Заря не плакала в первой своей жизни, наступившей весны.
Она молчала — не как испуганный зверёк, а как озеро перед рассветом: спокойное, полное тайн, готовое отразить небо, едва оно прикоснётся.
Богдана часто сидела с ней у порога, когда снег ещё лежал под соснами, но в воздухе уже шевелилось что-то новое — не тепло, нет, а обещание тепла. Девочка лежала на меховой подстилке, завёрнутая в шкуру бобра, подаренного старым охотником, что однажды заблудился в Урочище и вышел из него с пустыми руками, но с душой, наполненной страхом и уважением.
Зорич не носил её на руках часто. Он знал: руки отца — не колыбель, а ограда. Он стоял рядом. Иногда — прямо у порога, опираясь спиной на косяк, глядя на дочь так, будто каждый её вдох — это молитва, а он — её хранитель.
Но однажды — в день, когда с крыши начал капать первый настоящий весенний дождь, и капли падали в лужу под окном, как звоночки — Заря вдруг улыбнулась.
Не случайно. Не по-детски. А целенаправленно — как будто увидела кого-то.
Богдана обернулась.
На ветке ольхи, промокшей от дождя, сидел Ворон. Он не каркал. Он просто смотрел. А в его глазах, чёрных, как смоль, отражалась маленькая девочка — и в этом отражении было что-то древнее.
— Она его видит, — тихо сказала Богдана.
Зорич подошёл, опустился на корточки.
— Кого?
— Его. Ворона. Не как птицу. А как… собеседника.
И точно — Заря тянула ручонку к ветке, не плача, не крича, а зовя.
Ворон спрыгнул с ветки. Подошел по земле, ближе. Остановился в трёх шагах. Заря засмеялась — тонко, как колокольчик под ветром.
Тогда Ворон кивнул —по человечески, будто поклонился — и улетел.
А Заря глубоко вздохнула.
А от разлуки.
— Она чувствует, — прошептал Зорич. — Чувствует, что он — не гость, а страж.
С того дня Ворон стал прилетать каждое утро. Он не садился в избе. Он ждал у сосны. И каждый раз, как только Зарю выносили на воздух, он слетал с ветки и пел — не каркал, а именно пел: тихо, ритмично, как будто учил её чему-то.
Бабка Агафья, пришедшая проверить мать и дитя, задумчиво покачала головой:
— Такие дети… они не учатся говорить. Они вспоминают, как слушать.
Первый шаг — не на ногах, а в сознании
Заря пошла в семь месяцев.
Не по земле — нет. По границе.
Однажды Богдана оставила её спать у очага что топили летом на улице. Вернулась — а люльки нет. Паника сжала сердце. Но тут из-за бревна, где дрова были сложены, выглянула лапа — огромная, бурая, пушистая.
Медвежонок — один из тех, что Зорич спас после гибели матери — осторожно, как нянька, вывел Зарю на свет.
Она сидела верхом на его спине, держась за уши, и смеялась.
Медвежонок — теперь уже почти взрослый — не шёл, а почти полз, очень осторожно, чтобы удержать на себе ребенка.
Однажды уже в конце лета ,Зорич нашёл их у ручья.
— Она попросила, — сказал он Богдане, не удивляясь. — Не словами. Но я понял.
— Попросила чего?
— Увидеть воду.
И правда — Заря тянулась к ручью, а вода, странно, не текла мимо, как обычно, а как будто замедлила ход, будто тоже хотела посмотреть на неё.
А немного ранее, в ту же весну, Заря впервые поговорила.
Не с людьми.С ветром.
Она стояла босиком на мху, в рубашонке из льна, и вдруг подняла руки — не как ребёнок, а как жрица. Ветер обвил её, поднял волосы, и она произнесла:
— «Ты принёс мне запах тополя. Зачем?»
Богдана, стоявшая в тени, ахнула.
— Откуда она знает тополь? Мы же в еловом бору!
Но Зорич лишь кивнул:
— Тополь растёт за рекой. Ветер сегодня с юга. Он рассказал ей.
Так начался её язык — не человеческий, не звериный, а прозрачный, как роса на паутине.
Когда Заре исполнилось два года, Рысь-Мать привела её к себе в логово.
Не похищая. Не унося. А просив разрешения — смотря в глаза Богдане.
Богдана дала согласие.
— Пусть учится видеть в темноте сердцем, — сказала она.
В логове, под корнями старой сосны, Рысь учила Зарю тишине.
— Слушай , — говорила она (а Заря понимала не словами, а вибрацией в груди), — а слушай то, что молчит.
Там, в полумраке, Заря научилась:
— различать дыхание спящей куницы от дрожания листа;
— чувствовать, как муравей ползёт по корню в тридцати шагах;
— знать, что олень остановился у ручья не потому что пьёт, а потому что чует волка.
Однажды ночью, когда луна была полной, Рысь привела Зарю к озеру.
— Смотри, — сказала она.
И Заря увидела: вода дышит.
Не метафорически. Действительно дышит — поднимается и опускается, как грудь спящего зверя.
— Это — пульс земли, — прошептала Рысь. — Ты — часть его.
С тех пор Заря часто выходила на берег. И слушала пульс.
А медвежата учили её силе.
Не ярости. Не напора. А тягости — как нести тяжесть мира и не сломаться.
Один из них, по имени Гром тот что (так его звала в душе Зоря), носил её на спине по лесу.
— Ты — мой детёныш, — говорил он. — А я — твоя земля.
И когда Заря падала, он не поднимал её. Он ждал, пока она сама встанет.
— Падать — можно. Не вставать — нельзя.
Однажды она упала с камня. Ударилась виском. Плакала.Гром сидел рядом. Не трогал. Не утешал.— Кровь — это тоже речь, — сказал он. — Послушай, что она говорит. И Заря затихла. Потом вытерла слёзы и сама встала.
С тех пор, когда боль приходила — от укуса крапивы, от укуса комара, от ссадины — она не кричала. Она слушала боль, как учили её Рысь и Горазд через Зорича.
— Боль — не враг, — говорила ей Богдана, обрабатывая рану мазью из окопника. — Боль — вестник. Она говорит: «Смотри сюда. Здесь что-то не так».
А в три года случилось нечто, что заставило даже Зорича дрогнуть.
Заря заболела.
Не простудой. Не горячкой. А тишиной.
Она перестала говорить. Перестала смеяться. Даже пить не хотела.
Богдана заварила все травы, что знала. Зорич вызывал духов — ветра, воды, даже Луну.