5.8
Поздно ночью начался дождь. Его сильные удары в окно не давали мне заснуть, а когда я забывался в изнеможении, будили меня.
Бреясь, я заметил, что шишка на лбу почти исчезла.
Репетиция сегодня утром проходит в «Музикферайне». Зал Брамса, где мы играем завтра, занят, так что мы репетируем в длинной, узкой, красивой комнате с видом на Карлскирхе. Репетиция проходит довольно хорошо, но по окончании меня одолевает дурное предчувствие.
Я гляжу на странную, величественную церковь за пышными липами: я вижу ее бирюзовый купол и одну из башен, похожих на минареты. Их странность и утилитарность напоминает мне башни синагоги в Бейсуотере, недалеко от моей лондонской квартиры. Лондон и Вена сливаются друг с другом. Что-то будет нехорошее завтра, очень нехорошее. Я боюсь за себя, и я боюсь за Джулию.
В «Азии», где мы с Джулией обедаем вдвоем, я почти ничего не говорю. Потом я предлагаю зайти в отель.
— Майкл, я должна ехать домой.
— Ну нет, опять!
— Я не могу. Мне надо заниматься. Хочу поработать над некоторыми проблемными местами, которые всплыли сегодня утром.
— Как ты можешь быть так прагматична?
Она смеется и протягивает руку к моей руке на столе. Я чувствую, что дрожу.
— В чем дело? — спрашивает она ласково.
— Я боюсь завтрашнего дня. Как будто вижу Карла в зале, он судит, не одобряет, оценивает... я просто волнуюсь, Джулия. Зря я тебе это говорю.
— Не волнуйся.
— Поехали вместе в Венецию.
— Майкл... — Она выпускает мою руку.
— Не знаю, как я жил все эти годы без тебя.
Как ничтожно и банально звучат эти слова, будто выдернутые из какого-то романа для домохозяек.
— Я не могу, — говорит она. — Я просто не могу.
— Ни твоя мать, ни Мария не знают наверняка, что ты у них остановишься. Почему ты должна жить у одной из них?
— Я не могу... Майкл, как я могу поехать в Венецию с тобой? Просто подумай, о чем ты меня просишь... Пожалуйста, не делай такое несчастное лицо. Если хочешь, мы можем поехать к маме и позаниматься вдвоем. И потом пойти вместе поужинать.
— Я не особенно хочу встречаться с твоей матерью.
— Майкл, перестань гнуть вилку.
Я откладываю вилку.
— Какой у нее рояль? — спрашиваю я первое, что приходит в голову.
— «Блютнер». Он в нашей семье уже сто лет. Почему ты спрашиваешь? Ты сказал «рояль», да?
— Да. И у нее по-прежнему маленькая такса?
— Майкл!
— Кофе? «У Вольфбауера»?
— Мне надо вернуться. Не дави на меня еще сильнее. Пожалуйста, не надо.
— Хорошо, я поеду с тобой, — говорю я.
Время вместе лучше, чем врозь. Зачем портить эту случайную радость размышлениями про то, что будет после, что было до? Мы едем на север. Я представлен матери. От моего появления ее явно коробит. И хотя мы не встретились в аэропорту, она, должно быть, узнала меня по фотографиям. Годами я представлял ее себе крупной женщиной на поводке у тянущей ее маленькой собачки. Джулия спокойна, отказываясь признавать нашу антипатию.
Я занимаюсь на чердаке, Джулия в музыкальной комнате, выходящей в сад. В четыре она приносит мне чаю и говорит, что, в конце концов, мы не сможем вместе поужинать в городе. Мы встречаемся в семь и молчаливо едим под председательством ее матери. Чуть ли не единственные сопровождающие еду звуки — нервное тявканье, доносящееся из дальней комнаты. Для миссис Макниколл одним из основных препятствий, чтобы остаться в Англии, была абсурдность наших законов про карантин животных. Другой причиной переезда, по словам Джулии, было желание снова жить в католической стране. После ужина я говорю Джулии, что с меня хватит и что я возвращаюсь к себе.
— Я тоже больше не буду заниматься, — быстро говорит Джулия. — Решим, что на сегодня — все. Давай поедем покатаемся.
На мою прохладную благодарность миссис Макниколл отвечает прохладным выражением удовольствия по поводу нашей встречи. Она стоит под медным буком в саду — «кровавым» буком, как это называлось бы по-немецки, и говорит Джулии, чтобы та аккуратно вела машину и была осторожной.
В машине я спрашиваю:
— Зачем ты согласилась провести наш последний день вместе с Марией?
— Я не сообразила. Теперь жалею.
Высокие тополя тянутся параллельно железной дороге вдоль Дуная, и мягкий свет затрагивает верхушки длинной гряды каштанов. На другой стороне дороги свет лежит на стенах домов и монастыря в Клостернойбурге.
— Почему Пятидесятница здесь так важна? — замечаю я вслух, по-прежнему злясь на Марию.
— Что ты сказал? — говорит Джулия, поворачиваясь ко мне.
— Почему Пятидесятница здесь так важна?
— Не знаю. Может, потому, что Австро-Венгерская империя была так многоязычна.
— Что ты имеешь в виду?
— Майкл, когда я за рулем, лучше со мной не говорить без особой надобности. Я должна следить за дорогой.
Она сворачивает у Нюссдорфа, и мы начинаем подниматься по серпантину к вершине горы Каленберг.
— Джулия!
Она останавливается на обочине.
— Куда ты едешь? — спрашиваю я.
— Именно туда, куда ты думаешь.
— Джулия, нет. Из всех возможных мест — почему туда?
— Из всех возможных мест — почему бы не туда?
Мы на пути к месту нашей последней встречи, годы назад; правда, в тот день мы приехали на трамвае и потом шли пешком.
Вена раскинулась перед нами за виноградниками на склонах: живая карта воспоминаний. Мы останавливаемся; оставляем машину на расстоянии и идем пешком до места. Может, как и «Ноциль», оно тоже исчезло или изменилось. Но нет.
Рядом с домом два больших каштана с пышной листвой на ветвях. Меньшие листья собрались вокруг стволов. Герани в цвету возле водяной колонки. За длинным столом снаружи молодые пары, друзья, группы студентов сидят, пьют, едят и болтают при свете уходящего дня.
Кувшин вина из соседнего виноградника. Опускается ночь. Мы пьем в дружеском молчании, без горечи. Моя скрипка, не застрахованная от воровства из машины, рядом со мной в футляре. И снова Джулия трогает мой лоб там, где я бился о каменного медведя.
Я отмечаю прожилки на листьях, прозрачных в свете фонарей.
Освещенные веточки блестят белым на фоне неба. За ними — черная ночь.
Мы почти не говорим, может, потому, что свеча на столе искажает мои слова.
Я наливаю ей вина, когда она говорит:
— Я поеду с тобой в Венецию.
Я ничего не отвечаю. На такое я не мог даже надеяться. Я благодарю кого-то где-то в ночи, но ей не говорю ничего. Ни одной пролитой капли. Моя рука не дрожит. Я наполняю мой стакан и поднимаю его молча: за нее? За нас? За духа беглой любви? Что бы я ни имел в виду, она кивает, словно говоря, что понимает.