Часть пятая

5.1

Билли и его виолончель расположились рядом в самолете, вылетевшем ранним вечером. Пирс и Эллен сидят неподалеку. На четыре ряда ближе к хвосту — мы с Джулией: она у окна, я — рядом с проходом. Она сначала читала. Сейчас дремлет.

Стюардесса «Австрийских авиалиний» подходит с подносом сэндвичей, обернутых в цветные салфетки.

— Соленые с сыром, остальные с лососем, — предлагает она.

— Прошу прощения? — говорю я, пытаясь расслышать слова сквозь гул самолета. Я не вижу ничего похожего на соленое.

— Соленые с сыром, остальные с лососем, — повторяет она тоном «Боже-спаси-меня-от-этого-кретина».

— Я же не совсем идиот, — говорю ей. — Я понимаю по-английски. Какие из них соленые?

— Вот эти, — указывает она обескураженно.

— Что в них соленого? Начинка?

Она глядит недоверчиво на меня:

— Бумага, конечно… о, простите, сэр, я не поняла, что вы дальтоник.

— Я не дальтоник. Это, наверное, у вас проблемы с цветом. Эти — зеленые.

Она широко открывает глаза в изумлении и, после того как я взял сэндвичи, продолжает стоять с подносом. Потом, не обслужив остальных, неожиданно убегает, чтобы прийти в себя.

— Она все это время говорила «зеленые», — говорит Джулия, которая, должно быть, проснулась во время этого разговора.

— В таком случае почему же ты не остановила меня, когда я выглядел полным кретином?

— Обычно это я на твоем месте. «Соленый» и «зеленый» совсем не похожи. В любом случае зачем ты ей нагрубил?

— Я ей нагрубил?

— Как только ты видишь кого-то, обладающего минимальной властью, ты сразу ощетиниваешься. Достаточно просто форменной одежды.

— С каких пор стюардессы обладают властью?

— Пастью?

Я начинаю смеяться.

— Ну смейся, смейся, — говорит Джулия. — Но мне трудно читать по губам под углом и с такого расстояния. Было бы легче в бизнес-классе.

— Несомненно, — говорю я. — А уж в первом-то и подавно. Я тебе верю.

Мы не виделись с ланча в ее доме. Джулия чуть не опоздала на самолет, появившись у стойки в последний момент, когда мы уже садились. После того как погас знак «пристегните ремни», я нашел ее рядом с седовласым мужчиной, поглощенным изучением загадочного мира беспошлинных товаров в журнале компании. Я спросил ее соседа, не будет ли он сильно против поменяться со мной местами. Мы с женой слишком поздно зарегистрировались и не смогли получить два места рядом. Пару раз я обратился к ней «милая». Он был очень любезен, и, когда он ушел, Джулия показала, что она недовольна.

Но я решил оставить прошлое в прошлом. Теперь мы на пути в Вену. Я не буду думать ни о первом вечере, когда ее встретил, ни о вечернем свете в день, когда мы расстались. Нам будет хорошо в венских кафе. Ну и летим мы туда как исполнители, а не как любовники.

Мы не вспоминаем ланч, на который она меня вынудила прийти. Она говорит, что останется в Вене у матери на неделю с лишним после нашего отъезда. Ее свекровь в Лондоне и будет заботиться о Люке. Она говорит, что завтра Мария ждет нас на ланч.

— Нервничаешь? — спрашиваю я.

— Да.

— Странно, правда? Помнишь, как мы почти уговорили альт и контрабас сыграть с нашим трио «Форель»?

— Мария хочет, чтобы я с ней поехала в Каринтию.

— У тебя получится?

— Вряд ли.

— А ты не можешь сказать матери, что эти четыре дня поживешь с нами в отеле? Ведь потом у тебя будет с ней неделя или больше.

Она мотает головой. Ее глаза снова закрываются. Она выглядит уставшей.

Мог ли Лондон возродить то, что мы потеряли в Вене? Сможет ли Вена возродить то, что мы потеряли в Лондоне? Мои мысли растворяются в ровном гудении самолета, я гляжу на вечернее небо в иллюминаторе. Ее лицо между небом и мной.

5.2

Облака ушли; солнце село. Ночь черна. Окруженная черным, как озеро, лесом, Вена встает перед нами: большое колесо обозрения, башня, полосы золотого, тут белые всплески серебра, а там некая темная зона, которую мне никак не идентифицировать. Наконец приземляемся.

Мы с Джулией почти не говорим на выдаче багажа; лента ездит кругами. Поток чемоданов то нарастает, то редеет. Все очень необычно и очень знакомо. Я говорю с Билли, не спуская глаз с Джулии. Ее чемодан прибывает одним из первых.

Миссис Макниколл приехала встретить дочь и увезти ее в Клостернойбург. Лотар появляется чуть позже, приветствует нас и везет в отель «Ам Шубертринг». Он говорит про тысячу вещей, ни одной из которых я не воспринимаю.

Я слишком возбужден, чтобы спать. В полночь встаю с кровати и одеваюсь. Пересекаю трамвайные пути и вхожу в сердце города. Гуляю несколько часов тут и там; тут произошло то, там было сказано это…

Город я вижу по-другому, не так, как раньше, — утеряно очарование нового. Очертания города для меня теперь состояния души. Высокая, холодная, из тяжелого камня, наполовину призрачная, наполовину gemütlich[63] — огромное сердце усеченного тела Австрии — Вена сейчас спокойна.

Still ist die Nacht, es ruhen die Gassen[64]. Мои шаги гулко отдаются в пустынных улицах. Мысли сгорают одна за другой. Около трех я снова в кровати и сплю без снов — по крайней мере, я их не помню. Gute Ruh, gute Ruh, tu die Augen zu[65].

5.3

Джулия приходит в отель на следующее утро после завтрака, и впятером мы едем с Лотаром на машине к большому зданию в четвертом районе. Там находится старая фабрика роялей «Бёзендорфер» вместе с разными бюро, маленьким концертным залом и несколькими комнатами для репетиций, одна из которых — наша. Обычно по воскресеньям здание закрыто, но Лотар нашел, за какие струны надо подергать, чтобы нас пустили. Наш концерт во вторник, на репетиции осталось не так много времени.

Петра Даут и Курт Вайгль, играющие с нами, уже на месте. Никто из нас их не знал, только понаслышке, так что коренастый и общительный Лотар нас всех перезнакомил.

У Петры, контрабасистки в «Форели», круглое лицо, темные волосы колечками, невыразительные черты, но легкая улыбка неожиданно делает ее привлекательной. Она исчезает по вечерам в «Бермудском треугольнике»[66], поскольку основной источник ее дохода — исполнение джаза в ночном клубе. Лотар уверил нас, что, несмотря на это, у нее замечательная репутация классического музыканта и что на самом деле она уже несколько раз играла «Форель» на сцене.

Вторая виолончель в струнном квинтете — Курт — бледный, высокий, вежливый, робкий и деликатный. У него маленькие светлые усики. В его превосходном английском проскакивают архаичные обороты, особенно когда он выражает решительное несогласие с критиками, которые «неглижируют» «Форель». Очень мило с его стороны, учитывая, что он в ней не играет. Он знал, что мы сперва будем репетировать «Форель», но решил прийти к началу, чтобы привыкнуть к нашему стилю. В результате Лотар должен был ему сказать о проблеме со слухом у Джулии.

Петру уже давно поставили в известность. Пирс и Эрика настояли, что она должна знать как можно раньше. По словам Лотара, после секундного замешательства она сказала:

— Ну и к лучшему. Она не услышит, если я налажаю.

Но Джулия говорит ей теперь, что именно контрабас она слышит наиболее ясно. Мы втроем стоим в стороне и обсуждаем, что делать, чтобы лучше видеть и слышать. Я вижу, что Джулии сложно — последние несколько месяцев ей редко выпадала возможность читать по губам по-немецки. А Петра переходит на немецкий всякий раз, когда ей нужно передать какие-то нюансы.

Место громадное и безлюдное. В комнате для репетиций мы обнаруживаем удивительный рояль красного цвета с абстрактными узорами из золотых листьев. Даже край крышки и корпус красные. А медные ноги оформлены под стать педалям. Джулия уставилась на рояль в изумлении и отвращении.

— Шик, — говорит Петра.

— Я не могу на этом играть, — говорит Джулия, к моему легкому удивлению.

— Откуда ты знаешь? Ты же его еще не слышала, — говорит Петра.

Джулия смеется, и Петра выглядит смущенной.

— Ну, — говорит Джулия, — это как если бы моя старая тетя вдруг решила надеть красно-золотую мини-юбку и пойти в свое любимое кафе. С ней сложно нормально разговаривать, когда она так одета.

— Я думаю, тебе просто не нравится красный цвет, — нерешительно говорит Петра.

— Да нет, он вполне идет автомату кока-колы там, возле лифта, — отвечает Джулия, указывая на фойе.

— Да, — вдруг говорит Эллен, — давайте найдем что-нибудь еще. Ужасное, вопиющее чудовище. Я бы тоже не хотела играть Шуберта на альте в крапинку.

К счастью, мы находим большую пустую комнату с серым ковролином и роялем обычного похоронного цвета. Петра принесла свой собственный раскладной стул, она его ставит так, чтобы Джулии было хорошо ее видно. Мы проигрываем пьесу, почти не останавливаясь.

Петра, наклоняясь вперед, с закрытыми глазами, раскачиваясь, сильно подчеркивает синкопы последней части и потом громко выдает восьмушки с запозданием.

Эллен, сидящая прямо перед ней, останавливается и поворачивается к ней:

— Петра, мне кажется, тут что-то слишком…

— Да, именно, — говорит Петра. — Здесь должно быть очень горячо. Просто огонь!

— Я люблю джаз, — говорит Эллен. — И я уверена, Шуберту бы тоже понравилось. Но сам он писал не джаз.

— О, — говорит Петра, — вот если бы мы играли в «Концертхаусе»… В «Музикферайне» публика такая буржуазная. Слушателей надо разбудить.

— Петра, пожалуйста, — говорит Эллен. — Это не кроссовер[67]. Это просто «Форель».

Петра вздыхает; мы договариваемся играть с меньшими «инновациями» и продолжаем.

Хотя и я, и Джулия очень нервничали, первый прогон прошел хорошо. Меня поражает, как она подхватывает ритм Петры, которая дает его совсем не механически. Особенно в последней части, где триоли контрабаса создают грохочущий, низкий, почти единый рык, рояль не теряет его пульсацию, но четко и легко плывет надо всем.

Я смотрю на нее и почти перестаю играть. Как хорошо она играет, как хорошо она играет с нами. Но какой странный путь привел нас обратно? «Форель» и сама Вена: это ведь наше незаконченное прошлое? Время от времени мои сомнения рассеиваются, и кажется, что наше прошлое возвращается нас благословить, а не преследовать, и невозможное видится снова возможным.

5.4

После второго прогона «Форели» мы репетируем струнный квинтет. Позже, отдав ключи, выходим наружу на солнце.

На тихой, почти пустынной улице, прямо напротив здания «Бёзендорфера», — пустырь, заросший травой и пушистыми головками одуванчиков. Посреди пустыря под белыми цветами акации — неожиданная белая статуя медведя в натуральную величину. Он стоит на всех четырех лапах, подняв плечи и опустив голову, похожий на большую и милую собаку.

Все уходят. Мы с Джулией остаемся. Держим за уши медведя (по уху на брата) и обсуждаем, как все прошло.

— Я представляю, как это должно быть тяжело, — говорю я, — но ты очень хорошо играла.

— Сегодня один из моих плохих дней, — говорит она.

— Никогда бы не догадался.

— Контрабас помогает.

— Она хорошо играет. Хотя я согласен с Эллен…

— Я не о том, — говорит Джулия. — Думаю, я не справилась бы без контрабаса. Все ухудшается. Часто ли в фортепианной камерной музыке используется контрабас?

Я умолкаю; потом выпаливаю:

— Ну, есть Дворжак… нет, это струнный квинтет.

Джулия отворачивается и, не глядя на меня, произносит:

— Этот концерт — последний, когда я играю с кем-то.

— Нельзя так говорить!

Она не отвечает, не видя моего ответа.

Я кладу мою руку поверх ее, и она поворачивается ко мне.

— Нельзя так говорить, — повторяю. — Нельзя.

— Ты же все понимаешь, Майкл. Моим ушам конец; если я буду цепляться за это — совсем с ума сойду.

— Нет, нет! — Я не могу это слышать. И начинаю биться головой о бок каменного медведя.

— Майкл, ты сошел с ума? Прекрати.

Я останавливаюсь. Она кладет руку мне на лоб.

— Я не сильно ударился. Я просто хотел, чтобы ты перестала так говорить. Это мне невыносимо.

Тебе невыносимо, — говорит Джулия с тенью упрека.

— Я… не могу.

— Поехали к Марии, а то опоздаем, — говорит Джулия.

Она избегает моего взгляда, пока мы не садимся в машину. Когда она ведет, я совсем не могу с ней разговаривать.

5.5

У Марии наше трио снова вместе, и пару секунд мы не знаем, что сказать. Потом мы обнимаемся, «как долго не виделись» и «ты совсем не изменилась». Но за всем этим — быстрое вращение земли и неловкое знание, что все совсем по-другому…

Джулия и Мария встречались иногда в эти годы, но я-то ее не видел с тех пор, как покинул Вену.

Маленький мальчик с вьющимися темными волосами тянет ее в дом.

Mutti, — восклицает он — Pitou hat mich gebissen.

Beiss ihn[68], — предлагает Мария кратко.

Но маленький Петер настаивает, и его мать смотрит на его руку, называет его очень смелым и говорит, что не надо дразнить кошку, а то она превратится в тигра.

Похоже, Петер относится к этому скептически. Потом, заметив, что мы все смотрим на него, прячется за мать и затем убегает обратно в дом.

Мария просит прощения, что ее муж Маркус в отъезде, но говорит, что у нее для меня сюрприз. Мы проходим на кухню, где встречаем Вольфа, моего приятеля с первого года учебы в Вене. Он услужливо мешает большой салат. Он расплывается в улыбке, и мы обнимаемся. Мы не теряли связи несколько лет — он уехал раньше меня, — но не слышали друг о друге последние года три-четыре. Он тоже в квартете, хотя в его случае Карл Шелль не возражал, чтобы тот оставил сольную карьеру.

— И что же ты тут делаешь? — спрашиваю я. — Конечно же, приехал, чтобы нас послушать?.

— У тебя синяк на лбу, — говорит Вольф.

— Да, — говорит Джулия. — На него напал медведь. Точнее, он на медведя.

— Я столкнулся с дверью, — говорю я. — Точнее, дверь со мной. Это пройдет через час.

— Откуда ты знаешь? По прошлому опыту? — говорит мне Джулия и уединяется с Марией.

— Я не смогу прийти на ваш концерт, — говорит Вольф. — Завтра уже возвращаюсь в Мюнхен.

— Жалко, — говорю я. — А что ты здесь делаешь? Концерт твоего квартета?

— Вообще-то, они не знают, что я здесь, но скоро узнают, — говорит Вольф. — Это пока секрет. Меня позвали на пробы второй скрипки в «Трауне».

— О! Здорово как! — восклицаю я.

«Траун» — один из самых прославленных квартетов в мире; им всем около пятидесяти, и они были уже хорошо известны в Вене, когда мы были студентами. Я помню их виолончелиста, прекрасный музыкант, но странный, настолько застенчивый, что он никому не мог смотреть в лицо. Когда мы встретились после концерта, он вел себя так, будто ожидал от меня какого-то ужасного мнения о его игре — от меня, скромного студента. Поведение настолько дикое, что я думал, он меня разыгрывает.

— Это было очень странно, — говорит Вольф. — Мой собственный квартет распадается. Двое из нас не выносят двух остальных, ну и вот. Ну, я увидел, что «Траун» ищет вторую скрипку, с тех пор как Гюнтер Хасслер решил уйти на пенсию. Так что я им просто написал. Они меня послушали час или два с разными отрывками и пьесами — и вот я тут. Они хотят, чтобы через несколько недель я сыграл с ними пару концертов на пробу. Я ничего не жду, я восхищаюсь ими всеми… да, они пробуют других людей, но ведь никогда не знаешь… А какая у вас программа? Мария мне сказала про «Форель».

— «Квартетцац» для начала; и струнный квинтет во втором отделении.

— Все Шуберт, да? Большая программа.

— Слишком большая?

— Нет, нет, нет, совсем нет. Как получилось, что ты играешь в «Форели»?

Я рассказываю ему о предложении Пирса.

— Как это отличается от нашей первой скрипки, — впечатлен Вольф. — Благородный жест. На самом деле. Знаешь, что надо было сделать в ответ?

— Что?

— Предложить заменить «Квартетцац» одним из двух струнных трио — более длинным. Оно звучит почти столько же по времени, и твоя первая скрипка играла бы там без тебя. Это бы погасило твой долг ему.

Я размышляю несколько секунд.

— Жаль, что я не подумал об этом, — говорю я, — но знаешь, он, скорее всего, сказал бы, что мы хотя бы раз должны появиться на сцене квартетом.

— Какой милый.

— На самом деле — нет, — говорю я. — Но скрипач хороший — да, наверное.

— А что с Джулией? — спрашивает заговорщицки Вольф.

— Что с ней?

— Мария слишком тактична и уклоняется от разговора, что-то должно быть не так.

— Ты имеешь в виду между мной и Джулией?

— О, и это все? — спрашивает Вольф разочарованно. — Это всем очевидно. Я думал, там что-то еще. Ну, что-то есть? В смысле, что-нибудь загадочное.

— Нет… я не в курсе.

— Знаешь, Джулия довольно известна в Германии, хотя играет и не так часто: несколько сольных концертов в год. Она играла в Мюнхене пару лет назад. Меня позвали, и я обнаружил, что это она… Это твой первый раз в «Музикферайне»?

— Да.

— Нервничаешь?

— Ну…

— Не надо. Ты ведь ничего не можешь сделать, зачем волноваться? А ты собираешься играть все октавы в первой вариации? — Вольф имитирует, нелепо утрируя, движения несчастного скрипача, пищащего на струне ми и не попадающего на большую часть высоких нот.

— Что значит «собираюсь» ли я? У меня разве есть выбор?

— Конечно. В одной из редакций этих октав нет. И вообще, они звучат совершенно по-дурацки.

— Уже поздно — они у меня в голове и в руках.

— Однажды я слышал такое исполнение, — говорит Вольф. — Звучало намного лучше, но, конечно, все решили, что скрипач просто испугался… А как у тебя со звуком? «Держи, держи, держи!» — говорит Вольф. — Ты ведь знаешь, что он болен? Вы помирились? Не жди, пока он умрет.

— Я думал о нем вчера ночью, гуляя по городу.

— Из бара в бар.

— Я был без тебя.

— Ну… и?

— И ничего; просто думал о нем. И про тысячу других вещей.

— Какое-то время назад мы выступали в Стокгольме, и после концерта Карл пришел за кулисы, — сказал Вольф. — Он ужасно выглядел… Ты был слишком суров к нему.

— Это я был слишком суров к нему?

— Именно так, — говорит Вольф, так и не решивший, кто он сам — шут или мудрец.

Он не поясняет, а я не спрашиваю. Годы назад Джулия намекала на что-то подобное. Но как бороться с убеждениями в собственной голове? Под руководством Карла Шелля я так же не мог играть на скрипке, как если бы мои пальцы были сломаны. Ужасная немощь охватила меня тогда. Я чувствовал себя беспомощным — наверное, так, как она должна была себя чувствовать сегодня. Но по крайней мере, мое состояние можно было облегчить или преодолеть по прошествии времени.

5.6

Во время ланча Мария говорит больше обычного и более нервно, не так, как, я помню, было раньше. Но почему — я не знаю: может, чтобы помочь Джулии не выдать себя перед Вольфом, а может, ее изменили замужество, семья и время. Она, как и Джулия, вышла замуж «вне музыки», но она оставила свое сценическое имя — Мария Новотны. Она перескакивает с темы на тему: мрачная серая зима этого года совсем без солнца; внезапный приход лета почти без промежуточной весны; разросшиеся кусты сирени в большом парке, которые мы обязательно должны увидеть после ланча; планы семьи на Пятидесятницу на родине ее мужа в Каринтии, куда, она полагает, Джулия тоже поедет; отношения Петера с их котенком Питу, которому всего год и который любит спать в ее футляре для виолончели, когда она играет; как ей жаль, что не она играет с нами в струнном квинтете…

Вольф должен уходить, и мы его провожаем до двери.

— Мы должны сбежать из Вены на Пятидесятницу, — говорит Мария за кофе. — Сотни автобусов паркуются в Штадтпарке и привозят стада довольных итальянцев и стада серьезных вежливых японцев.

— С какой стати японцы празднуют Пятидесятницу? — спрашиваю я.

Мария секунду смотрит на меня, потом продолжает, повернувшись к Джулии:

— Так ты решила, что` делаешь после концерта? Ты поедешь с нами в Каринтию или останешься в Вене с матерью? У тебя совсем нет для меня времени с тех пор, как она поселилась в Вене.

Джулия сомневается:

— Я еще не знаю, Мария. Она не хочет меня отпускать. И тетя приезжает сегодня, так что я даже не представляю, как буду готовиться к концерту.

— Но Каринтия?

— Я не знаю, еще не знаю. Пошли наружу, посмотрим на сирень. Такая прекрасная погода.

— Я сначала пойду разбужу Петера, — говорит Мария.

Петер немного капризничает после сна, но радуется, заметив котенка, притаившегося под кустом сирени. Он бежит к тому, спотыкается и падает. Убедившись, что на лице матери написано беспокойство, начинает плакать. Мария ведет его домой, и мы с Джулией остаемся одни.

В саду стоит потрясающий запах.

— Мария знает про нас?

— Было бы лучше, если бы ты меньше на меня смотрел во время ланча.

— Я запоминал твой образ, чтобы воскрешать потом в памяти… Так сегодня вечером ты будешь у матери?

— Да.

— Тогда пойдем сейчас в гостиницу. У нас есть по крайней мере пара часов вместе.

Джулия качает головой:

— Сейчас три. Я должна ехать домой и позаниматься, пока не приедет моя тетя. И еще у меня не было времени сходить в церковь.

Она касается моего лба, где выросла небольшая шишка.

— Прошло столько времени, — говорю я.

— Это правда, — говорит она, не понимая. — Так странно: мы втроем вместе здесь. Мне хочется сказать: «Мария, достань до-минорное трио Бетховена…» Я чуть не сказала «пойдем завтра к Ноцилю на ланч», но, знаешь, «Ноциля» больше нет.

— Больше нет? — говорю я. Это как если бы Шёнбрунн[69] испарился.

Я качаю головой, не веря, в смятении. Кажется странным, что вчера в моих шатаниях я не побывал там.

— Нет, — говорит Джулия. — Его больше нет. Вместо него — нечто безликое, без души, ярко освещенное и печальное.

— Странно, что ты не упоминала об этом раньше. Я имею в виду — в Лондоне. Что случилось? Он еще жив?

— Кажется, да. Вроде бы он просто продал свое заведение.

Я опять качаю головой:

— Ну, «Азия»-то все еще на месте?

Когда центр города вымирал на выходные, местные китайцы были чуть ли не единственными, у кого студенты могли нормально поесть.

— Да, — говорит она. — По крайней мере, так было год назад.

— Джулия, ты сказала, что не будешь играть с другими, ты правда так решила, на самом деле?

— Становится все хуже, Майкл. Думаю, я просто не смогу. — Ее глаза полны боли.

Мария подходит к нам. Она смотрит на нас с неуверенностью, и я чувствую некое неодобрение, направленное в основном на меня.

— Мы должны идти, — говорит Джулия.

— Хорошо, — говорит Мария, не задавая вопросов. — Я знаю, что ближайшие несколько дней ты занята. Но день после концерта мы проведем на берегу Дуная, как раньше. Маркус работал поздно по вечерам и даже в выходные, так что я уверена, он сможет выкроить пару часов и поехать с нами. Семейный выезд. Согласна?

— Отлично, — быстро отвечает Джулия. — Ведь правда?

— Прекрасная идея, — говорю я, пытаясь не выдать голосом, до чего я разочарован.

День после концерта — свободный день «Маджоре»; днем позже мы должны лететь в Венецию. Это драгоценное время, которое мы могли бы провести вдвоем.

5.7

Я репетирую в своем гостиничном номере, играя с сурдиной. Пальцы, голова и сердце после почти часа непонятного сопротивления успокаиваются.

Моя комната на верхнем этаже. Тихо. Высоко на стене окно, в нем видна башня собора Святого Стефана.

Эллен звонит и спрашивает, не хочу ли я вместе поужинать: я все время не с ними; и как единственный из них говорящий по-немецки и знающий город, я был бы прекрасным гидом. Придумываю неубедительный предлог и уверяю их, что они легко могут обойтись и с английским. Ночное групповое веселье в этом городе сведет меня с ума.

В восемь вечера я подумываю заказать легкий ужин и рано лечь спать; но в сгущающихся сумерках выхожу из комнаты, пробираюсь в лабиринте коридоров к лифту и оказываюсь в фойе. Лилии, папоротники, подсвечники, зеркала, подставки для зонтов; из-за стойки за мной следят глаза Шуберта. Администратор рвет гостиничные анкеты.

Я облокачиваюсь на стойку и закрываю глаза. Мир помешан на звуках: бумага рвется, гремят проходящие трамваи, сотрясая пол под ногами, кофейные чашечки звенят, и поверх гудения заполненного бара я слышу некие утробные механические звуки — что это? Факс, принтер? Что про все эти шумы думает Шуберт?

— Я могу вам помочь, сэр? — Нет, он не ве́нец. Что это за акцент? Сербский? Словенский?

— Нет-нет. Я просто жду знакомого.

— Номер вас устраивает? — спрашивает он, протягивая руку к телефону, который начал звонить.

— Вполне… Я пойду закажу выпить в баре. Или можно здесь, в фойе?

— Конечно. Я скажу официанту. Пожалуйста, усаживайтесь где хотите… Алло? Отель «Ам Шубертринг».

В углу фойе, вдалеке от продымленного бара, я пью бокал холодного кремзерского вина. Передо мной проходят Эллен, Билли и Пирс. Я опускаю глаза на пионы и розы в корзине на моем столе.

— …и не вздумай взять путеводитель и исчезнуть в «Бермудском треугольнике», — говорит Эллен.

— Я храню силы до концерта, — спокойно отбивается Пирс.

— О чем это вы там? — спрашивает Билли, удаляясь, и я их больше не слышу.

Второй бокал вина; и уже темно. Время прогуляться; но сейчас на три часа раньше, чем было вчера, и город намного живее. Память и отчаяние поочередно накрывают меня: то невыносимое давление, то облегчение, почти эйфория. Рядом с Высшей музыкальной школой я чувствую, что могу переделать прошлое, что все плохое может быть исправлено, что я могу просто зайти в «Ноциль» и увидеть там старика Ноциля, подобного какому-то древнему Цезарю, который, уставившись перед собой невидящим взглядом, отвечает краткими необязательными репликами на все вопросы невидимого за углом завсегдатая. Семейные заботы, увольнение, проблемы с деньгами. Страннейшие вопросы и признания: зачем кто бы то ни было будет откровенничать со старым грубым Ноцилем, превратившим мастерство обрывать разговор в отдельное искусство?

Я не помню ни единого настоящего разговора с ним; возможно, полутора лет визитов в его заведение, сначала самостоятельных, потом с Джулией, было для этого недостаточно, хотя в первую серую счастливую зиму около Рождества на нашем столе стояла празднично упакованная бутылка вина. Фрау Ноциль редко выглядывала из кухни, но ее богемско-венское присутствие было щедро представлено в меню: Knodel Suppe, или Krenfleisch, или Schoko Nuss Palatschinken…[70] череда вкусностей. Не то что мы могли часто себе их позволить. Иногда, больше не в силах выносить блюда студенческой столовой, мы брали картофельный суп за сорок шиллингов и тянули время посреди чесночной, табачной, кофейной духоты.

Он никогда не опускался до того, чтобы подавать еду. Официант шел к стойке, и герр Ноциль, уже слыша заказ, передавал ему выпивку. Он не признавал новомодные веяния. Когда один несчастный турист попросил минеральной воды, последовал возмущенный, с глубоким венским акцентом, вопрос, хочет ли тот помыть ноги: «Wusta die Fuss’ bod’n?» На испуганное: «Что бы вы порекомендовали вместо этого?» — ответ хозяина был без экивоков: «A andres Lokal!»[71]

Я был тут однажды счастлив. Но какую жизнь мог бы я ей предложить? И как я мог дальше оставаться под руководством моего ментора? Он тоже приходил сюда, но мы сидели далеко друг от друга. В конце мы почти не разговаривали. Я прохожу мимо; все изменилось, изменилось полностью: сверкающие, негостеприимные столы, место, неотличимое от тысячи других мест. И вот моя память становится исторической.

К стойке прилегал стеклянный прилавок с овощами — редис, перцы и так далее, — а также с колбасами и завернутыми в бумагу сырами. Забавно, что никто никогда оттуда ничего не заказывал. Мы поспорили с Джулией: кто первым увидит покупку с этого прилавка, будет приглашен другим на обед. Прошло больше года между нашим спором и расставанием, но никто из нас так и не выиграл.

5.8

Поздно ночью начался дождь. Его сильные удары в окно не давали мне заснуть, а когда я забывался в изнеможении, будили меня.

Бреясь, я заметил, что шишка на лбу почти исчезла.

Репетиция сегодня утром проходит в «Музикферайне». Зал Брамса, где мы играем завтра, занят, так что мы репетируем в длинной, узкой, красивой комнате с видом на Карлскирхе. Репетиция проходит довольно хорошо, но по окончании меня одолевает дурное предчувствие.

Я гляжу на странную, величественную церковь за пышными липами: я вижу ее бирюзовый купол и одну из башен, похожих на минареты. Их странность и утилитарность напоминает мне башни синагоги в Бейсуотере, недалеко от моей лондонской квартиры. Лондон и Вена сливаются друг с другом. Что-то будет нехорошее завтра, очень нехорошее. Я боюсь за себя, и я боюсь за Джулию.

В «Азии», где мы с Джулией обедаем вдвоем, я почти ничего не говорю. Потом я предлагаю зайти в отель.

— Майкл, я должна ехать домой.

— Ну нет, опять!

— Я не могу. Мне надо заниматься. Хочу поработать над некоторыми проблемными местами, которые всплыли сегодня утром.

— Как ты можешь быть так прагматична?

Она смеется и протягивает руку к моей руке на столе. Я чувствую, что дрожу.

— В чем дело? — спрашивает она ласково.

— Я боюсь завтрашнего дня. Как будто вижу Карла в зале, он судит, не одобряет, оценивает… я просто волнуюсь, Джулия. Зря я тебе это говорю.

— Не волнуйся.

— Поехали вместе в Венецию.

— Майкл… — Она выпускает мою руку.

— Не знаю, как я жил все эти годы без тебя.

Как ничтожно и банально звучат эти слова, будто выдернутые из какого-то романа для домохозяек.

— Я не могу, — говорит она. — Я просто не могу.

— Ни твоя мать, ни Мария не знают наверняка, что ты у них остановишься. Почему ты должна жить у одной из них?

— Я не могу… Майкл, как я могу поехать в Венецию с тобой? Просто подумай, о чем ты меня просишь… Пожалуйста, не делай такое несчастное лицо. Если хочешь, мы можем поехать к маме и позаниматься вдвоем. И потом пойти вместе поужинать.

— Я не особенно хочу встречаться с твоей матерью.

— Майкл, перестань гнуть вилку.

Я откладываю вилку.

— Какой у нее рояль? — спрашиваю я первое, что приходит в голову.

— «Блютнер». Он в нашей семье уже сто лет. Почему ты спрашиваешь? Ты сказал «рояль», да?

— Да. И у нее по-прежнему маленькая такса?

— Майкл!

— Кофе? «У Вольфбауера»?

— Мне надо вернуться. Не дави на меня еще сильнее. Пожалуйста, не надо.

— Хорошо, я поеду с тобой, — говорю я.

Время вместе лучше, чем врозь. Зачем портить эту случайную радость размышлениями про то, что будет после, что было до? Мы едем на север. Я представлен матери. От моего появления ее явно коробит. И хотя мы не встретились в аэропорту, она, должно быть, узнала меня по фотографиям. Годами я представлял ее себе крупной женщиной на поводке у тянущей ее маленькой собачки. Джулия спокойна, отказываясь признавать нашу антипатию.

Я занимаюсь на чердаке, Джулия в музыкальной комнате, выходящей в сад. В четыре она приносит мне чаю и говорит, что, в конце концов, мы не сможем вместе поужинать в городе. Мы встречаемся в семь и молчаливо едим под председательством ее матери. Чуть ли не единственные сопровождающие еду звуки — нервное тявканье, доносящееся из дальней комнаты. Для миссис Макниколл одним из основных препятствий, чтобы остаться в Англии, была абсурдность наших законов про карантин животных. Другой причиной переезда, по словам Джулии, было желание снова жить в католической стране. После ужина я говорю Джулии, что с меня хватит и что я возвращаюсь к себе.

— Я тоже больше не буду заниматься, — быстро говорит Джулия. — Решим, что на сегодня — все. Давай поедем покатаемся.

На мою прохладную благодарность миссис Макниколл отвечает прохладным выражением удовольствия по поводу нашей встречи. Она стоит под медным буком в саду — «кровавым» буком, как это называлось бы по-немецки, и говорит Джулии, чтобы та аккуратно вела машину и была осторожной.

В машине я спрашиваю:

— Зачем ты согласилась провести наш последний день вместе с Марией?

— Я не сообразила. Теперь жалею.

Высокие тополя тянутся параллельно железной дороге вдоль Дуная, и мягкий свет затрагивает верхушки длинной гряды каштанов. На другой стороне дороги свет лежит на стенах домов и монастыря в Клостернойбурге.

— Почему Пятидесятница здесь так важна? — замечаю я вслух, по-прежнему злясь на Марию.

— Что ты сказал? — говорит Джулия, поворачиваясь ко мне.

— Почему Пятидесятница здесь так важна?

— Не знаю. Может, потому, что Австро-Венгерская империя была так многоязычна.

— Что ты имеешь в виду?

— Майкл, когда я за рулем, лучше со мной не говорить без особой надобности. Я должна следить за дорогой.

Она сворачивает у Нюссдорфа, и мы начинаем подниматься по серпантину к вершине горы Каленберг.

— Джулия!

Она останавливается на обочине.

— Куда ты едешь? — спрашиваю я.

— Именно туда, куда ты думаешь.

— Джулия, нет. Из всех возможных мест — почему туда?

— Из всех возможных мест — почему бы не туда?

Мы на пути к месту нашей последней встречи, годы назад; правда, в тот день мы приехали на трамвае и потом шли пешком.

Вена раскинулась перед нами за виноградниками на склонах: живая карта воспоминаний. Мы останавливаемся; оставляем машину на расстоянии и идем пешком до места. Может, как и «Ноциль», оно тоже исчезло или изменилось. Но нет.

Рядом с домом два больших каштана с пышной листвой на ветвях. Меньшие листья собрались вокруг стволов. Герани в цвету возле водяной колонки. За длинным столом снаружи молодые пары, друзья, группы студентов сидят, пьют, едят и болтают при свете уходящего дня.

Кувшин вина из соседнего виноградника. Опускается ночь. Мы пьем в дружеском молчании, без горечи. Моя скрипка, не застрахованная от воровства из машины, рядом со мной в футляре. И снова Джулия трогает мой лоб там, где я бился о каменного медведя.

Я отмечаю прожилки на листьях, прозрачных в свете фонарей.

Освещенные веточки блестят белым на фоне неба. За ними — черная ночь.

Мы почти не говорим, может, потому, что свеча на столе искажает мои слова.

Я наливаю ей вина, когда она говорит:

— Я поеду с тобой в Венецию.

Я ничего не отвечаю. На такое я не мог даже надеяться. Я благодарю кого-то где-то в ночи, но ей не говорю ничего. Ни одной пролитой капли. Моя рука не дрожит. Я наполняю мой стакан и поднимаю его молча: за нее? За нас? За духа беглой любви? Что бы я ни имел в виду, она кивает, словно говоря, что понимает.

5.9

Утро в день концерта голубое и жаркое.

Я послал факс, который Джулия написала подруге в Венеции, на обороте нот, лежавших в моем скрипичном футляре, и жду, когда гостиничный администратор мне его отдаст.

«Маджоре» встречается в лобби. Мы все напряжены и нетерпеливы, но вчерашнее предчувствие катастрофы ушло. Идем к «Музикферайну», что в паре минут отсюда. Этим утром последняя репетиция в самом зале Брамса.

Рояль стоит на сцене между двумя приглушенно-красными колоннами. Вчера Джулия попробовала несколько роялей и решила, что этот реагирует лучше всех. С точки зрения звука они все хорошо опробованы, и Джулия чувствует, что если даже такие великие пианисты, как Клаудио Аррау[72], могли выходить на сцену, не сыграв ни одной ноты на предназначенном им рояле, она в неплохой компании.

Она попросила Пирса, как наблюдателя, о двух вещах: первое — помочь с соотношением ее звука в этом зале, и самого по себе, и в ансамбле с нами. И второе: она попросила его внимательно следить по партитуре, проверяя, что слышны все ноты, когда она играет пиано или пианиссимо, — а то вдруг она слышит их только внутренним слухом.

Зал изменился с тех пор, как я его видел в последний раз, будучи зрителем годы назад. Цвета поменялись — было гораздо больше белого и золотого, а стало гораздо больше темно-красного и мраморно-зеленого. Но белый бюст старого Брамса председательствует, как всегда, над пространством, где он однажды царил, и я рад, что, в отличие от Эллен и Билли, я не вижу его с места, где буду сидеть.

Ворчливый сторож, провожавший нас вчера на репетицию, сегодня менее ворчлив, поскольку я дал ему на чай. Теперь я вспоминаю, как, будучи студентами, мы с Джулией часто попадали на концерты в главном зале, Гроссе Зале, давая на чай продающим программки служителям, с которыми старались водить знакомство. Кроме того, в здании с запутанными лестницами и коридорами почти всегда можно было найти неохраняемый вход. В перерывах — и Джулия, при всей ее застенчивости, была более дерзкой — мы передвигались на свободные кресла ближе, кивали нашим соседям и садились. Она оправдывалась тем, что исполнителям приятнее, если хотя бы первые ряды заполнены целиком.

Джулия и Петра обсуждают, что надеть на вечер, дабы избежать дисгармонии. Джулия будет в зеленом шелковом платье, а Петра в темно-синем. Курт делится с Пирсом похожими павлиньими переживаниями: что мы предпочитаем — смокинги или фраки? Пирс говорит ему, что у нас нет фраков. А камербанды? — спрашивает Курт; считаем ли мы их, по его словам, «насущными»? Нет, говорит Пирс, мы не считаем их таковыми.

Эллен стоит отдельно от всего этого, клоня голову на одно плечо, потом на другое, потом вытягивая шею вперед. Она волнуется, всегда волновалась из-за квинтета. Ее альт очень переменчив в комбинациях: трио с обеими скрипками, с другими средними голосами, с обеими виолончелями… Во всей этой красоте для нее нет твердой почвы, только радость прогресса посреди зыбучих песков.

Мы с Билли смотрим тоненькую золотую программку на сегодняшний вечер, наслаждаясь ее изяществом и забавляясь счастливой самоуверенностью «Музикферайна». Под «Францем Шубертом» и перед датами рождения и смерти и исполняемой музыкой выгравировано «Mitglied des Repräsentantenkörpers der Gesellschaft der Musikfreunde in Wien»[73]. Конечно, единственная причина, по которой бедный Шуберт мог бы вообще стать членом «Музикферайна», — это то, что он был, строго говоря, любителем, без официальной должности где бы то ни было в Вене.

Никаких сюрпризов во время репетиции не возникает, кроме одного эпизода, когда, неясно почему, Петра вдруг говорит о нашем композиторе: «Он просто психотеррорист!» Мы с Эллен и Билли смотрим друг на друга и продолжаем играть. Это радостная музыка, и мы играем ее радостно. Время от времени я вспоминаю слова Джулии о том, что она не сможет больше играть с другими. Как это может быть правдой, когда это настолько противоречит тому, что сегодня говорят мне мои уши?

Какое-то облачко, должно быть, прошло между нами и солнцем. На короткое время яркий свет через застекленную крышу стал тусклым, зал померк. Но потом солнечный свет льется опять, и небольшая мрачная интерлюдия поглощена интенсивностью этой последней репетиции.

В последней части «Форели» происходит нечто странное — чего не случалось на предыдущих репетициях: мы с Эллен играем первый мотив в двух предложениях по два такта каждое, но Джулия, к нашему удивлению, отвечает одним четырехтактным предложением с постоянным диминуэндо. Она продумала это загодя или это сиюминутное решение? В любом случае это надо обсудить, и в итоге мы решаем, что и первое появление мотива у нас, возможно, будет лучше в ее варианте. Так, когда ворвутся акценты и еще позднее — синкопы, контраст будет еще более эффектен.

Если бы она слышала именно то, что мы играем, сделала бы она то, что сделала? И поменяли бы мы трактовку задним числом? Это-то все к лучшему. Но опять у меня тяжелое чувство — как бы такое не случилось на сцене через несколько часов, такое, что мы не сможем заранее скорректировать.

5.10

Статуя Бетховена в аркаде здания «Музикферайна» выглядит так, будто дрожит от холода в этот теплый вечер.

Несколько чересчур услужливый молодой человек из администрации говорит нам, что, поскольку наш концерт — часть цикла камерной музыки, продающегося по абонементам, мы можем ожидать в зале много народу. Он ведет нас в артистическую. Комната для мужчин светлая, но какая-то потрепанная, со стенами в красную полоску, серым полом, зеркалом и факсимиле пожелтевших нот в рамках. Джулия, Петра и Эллен в соседней комнате с роялем, с мертвенно-бледным портретом Крейслера на стене и огромной вешалкой с влажным пятном на ковре под ней. Они появляются как яркие ночные бабочки, зеленая, синяя и золотая: Петра в синем, с обнаженными плечами, улыбающаяся; Эллен в бледно-золотом, прижимая руку к шее, как при нервной боли; и Джулия в том самом зеленом платье, в котором она была тем вечером в «Уигмор-холле». Она заботливо смотрит на меня, как мне кажется, с легкой, оценивающей долей заботы. Но разве я не спокоен сейчас? Все будет хорошо, хоть и похоже на расставание.

Минеральная вода на столе, и я пью; а Пирс принимает глоток виски из фляжки Эллен. Билли занят приступом чиха. Все мы в курсе, что взыскательные венцы знают своего Шуберта до последней ноты — в этом им можно доверять. Теперь Эллен тихо настраивается под рояль. Такое зеленое, такое золотое, такое синее. Как уравновешенно выглядим мы с Билли среди этих ярких созданий.

Через коридор ждут они — уши, для которых мы играем. Пирс заглядывает в глазок в больших дверях.

— Полный зал.

— Сейчас семь тридцать восемь. — Это Билли.

— Гамму, — говорит Пирс, поднося скрипку к подбородку. — До минор.

И мы четверо медленно поднимаемся по ней и медленно, нота за нотой, спускаемся к нашей тонике. Мои глаза закрыты; но я воображаю, что Джулия, и Петра, и Курт несколько удивлены нашим ритуалом и поглядывают друг на друга.

Молодой дежурный администратор кивает, и «Маджоре» собирается у дверей. Когда мы вчетвером выходим, поднимаемся по низким ступеням подиума, гул голосов переходит в аплодисменты. Сквозь все это я слышу скрип дерева под ногами. Я смотрю вокруг: направо — блестящие кожаные шторы, закрывающие поздний дневной свет, и канделябр, освещающий бюст Брамса, не совсем прямо под ним, немного сбоку; далеко передо мной, в конце прямоугольного зала, высокие кариатиды в золоте и расплывающиеся лица на балконе; а по бокам от меня, на обеих стенах, — длинные узкие балконы, заполненные, кроме нескольких мест в директорской ложе. Темные ряды партера почти полны; и во втором ряду я вижу мать и тетю Джулии и пустое место рядом с ними. Если сейчас я еще вынужден смотреть на публику, потом, когда мы будем играть «Форель», мне это уже не придется.

Тишина. Здесь тоже брешь в потолке пропускает солнечный свет сверху; и в это время дня его столько же, сколько от люстр. Мы кланяемся, садимся, несколько секунд опять настраиваемся; и Пирс прежде, чем я успеваю понять, уже неожиданно вступил; и теперь я тоже; и теперь Эллен; и теперь Билли; как безумные пчелы, мы атакуем «Квартетцац».

Быстрый аккорд все вчетвером; и вот мы с Эллен в основном молчим, пока Пирс и Билли шипят и рычат сверху и снизу. Автор идеально незаконченных шедевров представляет нам здесь такую симметричную и наполненную первую часть, что нет надобности ее связывать с другими частями. И что еще нам уготовано сегодня? Пьеса, почти излишне завершенная по требованию заказчика; и потом работа, которая отмечает завершение его собственной неоконченной жизни. Если бы он только жил, чтобы дожить до возраста Моцарта, плодотворный Шуберт!

Пчелы возвращаются, грозно жужжа, и тремя острыми мелодичными уколами все кончается. Райская лаконичность! Мы встаем, мы благодарно кланяемся под благодарные аплодисменты. Мы уходим, мы выходим, уходим, выходим, и вместе с Билли, проходящим в двери, что ведут со сцены в коридор, затихают последние хлопки.

— Твоя мать во втором ряду, — говорю я Джулии. — И твоя тетя.

— Я к ним подсяду во втором отделении.

— Но в зале нет правильной для тебя акустики. Как тебе удастся что-нибудь услышать?

— Я буду смотреть.

— Пирс? — говорю я в сторону от Джулии.

— Да? — отвечает он.

Я стучу его по плечу смычком, оставляя две полоски канифоли, будто погоны на его пиджаке. Не стряхивая их, он улыбается своей обычной полуулыбкой.

— Удачи, Майкл, — говорит он. — Хорошо прошло; продолжай.

Но я чувствую нервный комок внутри сейчас, когда «Форель» прямо перед нами. В кончиках пальцев левой руки начинает немного покалывать, будто они трогают проволоку с низким током.

Ощущение проходит. Я снова в порядке. Пирс отступает. Джулия и Петра к нам присоединяются. Мы входим, кланяемся, устраиваемся на сцене — и вот звучит первый великолепный аккорд «Форельного» квинтета.

5.11

Наверху все еще светло; кто-то в первом ряду обмахивается золотой программкой; наши звуки — одно, так же как все лица в зале; сейчас ведет Эллен, она не может вывернуть шею и увидеть, что делает Джулия; но все слитно и движется вперед. Контрабас — мотор. Чье это легкое касание? Это виолончель; он закрыл глаза. Мои уши отказывают, я себя не слышу, но знаю, что эти беглые пальцы полностью владеют музыкой. Их интонация безупречна. Эти пальцы — мои, и дерево, на котором они танцуют, — эбеновое. Похожа ли тишина, которую я слышу, на ту, в какой заперта она? Присутствующие призраки давят на меня: краем глаза, где-то справа, статуя Карла Шелля, который когда-то правил моей жизнью; и на балконе миссис Формби сидит рядом с моим учителем немецкого. Шуберт здесь, и мать Джулии. Они тут потому, что мы опять творим прекрасное.

Паркет елочкой в зале превращается в асфальт: черное эбеновое дерево, белая слоновая кость; это парковка, покрытая снегом, — тая, он сливается в Серпентайн. Стройная рыбка в серебряной чешуе выпрыгивает из мутной воды. Каждый раз она появляется с новым оттенком: золотым, медным, серо-стальным, серебряно-голубым, изумрудным.

И вот эта последняя часть, про которую Билли говорит, что ее можно сыграть только в неистовстве. Я так и не принял этого, однако, если это последнее, что она играет не одна, дополнительные несколько минут очень важны, повтор — очень важен, последняя фраза должна быть запечатлена навсегда; и последняя нота. Это смерть, уход; потому что она не будет — нет, никогда не будет! — снова играть с другими? Я взглядываю на нее у рояля, на мерцающее видение в зеленом. Моя роль — помогать ей — непостоянна, как золото ее волос, голубизна ее глаз, как электрические импульсы в ушной улитке, там, где тело атаковало само себя. Неужели она больше не будет играть рядом с другими?

Члену правления Общества любителей музыки в Вене было холодно, потом голодно, потом он заболел; он был слишком полон печали и спешки, чтобы быть счастливым. Спасибо тогда, мои дорогие сограждане, что пришли сюда, за ваше особое внимание к тому, что было просто работой над песней, мой единственный концерт тоже состоялся под этими сводами, и я уверен, были бы и другие, если бы мне было отпущено больше времени. Но не разбегайтесь, аплодируйте этим музыкантам, пейте свое игристое, добропорядочные бюргеры, и возвращайтесь, потому что после антракта вы услышите то, что я и сам был бы рад услышать вживую, воспроизведенное жилами, и волосом, и деревом, а не только музыкой моего воображения. Но это был год, когда я пришел к могиле Гайдна, это был год, когда я умер; и Земля пронесла мою разъеденную сифилисом плоть, мои разрушенные тифом потроха, мое безответно влюбленное сердце много раз вокруг Солнца, прежде чем мой струнный квинтет был услышан человеком.

После «Форели» раздаются аплодисменты. Аплодисменты и даже восторженные крики. Это в чопорной-то Вене! Может, студенты? Но где я сейчас?

— Майкл.

Я вздрагиваю от ее взволнованного, настойчивого голоса. Они стоят уже какое-то время. Я все еще сижу. Я встаю.

Теперь мы в коридоре. Я не могу вернуться.

Голос Джулии:

— Пирс, можешь взять его скрипку? Майкл, держись за мою руку. Мы должны выйти еще раз поклониться.

Скрипящие ступени, аплодисменты. Все улыбаются. Я не могу стоять прямо. Я поворачиваюсь и направляюсь к коридору. Один.

Ее рука обвивает мои плечи. Голос Пирса, испуганный, берущий руководство на себя.

— Я думаю, хватит. Он болен. Посадите его. Больше не выходите. Пусть аплодируют, это не важно… Что с тобой, Майкл? Что с тобой, черт возьми? Эллен, дай ему воды. Петра, это было прекрасно — браво! Послушайте, нам нужен кто-то из администрации, быстро. Куда подевался Вильдер? Сколько длится этот чертов антракт?

5.12

Я ничего не могу, кроме шепота:

— Туалет, Пирс… Билли.

— Я тебя провожу, — говорит Билли. — Давай, Майкл, держись за меня.

— Все будет хорошо через минуту. Извини, Билли.

— Не извиняйся. Просто глубоко дыши. Расслабься. У нас еще есть время. У Эллен осталось немного виски.

— Я не смогу выйти снова.

— Сможешь. Пойдешь. Не бойся.

— Я просто не могу.

Серые стены; серая плитка; на полу маленькие матовые серые плитки. Большой металлический квадрат на стене: я нагибаюсь, чтобы посмотреть на свое лицо. Я бледен, как сама смерть.

Голос Билли снаружи:

— Майкл, у нас мало времени. Пора выходить.

— Билли, пожалуйста.

— Никто не собирается тебя заставлять.

Он ведет меня в артистическую.

Пирс и Курт разговаривают с дежурным, который держит большую книгу в кожаном переплете, в которой мы должны расписаться. Еще у него в руке несколько конвертов.

Was ist denn los, Herr Weigl, was ist denn los, Herr Tavistock?[74]

— Если вы не возражаете, герр Вильдер, это может подождать до конца концерта? Один из наших коллег, Майкл Холм, да, наша вторая скрипка, — и он играет в квинтете… Нет, такого раньше не случалось…

Но это случалось, случилось, будет случаться.

Суматоха: десяток людей. Кто-то, кого я не знаю; пожилая женщина, добрая, привыкшая к кризисам, кто-то высокопоставленный. Так много людей. Повторяется мое имя.

Я на стуле. Я обхватил голову руками. Джулия говорит со мной: слова утешения, я знаю, но непонятные мне. Я смотрю на ее лицо.

Герр Вильдер смотрит на часы.

Wenn ich die Herrschaften bitten darf[75]

Курт, похоже, охвачен паникой. Он кладет голову на изгиб своей виолончели. Билли, Пирс, Эллен…

Bitte, meine Herren[76] — говорит герр Вильдер. — Пожалуйста, джентльмены, не могли бы вы… Мистер Холм… Мы уже немного запаздываем…

Кто-то кладет мне скрипку в руки. Что я должен с ней делать?

Джулия смотрит на стену, на одну из рукописей в рамке.

— Посмотри на это, Майкл.

Я смотрю. Я могу разобрать, что это песня Шуберта «Die Liebe»[77].

— Давай это сыграем, — говорю я.

— Майкл, нет времени, — начинает она.

— Играйте, — говорит Билли, снимает ноты со стены и ставит их на пюпитр рояля.

Джулия начинает играть обе руки аккомпанемента, потом только левую руку и вокал. Коротко и без нежностей: неотложно, нелирично, возбужденно, неуверенно.

— Настройся, Майкл, быстро; встань здесь, это в твоем диапазоне, — говорит Билли.

Я мгновенно настраиваюсь; играю строку голоса. Никто нас не прерывает.

— Я думал, ты никогда больше ни с кем не будешь играть, — я говорю ей.

— Теперь иди на сцену, — говорит она, сжимая мне руку.

Я присоединяюсь к остальным в коридоре. Туман в голове на мгновение уступает место ужасу.

— Мои ноты, ноты, у меня нет нот.

— Они уже на пюпитре, — говорит Эллен бесцветным, усталым голосом.

Двери открываются. Спокойно, не торопясь, под приветственные аплодисменты, мы идем к полукругу пяти стульев на сцене.

5.13

Над нами меркнет свет во время квинтета, будто умирают клеточки жизни. В прозрачном потолке наверху серое становится тусклее, темнее. Последний проблеск гаснет вместе с медленным, серьезным трио. Благородное, задумчивое, печальное, оно помогает выносить действительность и весь страх того, что может произойти в ночи без солнца.

Эти руки движутся так, как те двигались по бумаге. Это сердце бьется и останавливается, как билось и останавливалось то. А это мои уши. Неужели он никогда не слышал это сыгранным, ни разу, никогда?

Любимый Шуберт, в твоем городе я брошен на произвол судьбы. Я поглощен прежней любовью; ее ростки, давно посаженные, почти усмиренные, опять набирают мощь. Нет мне надежды. Четыре тысячи ночей назад я отвернулся, и обратный путь зарос деревьями и ежевикой.

Меня гложет безысходная жалость. Я все и везде преувеличиваю.

Я уезжаю из одного города, растерявшего власть и музыку, в другой. Пусть поменяется мое состояние. Или позволь мне жить там, где надежда не только слово. Как я могу хотеть того, чего я никогда не достигну?

5.14

В восемь утра я вижу под дверью факс. Это из Венеции, от подруги Джулии. Она не предлагает нам остановиться у нее, но предоставляет в наше распоряжение маленькую квартиру. Я иду на вокзал и покупаю два билета. Когда возвращаюсь, я стучу в номер Пирса, но его нет. Эллен, однако, на месте. Прежде чем она может что-нибудь сказать про вчера, я говорю ей, что не полечу с ними в Венецию, а поеду на поезде.

Не хочу ни говорить, ни думать про вчерашний вечер. Для публики, для кого бы то ни было с той стороны сцены это был успех; больше чем успех. С моей точки зрения, я выжил: это не то, что случилось десять — уже одиннадцать — лет назад. Но без «Die Liebe», без помощи моих друзей как бы я смог прийти в себя? Во время струнного квинтета, когда я чувствовал шторм второй части, проходящий через меня, я вглядывался в то место в зрительном зале, на котором должна была сидеть она, и то же головокружение почти подвело меня снова.

Что они должны обо мне думать? Что скажет Джулия, когда мы встретимся?

Вчера вечером, когда все должны были собраться за кулисами, я сбежал — сначала в гостиницу, потом, боясь, что меня будут искать, на улицу.

— Ты хочешь побыть один? — спрашивает Эллен в ответ.

— Я просто хочу поехать поездом.

— Но твой билет на самолет уже оплачен. Его нельзя сдать. Поехали вместе. Я сяду с тобой.

— Эти билеты на поезд не из квартетного бюджета.

— Билеты?

— Джулия тоже едет.

— И останавливается с нами в палаццо?

— Нет, на Сант-Элене.

— Но это же… это же на краю света! Разве нет?

— У нее есть подруга, у которой там свободная квартира. И мы будем там.

— Майкл, ты не можешь там жить. Мы должны быть вместе, все четверо. Мы ведь всегда вместе. Да и нельзя нам отказываться от предложенного гостеприимства. Я уверена, Традонико смогут принять еще одного человека.

— Эллен, это не то, чего я хочу.

Эллен краснеет. Она что-то хочет сказать, но останавливается.

Она смотрит на себя в зеркало, и это, кажется, раздражает ее еще больше.

— Тебе было хорошо, пока ты не встретил ее снова, — говорит она, не глядя на меня.

Я недолго размышляю над этим.

— Нет, на самом деле мне не было хорошо.

— Ладно, я, пожалуй, скажу остальным. Они беспокоились, как ты. Мы стучали тебе в дверь, но тебя не было.

Я киваю:

— Спасибо, Эллен. Я не знаю, что со мной. Мне нужно самому с этим разобраться. Не хотелось бы втягивать в это квартет.

Это последнее, наверное бесчувственное, замечание встречено сердитым взглядом.

— И сегодняшний ланч? — говорит Эллен. — И ужин? Или можно уже и не спрашивать?

— Нет. Я занят.

Она вздыхает:

— У тебя ведь есть телефон и координаты палаццо?

— Да. Я свяжусь с вами завтра вечером. И вот адрес и телефон квартиры.

— Улица и номер дома! Это действительно на краю света.

— Да уж, подальше от туристов вроде вас, — говорю я, надеясь шуткой разрядить обстановку.

— Туристов? — говорит Эллен. — Не забывай, что в Венеции мы работаем. Жизнь не кончается после «Музикферайна».

Что бы я про это ни думал, вслух я не возражаю.

5.15

Я захожу в административное крыло «Музикферайна», чтобы извиниться за вчерашнее и подписать страницу в большой гостевой книге с автографами всех исполнителей, кроме моего. Завидев меня с одним из администраторов, великосветски вежливый секретарь Общества, разодетый в павлиньи цвета, приглашает меня в свой кабинет и предлагает мне сесть. Уверяет, что такого рода вещи случаются «даже с самыми великими»; что он надеется, это не связано с их работой; что концерт прошел с большим успехом; и что «Londoner Klang»[78], представителями которого мы являемся, скоро будет так же знаменит, как и венский.

Портрет Монтеверди[79] смотрит на нас сверху довольно скептически.

— Вот тебе и Вена, — бормочет он сквозь древние губы. — Понимаешь, я тут застрял со всеми этими обаятельными немецкоговорящими людьми и иногда месяцами не слышу итальянского. Твой Тонони по крайней мере может вернуться. Надеюсь, тебе понравится поездка в Венецию.

Звучит недобро, принимая во внимание, какой катастрофой обернулось его собственное путешествие в Венецию, когда он наконец туда собрался.

— А, это… — говорит синьор Монтеверди, читая мои мысли. — Нет, в мое время это не могло понравиться. Но ты же не путешествуешь со всем, что у тебя есть. И я… ну, в любом случае я был рад уехать из Мантуи, невзирая на сложности.

Секретарь Общества отвлекается на видеомонитор на его столе. Он пожимает мне руку и желает удачи.

— Конечно, Тонони был сильно позже моего времени, — бормочет Монтеверди. — Так откуда он родом? Брешиа? Болонья? Я забыл.

— Болонья, — говорю я.

Bitte?[80] — переспрашивает секретарь Общества, отворачиваясь от экрана.

— Да нет, ничего-ничего. Спасибо большое. Я рад, что вам понравился концерт. И за всю вашу доброту.

Отказываясь встречаться глазами с Монтеверди, я ухожу.

5.16

Быстро перекусываю сосиской, купленной в соседнем ларьке, и меня забирают у отеля Мария, ее муж Маркус и их сын Петер, который не в лучшем настроении. Мы едем на север к Клостернойбургу за Джулией. Миссис Макниколл, к счастью, нет дома. Джулия выходит из дома, одетая в джинсы и с маленькой корзинкой в руках. Без слов я протягиваю ей факс от ее подруги и один из двух билетов. Она открывает рот, чтобы что-то сказать, но не говорит.

— Я прочел его, надеюсь, ты не возражаешь, — говорю я.

— Нет, конечно нет.

— И решил немедленно действовать.

— Я так и поняла. И в результате я должна буду со всеми объясняться.

— Ну, это лучше, чем сомневаться. Отъезд завтра в семь тридцать утра.

— О чем речь? — спрашивает Мария, услышав последние несколько слов.

Она явно расстроена ответом Джулии, но все, что она говорит:

— Это неумно.

Джулия задумчиво молчит. Возможно, она согласна с Марией и жалеет о своем внезапном решении. Потом говорит:

— Мария, если ты и Маркус не возражаете, я переночую у вас и завтра рано утром вызову такси до вокзала. Я должна сказать матери, что останавливаюсь у вас на несколько дней. Но я вам дам мой телефон в Венеции и телефон моей подруги Дженни тоже, на случай чего срочного.

— Какой в этом смысл? В любом случае как я смогу говорить с тобой по телефону? — выпаливает Мария.

— Майкл может взять трубку и мне повторить, что он слышит, а я смогу понять по крайней мере достаточно, чтобы ответить.

— Как хорошо, что я не глухая, — говорит Мария, инстинктивно отворачиваясь, так что Джулия не может прочесть эти жестокие слова.

Сначала я настолько потрясен, что не могу ничего сказать. Потом, уже собравшись что-то ответить Марии, передумываю. Если Джулия не знает, что было сказано, зачем атаковать это замечание и тем самым ставить ее в известность?

— Я взяла пару карточных колод, — говорит Джулия, садясь в машину. — Куда мы едем?

— Как насчет Критцендорфа? — говорит Маркус.

— Куда?

— В Критцендорф, — повторяю я.

— О, хорошо! — говорит Джулия и, достав из корзинки у ног шоколадку, протягивает Петеру.

Das Weinen hat geholfen[81], — говорит Петер несколько неуверенно, частично себе, будто оценивая международную технику переговоров.

— Что ты имеешь в виду, Петер? — спрашиваю я.

— Он плохо себя вел, — говорит Мария. — Мы собирались оставить его на день у его друга, но он требовал, чтобы его взяли с собой, и плакал, и плакал, пока мы не устали и не сдались. Совсем непедагогично. Ты не представляешь, насколько дети бывают утомительны — невозможно, невозможно утомительны. В результате, когда мы будем играть в бридж, придется его развлекать болвану.

Петер, глядя в окно, начинает что-то напевать.

— Он, безусловно, получил полезный урок, — говорит Маркус.

— Полезный для кого? — парирует Мария.

Стоит освежающе-прохладный прекрасный день, и наше настроение вскоре улучшается.

Каштаны и сирень повсюду, и то тут, то там — акация в белых цветах, или липа, или платан, или даже ива. Мы с Джулией держимся за руки. Если бы мы были одни, она бы спросила про вчерашнее, она бы чувствовала себя даже обязанной спросить, так что в каком-то смысле я рад, что мы не одни, особенно зная, что это не последний день с ней, а первый в череде.

Как все страхи рассеиваются в солнечном свете! Машина припаркована, леденец для Петера куплен, мы прогулялись до Дуная, прямого и послушного здесь, с травой, спускающейся прямо к берегу. Скатерть расстелена, и мы переоделись в купальники и плавки, Джулия — в бордельно-красный купальник, взятый для нее Марией, я — в широкие, защитного цвета спортивные шорты. Карты, еда, фотоаппарат, салфетки, лосьон от загара и газета: никакого намека на музыку нигде, никакого вообще. Большой белый пароход пыхтит мимо. Я уже у реки. Собака бежит вдоль берега, лая и не слушаясь команд. Воробей прихорашивается в ямке в мелком песке. Петер с надутыми нарукавниками на каждой руке шлепает вниз к краю гальки.

— Майкл, последи за ним, пусть намочит только ноги, — кричит Мария.

Петер, похоже, нацелился в этом быстром потоке на опасную глубину, и я вылавливаю его, протестующего и плачущего.

— Плач на этот раз не поможет, — говорю я, не сдержавшись; он топает ногами.

— Смотри, Fukik! — говорит Маркус, чтобы его отвлечь, показывая наверх.

— Flugzeug![82] — говорит Петер с отвращением, отказываясь переходить на младенческое сюсюканье, но перестав, однако, плакать.

— Посмотри на эту смешную птицу, — говорит Мария. — Смешная, смешная птица. Сейчас мы вчетвером будем играть в бридж, а ты будешь очень хорошим и очень тихим мальчиком, пока мы разговариваем. Потом, когда мы перестанем разговаривать, один из нас будет с тобой играть, пока мы не раздадим карты снова, хорошо? Смотри, дрозд.

— Amsel, Drossel, Fink und Star[83], — радостно напевает Петер.

Джулия смотрит на него, на дрозда и на Дунай. Она откидывается назад, опираясь на локти, совершенно неотразимая, в этот миг довольная своим миром.

5.17

На следующее утро в 7:27 Джулия вбегает на железнодорожную платформу с чемоданом и маленькой дорожной сумкой. Я неистово машу ей. В 7:30 поезд отправляется.

Кроме нас, в купе никого нет.

— Доброе утро, — сухо говорю я.

— Доброе утро.

— Это становится привычкой?

— Я поздно проснулась… — говорит она, задыхаясь. — Послушай, мы одни. Снаружи поезд покрыт граффити: будто в нью-йоркском метро, а не в Вене. — Джулия изучает всевозможные переключатели света, ручку обогрева и кнопку микрофона. — Внутри хорошо.

— Я раскошелился на билеты первого класса. И надеюсь, путешествие стоит того, чтобы его ждать десять лет.

— Майкл, не раздражайся, но…

— Нет.

— Пожалуйста.

— Нет.

— По крайней мере, дай мне заплатить за мою половину. Ты не можешь себе это позволить.

— Я тебя приглашаю, Джулия, — говорю я. — Мне вернут деньги за мой билет на самолет. Ну и кроме того, ты нашла нам жилье.

Она устраивается у окна напротив меня и, немного поколебавшись, говорит:

— Мне приснился тревожный сон. Я плавала в Дунае, мой отец был на плоту с целой стопкой старых книг в кожаных переплетах. Они все время падали, и он метался, отчаянно пытаясь их спасти. Я пробовала доплыть до него, но он уплывал все дальше и дальше. Я хотела позвать на помощь, но не могла. Это было по-настоящему ужасно. Я понимала, что это сон, и все же… ну ладно, может, это ничего не значит. В любом случае мы здесь. Давай посмотрим, хороший ли сегодня день. — Она резко хлопает в ладоши дважды у левого уха, затем повторяет то же самое у правого.

— Ради бога, что ты делаешь?

— Это тест, такой тест на слух. Да, сегодня, кажется, лучше, чем обычно. Я так торопилась утром, что забыла это сделать. Но, может, конечно, шум поезда меня путает.

— Я так хочу спать, — говорю я. — Все это напряжение, и потом день на солнце…

— Да ложись прямо тут. Купе будет пустым всю дорогу?

— Нет, только до Филлаха. Так написано на доске снаружи. Там сядут четыре человека. Полное купе.

— Все равно у нас много времени.

— Четыре часа. Почти до границы. Как у тебя с итальянским?

— Так себе, а теперь, когда я не могу использовать уши, он, скорее всего, просто жалкий.

— Ну, у меня вообще никакого. Что нам делать?

— Мы справимся. — Она улыбается.

Что происходит в ее голове? Несмотря на все, что она должна была претерпеть, чтобы оказаться здесь, она не выглядит несчастной. Она не должна быть со мной, но она тут. Она не должна быть счастливой, но она счастлива…

— Пожалуй, гляну мой разговорник, — говорю я. — «Я знаю неплохую дискотеку», «Проверьте, пожалуйста, давление в шинах», «Я могу проехать в центр города?»…

— Что ты сказал? — говорит Джулия.

— «Я могу проехать в центр города?» Как это сказать по-итальянски?

— Когда ты неожиданно меняешь тему разговора, Майкл, я совершенно теряюсь. Во всяком случае, в Венеции эта фраза нам не понадобится.

— Просто проверяю. Ну?

— Что-то что-то nel centro città. Давай поговорим серьезно.

— Ну, про что ты хочешь поговорить?

— Майкл, да что случилось?

— Джулия, ну пожалуйста…

— Почему нет?

— Я просто не хочу…

— Но это как в прошлый раз, ты так и не рассказал, не объяснил…

— О, Джулия.

— Мне было тебя так жалко, — говорит она. — Естественно, я думала про твой другой нервный срыв. Что мне было еще думать?

— Это не был нервный срыв, — настаиваю я.

— Называй вещи своими именами! — вспыхивает Джулия. Потом, более мягко, добавляет: — Что удивительно, так это как ты с ним справился. Все говорили, что струнный квинтет был по-настоящему прекрасен, даже моя мать. Если бы я только могла его слышать.

Несколько секунд мы молчим.

— То, что ты сыграла со мной, меня спасло, — говорю я.

— В самом деле, Майкл?

— Я тебе благодарен за «Die Liebe», — говорю я. — Я никогда ее раньше не слышал.

— Я тоже. Мне даже не особо понравилось из того, что я могла ухватить. Довольно отчаянное средство.

— Но оно сработало. — Я беру ее за руку. — Твоя мать не беспокоилась, что ты не пришла на свое место в антракте?

— Ну, тут ничего нельзя было поделать. А вот то, что я не проведу эти несколько дней с ней, расстроило ее по-настоящему.

— Давай подведем черту под Веной, — говорю я. — Двойную черту.

— Ты так говоришь, будто это город виноват, — говорит Джулия, забирая свою руку из моей. — Будто ты ненавидишь его.

— Нет, я его не ненавижу. Я люблю его больше, чем ненавижу, хоть в это и трудно поверить. Но он со мной что-то такое делает, чего я не могу объяснить.

Сквозь сильные помехи громкоговоритель нас приветствует сначала по-немецки, а потом желает нам «карошей паестки» по-английски.

Джулия никак не реагирует на это. Я думаю про замечание Марии.

— Джулия, я никогда тебя не спрашивал, но есть ли что-то хорошее в глухоте? Я полагаю, ты можешь избегать пустых разговоров.

— О, но я не могу — по крайней мере с людьми, которые не знают о моей глухоте. А это почти все.

— Какой глупый вопрос, — говорю я.

— Какой что вопрос? — спрашивает Джулия, забавляясь.

— Какой дурацкий вопрос.

Она улыбается.

— Знаешь, — продолжаю я, — когда я настроил скрипку на тон ниже, чтоб играть эту фугу Баха, то пока не научился читать ноты определенным образом, мой слух восставал против этого. Я должен был носить беруши, пытаясь ощутить глухоту. Но это довольно исключительные обстоятельства.

— Есть пара преимуществ, — говорит она. — В отелях я могу получать удовольствие от комнат с видом на улицу, не волнуясь, что шум помешает мне спать. И когда играю, я не слышу кашель в зале или шуршание оберток леденцов от кашля.

— Это да, — улыбаюсь я.

— Дзиньканье мобильных телефонов. Захлопывание очечников после того, как люди взглянули на программку. Ах да, слава богу, я больше не слышу, когда ты напеваешь.

— Ты меня убедила, — говорю я, смеясь.

— Но я так же не слышу звук дождя на стеклянной крыше.

Если бы не знал ее, я не понял бы по ее голосу, как глубоко ранит ее эта банальная потеря. Она произнесла это почти буднично.

— Печально, — говорю я. — Но вчера дождь не стучал по стеклянной крыше в зале Брамса, когда мы играли… Тебя не беспокоила гроза ночью несколько дней назад? Я не мог заснуть.

— Нет, — говорит Джулия, немного сожалея. — На самом деле есть одно существенное преимущество для музыканта быть глухим, но об этом в другой раз.

— Почему бы не сказать мне сейчас? — спрашиваю я.

Но Джулия ничего не отвечает, отвернувшись к окну.

Виноградники проносятся мимо с двух сторон от поезда; ярко мелькает пустынная полоска, заросшая маками. Толстый человек в футболке идет по лесной тропке вдоль путей. Розовый куст боярышника напоминает мне Лондон и парк.

— У тебя проблемы с остальными? — медленно спрашивает она.

— Не знаю. Возможно, надо было согласиться жить в палаццо Традонико…

— Лучше так, как мы, — говорит она.

— Намного… Я только имел в виду, что после случившегося в Вене… Из чувства долга, понимаешь… Но я гораздо охотнее буду вдвоем с тобой.

— У вас будет много репетиций? — спрашивает она.

— Нет, не особо. Это старый репертуар. Первый концерт на чем-то вроде дня рождения для американки, которая снимает второй этаж палаццо, миссис Вессен. Она сняла также и первый этаж — Пирс называет это «пиано что-то».

— Пиано нобиле.

— Да, так вот, она сняла это для вечера и пытается привлечь все венецианское общество. Эллен говорит, что они даже бо́льшие любители дармовщины, чем лондонцы.

— Что она делает? Я не очень поняла.

— Приглашает каждого, кто что-то собой представляет в Венеции.

— И как вас угораздило попасть в эту историю?

— Эрика с ней знакома. У нас концерт в Скуола Гранде ди Сан-Рокко, но я тебе про это говорил, и еще где-то в окрестности Венеции. Эрика убедила ее, что с именем «Маджоре» мы как раз то, что надо для венецианской сцены. И миссис Вессен должна заплатить только за наш концерт, а не за дорогу, поскольку мы и так ехали в Венецию. Для нас это тоже неплохо. Вена, со всем ее престижем, не особо окупилась.

Справа от нас гряда низких синих холмов под синим небом. Мы медленно приближаемся к ним, и вот мы окружены крутыми зелеными берегами долины, где все аккуратно намешано: коттеджи, поля, холмы, облака, лошади, коровы, сирень и ракитник. Это все очень австрийское и очень красивое. Поезд, на котором я еду с десятилетним опозданием.

Джулия задремывает. Я смотрю на нее какое-то время, счастливый, что она просто сидит здесь, потом поднимаюсь и выхожу в коридор. Благодушный американец и его жена, обоим около шестидесяти, беседуют возле окна. Она в желтом платье и с сумочкой, разрисованной ягодами; он в зеленом галстуке-бабочке, мятых брюках. У него глубокий сигарный голос.

— Элизабет, смотри, как тут все организованно. Организованно!

— У меня что-то с желудком, — говорит она.

— Тебя укачивает? — спрашивает он. — Может, тебе пойти в купе и прилечь, Элизабет?

Она уходит; он оглядывается по сторонам, решает, что я говорю по-английски, и продолжает:

— О-го-го-го-го-го, так красиво; и люди здесь живут. Обожаю эту страну. Для меня это… я понимаю этих людей… Это национализм… если что не так, они убирают. Вот Нью-Йорк, Нью-Джерси, старые холодильники, старые машины… Вы здесь видите банки из-под пива? Надписи на стенах?

— Ну, на этом поезде снаружи, — говорю я.

Он отмахивается легко прощающим жестом.

— У меня была ферма, — продолжает он. — Но я ее продал. Я мог сидеть на крыльце с банкой пива в руке и без телевизора и просто смотреть на закат, но где искать кулинарию? Сигарный магазин? Вот это проблема.

— Да уж, действительно. — Я неожиданно полон радости безо всякой видимой причины.

Пути поворачивают и выравниваются; поезд грохочет, въезжая в туннель.

Долина расширяется; облака исчезают. Всё в цвету: каштаны со свечками цветов, одиночные маки, разбросанные по полям, и потом вдруг целые полосы маков, ярко-красные на сотни ярдов, фиолетовые люпины, белые зонтичные всех сортов и сирень всех оттенков от белого до густо-фиолетового. Время от времени, как некое странное хвойное дерево, появляется столб высоковольтной линии; и нежные телята, с шелковисто-замшевой шкуркой, пьют на краю широкого ручья.

Я возвращаюсь в купе. Джулия не спит. Мы почти не говорим, но время от времени показываем в окно, чтобы поделиться тем или иным видом.

— Джулия, что является наибольшим преимуществом, когда ты не слышишь? — спрашиваю я через какое-то время.

— А, это все еще тебя беспокоит?

— Немного.

— Ну, ты уже должен был что-то понять, посмотрев, как я играю «Форель».

— Да, но я не знаю, про что именно ты думаешь.

— Ну, это вот так, — говорит Джулия. — Когда я иду на концерт или слушаю запись, все, что я могу понять, — это общий смысл происходящего. Детали и тонкости игры других музыкантов мне недоступны. Поэтому, когда играю сама, особенно то, чего не слышала раньше, я вынуждена быть совершенно оригинальной… Не то что оригинальности хватает самой по себе. Я не говорю этого. Но по крайней мере это начало. С «Форелью» иначе, конечно, я слышала ее достаточно часто до того, как все испортилось, и играла ее. Но все бледнеет, если не возвращаться. Слишком много музыкантов, когда их просят что-нибудь сыграть, идут и покупают диск, даже раньше, чем смотрят в ноты. У меня этой возможности нет. Или, скорее, мне это никак не помогает.

Я киваю. И снова мы погружены каждый в свои мысли, и вид снаружи как-то проскальзывает в это погружение. Я думал, она скажет что-то про личные страдания, открывающие понимание мира. Но странным образом я рад, что она сказала то, что сказала.

Клагенфурт. Большое озеро. Филлах. Но никто не входит. Купе по-прежнему наше — на двоих. Граница. Надутый, недовольный человек в сером машет удостоверением и ревет нам: «Passaporto!» Я пристально смотрю на него. И тут я замечаю, что Джулия глядит на меня так, будто может предсказать мою реакцию.

— Пожалуйста, синьор, — мягко бормочу я в ответ.

Перед глазами возникают меловые отвесы, высокие каменные скалы, осыпи на более низких склонах; и молочно-голубые ручьи в широком, почти сухом русле реки, на берегу которой встает пыльная бетонная фабрика.

Хотя мы одни, мы не целуемся; мы почти застенчивы друг с другом. Все, что мы ждем от дороги, сбывается. Становится жарко, и я себя чувствую будто сонная пчела.

Вскоре мы прибываем в область Венето; терракотовые и охристые стены, красные крыши города в тени массивной горы; бузина вдоль дороги; сады ирисов и роз; свалки металлолома и железнодорожные пути рядом с Местре.

Мы быстро продвигаемся по насыпи, прорезающей серо-зеленые воды лагуны, прекрасный город встает перед нами: башни, купола, фасады. Опоздав на несколько лет, мы все же наконец здесь. Мы стоим вдвоем в коридоре с нашим багажом и смотрим на воду. Тихо сам себе я произношу ее имя, и она, словно чувствуя это — или по случайности? — произносит мое.

Загрузка...