Ключ не поворачивался.
Марина трясла его, вдавливала в скважину до боли в пальцах, толкала плечом привычную, с детства знакомую дверь — та не поддавалась. Стояла глухой, безжизненной глыбой. Только тогда она опустила взгляд и увидела: замок был новый. Яркий, стальной, с холодным блеском. Чужой.
В ушах зазвенела тишина. Шум крови, стук сердца — всё стихло, оставив лишь вакуум, в котором плавало одно простое, идиотское наблюдение: Он сменил замок. Он действительно сменил замок. Она прислонилась лбом к холодному дереву двери, пахнущему старой краской и пылью подъезда. Не плакала. Слёзы кончились месяц назад, когда он, укладывая чемоданы, сказал, глядя куда-то мимо неё: «Не делай из себя жертву, Марина. Мы просто разные люди. Я задыхаюсь». Тогда она кричала. Теперь просто стояла, чувствуя, как внутри, на месте где раньше была жизнь, зияет абсолютная, идеальная пустота. Как в выеденной скорлупе.
Из кармана старого пальто, которое она надела сегодня автоматически, прозвучал телефон. Марина вздрогнула, как от удара током. На экране — «Катя, школа». Она судорожно сглотнула ком в горле, сделала глубокий, дрожащий вдох.
— Алло, солнышко?
—Мам, ты где? Ты же должна была забрать меня после рисования!
Голос дочери,звонкий, нетерпеливый, пронзил вакуум. Он был слишком живым, слишком реальным для этой застывшей реальности.
—Я… задержалась, родная. Сиди в гардеробе, я выезжаю. Через двадцать минут буду.
—Ладно. Только скорее, у нас с Лизой планы!
Катя бросила трубку,не попрощавшись. Обычная детская беспечность. Марина закрыла глаза. Планы. У Кати есть планы. У меня их нет. Теперь нет.
Она оттолкнулась от двери и медленно пошла вниз по лестнице, не глядя на дверь своей — нет, уже не своей — квартиры. В кармане болтались ключи, которые стали просто железным хламом. От дома, от совместной жизни, от доверия. От восьми лет.
Машина, старенький хэтчбек, заурчала на холодную. Марина села за руль и несколько минут просто сидела, уставившись в потёртый обод руля. На зеркале заднего вида болтался смешной вязаный осьминог, которого Катя сделала в лагере. Он смотрел на Марину стеклянными пуговицами-глазами. Она дернула его, сорвала и зажала в кулаке. Колючая пряжа впивалась в ладонь.
Она приехала за Катей, натянула на лицо маску нормальности — улыбку, спокойный голос. Выдержала поток новостей про подруг, про проект в школе, про то, что папа обещал купить новый планшет («Он сказал, у него теперь хорошая работа!»). Всё внутри сжалось в тугой, болезненный узел. Хорошая работа. Новая жизнь. С ней.
— Мам, а мы куда едем? — Катя наконец оторвалась от телефона, глядя на незнакомые улицы.
—К бабушке. Ненадолго.
—К бабуле? Ура! У неё же тот пирог с вишней!
Марина молча кивнула.«Ненадолго» звучало как насмешка. Мать жила в старом «Тихвинском» районе, в двухэтажном кирпичном доме, доставшемся ей от её матери. Там же выросла и Марина. Возвращаться туда в тридцать пять лет, с ребёнком и двумя чемоданами в багажнике, было горькой, унизительной иронией.
Мать встретила их на пороге. В её глазах Марина прочитала не жалость, к которой готовилась, а усталое понимание и глухую, знакомую с детства ярость.
—Заходи, — коротко бросила она, обнимая Катю. — Пирог в кухне. Комната наверху свободна.
Комната была прежней. Её девичьей. Узкая кровать, старый письменный стол, полка с потрёпанными книжками. Пахло нафталином и прошлым. Катя, счастливая от неожиданного приключения, уже неслась исследовать чердак — её любимое место.
Марина начала выгружать чемоданы. Одежду. Несколько книг. Фотографию с Катей маленькой. Несколько безделушек, которые успела схватить в последний, позорный визит в квартиру, когда Сергей «милостиво» разрешил ей забрать личные вещи. Каждая вещь была как нож: это платье он дарил на годовщину. Эта кружка — смешная, с котами — он привёз из командировки. Она упаковывала осколки совместной жизни в сумки и теперь вытряхивала их здесь, в комнате своего детства. Цикл замкнулся. Жизнь по спирали отбросила её на самый нижний виток.
— Мама! Иди сюда! — крикнула с верхнего этажа Катя. — Тут столько всякого!
Чердак. Пространство под самой крышей, заваленное памятью нескольких поколений. Пыль висела в косых лучах солнца, пробивавшихся через запылённое слуховое окно. Катя уже откопала старую швейную машинку «Зингер» и с восторгом крутила её колесо.
— Смотри, какие сундуки!
Их было три. Два Марина помнила — с книгами и старыми игрушками. Третий, небольшой, обитый потертой кожей с размытым тиснением, стоял в самом углу, под стропилами. Он казался чужим. Марина присела на корточки, смахнула с крышки слой пыли, от которого чихнула. Замок был простой, ржавый. Он сломался от одного резкого движения.
Внутри не было сокровищ. Лежала стопка пожелтевших, истончившихся на сгибах тетрадок. И сверху — шкатулка. Небольшая, из тёмного дерева, с инкрустацией в виде запутанного, похожего на паутину узора.
Марина открыла её. И замерла.
Внутри, аккуратными, тугими клубками, лежали нити. Но такие она никогда не видела. Это не были привычные мотки из магазина рукоделия. Они казались живыми. Один клубок переливался, как шёлк паутины в утренней росе. Другой был цвета тлеющих угольков, глубокого и тёплого. Третий — холодного льняного оттенка, тускло блестел, как старая монета. Были и другие: терракотовые, землистые, цвета молодой листвы, цвета грозового неба. Под ними лежали тонкие, острые спицы из тёмного дерева и стальной крючок.
Тишина в доме матери была иной. Не пустой, как в первые дни после ухода Сергея, а густой, насыщенной немыми вопросами и невысказанными «я же говорила». Марина просыпалась от этого молчания, отдающегося в висках глухим гулом. Каждое утро начиналось с секундной забывчивости — привычное движение руки нащупывало пустое место в постели, и лишь потом сознание, будто сорвавшись с обрыва, шлепалось в холодную реальность. Он не здесь. Он никогда больше не будет здесь.
На пятый день Катя устроила истерику.
— Где Заяц? Я не могу без Зайца спать!
Речь шла о потрёпанном, когда-то розовом плюшевом зайце с одним ухом, подаренном на её второе рождение. Он был последним «мостом» в ту прежнюю, стабильную жизнь, где утро начиналось не с кома в горле, а с смешного поиска игрушки, завалившейся за кровать. Зайца не нашли ни в чемоданах, ни в сумках. Катя рыдала навзрыд, и эти слёзы были уже не о игрушке, а обо всём сразу: о непонятном переезде, о папе, который «задерживается на работе» уже неделю, о странной, натянутой маме.
— Он остался там! В старом доме! Надо поехать! — всхлипывала Катя.
—Мы не можем поехать, солнышко, — голос Марины звучал деревянно. — Ключи… не подходят.
—Но это же мой Заяц! — кричала девочка, и её лицо, искажённое обидой и горем, было точной копией Мариного в ту минуту, когда она поняла про замок. Это наследие. Боль, передающаяся по наследству.
Марина обняла её, прижала к себе, чувствуя, как маленькое тельце сотрясают судороги. Она гладила её по волосам и монотонно повторяла: «Всё будет хорошо, мы найдём, я обещаю». Враньё. Сладкое, необходимое враньё, на котором держится мир ребёнка.
И тут Катя, уткнувшись носом в её плечо, прошептала сквозь слёзы:
—Папа его всегда чинил… Он умел…
Удар был точным и безжалостным. Да. Сергей чинил. Он чинил сломанные машинки, оторванные крылья у фей, протёртые лапки у плюшевых зверей. У него была целая коробка с нитками, иголками и клеем. Это была его территория — территория волшебника, который одним движением руки возвращал целостность разорванным мирам. Теперь этой территории не существовало. И волшебник ушёл.
Марина закрыла глаза. Внутри поднялась знакомая, удушающая волна беспомощности. Но поверх неё, тонкой, упругой струной, натянулось что-то новое. Вызов. Я не смогу починить свою жизнь. Но я должна починить его зайца.
— Ладно, — сказала она, целуя Катю в макушку. — Давай поищем другого зайца. Или сшейм нового.
—Не надо нового! — Катя отстранилась, глаза её горели решимостью сквозь слёзы. — Надо старого! Того самого!
Старый заяц, по словам Кати, скорее всего, остался на её кровати в той, другой комнате. Позвонить Сергею? Попросить войти, чтобы забрать игрушку? Мысль вызвала приступ тошноты. Увидеть его? Увидеть их вещи в прихожей? Услышать его новый, отстранённо-вежливый голос?
Но тут вмешалась бабушка. Она молча слушаала эту сцену из кухни, хмурясь. Теперь вышла, вытирая руки об фартук.
—Позвони, — сказала она неожиданно мягко. — Не для себя. Для ребёнка. Спроси, чтобы вынес к подъезду. Не заходить.
Марина набрала номер. Рука дрожала. Он ответил на третий гудок.
—Алло?
Голос.Обычный. Немного уставший. Не «их» голос, который шептал «люблю» в темноте, а просто голос знакомого человека.
—Сергей, привет. Это… это Катя. Она забыла своего плюшевого зайца, розового, с одним… — Марина сглотнула, — с одним ухом. Он, наверное, на её кровати. Можно… нельзя ли его вынести? Я подъеду.
Пауза.В трубке послышался отдалённый женский смех. Сергей что-то прикрыл рукой.
—Конечно. Я поищу. Подъезжай через час, я вынесу к консьержу.
Ни «как дела», ни «как Катя». Деловое сотрудничество. Марина бросила трубку, чувствуя себя так, будто только что добровольно прошла сквозь строй.
Через час она ждала в машине у своего — его — дома, прячась за рулём, как преступник. Он вышел, в новых джинсах и куртке, которые она не видела. В руке — розовое плюшевое пятно. Он огляделся, не увидел её, положил зайца на лавочку у подъезда и ушёл, не оглядываясь. Быстро, словно выполнял неприятную обязанность.
Марина выскочила, схватила игрушку и умчалась. Заяц пахнет чужим домом. Новым освежителем воздуха. И чем-то ещё… сладковатыми духами. Запахом другой женщины.
Дома Катя вцепилась в зайца с воплем восторга. Но радость была недолгой.
—Мам, смотри! — её голос дрогнул. — Он совсем разорвался!
Заяц был в плачевном состоянии. Шов на боку, который когда-то аккуратно зашил Сергей, разошелся. Из него клочьями лезла белая синтепоновая начинка. Одно ухо держалось на нитке. Это был не просто изъян. Это был символ. Всё, что было «починено» в её старой жизни, теперь бесповоротно рвалось.
— Ничего, — сказала Марина с решимостью, которой не чувствовала. — Сошьём.
Она достала из бабушкиной швейной коробки обычные нитки,иголку. Усадила Катю смотреть мультики, чтобы та не видила её неумелости. И принялась за работу.
Это был провал. Ткань, протёртая годами любви, не держала шов. Нитки рвались. Синтепон вылезал обратно. Она уколола палец, и капля крови легла на розовый плюш. Марина отшвырнула игрушку в отчаянии. Она не могла сделать даже этого. Самого простого. Не могла вернуть дочери ощущение целостности.
Следующие несколько дней прошли в странном, зыбком равновесии. Заяц, лежавший на Катиной подушке, был немым свидетельством чего-то, во что Марина боялась поверить. Она ловила себя на том, что в тишине своей комнаты разглядывает шкатулку, проводит пальцами по разным клубкам, словно пытаясь на ощупь прочесть их предназначение. Льняной клубок был самым холодным. От него веяло не морозом, а строгой, почти суровой ясностью, как от старой, выбеленной солнцем скатерти.
Катя адаптировалась с детской скоростью. Новый маршрут в школу, пироги бабушки, секция рисования в местном доме творчества — всё это складывалось в новую, пока ещё шаткую, но уже существующую реальность. Она всё реже спрашивала про папу. Марина отвечала уклончиво: «Он очень занят на новой работе». Ложь горьким комом ложилась на язык, но она не могла сказать правду. Не сейчас. Не когда только-только затянулась первая рана.
Тишину их нового быта нарушил стук в дверь — не звонок, а именно настойчивый, но аккуратный стук костяшками пальцев. Бабушка была на рынке, Марина одна пила кофе на кухне, уставившись в окно.
На пороге стояла Вера Семёновна, соседка снизу. Женщина лет семидесяти, всегда безупречно подтянутая, с седыми волосами, уложенными в тугую бабетту. Она жила одна, и о её прошлом ходили смутные слухи: то ли потеряла мужа на войне, то ли он ушёл к другой ещё в хрущёвские времена. Вера Семёновна держалась с достоинством замкнутой крепости, и её визит был неожиданностью.
— Марина, здравствуйте. Можно на минуточку? — её голос был низким, немного хрипловатым от возраста, но очень чётким.
—Конечно, Вера Семёновна, проходите.
Женщина шагнула в прихожую, не снимая аккуратных полусапожек, и протянула Марине большой, плоский свёрток в синей полиэтиленовой плёнке.
—Слышала от вашей мамы, что вы… вещи реставрируете. И шьёте.
Марина почувствовала лёгкий укол паники. Она не реставратор. Она — ничего. Но в глазах Веры Семёновны стояла не просьба, а какое-то железное решение, смешанное с глубоко запрятанной тревогой.
—Ну, я… я немного умею, — неуверенно пробормотала Марина. — Что у вас?
— Распакуйте. Здесь.
Вера Семёновна не стала проходить дальше, будто боялась передумать, если переступит порог кухни. Марина развернула плёнку на комоде в прихожей.
Из свёртка, со свистом выдыхая запах нафталина и времени, появилось платье. Свадебное. Немодного, но красивого фасона начала 80-х: пышные рукава-фонарики, высокий воротник, тончайшая кружевная отделка на лифе и вдоль всего силуэта «а-ля принцесса». Белый атлас пожелтел до цвета сливочного масла, в некоторых местах проступили рыжие пятна, кружево было хрупким, как осенние листья.
— Боже, — невольно вырвалось у Марины. — Оно… историческое.
— Сорок три года в шкафу пролежало, — отчеканила Вера Семёновна, глядя на платье не с нежностью, а с вызовом. — Ни разу не надевала после того дня. Шить было не на что, взяла напрокат. Уродское, по-моему. Но крепкое. Ткань — совковый атлас, на века.
Марина осторожно прикоснулась к материи. Она была холодной и тяжёлой, как кольчуга.
—Вы хотите его… очистить? Сохранить?
Вера Семёновна резко кашлянула, будто сгоняя с горла ком.
—Сохранять нечего. Я хочу его переделать. Не в свадебное. В обычное. Нарядное. Чтобы можно было в нём в театр сходить. Или в консерваторию. Одна.
Последнее слово она произнесла с особой, отточенной чёткостью. «Одна». Не «с кем-то». Не «для мужа». Для себя.
Марина посмотрела на платье, потом на сухое, изборождённое морщинами, но не сломленное лицо соседки. Она вдруг увидела не просто вещь. Она увидела гробницу. Гробницу девичьих надежд, которые сорок три года давили на дно шкафа тяжестью несбывшегося. Вера Семёновна не хотела реставрации. Она хотела эксгумации и перезахоронения. В новой форме.
— Я… не знаю, смогу ли, — честно сказала Марина. — Ткань старая, может рассыпаться.
—Попробуйте, — сказала Вера Семёновна, и в её голосе впервые прозвучала просьба. — Денег я заплачу. Сколько скажете. Но чтобы… чтобы не было похоже на то, что было. Чтобы вообще не напоминало.
Она повернулась и ушла, оставив Марину наедине с пожелтевшим призраком чужой свадьбы.
Платье лежало на большом обеденном столе, разложенное как тело для вскрытия. Марина ходила вокруг него, пила холодный кофе и думала. Обычными нитками это было не сшить. Ткань требовала уважения, но и смелости. Нужно было не чинить, а преображать. Уничтожать одну сущность, чтобы дать жизнь другой.
И тогда она вспомнила про лён. «Нитка правды» из дневника. Правда этой вещи была горькой: платье надевали для лжи. Для начала жизни, которая не сложилась. Чтобы дать ему новую правду, нужна была та самая холодная, ясная нить.
Она поднялась в комнату, взяла льняной клубок. Он лежал в ладони тяжело, как камень для пращи. В тетради было лишь: «Лён — для ясности. Для отрезвления. Для вещей, что должны стоять в правде, а не в грёзах».
Марина взяла острые портновские ножницы. Первый разрез дался невероятно трудно. Казалось, она перерезает не ткань, а живую плоть памяти. Атлас с хрустом расступился. Она отрезала пышные рукава, срезала высокий воротник, укоротила неподъёмную юбку-колокол до элегантного миди. Получилось нечто бесформенное, груда желтоватых лоскутов.