Утро выдалось погожим, солнечным. Апрельское тепло подъедало с грядок последние ломти снега, жирно поблёскивал огородный чернозём, напитавшийся талыми водами и первыми дождями. По уставу, садоводческому товариществу «Сибирская Ривьера» полагалась охрана, но сторожка давно пустовала. Никто из дачников, заглянувших накануне проведать свои владения, не остался на ночлег, и у небывалого события, приключившегося в посёлке в этот ранний час, не оказалось свидетелей.
В ясном воздухе из ниоткуда возник пылевой вихрь, заревел, заклубился и, вдруг разом потеряв силу, опал наземь белёсой кляксой. В центре кляксы обнаружился человек. Он переминался с ноги на ногу, отряхивая с себя бледно-серый налёт, и одежда под его пальцами на глазах менялась: плащ сизого бархата превратился в светлый тренчкот, долгополый сюртук и панталоны — в элегантный костюм-двойку.
Человек выбрался на дорожку между дачными домиками, с неё — на шоссе, потопал ногами, оббивая грязь с остроносых штиблет, пригладил мягкие каштановые кудряшки надо лбом с изрядными залысинами и двинулся в направлении города.
***
От редакционного «форда» до калитки было шагов десять, но двухметровый Лёша одолел это расстояние в три прыжка, точно попадая кроссовками на утоптанные островки среди влажного месива. Штатив на плече, в руке сумка с камерой, всё тяжеленное, а ему хоть бы хны. Марина козочкой скакала следом, прижимая к груди блокнот и микрофон с кое-как смотанным проводом, — с носка на носок, чтобы каблуки-шпильки не увязли в мягкой, прожорливой, будто трясина, почве. Надо было ботильоны на танкетке надеть. Знала же, куда ехала!
Деревушка Сорная тонула в весенней хляби, тоске и запустении, как при царе Горохе. Это в райцентре кругом асфальт, есть дом детского творчества и площадь с фонтаном. Двадцать пять километров к северу, и вот вам, пожалуйста: всей цивилизации — облезлый сельмаг у поворота.
Улица продувалась насквозь, и Марину в её кашемировом полупальто вмиг пробрал озноб. А хозяйка дома выскочила за ворота в ажурной кофточке и пёстрой шёлковой юбке.
— Заходите, гости дорогие, не стесняйтесь!
Любовь Петровна Куроловова, мать девяти приёмных детей. Невысокая, плотная, с визгливым голосом и грузным бюстом, колыхавшемся при каждом движении. Волосы начернены до синевы и завиты в баранью кудель, печёные яблоки щёк тронуты румянами, на ногах обрезанные по щиколотку резиновые сапоги в цветочек. Опорки — всплыло в голове слово из незнакомой давней жизни.
К дому вёл деревянный настил. Под Лёшиной размашистой поступью доски заходили ходуном, норовя сбросить Марину в сочную деревенскую грязь. Пришлось балансировать. И тут на весь двор грянуло вразнобой, но многоголосо и звонко:
— Здрав-ствуй-те!
Лёша как раз посторонился, сойдя на сухой пятачок у крыльца, и Марина увидела их — целую ораву малышей с одинаковыми щипаными головками, в жалких обносках, будто в арестантских робах.
Потом-то она разглядела, что роста и возраста они разного, у мальчишек на макушках ёжик, у девочек — хвостики, а куртки и джемперы на ребячьих фигурках имеют вполне приличный вид. Но в память врезалась эта первая картина, как видение из иного мира: в ореоле утреннего солнца — безликие силуэты с тонкими цыплячьими шейками…
На крыльцо вышел усатый хозяин Вадим Михайлович и позвал приехавших в дом.
— Раздевайтесь, разувайтесь, — суетилась Любовь Петровна. — Сапожки оботрите и вот сюда, в сторонку… Да чего ж вы босиком? Тапки, тапки наденьте!
В холодных сенях, застеленных старыми половиками, тапочки стояли в три ряда. Взрослые, детские, стоптанные, новые — целая выставка.
Первым делом Марина записала в блокнот всех приёмышей четы Куролововых. Курносому и востроглазому Коле — двенадцать лет, серьёзной Лизе — одиннадцать, Рае, коренастой девице с грубым голосом — пятнадцать… Самые маленькие, близнецы Варя и Ваня, ходили во второй класс.
— Мы вообще-то только девочку хотели взять. Думали, всё, последняя, хватит. Но не разлучать же сестру с братом, — похвалялась своей добротой Любовь Петровна. — Теперь ещё одну надо, для ровного счёта. Чтобы пять на пять!
С младшими без проблем записали несколько синхронов. Дети сияли от восторга, когда Лёша прикалывал им микрофон-петлю, охотно позировали в обнимку с бурёнками и хрюшками на фоне дворовой слякоти, а после — дома, в гостиной, среди аляповатых ковров, и в спаленках, где над двухъярусными кроватями качались на бечёвке птицы из щепы с хвостами веером.
Вадим Михайлович растянул меха баяна, ребятишки спели «Ревела буря, дождь шумел…». Солировал Ваня, тонким голоском старательно выводя недетские слова. Марина представила на его месте своего Антошу, нежного, пугливого, и в горле у неё встал ком.
Из старших она первым делом обратилась к Боре, атлету с волосами цвета лисьего меха:
— Ты, я вижу, спортсмен? Качаешься?
Он помедлил с ответом и так прошёлся по Марине взглядом, что у неё щёки вспыхнули. И ведь мальчишка, шестнадцати нет!
— Качаюсь, — не спеша, с растяжкой подтвердил он. — У нас в сарае гири есть. Хотите покажу?
— Попозже, — выдавила Марина.
В доме и правда были спортивные снаряды: гантели, обручи, футбольные и баскетбольные мячи. Вадим Михайлович вёл в школе пение и физкультуру — дикое сочетание! — в ту пору, когда в Сорной ещё была школа и детей не приходилось возить на раздолбанном пазике в соседнее Новоэтаповское. Любовь Петровна заведовала библиотекой — когда в деревне была библиотека…
В окно было видно, как синий «форд» плавно тронулся с места. Грязь липкой лентой наматывалась на колёса, но лакового бока не пачкала, мелкие брызги не в счёт.
Всё, укатил.
Кешка закрыл глаза, и ему представилось: микроавтобус выбрался на асфальт, оставляя позади двойной чёрный след — поверх других таких же, только подсохших, посеревших. Огибая выбоины, поковылял к трассе. А там, будто застоявшийся конь, взял в галоп и помчался, легко обходя фуры и боязливые малолитражки.
Час, полтора — как на крыльях.
Впереди рос каменно-бетонный кряж города. Многоквартирные утёсы, сверкающие пики офисных высоток, улицы-седловины, облепленные зудящим человеческим роем. Чуть на отшибе, диссонансом, Эйфелева башня телецентра. Для людей в микроавтобусе — конец пути. Дом.
Но в Кешкином воображении «форд» пропорол город насквозь, будто нож парусину, вырвался из столпотворения машин на тракт и синей птицей полетел навстречу горизонту. Ветер со свистом обтекал его кузов.
Не сбавляя прыти, «форд» перевалил Урал. Не по туннелю, в свете тусклых фонарей, под толщей горных пород, а поверху, через старые, крошащиеся скалы. Вперёд! За окном исчезали захудалые деревни и коттеджные посёлки, сонные городки и сияющие огнями миллионники. Призрачная дорога стрелой шла на запад. Позади осталась Москва с лабиринтом улиц и проспектов. Мелькнули полосатые столбы — граница. «Форд» ехал через европейские столицы с их дворцами, памятниками, музеями, парками, кафе, магазинами, толпами народа — порой замедляя ход, но нигде не останавливаясь.
А дорога летела к кромке континента и, долетев, продолжилась на мосту, который вырастал из ниоткуда на Кешкиных глазах, блестя стальными опорами. Мост нёс Кешку над океаном…
Толчок — и он стукнулся лбом о стекло.
— Чё, заснул?
Оборачиваться не хотелось, а хотелось — остро, до ломоты в скулах — вернуться в сон наяву и мчаться, мчаться к ускользающему горизонту по шоссе без конца.
С Кешкой иногда такое бывало: заглядится на источенную колеями дорогу и увидит себя, с котомкой за спиной и с посохом в руке, уходящим вдаль. Вроде странника из старых книжек. И следит сам за собой, легконогим, неутомимым, и развилки разбегаются перед ним, и каждая сулит жизнь, полную чудес. Сердце замирает от предвкушения. Но идти вперёд, просто идти, так здорово, а поворотов впереди так много… Может человек хотя бы помечтать!
— Чё зыришь? — Райка упёрла руки в боки, выпятила живот. — Втрюхался по уши в эту городскую. Пёхом готов за ней чапать.
— Что? — не понял Кешка. Нет, понял: пешком, в город… Да хоть сейчас!
— В корреспондентшу втюрился, говорю. Совсем крышу снесло.
— Дура ты, — сказал Кешка. — Ей же тридцатник, не меньше.
— А что, — ухмыльнулся дядя Вадим. — Для молодого пацана опытная баба — самый то. Ладно, кончай базар! — Он хлопнул в ладоши. — Тут что главное? На всю область нас покажут, вот что.
— Чумачиху от зависти кондрат хватит! — хохотнула тётя Люба.
— Вот я и говорю, — отозвался дядя Вадим.—Надо это дело спрыснуть. Не пропадать же такой закуси? Колька, тащи водку!
— Я сбегаю, дядя Вадим! — вызвался Борька.
Даже Райка от удивления рот раскрыла: когда это он перед Козлом угодничал? Всю жизнь на ножах!
Борька и придумал дядю Вадима Козлом звать. А себе взял кличку Лис. Ему не шло, несмотря на масть — не было в нём лисьей вёрткости, умения ходить окольными путями, таиться и ждать. Одна злоба. И вот на тебе.
Обернулся вмиг. Даже бутылку откупорил, прежде чем поставить на стол.
Налили всем, кроме малышни.
Дядя Вадим отхватил зубами кус пирога, прошамкал:
— Я вот думаю, может, нам кролей завести. А, мать, что скажешь?
— Кролей? Да куда их девать? — от водки голос у тёти Любы стал пронзительным, и она уже не говорила, а верещала: — И так картошку садить негде!
— У Сычихи места вагон. Щас лето будет, тепло, клетки у ней поставим, а к зиме чего-нибудь скумекаем. Там и трава рядом.
— Да связываться с этой Сычихой! Я ей говорю, куда тебе, старой, травы столько? А она комьями кидаться! И с яблони нашей кору поободрала… Она это, точно тебе говорю.
— Тётя Люба! — громко, как ворона, вскаркнула вдруг Райка. — Личка опять на столе рисует. Прям сметаной!
И точно — по обеим сторонам Ликиной тарелки белели круги и загогулины.
— А ну прекрати! — во всю глотку взвыла тётя Люба — будто полицейскую сирену включили. — Сколько раз тебе говорить, брось свои художества! Райка, по рукам её!
Дура, сжав от усердия губы, со злым торжеством в зрачках, принялась колотить вилкой по тонким запястьям и кистям Лики, пока та не спрятала руки под стол и не стиснула между колен. Колотила, слава богу, плашмя, но с силой, которой в её дурных мышцах было много, Кешка по себе знал. Лика, как всегда, без единого звука, сжалась в комок.
— Иди за тряпкой, — прикрикнула на неё Коза. — Стирай свою мазню!
Лика подчинилась. Борька вышел тоже, буркнув: «Я прослежу».