потом влево, стены хижины поплыли, теряя четкость очертаний.
— Не торопись, — буркнул Захар, но с места не сдвинулся.
Я сделала глубокий вдох. Воздух пах гарью и пылью. Я должна встать. Должна дойти до этого проклятого ведра. Просто чтобы доказать себе, что я не вещь. Не «инвестиция», которую списали.
Я оттолкнулась от топчана и выпрямилась.
Это было ошибкой. Ноги, отвыкшие от нагрузки, подогнулись, словно были сделаны из ваты. Колени подвели, и пол стремительно рванул мне навстречу. Я не успела даже вскрикнуть — лишь судорожно взмахнула руками, пытаясь ухватиться за пустоту.
Грохот падающего табурета разорвал тишину.
Удара не последовало.
Вместо жестких досок меня встретило что-то твердое, горячее и живое. Захар оказался рядом мгновенно, с невероятной для его комплекции скоростью. Его руки перехватили меня у самого пола, рывком вздернули вверх, прижимая к себе.
Я уткнулась лицом в его грудь. Жесткая ткань старой майки пахла потом, дешевым табаком и тем самым дегтярным мылом, которым он обрабатывал мои раны. Но под всем этим я чувствовала другой запах — запах сильного, здорового мужчины, смешанный с запахом опасности.
Его сердце билось ровно, мощно, ударяя мне в висок. Мои руки инстинктивно вцепились в его плечи, и я почувствовала под пальцами стальные канаты напряженных мышц.
Мы замерли.
Это был наш первый настоящий контакт. Не как врача и пациента, не как тюремщика и заключенной. Сейчас он держал меня как женщину. Крепко. Надежно. Его ладонь на моей спине была огромной, теплой плитой, которая не давала мне упасть обратно в бездну слабости.
Я подняла голову. Наши лица оказались в опасной близости. Впервые я видела его так четко, без пелены жара. Глубокие морщины у глаз, прорезанные годами одиночества. Шрам, белой молнией рассекающий бровь и уходящий в волосы — след от удара, который мог бы убить. Его единственный глаз цвета темного янтаря смотрел на меня в упор, и в его глубине я увидела не злость, а какое-то странное, мучительное узнавание.
Он не отпускал меня. И я не отстранялась. В этом кольце рук было безопаснее, чем во всем остальном мире.
— Я же сказал: учись, а не геройствуй, — его голос стал тише, глуше. В нем больше не было той колкой насмешки.
— Кто я? — прошептала я, глядя ему прямо в глаз. — Захар, скажи мне. Почему ты смотришь на меня так, будто я… будто я что-то украла у тебя?
Он вздрогнул. Я почувствовала, как напряглись мышцы его рук. На мгновение мне показалось, что он сейчас оттолкнет меня, швырнет обратно на матрас. В его взгляде мелькнула тень — тяжелая, темная, похожая на тучу перед грозой. Он знал что-то. Что-то важное. Что-то, о чем молчал.
Но он не оттолкнул. Он лишь криво усмехнулся — уголком рта, зло и горько.
— Ты не украла, Маша, — произнес он, и каждое слово падало, как камень в воду. — Ты сама — украденная вещь. И огромная проблема на мою голову.
— Проблема? — эхом отозвалась я.
— Живая улика, которую ищут очень плохие люди, — он наконец разжал руки, но не отошел, а просто усадил меня на край стола, который оказался ближе, чем кровать. — Сиди. Я сам дам воды.
Я осталась сидеть на грубо отесанных досках стола, чувствуя, как холодеет спина без его тепла. Захар зачерпнул ковшом воды и протянул мне. Я пила жадно, вода текла по подбородку, капала на рубашку, но мне было все равно. Живительная влага смывала вкус пепла во рту.
Захар стоял рядом, опираясь бедром о столешницу, и смотрел в окно. Он явно не хотел продолжать разговор.
Я опустила ковш и огляделась. Стол, на котором я сидела, был завален вещами, которые совершенно не вязались с образом лесного отшельника. Здесь не было шкур или охотничьих ножей. Здесь царил странный, геометрически выверенный хаос.
Дверь, которую Захар оставил приоткрытой, впускала в хижину узкую полоску холодного, сырого воздуха. Он ушел, сбежал от моего вопроса, от моего пальца, указывающего на ошибку в его чертеже, как мальчишка, которого поймали на лжи. Но вместе с холодом в дом проникала и тишина. Не та, спасительная, что была раньше, а напряженная, выжидающая.
Я осталась одна. Сидела на краю грубо сколоченного стола, свесив ноги, и смотрела, как в косом луче света, падающем из окна, танцуют пылинки. Их были мириады. Они кружились хаотично, бессмысленно, оседая на банках с крупой, на моих руках, на разбросанных бумагах.
Внезапно этот хаос стал невыносимым.
До этого момента я была просто телом. Болящим, горящим в лихорадке, куском плоти, который пытался выжить. Но теперь, когда разум прояснился, а пальцы вспомнили твердость карандашного грифеля, я вдруг увидела окружающую меня обстановку другими глазами.
Грязь. Она была повсюду. Застарелая, въевшаяся в щели пола, покрывающая серым налетом подоконник. Пятна сажи на беленой печи. Крошки хлеба, засохшие на столешнице. Паутина, свисающая из угла, где висело то самое проклятое, занавешенное зеркало.
Этот беспорядок давил на меня физически. Он словно душил, не давая легким раскрыться. Я не помнила, какой была моя кухня или спальня в той, прошлой жизни, но я точно знала: там не было места такой неряшливости. Мои руки зачесались. Не от грязи, а от желания действия. Мне нужно было вернуть контроль. Хотя бы над этим крошечным пространством, раз уж я не могла контролировать свою судьбу.
Я сползла со стола. Ноги отозвались привычной дрожью, колени подогнулись, но я ухватилась за край столешницы и устояла. Головокружение накатило горячей волной, но я переждала его, стиснув зубы.
— Ну же, Маша, — прошептала я себе под нос своим новым, скрипучим голосом. — Ты не инвалид. Ты просто… временно не в форме.
Я огляделась в поисках тряпки. Взгляд упал на кучу ветоши у печи — той самой, что осталась от моей «операции». Нет, это не годилось. Слишком много крови. Я нашла на лавке старую, застиранную футболку Захара, разорванную по шву. Пойдет.
Я добралась до ведра с водой. Ковш оказался тяжелым. Вода была ледяной, от нее ломило зубы, но она отлично отрезвляла. Я намочила тряпку, отжала её — слабые пальцы слушались плохо, вода текла по запястьям в рукава рубахи, заставляя ежиться от холода.
Первым делом — стол. Центр этого странного мира.
Я начала тереть доски. С усилием, с остервенением. Смывала пятна пролитого чая, круги от горячих кружек, серый налет древесной пыли. Движения причиняли боль — ребра справа ныли, напоминая о переломе, но эта боль была правильной. Она была ценой за чистоту.
Когда дерево стало влажным и чистым, я взялась за предметы. Банка с солью. Банка с сахаром. Жестяная коробка с чаем. Я протирала каждую, возвращая ей блеск, и расставляла их заново. Не как попало, как они стояли раньше, а по ранжиру. От большой к маленькой. Строго параллельно краю полки.
Карандаши. Я собрала их, рассыпанные по столу, и уложила в коробку. Грифель к грифелю. Твердые — слева, мягкие — справа. Линейку положила строго перпендикулярно краю стола.
Я отошла на шаг, тяжело дыша. Пот струился по спине, приклеивая рубаху к коже. Но вид чистого, упорядоченного стола принес мне странное, почти физическое удовлетворение. Это был островок логики в океане безумия. Мой островок.
Теперь пол.
В углу стоял веник — куцый, сбитый, перевязанный бечевкой. Я взяла его. Он показался мне тяжелее лопаты. Каждый взмах отдавался прострелом в боку. Пыль взметнулась в воздух серым облаком, забивая нос. Я закашлялась, согнувшись пополам, хватая ртом воздух, как рыба. Горло обожгло огнем, но я не бросила веник.
Я мела, сгребая мусор к порогу. Щепки, сухие листья, занесенные с улицы, комки грязи с сапог Захара. Я выметала из этого дома болезнь. Я выметала свой страх.
— Что ты творишь?
Голос Захара прозвучал как гром среди ясного неба. Я вздрогнула и выронила веник.
Он стоял на пороге, заслоняя собой свет. В одной руке у него было ведро с водой, в другой — охапка дров. Его лицо, обычно непроницаемое, сейчас исказила гримаса неподдельного раздражения. Глаз сузился, превратившись в щелку.
— Я… я убираюсь, — прохрипела я, опираясь рукой о стену, чтобы не упасть. Ноги дрожали от перенапряжения.
Захар шагнул внутрь, с грохотом поставил ведро на лавку. Дрова полетели к печи, едва не задев меня.
— Кто тебя просил? — рыкнул он. — Тебе лежать велено, а не пыль гонять.
Он подошел к столу. Его взгляд скользнул по выстроенным в ряд банкам, по идеально лежащим карандашам. Я увидела, как дернулась жилка у него на виске.
— Зачем ты трогала мои вещи?
— Там было грязно, — я попыталась выпрямиться, расправить плечи, хотя хотелось сползти по стене. — Я не могу жить в хлеву, Захар.
— В хлеву? — он развернулся ко мне всем корпусом. От него исходила волна жара и агрессии. — Этот «хлев» тебя от смерти спас. Здесь не операционная, мадам. Здесь лес. И здесь мои правила.
Он подошел к столу и резким, грубым движением смахнул коробку с карандашами в сторону. Они рассыпались, нарушая мою идеальную симметрию. Банку с солью он переставил на самый край, туда, где она стояла раньше — неудобно, опасно, но привычно для него.
— Не смей. Трогать. Мои. Вещи, — отчеканил он. — Я кладу их так, чтобы я мог найти их в темноте на ощупь. Твой порядок мне здесь не нужен. Это не твой кукольный домик, в который ты играешь, пока память не вернулась.
Меня захлестнула обида. Горькая, детская. Я потратила последние силы, чтобы сделать ему приятно, чтобы сделать это место хоть немного похожим на дом, а он…
— Ты боишься, — вдруг сказала я. Слова вылетели раньше, чем я успела подумать.
Захар замер.
— Чего? — его голос упал до опасного шепота.
— Ты боишься, что здесь станет уютно. Ты боишься привыкнуть. Тебе проще жить в грязи, потому что грязь не жалко бросить. А если здесь будет чисто… если здесь будет пахнуть домом… тебе будет больно.
(от лица Захара)
Утро пахло оружейным маслом и неизбежностью. Я стоял у старого деревянного ларя, глядя на сверток, который Маша вчера так неумело пыталась спрятать обратно. Угол брезента торчал наружу, как белый флаг капитуляции. Она нашла пистолет. Теперь она знала, что я не просто лесной бирюк, сбежавший от ипотеки и шумных соседей. Она знала, что у меня есть зубы. И, судя по тому, как дрожали её руки за ужином, она боялась, что эти зубы могут сомкнуться на её горле.
Я развернул промасленную тряпку. Черная сталь «ТТ» тускло блеснула в утреннем свете. Тяжелый, надежный аргумент в споре с судьбой. Я проверил обойму. Полная. Механизм смазан, ход затвора мягкий, как по маслу.
Времена, когда можно было держать оружие в тайнике под грудой ветоши, закончились. Теперь война стояла на пороге, переминаясь с ноги на ногу.
Я сунул пистолет за пояс, прикрыв его полой просторной фланелевой рубахи, а сверху накинул свою вечную брезентовую куртку. Тяжесть металла на пояснице успокаивала. Это был знакомый вес. Вес ответственности за то, что произойдет в следующую секунду.
Маша еще спала. Или делала вид. После вчерашней уборки и нервного срыва она лежала тихо, свернувшись калачиком под колючим одеялом. Только макушка торчала. Я посмотрел на чистый стол, на банки, выстроенные в ряд. Этот нелепый порядок в моем хаосе раздражал и одновременно вызывал странное чувство. Словно кто-то пытался навести уют в окопе перед артобстрелом.
Я вышел на крыльцо. Воздух был морозным, звонким. Лес замер, словно набрал в грудь воздуха перед прыжком. Я взял топор. Физическая работа всегда помогала мне думать, а думать сейчас нужно было много.
Удар. Полено разлетелось надвое с сухим треском.
Удар. Щепки брызнули в стороны, как шрапнель.
Одинцов. Это имя пульсировало в висках в такт ударам топора. Мой старый друг. Мой старый враг. Человек, который превратил мою жизнь в руины, теперь искал свою жену, чтобы превратить в руины её. Какая ирония. Мы с ней оказались по одну сторону баррикад, даже не желая этого. Она — улика. Я — свидетель. И оба мы для него — мусор, который нужно сжечь.
Внезапно ритм леса изменился.
Я замер с поднятым топором. Сначала это было похоже на жужжание назойливой мухи где-то на грани слышимости. Но звук нарастал, становился гуще, ниже.
Мотор.
Это был не тот низкий, уверенный рокот дорогих дизелей, который я слышал ночью. Этот звук был надсадным, кашляющим, с характерным металлическим лязгом на поворотах. Старый, убитый дорогами «УАЗ».
Я опустил топор, чувствуя, как холодная волна прокатилась по спине.
Михалыч.
Егерь, мой единственный сосед в радиусе двадцати километров. Старый лис, который знал этот лес лучше, чем свои пять пальцев. Обычно я был рад его визитам — он привозил почту, соль, патроны, иногда просто заезжал потрепаться за жизнь под кружку крепкого чая. Но сегодня его визит был подобен появлению инспектора пожарной охраны на пороховом складе.
Если Михалыч увидит Машу...
Времени на раздумья не было. «УАЗ» уже ревел на подъеме, перемалывая колесами грязь просеки. Через две минуты он будет здесь.
Я влетел в хижину, захлопнув за собой дверь так, что стекла в рамах задребезжали. Маша вздрогнула и села на постели, прижимая одеяло к груди. Её глаза были огромными, полными сна и страха.
— Вставай! — рявкнул я, не тратя времени на объяснения.
Я подскочил к ней, рывком поднял с топчана. Она была легкой, но её тело напряглось, сопротивляясь.
— Что... Захар, что случилось? — прохрипела она.
— Гости, — бросил я, таща её к центру комнаты. — Быстро. В подпол.
Я ногой отшвырнул домотканый половик, обнажая крышку люка с врезным железным кольцом. Рванул кольцо на себя. Из черного зева пахнуло сыростью, землей и гнилой картошкой.
Маша отшатнулась, уперлась ногами в пол.
— Нет! Я не полезу туда! Там темно, я...
— Ты полезешь туда, если хочешь жить! — я развернул её к себе, сжимая плечи так, что она охнула. — Это не спасатели, Маша. Это местные. Если они тебя увидят, слух пойдет по деревне быстрее ветра. А у твоего мужа длинные уши. Лезь!
Звук мотора стал совсем громким. Машина уже въезжала во двор.
Маша посмотрела на меня, потом на черный квадрат люка. В её взгляде мелькнул панический ужас клаустрофоба, но она кивнула. Я помог ей спуститься по шаткой лестнице.
— Сиди тихо, — прошептал я, наклоняясь над люком. — Не дыши. Что бы ты ни услышала наверху — молчи. Поняла?
— Поняла, — её шепот донесся из темноты, дрожащий и слабый.
Я опустил крышку. Она легла на место с глухим стуком. Я быстро набросил сверху половик, расправил складки. Этого было мало. Я схватил тяжелый дубовый стол и рывком сдвинул его на середину комнаты, так, чтобы одна из его массивных ножек стояла прямо на краю люка, прижимая доски.
На столе звякнули банки, которые Маша так старательно расставляла утром. Я чертыхнулся, быстро расставил их хаотично, создавая привычный беспорядок. Бросил на лавку её одеяло, скомкав его, чтобы оно выглядело как куча тряпья.
В этот момент двигатель за окном чихнул и заглох. Хлопнула ржавая дверца.
— Заха-ар! Принимай гостей! — раздался хриплый, прокуренный голос.
Я выдохнул, стряхивая с лица напряжение, и нацепил маску угрюмого радушия. Рука привычно проверила рукоять «ТТ» под курткой.
Дверь распахнулась без стука. На пороге стоял Михалыч — коренастый, в засаленной телогрейке, с лицом, похожим на печеное яблоко, изрезанным морщинами. От него за версту разило дешевым табаком и бензином.
— Здорово, бирюк! — он шагнул через порог, стряхивая грязь с сапог. — Я уж думал, тебя медведи сожрали. Дым из трубы не идет, тихо, как на кладбище.
— Дрова экономлю, — буркнул я, пожимая его протянутую руку. Ладонь у егеря была жесткой, как кора. — А ты чего в такую рань? Случилось чего?
Михалыч прошел к столу, по-хозяйски огляделся. Его маленькие, выцветшие глазки бегали по хижине, цепляясь за детали. Я напрягся. В доме пахло не только моим табаком. Здесь висел тонкий, едва уловимый аромат дегтярной мази и... женщины. Тот самый запах, который я не мог вытравить уже неделю.
Запах подполья — затхлый, тяжелый, отдающий сырой землей и проросшим картофелем — казалось, впитался не только в мою одежду, но и в саму кожу. Даже когда Захар вытащил меня на свет, а Михалыч уехал, оставив после себя лишь вонючее облако махорочного дыма, я продолжала чувствовать себя погребенной заживо. Внутри меня всё еще дрожало, сжималось в крошечный ледяной комок.
Я сидела на топчане, обхватив плечи руками, и смотрела на люк, который Захар уже успел замаскировать половиком. Черная дыра исчезла, но я знала: она там. Готовая поглотить меня снова, если к дому подойдет кто-то чужой.
Захар не смотрел на меня. Он молча взял пистолет со стола, проверил что-то в механизме — этот щелчок прозвучал в тишине хижины как удар хлыста — и убрал его за пояс. Его движения стали еще более резкими, скупыми. Он был похож на зверя, который почуял след охотника и теперь готовится либо бежать, либо перегрызть горло первым.
— Сиди внутри, — бросил он, натягивая куртку. — Если увижу твою макушку в окне — лично заколочу его досками. Поняла?
Я кивнула. Голос все еще слушался плохо, а спорить с ним сейчас было всё равно что пытаться остановить лавину голыми руками.
Дверь хлопнула, засов лязгнул. Я осталась одна в четырех стенах, которые внезапно стали слишком тесными. Воздух в хижине казался застоявшимся, пропитанным страхом и запахом перегара Михалыча. Мне нужно было дышать. По-настоящему, полной грудью, а не этими жалкими обрывками кислорода.
Я встала. Колени еще подрагивали, но слабость теперь была другой — не лихорадочной, а злой, упрямой. Я подошла к двери. Пальцы коснулись грубого дерева. Захар запер меня. Он защищал меня или прятал, как улику, которую жалко выбросить?
Я осторожно толкнула дверь. К моему удивлению, засов был задвинут не до конца — видимо, Захар в спешке или в порыве своей ярости лишь имитировал звук, либо дерево рассохлось. Дверь поддалась, открывая узкую вертикальную полосу ослепительного, колючего света.
Я сделала шаг на крыльцо и зажмурилась.
Воздух ударил в лицо ледяной чистотой. Это был запах хвои, замерзшей воды и прелой листвы. После вони подполья этот коктейль показался мне божественным нектаром. Я стояла, прислонившись к косяку, и жадно, до боли в ребрах, втягивала в себя этот холод.
Лес вокруг жил своей жизнью. Осеннее золото лиственниц горело на фоне темно-зеленых сосен, а небо было таким пронзительно-синим и высоким, что от этого величия кружилась голова. Это был мир, созданный по идеальным чертежам. Ни одной лишней линии, ни одного случайного звука. Каждый опавший лист лежал именно там, где должен был.
Я посмотрела на свои руки. Тонкие, бледные, исчерченные синими венами и темными пятнами гематом. Мои ногти были ободраны, кожа на запястьях содрана веревками. Я чувствовала себя грязным пятном на этом безупречном фоне. Уродливым изъяном, сломанной шестеренкой, которую природа должна была перетереть в пыль, но почему-то замедлила бег.
Захар был на заднем дворе. Я видела его профиль сквозь поредевшие кусты малины. Он продолжал колоть дрова.
Я засмотрелась. В его работе не было суеты, только чистая, концентрированная мощь. Удар — и массивный чурбак разлетается с сухим, победным треском. Еще удар — и щепки разлетаются в стороны, сверкая на солнце. Его спина под мокрой от пота майкой ходила ходуном, мышцы перекатывались под кожей, как тугие жгуты. В этом не было ничего от глянцевой красоты городских спортзалов. Это была красота функции. Красота существа, которое идеально приспособлено к своей среде обитания.
Захар на мгновение остановился. Он оперся на топорище, вытирая пот со лба тыльной стороной ладони, и тяжело выдохнул. Его грудная клетка мощно расширилась.
И в этот момент меня прошило током.
Случайный жест. Простое движение руки. Но оно стало триггером, сорвавшим один из замков в моей голове.
...Я вижу руки. Другие руки. Идеально чистые, с безупречно подстриженными ногтями. На запястье — золотые часы, тяжелые, кричащие о своей стоимости. Эти руки не пахнут лесом или трудом. Они пахнут стерильностью и дорогим табаком.
Мужчина — Игорь — тянется ко мне. Мы сидим в каком-то ресторане, где свет приглушен настолько, что кажется, будто мы под водой. Он касается моей ладони двумя пальцами. Только двумя. Словно боится, что моя кожа может оставить на его безупречном манжете невидимое пятно.
— Ты сегодня выглядишь усталой, Маша, — говорит он, и его голос звучит как шелест страниц бухгалтерской книги. — Этот оттенок помады тебе не идет. Он делает твои губы… слишком настоящими. Исправь это.
В его глазах — не любовь. В них брезгливость, скрытая под тонким слоем вежливости. Он смотрит на меня так, как коллекционер смотрит на редкую фарфоровую вазу, на которой обнаружили едва заметную микротрещину. Я для него — актив, который начал терять в цене. И это прикосновение… оно холодное. От него хочется вымыть руки с мылом.
Я вздрогнула и открыла глаза. Реальность вернулась с резким криком сойки где-то в чаще.
Я стояла на крыльце хижины, вцепившись пальцами в обветренное дерево косяка. Сердце колотилось в горле.
Там, в той «прошлой» жизни, у меня было всё. Шелк, золото, панорамные окна и человек, который называл меня своей женой. Но в той стерильной чистоте я была мертвой. Я была вещью, которую оценивали по качеству глазури.
А здесь…
Я посмотрела на Захара. Он снова поднял топор. Его руки были грязными, его майка — рваной, он был угрюм и опасен. Но он не смотрел на меня с брезгливостью. Он вытащил меня из оврага, он промывал мои раны, он делил со мной свою скудную еду. В этой лесной грязи, среди запаха дегтя и пота, было больше правды и жизни, чем во всех хрустальных залах Одинцова.
Я поняла это с пугающей ясностью: здесь, будучи никем, избитой и немой, я впервые за долгие годы чувствовала себя в безопасности. Потому что здесь меня не оценивали. Меня просто хранили.
Движимая странным порывом, я спустилась с крыльца. Ноги коснулись мягкой, влажной почвы. Холод земли пробирал до костей, но это было приятно. Это было доказательством того, что я существую.
(от лица Захара)
Засов лязгнул, отсекая нас от внешнего мира, но не от страха. В хижине пахло остывшей кашей, застарелой гарью и чем-то еще — тем самым металлическим привкусом тревоги, который всегда предваряет катастрофу. Я чувствовал его на языке, как вкус батарейки.
Маша стояла у двери, прижавшись лопатками к бревнам. Её дыхание было рваным, как старая мешковина. В глазах — тех самых, что полчаса назад пытались найти покой в сосновых кронах — теперь застыла голая, не разбавленная рассудком паника. Она видела этот след. Те самые «шашечки» тридцать пятого радиуса, которые перечеркнули её иллюзию безопасности.
Я молча прошел к окну и задернул плотную штору из мешковины. Теперь мы были в полумраке, освещаемом только тусклым светом, пробивающимся сквозь щели.
— Садись, — бросил я, не оборачиваясь.
Я слышал, как она побрела к топчану. Её шаги были шаткими. Я и сам чувствовал себя так, словно под полом хижины внезапно разверзся карстовый провал. Охотники рядом. Они не просто рыщут, они отметили мой дом на своих картах. И мне нужно было понять, что именно они ищут. Изломанную женщину или что-то, что она принесла с собой в этот лес?
В любом здании есть точка резонанса. Та самая частота, при которой конструкция начинает разрушать сама себя. У людей она тоже есть.
Я подошел к своей «святая святых» — длинной полке над верстаком, где среди банок с олифой и ржавых гвоздей лежала старая, обтянутая коленкором папка. Я не открывал её пять лет. Она была моим личным саркофагом, в котором гнило всё, чем я когда-то гордился.
Достал папку. Кожа обложки была холодной и шершавой. Я чувствовал, как под пальцами хрустит пыль времени.
Маша следила за мной. Она сидела, обхватив колени руками, и выглядела такой маленькой в моей огромной рубахе, что на мгновение мне захотелось просто подойти и накрыть её одеялом. Забыть про след на опушке. Забыть про Одинцова.
Но я архитектор. Я знаю: если в фундаменте трещина, косметический ремонт не спасет. Нужно копать до самого основания. До самых костей.
Я подошел к столу и с глухим стуком положил папку перед ней. Пыль взметнулась в воздух, танцуя в слабом луче света.
— Смотри на это, Маша, — сказал я, и мой голос прозвучал как скрежет бетономешалки.
Она медленно перевела взгляд на стол. Я раскрыл папку. На первом же листе — плотном, дорогом ватмане, который я когда-то заказывал из Германии — красовался мой логотип. Большая, стилизованная буква «Г», вписанная в острые углы чертежного циркуля. А ниже, четким типографским шрифтом: «Архитектурное бюро Громова».
Это был мой смертный приговор. Моя гордость, которую Игорь Одинцов превратил в мусор.
— Посмотри внимательно, — я наклонился к ней, чувствуя, как внутри всё натягивается, словно вантовый трос под запредельной нагрузкой. — Ты видела это раньше. Ты искала это. У тебя в кармане был адрес этого самого бюро. Что ты помнишь, когда смотришь на этот знак?
Маша подалась вперед. Её пальцы, всё еще испачканные лесной землей, коснулись края листа. Она смотрела на букву «Г» так, словно это была черная метка пирата.
Тишина в хижине стала плотной. Я слышал, как в печи оседает зола. Слышал, как за окном ветер бьет веткой сосны по крыше.
И тут началось.
Сначала её зрачки расширились так, что радужка почти исчезла. Она резко втянула в себя воздух — со свистом, словно ей не хватало кислорода. Её лицо, и без того бледное, стало прозрачным, как пергамент. Под глазами мгновенно проступили синие тени.
Она не просто смотрела на логотип. Она в него проваливалась.
— Маша? — позвал я, но она не слышала.
Её рука, тянувшаяся к бумаге, начала мелко дрожать. Потом дрожь перешла на плечи. Она схватилась за край стола с такой силой, что костяшки побелели. Её начало мутить — я видел, как судорожно сжалось её горло, как она сглотнула подступающую желчь.
Это была не просто память. Это был физический, соматический взрыв. Её мозг мог забыть даты и лица, но её тело помнило всё. Ужас, связанный с этим знаком, был вшит в её нервные окончания.
— Больно... — прохрипела она. Это было даже не слово, а стон раненого зверя. — Убери... пожалуйста... Захар... убери...
Она зажмурилась и отшатнулась, едва не свалившись с лавки. Её дыхание превратилось в серию коротких, панических всхлипов. Холодный пот градом катился по её вискам.
Я захлопнул папку. Резко, с хлопком. Словно закрыл крышку гроба.
В хижине снова стало тихо, но это была другая тишина. Очищенная. Я смотрел на неё — согнувшуюся пополам, хватающую ртом воздух — и чувствовал, как внутри меня что-то окончательно рушится. Моя стена ненависти. Мой железобетонный сарказм. Моё убеждение, что она — соучастница.
Нет. Так не играют. Такой ужас нельзя симулировать, даже если ты лучшая актриса в мире.
Она была такой же жертвой. Одинцов не просто отобрал моё бюро. Он использовал мое имя, мой труд, мою репутацию, чтобы медленно, день за днем, убивать женщину, которая была рядом с ним. Он превратил моё детище в инструмент пытки.
Я почувствовал, как к горлу подкатывает ярость, но на этот раз она не была направлена на Машу. Это была чистая, архитектурно выверенная ненависть к Игорю. Он не просто разрушил мою жизнь. Он осквернил то единственное, что я считал святым — моё созидание.
Я подошел к ней. Осторожно, стараясь не напугать, положил руку ей на плечо. Она вздрогнула, но не отстранилась. Под моей ладонью её тело колотилось в ознобе, как тонкое дерево под ураганным ветром.
— Тише, — сказал я, и мой голос удивил меня самого своей мягкостью. — Всё. Его здесь нет. Это просто бумага. Просто старая бумага.
Я усадил её поудобнее, прислонив спиной к стене. Она открыла глаза. Они были полны слез и бесконечной, выжженной пустоты.
— Я не знаю, что это... — прошептала она, и её голос сорвался. — Но мне кажется... что под этим знаком... меня убивали. Медленно. Каждый день.
Я промолчал. Что я мог сказать? Что я сам чувствовал то же самое? Что этот знак — всё, что осталось от моей мечты?
Воздух в хижине стал плотным и тягучим, как сосновый деготь в холодный день. Я чувствовала это кожей — странное покалывание, мелкий зуд, будто тысячи невидимых насекомых бегали по моим рукам. За окном царила мертвая тишина, такая глубокая и неестественная, что в ушах начинало звенеть. Снег, который начал падать еще вечером, теперь валил сплошной белой стеной, стирая границы между небом и лесом.
Захар сидел за столом, подперев голову кулаками. В тусклом свете догорающей свечи его профиль казался высеченным из потемневшего от времени дуба. Мы молчали после того разговора о его бюро. Слишком много правды было вывалено на этот стол, слишком много старой боли заполнило крохотное пространство нашего убежища.
Вдруг небо за мутной пленкой окна вспыхнуло. Это не был обычный свет. Мертвенно-синее, фосфоресцирующее сияние на мгновение превратило мир в негатив. Снежинки в этом свете казались искрами ледяного пожара.
А потом пришел звук.
Это не был гром. Это был взрыв. Тяжелый, оглушительный удар, от которого вздрогнули бревна хижины, а с полок посыпалась какая-то мелочь. Снежная гроза. Редкая, пугающая аномалия, когда небо решает выплеснуть гнев посреди метели.
В ту же секунду мир внутри моей головы треснул пополам.
Звук грома превратился в звук удара. Хлесткий, костоломный. Реальность хижины осыпалась, как старая штукатурка.
...Холод. Но не лесной, хвойный, а мертвый, городской. Бетон. Я чувствую его коленями — шершавый, мокрый, пропитанный пылью заброшенной стройки. Дождь хлещет по лицу, смешиваясь со слезами и чем-то соленым, густым, что течет из разбитой брови.
— Пожалуйста... — мой шепот тонет в шуме ливня. — Игорь, зачем?
Я вижу его ботинки. Дорогая кожа, идеально чистая, несмотря на грязь вокруг. Он стоит чуть в стороне, прикуривая сигарету. Пламя зажигалки на мгновение освещает его лицо — спокойное, почти скучающее. Он не смотрит на меня. Он смотрит на свои часы.
— Ты всегда была слишком любопытной, Маша, — его голос звучит ровно, как у лектора на скучной паре. — Слишком много вопросов. Слишком много документов в моем сейфе, которые тебе не предназначались. Ты должна была оставаться красивым фасадом. Но ты полезла в фундамент. А в фундаменте у нас, как ты сама заметила, трещины.
Снова удар. На этот раз в бок. Тот самый хруст ребра, который я потом буду слышать в кошмарах. Чьи-то руки в кожаных перчатках подхватывают меня под мышки. Пахнет бензином и дорогим мужским одеколоном. Запах цитруса и стали.
— Кончай с ней, — бросает Игорь, выдыхая дым. — Лес всё спрячет. Здесь территория спорная, никто искать не будет.
Меня тащат к краю. Я чувствую пустоту за спиной. Овраг. Глубокий зев земли, забитый старыми ветками и камнями. Полет кажется вечностью...
Новая вспышка молнии вырвала меня из воспоминаний. Гром ударил снова, прямо над крышей, и этот звук окончательно добил меня.
Я не понимала, где я. Мне казалось, что стены хижины — это руки тех людей в перчатках, что они сжимаются, пытаясь выдавить из меня остатки жизни. Немота, которая начала отступать в последние дни, вернулась ледяным спазмом. Горло перехватило, я не могла вдохнуть.
Спотыкаясь, я сползла с топчана. Пол казался бездной. Я забилась в самый дальний угол, между тяжелым деревянным ларем и стеной. Сжалась в комок, обхватив голову руками. Ногти впивались в кожу головы, я пыталась зарыться в бревна, исчезнуть, раствориться.
— Уйдите... — из горла вылетал только надсадный, сухой сип. — Пожалуйста, уйдите...
Я не видела, как Захар вскочил со скамьи. Не слышала, как он звал меня. Для меня он был просто еще одной огромной тенью из того кошмара на стройке. Когда его рука коснулась моего плеча, я закричала. Это был страшный, беззвучный крик, от которого в легких лопались сосуды.
Я начала биться, отталкивая его, царапая его руки. Вспышки снежной молнии за окном превращали его лицо в маску чудовища.
— Не трогай! — хрипела я, захлебываясь паникой. — Игорь, не надо!
— Маша! Посмотри на меня! — его голос прорвался сквозь шум в ушах, как удар колокола. — Маша, это я! Дыши, черт тебя дери! Дыши!
Он не стал бороться со мной. Он просто смял моё сопротивление своей массой. Его руки, огромные и надежные, обхватили меня, прижимая к его груди. Он пах не цитрусом и бензином. Он пах сосновой смолой, горьким табаком и живым, человеческим теплом.
Я замерла, уткнувшись носом в его шею. Под моей щекой билась крупная жила. Ритм был быстрым, но ровным. Это был ритм жизни.
Захар поднял меня на руки. Я была для него легкой, как охапка хвороста. Он не понес меня обратно на мой топчан — тот стоял слишком близко к окну, где бесчинствовала гроза. Он шагнул к своей кровати у печи.
Там было жарко. Печь отдавала последнее тепло, и воздух пах сухим кирпичом и хлебом. Захар сел, не выпуская меня из рук, и привалился спиной к стене. Он накрыл нас обоих своим тяжелым одеялом из овчины.
Я продолжала дрожать. Мелкая, противная дрожь сотрясала всё тело. Мои пальцы судорожно вцепились в его рубаху на груди, я прятала лицо в складках ткани, боясь новой вспышки.
— Всё, — шептал он, и его голос вибрировал в его грудной клетке, успокаивая меня лучше любых лекарств. — Это просто гром. Это просто небо лопается от холода. Ты в безопасности. Я здесь.
Он начал медленно раскачиваться, баюкая меня, как ребенка. Его рука, широкая, с загрубевшей кожей, мерно гладила меня по волосам. Раз. Два. Раз. Два.
Постепенно паника начала отступать. Гроза за окном всё еще бесновалась, но теперь она казалась чем-то далеким, не имеющим к нам отношения. Мы были в капсуле. В крошечном пузыре тепла посреди ледяного океана.
Я слышала его сердце. Глухие, мощные удары. Они вытесняли из моей головы звук того хрустального стакана Игоря, звук ударов и криков. Захар был моим заземлением. Моим громоотводом.
Я впервые почувствовала, насколько он огромен. Его тело было для меня целым миром. Горячим, надежным миром, где нет места предательству. В этом не было секса, не было той грязи, о которой я иногда читала в книгах. Это было чистое, концентрированное выживание вдвоем.