Нет ничего магического во времени четыре тридцать пополудни в будний день. Но я стою на ступеньках вокзала, почти прислонившись к Джулии, и отдаюсь запахам и звукам Венеции и ее головокружительному виду.
Вокзал выплюнул нас вместе с сотнями пассажиров. Сейчас не туристический сезон, но нас достаточно много, и я стою с открытым ртом, как и должен, поскольку все вокруг не обманывает красотой.
— Так это и есть Гранд-канал.
— Да, это и есть, — говорит Джулия, немного улыбаясь.
— А не надо было приехать с моря?
— С моря?
— С моря на закате?
— Нет.
— Нет?
— Нет.
Я молчу. Мы сидим в вапоретто спереди, пока он деловито тащится, мягко стукаясь о причал за причалом, вбирая и оставляя пассажиров. Вокруг живые, вибрирующие, безавтомобильные, неспешные звуки.
Легкий ветерок разгоняет жару дня. Чайка летит к воде, мутной, бирюзовой, с быстрыми бликами света на ней.
Экстравагантные дворцы и церкви, сплошь обрамляющие канал, проплывают мимо с двух сторон. Мои глаза вбирают казино, указатель на Гетто, дивный сад с глициниями, обвивающими решетку. Небольшая рабочая лодка с двумя молодыми людьми в оранжевом медленно обгоняет вапоретто. Элегантная пожилая женщина с большими жемчугами и брошкой входит на Ка д’Оро, за ней женщина, толкающая коляску с покупками. Зеленая тина тянется вдоль каменных ступеней, голых столбов для причала.
— Что бы Венеция делала без герани, — говорит Джулия, смотря наверх.
Я наклоняюсь и целую ее, и она мне отвечает — не страстно, но свободно. Я воодушевляюсь и тут же начинаю болтать:
— Где ты останавливалась последний раз, когда тут была?
— О, в хостеле. Мы были с Марией, и почти без денег.
— Надеюсь, консьержка твоей подруги поняла, что я сказал. Когда она подняла трубку, я просто зачитал то, что ты написала. Но если никого не будет на остановке Сант-Элены…
— Давай не будем волноваться заранее.
— А наш багаж ничем не рискует там, сзади? — спрашиваю я.
Скрипичный футляр я спрятал под скамейку, обмотав ремень вокруг ноги.
— Куда бы кто-то мог с ним убежать?
— Смотри, еще гондола, — говорю я.
— Да, — терпеливо говорит Джулия. — Мы уже видели десятки.
— Мы должны покататься на гондоле.
— Майкл, я не успеваю ни о чем подумать.
— Можешь тогда на меня и не смотреть, — говорю я и погружаюсь в путеводитель.
Каменный мост Риальто, деревянный мост рядом с Академией, большой серый купол Салюте, колонны колокольни Сан-Марко, розово-белый торт палаццо Дожей проплывают по очереди над нами или рядом; и все это так богато, так предсказуемо, так медлительно, так мимолетно, так поразительно, что в этом есть нечто тревожащее, почти давящее. Какое облегчение попасть в открытое пространство лагуны, не окруженное всей этой роскошью.
Справа от нас на островке базилика Сан-Джорджо-Маджоре. Я смотрю на нее восхищенно, узнавая.
— Но где же Сант-Элена? — спрашиваю я.
— Всего несколько остановок.
— Когда я сказал Эллен, она, казалось, была в шоке, будто я отправлялся в изгнание в Клэпэм.
— Сослан на Святую Елену.
— Вот именно.
— Мне нравится Сант-Элена, — говорит Джулия. — Я туда забрела как-то по ошибке. Это зеленый пригород, семейный, с собаками. Машин, конечно, нет, и туристов нет, кроме тех, у которых проблемы с чтением карт, как у нас с Марией. Но это недалеко от места, которое я хочу тебе показать.
— Какое?
— Ты увидишь.
— Что это — животное, растение или камень?
Джулия размышляет секунду-другую, потом говорит:
— Животное, но, возможно, сделанное из растения и камня.
— Как и мы все.
— Ну да, чистая правда.
— Было бы неплохо пожить в палаццо, как думаешь? Ну то есть когда еще нам представится такая возможность? Если б не ты, я бы сейчас лежал там в ванной и мне подносили бы шампанское.
— Скорее, просекко.
— Тебе виднее.
— Где оно, это твое палаццо? — спрашивает Джулия.
— Откуда мне знать? Я в Венеции не ориентируюсь.
Джулия нетерпеливо мычит и тянется к путеводителю:
— А, да, палаццо Традонико. Возле Сан-Поло.
— Что бы это ни значило.
— Самая большая площадь в Венеции, кроме Сан-Марко — которая единственная в Венеции называется не «кампо», а «пьяцца».
— Это так понятно, что теряет всякий смысл.
— Ты просто сонный. Ты целый день сонный.
— Это ты проспала самую красивую дорогу в мире.
— Я вздремнула на двадцать минут.
— Вряд ли я куда-нибудь пойду без тебя. Венеция слишком запутана.
— Конечно пойдешь. Я не буду водить тебя на репетиции. Вот тебе ориентир, Майкл. Называй одну сторону канала Марко, другую Поло. Запомни, что` на Марко-стороне, что` на Поло, и тогда будешь знать, надо ли тебе пересекать канал, чтобы добраться туда или сюда.
— Но почему ты не заглянешь к нам на репетиции? У нас их будет всего две. Ну, или только три-четыре.
— После Вены лучше тебе играть без меня. И без меня как зрителя.
Я качаю головой.
— Ты знаешь, что это за здание? — спрашивает Джулия, указывая. — Вон то, с белым фасадом…
— Мне все равно, — говорю я почти ожесточенно.
— Это церковь Вивальди, — говорит она.
— О, — говорю я, жалея о моей вспышке.
— Я не должна была упоминать Вену, — говорит она. — Постараюсь этого не делать.
— У тебя реальные проблемы, а жалуюсь я.
— То, что с тобой случилось, было достаточно реально, — говорит Джулия.
— Тебе не плохо оттого, что я тебя сюда привез? — спрашиваю я.
— Хорошо, что мы вместе, — говорит она. — И я сама сюда приехала.
Она глядит мне прямо в глаза, и я вдруг чувствую себя таким счастливым, что могу достать до неба. Десять дней с ней — десять дней! — и к тому же здесь.
— Верди. Вагнер, — говорит она через какое-то время.
Вокруг нас все стало синее и распахнутое, на берегу — зеленое. Я следую за ее взглядом и вижу два бюста на постаментах друг напротив друга в парке. Дерево разделяет их; они смотрят поверх воды.
— Нам на следующей.
Мы стоим у перил, смотрим на сосновый лесок вдоль воды, и я думаю о том, что же принесет нам Сант-Элена.
Синьора Мариани приветствует нас, задыхаясь, будто она только что заметила вапоретто и, прервавшись на полуслове, прибежала на металлический понтон, служащий пристанью. Она седовласая, маленькая и очень дружелюбная. Думаю, она бы с удовольствием с нами посплетничала, если бы кто-то из нас был на это способен. По пути через сосновую рощу собственно в Сант-Элену она приветствует любопытных очередями взрывной речи, из которой я улавливаю не более чем «amici della Signora Fortichiari»[84]. Она кивает зеленщику, отодвигает меня, чтобы я не наступил в собачьи экскременты, периодически и неубедительно предлагает помочь нам с багажом. Она ведет нас по довольно широкой улице к маленькому двору с воротами, обвитыми глицинией. Извлекается сложная связка ключей, и нам показывают, как их использовать при входе во двор, в дом и, после крутого подъема на три этажа, в квартиру.
Это прекрасная квартира с простыми дощатыми полами, с окнами на улицу и во двор, где высоко над маленькой магнолией натянуты веревки с бельем, с разноцветной одеждой — включая коричневое исподнее, принадлежащее, если судить по направлению веревки, соседу с нижнего этажа напротив. Мы с Джулией радостно переглядываемся. Синьора Мариани глядит на нас и заговорщически хохочет, потом неожиданно закрывает ставни. Она указывает на спальню, где ждут чистые белые простыни, телефон с автоответчиком, стиральная машина, огнетушитель, ваза с желтыми цветами и рядом с ней письмо на кремовой бумаге от синьоры Фортикьяри. И прежде чем мы успеваем заметить, она исчезает. Вскоре после этого громко хлопает дверь внизу, и возмущенный голос кричит в пролете лестницы.
— Mайкл, прекрати — говорит Джулия, смеясь, когда я тяну ее в спальню.
Я покусываю ее за ухо:
— Мм, пушистое.
— Не надо, Майкл. Дай мне прочесть письмо от Дженни.
— Потом.
Мы лежим в кровати, рядом, почти полностью одетые. Как она хочет, так и будет. Сегодня она хочет, чтобы я не торопился, хоть прошлый раз и был так давно. Так много всего случилось с тех пор, так много неожиданного напряжения и надежд, и я тоже не хочу, чтобы это кончалось, — хочу просто обнимать ее снова и снова.
Я предлагаю открыть шторы, но она мотает головой. Мы довольствуемся светом, проникающим из соседних комнат. Я снимаю с Джулии блузку и прижимаюсь лицом. Сегодня утром у меня не было времени побриться, и она мягко меня отстраняет.
— Твои губы бывают нежнее, — говорит она.
Это разговор в одну сторону, ведь она не может читать мои слова. Она кожей ощущает мои намерения и может сказать, что она чувствует, и что хочет делать, и что я могу для нее сделать. Сперва она казалась застенчивой, но становится смелее, чем когда бы то ни было, будто путешествие по воде и эта неизвестная комната освободили ее.
Даже когда я должен встать, чтобы перекопать мою нераспакованную сумку, это не прерывает общий настрой и наше возбуждение. Она положила голову на руку и смотрит на меня, будто никакого сомнения, никакой рефлексии и не возникало, чтобы помешать нашему восторгу.
После я передаю Джулии письмо. Она сидит сбоку на кровати; я включаю свет. Она выглядит серьезной. Оказывается, ее подруга практически заперта дома — у ее детей корь. Она не хочет, чтобы к ней приходили, но спрашивает, не сможет ли Джулия с ней встретиться на ланче послезавтра у Чиприани — можно и со мной, если я захочу. Ее уверили, что сама она не заразна.
— Ну как, Майкл, хочешь пойти со мной? — спрашивает Джулия, немного беспокоясь.
— Нет, я нет, — отвечаю я. — И ты тоже не хочешь.
Я по-прежнему думаю про секс, и корь — странное вмешательство в мои мысли.
Джулия кивает:
— Она моя очень близкая подруга — со школы. Она вышла замуж за венецианца лет пять назад, и теперь у нее двое детей, девочка и мальчик.
— Дженни с сальными черными волосами?
— Да, та самая, она превратилась в красавицу.
— Тогда лучше мне с ней не встречаться, — говорю я, гладя ее шею одной рукой и пальцами другой медленно двигаясь к низу спины. — …Интересно, приехали ли остальные. Их самолет должен был приземлиться в шесть. Как они добираются из аэропорта?
— По воде. Надеюсь, Майкл, у тебя нет планов с ними встречаться сегодня.
— Нет. Но я сказал, что позвоню. Завтра репетиция после обеда.
— Что будем делать?
— Я в твоих руках.
— Объятиях.
— Если быть точным. Мне хочется еще тебя пообнять.
Джулия выглядит недовольной.
— В чем дело? Что ты думаешь, я сказал?
— Помять.
— Пообнять. По-обнять.
— Нет такого слова.
— Теперь — есть… Что мы сегодня делаем?
— Мы можем просто побродить, — говорит Джулия. — Мне бы хотелось. И у нас так много времени.
— Недостаточно. Совсем недостаточно.
Она поворачивается и целует меня в лоб.
— Знаешь, — говорит она, — мы ведь никогда не танцевали вместе. Давай найдем, где мы могли бы потанцевать?
— Ох, нет… — говорю я. — Я не умею, ты же знаешь. С танцами у меня координация на нуле. Мне будет неловко, тебе будет неловко, и это испортит наш первый вечер. Давай лучше погуляем, как ты предложила.
Мы принимаем душ, одеваемся и выходим. Сумерки прозрачны. Далеко напротив с Лидо в нашу сторону светит вывеска «Кампари». Буйки на воде зажигаются, как свечки. Мы замолкаем с темнотой. Идем какое-то время вдоль берега, затем ждем вапоретто, чтобы он нас отвез, куда ему заблагорассудится.
Мы выходим за пару остановок до Сан-Марко и стоим перед Ла-Пьетой, церковью Вивальди, или, скорее, той, которая была построена на ее месте. Должно быть, моя скрипка часто здесь играла. Снаружи над черной водой ярко сияет фасад Сан-Джорджо-Маджоре, залитый белым светом. Здесь был придуман наш квартет.
Мы решаем вернуться сюда завтра, надеясь, что тогда Ла-Пьета будет открыта. Пока же мы движемся к громадной площади Сан-Марко, потом углубляемся в маленькие переулки. Она говорит мне, что, когда была здесь раньше, не замечала, что каждая улочка хоть как-то, да освещена ночью. Это значит, что я в любой момент могу ей что-то сказать, если захочу. Но мне и так хорошо.
Мы снова оказываемся на широкой набережной, выходящей к лагуне. Голоса на всех языках окружают нас, или, скорее, меня. Ночью, когда уходит свет, на его место заступает звук. Но из всего этого — плеск воды о камень, повизгиванье воздушного шарика, колесики, подскакивающие на ступеньках моста, взмах голубиных крыльев, эхо каблучков в колоннаде — что из всего этого она слышит? Может, глухое ворчанье мотора вапоретто; а может, даже и нет.
И несмотря ни на что, мы гуляем рука в руке, никому тут не известные. Запах ее лимонных духов мешается с полусвежим-полусоленым запахом города. Я спрашиваю ее, не голодна ли она, и она говорит, что нет. А как насчет выпить? Да. Бокал просекко в баре. Она неугомонна и предлагает пойти куда-то на Джудекке. Я рад, когда меня ведут по земле, но еще лучше — по воде.
Бар ярко освещен. Столик рядом с нами занят двумя молодыми французскими бизнесменами с коляской, в которой ребенок, мобильный телефон, пачка сигарет и несколько журналов. Американская пара постарше глядит на них с любопытством, потом заказывает по двойному эспрессо без кофеина. Управляющий в сером костюме суетится вокруг, отдавая команды, помогая, вытирая очки, убирая корзинку с хлебными палочками, чем-то его возмутившую. Прибывает наше просекко, и мы потягиваем его, болтая ни о чем: будет ли дождь и что мы будем делать, если будет. Мой квартет и ее семья будто никогда не существовали.
За столиком позади женщина приятной наружности, судя по акценту англичанка, разговаривает с подругой.
— Это общество вокруг Традонико, понимаешь… — начинает она, и я, привлеченный именем, слушаю дальше. — Это ровно то, что ты думаешь. Они… Женщин они просто используют: пусть придумывают одежду, продают драгоценности, служат музыкальным фоном… А что касается книги, я скажу тебе, что я думаю: это газетная статья, но совсем не литература… Меня не пригласили, но я бы и так не пошла… Они кидают подачки, и надо плясать под их дудку… Я их презираю.
Джулия смотрит на меня с любопытством, но не оборачивается.
— Не стоит, — говорю я тихо, пораженный этими ядовитыми замечаниями. — Она говорит про общество вокруг Традонико. Наверно, она имеет в виду людей из палаццо. Почему мы пришли именно сюда?
— Мы с Марией тут были однажды. Мне это место показалось очень роскошным, я хотела посмотреть, как оно изменилось.
Мы просим счет и платим; вернее, она платит прежде, чем успеваю заплатить я.
— Ты зеваешь, Майкл, — говорит Джулия, пока мы ждем вапоретто.
— Наверное, я устал больше, чем думал. На самом деле я проголодался.
Остаток вечера проходит незаметно и счастливо: еда в траттории, прогулка по маленьким улочкам, поздний бокал вина в баре. Она — моя любовь, и мы вместе в Венеции, так что я полагаю, это — счастье. Так и есть. На позднем теплоходе мы возвращаемся в квартиру и засыпаем в объятиях друг друга почти невинно.
Я забыл закрыть ставни вчера ночью, и свет льется в комнату. Она открывает глаза, будто почувствовав, что я смотрю на нее, и сразу же закрывает их, бормоча: «Дай мнe поспать».
Сколько лет я не просыпался рядом с ней. Даже когда мы были студентами в Вене, только в поездках мы проводили ночи вместе.
Когда я возвращаюсь из ванной, она в белом пеньюаре.
— Почему ты всегда носишь шелк?
— Шелк? Я? — восклицает она. И дважды хлопает в ладоши сперва у левого уха, потом у правого.
— Хороший день?
— Так себе, — улыбается она и пожимает плечами.
Я исследую кухню и докладываю, что на завтрак нет ничего, кроме кофе. Мне пойти и купить что-нибудь? Джулия предлагает мне взять разговорник, чтобы указывать на нужные слова. Я спускаюсь вниз к магазинам и возвращаюсь с хлебом, вареньем и молоком. Кофе готов, мы сидим и пьем его, чувствуя некую неловкость. Совместное утро кажется более интимным, более очаровательно неловким, чем совместная ночь.
Нет, ведь и в Банфе мы тоже были вместе, день за днем, целыми неделями. Она сказала, что помнит долгие гудки поездов вдали. Но что же теперь с зовом сирен в лагуне?
— Сегодня хло`пок, — говорит Джулия, когда мы готовимся выходить.
— И даже чуть-чуть помады!
— У меня каникулы.
— Ты взяла фотоаппарат? — спрашиваю я.
— Нам не нужны фотографии, — быстро говорит Джулия, — и вообще Мария уже фотографировала на пикнике… Тебе не надо позвонить остальным? Вчера ты не позвонил.
Я звоню в палаццо Традонико, мне удается поговорить с Пирсом. Он сообщает, что мы встречаемся в одиннадцать. По тону его ясно, что он чем-то недоволен, но невозможно понять, чем именно — его нынешним жильем, или тем, что я забыл позвонить вчера, или тем, что случилось на концерте, или его собственной амбивалентной памятью про Алекса и Венецию.
Они втроем, конечно, говорили обо мне, и я думаю, что они предъявят нечто вроде их совместной резолюции. Джулия советует мне не волноваться и быть спокойным, когда я встречусь с ними.
Мы идем сквозь зелень нашего острова — маленького городка без машин, пахнущего срезанной травой, — к одному из мостов, ведущих собственно в Венецию. Слева от нас заводь, почти пасторальная картина; справа — рабочий канал с баржей, с которой разгружают блестящие вентиляционные трубы, и три человека орут друг на друга с расстояния двух футов, скорее обмениваясь информацией, чем ругаясь. Постиранное белье висит вдоль улицы, по которой мы идем, и вездесущие герани цветут в своих пластиковых горшках.
Мы шагаем по белому гравию дорожки, обрамленной высокими липами с темными стволами и свежими листьями, полными света. По обеим сторонам раскинулись неухоженные сады. В конце дорожки стоит памятник Гарибальди и лев. Его окружают голуби, золотые рыбки, черепахи, собаки, дети, младенцы в колясках и их беседующие матери — по крайней мере сотня независимых жизней. Мы задерживаемся тут, прежде чем продолжать путь.
— Мы должны попасть на виа Скьявони, — говорит Джулия. — Там то, что я хочу тебе показать.
Однако когда мы туда приходим, там закрыто.
— Но сегодня не понедельник, — говорит Джулия.
Она стучит в главную дверь. Ответа нет. Другие туристы собираются вокруг, пожимают плечами, совещаются, смотрят на закрытую дверь с раздражением или безразличием и поворачивают назад. Джулия стучит в дверь снова.
— Джулия, оставь.
— Нет, не оставлю. — Она выглядит необычайно устремленной, даже сердитой.
— Что такого особенного в этом месте?
— Все. О, я этого не выношу. Ни знака, ни объяснения, и никого нет. И я даже не смогла посмотреть моего Вермеера в Вене. У тебя есть клочок бумаги?
Я достаю карандаш и бумагу из скрипичного футляра, и Джулия пишет что-то со словами «телефонаре» и «пронто» печатными буквами, а потом засовывает записку в почтовый ящик.
— Будет ужасно, если они закрыты на реставрацию или что-то еще, — говорит она.
— Но что ты им написала?
— Позвонить мне или убояться моего гнева.
— У тебя нет никакого гнева.
— Так уж и нет? — говорит Джулия, немного удивившись самой себе.
— Даже если они нам позвонят, я не смогу их понять, а ты не сможешь их услышать.
— Мы подойдем к этому мосту, когда его пересечем.
— Что ты имеешь в виду? — спрашиваю я.
— Мы пересечем этот мост, когда подойдем к нему, — говорит Джулия, щурясь на синюю лодочку, лавирующую вдоль Рио делла Пьета. — Теперь — к твоей церкви. То есть к Вивальди.
Но она тоже закрыта, закрыта для посещения. Я открываю внешнюю дверь, но громадная красная портьера и табличка на разных языках преграждают вход в саму церковь. Я чувствую, как горюет мой Тонони. Это невыносимо.
Круглолицая девушка сидит за стойкой справа от входа. Она читает книжку, судя по обложке — хоррор.
— Можно войти? — спрашиваю я по-английски.
— Нет. Невозможно. — Она улыбается.
— Почему?
— Закрыто. Chiuso. Много месяцев. Только чтобы молиться.
— Мы хотим помолиться.
— Воскресенье.
— Но в воскресенье мы будем в Торчелло!
Она пожимает плечами.
— Сегодня вечером концерт — билет?
— А что играют? — спрашиваю я.
— Играют?
— Бах? Моцарт?
— О! — Она показывает программу местного ансамбля.
Первое отделение — Монтеверди и Вивальди, второе — современная музыка, включая пьесу с английским названием современного итальянского композитора: «Что ты ешь, то ты и есть». Даже если бы я был без Джулии, это совсем не мое.
— Сколько стоит?
— Тридцать пять тысяч лир, — отвечает девушка.
— Ой! — Я меняю тактику, избегая взгляда Джулии. — Слишком дорого — Molto caro, — добавляю я, вспомнив фразу.
Девушка улыбается.
— Я музыкант, — говорю я, показывая мой скрипичный футляр. — Скрипач! Вивальди! Это его церковь. — Я возношу руки вверх в преклонении. Похоже, ее это развлекает. — Пожалуйста.
Она откладывает книжку, выходит из своей будки, озирается, не видит ли кто, и на секунду отводит красную портьеру, чтобы мы проскользнули внутрь.
— Вот видишь, — говорю я Джулии. — Обаяние лучше угроз.
— Повтори.
— Обаяние лучше угроз.
— В Скьявони не на кого было расточать мое обаяние, — замечает она.
Высоко над нами великолепный потолок, полный пространства и света, с вылепленными музыкантами и ангелами, дивное слияние бледно-голубого, розовато-охряного и белого. Отец и Сын и Святой Дух в виде голубя коронуют Пресвятую Деву.
Пока мы восхищенно разглядываем эту красоту, откуда-то сбоку от алтаря вдруг раздается неистовая какофония. Некий безумец атакует рояль, установленный на низкой сцене и каким-то образом подсоединенный к усилителю. Сначала целая стена взрывается вдребезги на кусочки, потом куча слабоумных мышей сыплется с верхних октав, пока они не трансформируются внизу в медведей, от которых стынет кровь. Неужто то самое «Что ты ешь, то ты и есть»?
Джулия тоже обеспокоена, но в основном моей реакцией.
Вдруг все останавливается, пианист и звукорежиссер делают мелкие исправления перед тем, как продолжить репетицию. Потом снова тишина, крышка рояля закрыта — и, к счастью, эта пара исчезает так же внезапно, как и появилась.
— Это было действительно так ужасно? — спрашивает Джулия.
— О да. Поверь мне. На секунду я тебе позавидовал.
— Пусть Тонони сыграет, чтобы очистить церковь.
— Нас выгонят. Ведь нас тут и быть не должно.
— Майкл, если ты не сыграешь на своей скрипке здесь, то будешь жалеть всю оставшуюся жизнь.
— Ну да, и я думаю, скрипка тоже никогда мне не простит.
— Вот именно.
— Но, Джулия…
— Но, Джулия, что?
— Ты тогда должна мне помочь, — говорю я, подводя ее к роялю.
— О нет, Майкл. О нет. Тебе не удастся заставить меня играть. Ты же знаешь, я не буду.
— Ты это уже играла.
Из футляра моей скрипки я достаю Ларго из первой Манчестерской сонаты Вивальди — фотокопию на прекрасной широкой бумаге формата А3, — разворачиваю ее и ставлю на пюпитр рояля. Джулия садится, секунду смотрит в ноты, раскачиваясь немного из стороны в сторону. Я настраиваюсь.
— Ты тиран, Майкл, — говорит Джулия, очень нежно, очень серьезно.
В ответ я играю затакт, и она, безо всякого дальнейшего сопротивления, вступает на следующей ноте.
Это восторг, и это так быстро кончается. Ничего красивее никогда не было написано для скрипки, и моя скрипка, похоже, чувствует, что это было написано лично для нее, чтобы играть здесь. Где же еще должно быть исполнено это Ларго? Именно здесь Вивальди учил девочек из сиротского приюта и делал из них лучших музыкантов Европы. И поскольку рукопись этой сонаты была найдена всего несколько лет назад в той самой библиотеке в Манчестере, где я так многому научился, овладевая музыкальным мастерством, я чувствую, что она была написана и для меня тоже.
Никто нас не прерывает. Церковь пуста. Только музыканты над нами, с их виолами, трубами и вытянутыми лютнями.
— Это было безупречно, — говорю я сразу по окончании. — Давай еще раз сыграем.
— Нет, Майкл, — говорит Джулия, закрывая крышку фортепиано. — Если это было безупречно — раз это было безупречно, — это точно не стоит играть снова.
Пока мы идем по узким переходам и маленьким мостикам к палаццо Традонико, я слышу странные удары и звуки отскоков — оказывается, это местные дети играют в мяч. Палаццо выходит к воде, а его водные ворота открываются в очень маленький канал. Парадный фасад, серый и облупившийся, смотрит на маленькую, неправильной формы площадь, кампьелло Традонико. Она вне всех туристических маршрутов и тем самым служит прекрасной площадкой для игры в нечто типа футбола-сквошa. На колья ограды по уровню второго этажа насажено немало черно-белых мячей. Там они и остаются, ежедневно сдуваясь, никогда не сдуваясь до конца, очерчивая и украшая палаццо, как ананасы, или химеры, или другие, более традиционные архитектурные наросты.
Я нажимаю дверной звонок. Женский голос что-то говорит по-итальянски, на что я отвечаю «Синьор Холм, куартетто „Маджоре“», и это вызывает приветственный щелчок. Широко открыв дверь, мы оказываемся в огромном, темном, пустынном каменном вестибюле с лестницей, ведущей наверх вдоль одной из стен. Свет не зажигается, и мы в потемках карабкаемся наверх на второй этаж, где открывается дверь, когда мы оказываемся возле нее.
Девушка-подросток, дочь графа Традонико, приветствует нас, представляется Терезой и говорит нам, что остальные члены квартета собрались в музыкальной комнате. Она провожает нас туда, улыбается и исчезает.
Блестящий, потрескавшийся охристо-черный пол главного зала идет насквозь от входа до задней стены, залитый светом с обеих сторон. После невзрачного, обшарпанного фасада и угрюмого входа я ничего подобного не ожидал.
Мы проходим через комнаты, каждая следующая удивительнее предыдущей. Они наполнены разнообразной красотой из смеси веков: золоченые диваны с парчовыми спинками; бархатные стулья; двери, расписанные верблюдами и леопардами; огромный стол зеленого мрамора с богато украшенными ножками, не ведающий о существовании прямых линий; стеклянный подсвечник со всплесками крыльев и цветов; часы, поддерживаемые медведями; дикая смесь китайских ваз, статуэток, вглядывающихся в нас и манящих куда-то из каждой ниши; картины — от семейных портретов до маленьких карандашных набросков, от белокожих мадонн до окровавленных Юдифи с Олоферном, смотрящих со стены над обеденным столом.
Билли появляется из внутренней комнаты и тепло нас приветствует.
— Все хорошо?
— Да, — отвечаю я.
— Ты уверен?
— Да, конечно, — говорю я.
— Мы тут за хозяев, — бормочет Билли.
— Это поразительно! — говорит Джулия.
— Мы на третьем этаже, который у миссис Вессен, но концерт будет на этом. Тут даже есть внутренний сад, — говорит он, указывая на маленький воздушный мост, перекинутый через канал. — Это меньше, чем мой сад в Лейтонстоуне, но Пирс говорит, что по венецианским меркам это просто поле для гольфа.
Лицо Джулии освещается мыслью о побеге от всего этого великолепия в сад.
— Давайте быстро посмотрим, — предлагает она. — Или остальные ждут Майкла? Ничего, если я пойду одна?
— О, — говорит Билли, — это займет всего минуту. Пошли вместе.
Мы переходим по мостику и оказываемся в освежающе простом мире, в пристанище плюща, олеандра и кипариса, деревьев с мелкими листьями и благоухающими белыми цветами. Несколько листьев плавает в мелкой каменной поилке для птиц. Скучающий потрепанный лев загорает перед фонтаном, положив передние лапы на щит.
На маленьком канале нет движения. Тишина нарушается только короткой птичьей песней и далеким церковным колоколом; даже стук мяча не слышен. Я растираю лавровый лист, и Джулия нюхает его из моей ладони.
— Ну, — говорит Эллен, неожиданно и бесшумно появившись за нами. — Это все очень мило, но, наверное, нам надо порепетировать. — Она не обращается ни к кому из нас конкретно. Когда мы проходим над каналом, она бросает в него несколько листиков.
В музыкальной комнате есть и фортепиано, и клавесин.
— Знаешь что, Джулия? Мы должны сыграть того Вивальди здесь, — предлагаю я. — Гораздо больше подходит на…
— Нет, — быстро и резко говорит Джулия, на секунду поднимая глаза вверх.
Я следую ее взгляду и вижу огромную массу серо-золотых сплетений маленьких ножек, ручек и попок, выступающих из потолка.
— Ну, может, наконец начнем? — не удосужившись нас поприветствовать, холодно говорит Пирс, который нас тут ждал.
— Прошу у всех прощения, — говорит Джулия. — Я зашла просто поздороваться, и я приду на концерт, но сейчас я должна идти.
— Но, Джулия… — протестую я.
— Мне надо кое-что купить, — говорит она. — Ключи у меня есть.
— А ланч?
— Тебе лучше с друзьями. Ты проводишь с ними слишком мало времени. Я тут поброжу, и мы встретимся в шесть в квартире. В шесть — нормально?
— Ну да, но…
— Тогда до шести. Пока.
— Мы закончим через час-два, — говорю я. — Ты не хочешь просто посидеть в саду и почитать?
Но Джулия, к моей досаде, отвернулась. Я встаю, беспокоясь, что она может споткнуться на неосвещенной лестнице, и догоняю ее у двери.
— Майкл, возвращайся.
— Я тебя провожу донизу.
— Не надо.
— Да что случилось?
— Ничего.
Мы у подножия лестницы, и тут слишком темно, чтобы говорить.
— Ты найдешь дорогу обратно? — беспокойно говорю я, держа входную дверь открытой.
Но Джулия, быстро кивнув, переходит кампьелло, не обращая внимания на присутствие и передвижения удивленных молодых футболистов.
Когда я возвращаюсь, Билли нервно наигрывает на рояле.
— Ничего не случилось, я надеюсь, — говорит Пирс несколько отстраненно.
— Нет, — говорю я, недовольный его неприязненным приемом Джулии и уж подавно отношением к ней Эллен.
— У нас не было времени ничего обсудить, — говорит он. — Я имел довольно резкий разговор с Лотаром на следующий день после концерта. То есть он позвонил нас поздравить. Концерт, конечно, прошел с большим успехом.
Я киваю с недоверием.
— Я сказал ему, что он должен был там присутствовать. Он представляет не только нас, но и Джулию, и должен был понимать, что, учитывая обстоятельства, могли возникнуть те или иные сложности.
Странно официальная манера Пирса меня раздражает.
— Полагаю, он был занят где-то еще, — говорю я.
— Да, он так и сказал.
— Но это довольно разумно, Пирс. Он все подготовил. Он даже встретил нас в аэропорту и привез на первую репетицию. В любом случае он базируется в Зальцбурге, верно? Я не понимаю, на что ты намекаешь. Я сам не знал, что со мной случится. Как он мог знать? Он даже не знал, что я знаком с Джулией.
— Или то, что вы сейчас встречаетесь, — добавляет Эллен. — Билли, прекрати.
Билли прекращает свое треньканье.
— Я считаю, что Лотар должен был нам сказать про Джулию, — говорит Эллен. — Ты так не думаешь? Это чуть не привело к катастрофе.
— Как ты можешь такое говорить? — восклицаю я.
— Как ты можешь это отрицать?
— Эллен, подумай сама, — говорю я далеко не так спокойно, как рекомендовала Джулия. — Это была не ее проблема, а моя. И к тому же я вам про нее сказал, так что какая разница, Лотар там или не Лотар.
— У всех был такой стресс, — говорит Пирс.
— Вы планировали этот разговор? — спрашиваю я.
— Конечно нет, — резко отвечает Пирс. — Просто мы все были по-настоящему обеспокоены тем, что случилось. Включая Билли, который старается не участвовать в разговоре.
— Что мы репетируем сначала? — спрашиваю я, глядя на всех. — Мендельсона?
— Нам надо поговорить, — говорит Пирс, кладя руку мне на плечо; я не могу двинуться. — Если какой концерт и требует обсуждения, то именно этот.
Я убираю его руку.
— Тут нечего обсуждать, — говорю я, стараясь сдержаться. — Джулия больше ни с кем никогда не будет играть. Хорошо? Эта часть ее жизни закончилась. Мы не будем играть с ней, как это может на меня повлиять? — Я глубоко дышу и начинаю снова: — Я очень, очень сожалею о том, что случилось в Вене. Глубоко сожалею. Это было ужасно для меня, ужасно для нее, и я знаю, что это было ужасно для вас. Мне нет прощения. Этого не должно было случиться. Я вас подвел. Но как такое может еще раз повториться? И как вы можете быть столь бесчувственны к ней? Вините меня, но не ее.
Несколько секунд все молчат. Ни Эллен, ни Пирс не убеждены.
— Ты прав, — неожиданно говорит Пирс. — Не будем об этом.
— Хорошо. Мендельсон, — облегченно говорит Билли.
Эллен ничего не говорит, но легко кивает.
— Тогда гамму? — говорит Пирс.
Мы медленно играем гамму, и постепенно, почти болезненно, бо́льшая часть недовольства уходит. Я смотрю наверх и снова вижу странное переплетение херувимов на потолке. Смотрю на простой пол и снова погружаюсь в медленные звуки гаммы, сначала вверх, потом вниз.
— Еще раз, — говорит Билли, когда мы доходим до последней ноты, и мы все легко подчиняемся этой беспрецедентной просьбе.
Эллен и Билли играют спокойно и гладко, но Пирс кажется потерянным в своем мире, таким, как я его помню, когда только присоединился к квартету.
После репетиции мы решаем, что еще одна перед концертом нам не нужна.
— Почему бы нам всем вместе не пойти завтра в Сан-Джорджо-Маджоре? — предлагает Эллен, вернувшись в свое обычное состояние. — Мы ничего в этой поездке не делали вместе. Можем попросить кого-нибудь сфотографировать нас на фоне колонн — это будет неплохая реклама. Не говори мне, что ты завтра занят, Майкл.
— Вроде бы я свободен… может, до или после ланча?
— А церковь не будет тогда закрыта? — спрашивает Билли.
— Ну, тогда как насчет завтрашнего утра? — предлагает Эллен. — Или даже сегодня после полудня?
— Мне надо сейчас прогуляться, — говорю я. — Но могу с вами там встретиться около трех.
— Пирс? — спрашивает Эллен.
— Нет, я занят.
— Ты имеешь в виду сегодня?
— Да.
— И завтра?
— Да, — говорит Пирс, скорее оцепенело, чем раздраженно.
— Тогда завтра утром, о’кей? — настаивает Эллен.
Пирс мотает головой и вздыхает:
— Завтра я тоже занят.
— Что? Весь день? — говорит Эллен. — Что ж такое ты делаешь? Скажи, что ты придешь, Пирс. Это будет так здорово. И вид с башни поразительный.
— Я не хочу ехать на тот остров, — говорит Пирс, кладя скрипку в футляр. — Я знаю этот вид с башни. Он навсегда во мне. Ради бога, Эллен, не притворяйся идиоткой. Я никогда не поеду на тот остров — ни сегодня, ни завтра. Я ненавижу Венецию. Иногда я искренне жалею, что он вообще предложил собрать квартет.
Пирс выходит из комнаты. Мы втроем глядим друг на друга, пораженные силой его эмоций, не зная, что сказать.
Мы с Джулией ужинаем при свечах в квартире. Она приготовила, а я накрыл на стол. Рассказав ей о Пирсовом выплеске, спрашиваю, почему она была в таком странном настроении в палаццо.
— Из-за Эллен?
— Мне слишком сложно.
— Прости.
— Я имею в виду, это действительно красиво, Майкл, но я не могу читать по губам при свечах. Что это было про луну?
— Про луну?
— Ох, не важно. Кстати, лампочка на автоответчике мигает, так что кто-то оставил сообщение. Интересно, оно от Дженни?
— Может быть, из Скьявони.
— Да, действительно.
— В таком случае оно будет по-итальянски. Как нам с этим справиться? — спрашиваю я.
— Если ты его послушаешь после ужина и просто запишешь, как оно звучит, я попробую его разобрать.
Я поднимаюсь зажечь свет.
— Вот… но тебе на самом деле сложно? Я имею в виду — просто быть здесь?
— Я рада, что я здесь с тобой.
— Ну, в смысле, быть далеко от… от Лондона?
— Я скучаю по ним, — говорит Джулия. — Так было бы и в Вене. Но не только это. Сегодня я сняла деньги из банкомата по кредитной карточке и подумала, что в истории операций будет написано: это произошло в Венеции. Я не привыкла о таком думать. Это какие-то ужасные ухищрения.
Она замолкает.
— А Джеймс…
— Догадывается?
— Не то. Он спал с кем-нибудь еще?
Джулия размышляет, как ответить, а может, отвечать ли вообще. Кажется ли ей это грубым? Но я не хотел говорить о верности.
— Насколько я знаю, только однажды, — наконец говорит она. — Несколько лет назад. И когда мы, казалось, были наиболее близки. Но это случилось по-другому. Он был в поездке, одинок, и это была только одна ночь. Я не думаю, что теперь он будет спать с кем-то еще.
— А как ты об этом узнала?
— Никак. Он сам мне сказал. Тогда мне это показалось странным. Я и сейчас так думаю… Но его проступок меня не извиняет. У меня намного хуже, потому что я люблю тебя; как я могу ему об этом сказать? Когда я начинаю думать об этих вещах, у меня кружится голова. Весь день у меня какой-то звон в ушах… Я купила тебе подарок на день рождения. Запоздалый, я знаю.
— Правда? Покажи.
— Ты его скоро получишь. Я должна с ним кое-что сделать, прежде чем тебе отдать.
Я наполняю бокалы.
— Не совсем честно, что ты можешь резко менять тему разговора, а я не могу, — говорю я.
— Небольшая компенсация, — говорит Джулия. — Я была серой мышкой, как ты, наверное, помнишь, но невозможно быть серой мышкой, когда ты глухая. Теперь, если я чего-то не понимаю или не хочу чего-то понимать, я меняю тему разговора, и все должны этому следовать.
— Ты никогда не была серой мышкой.
— Разве?.. Знаешь, пожалуй, надо бы отправить факс Джеймсу отсюда. У Дженни есть факс, я с ней встречаюсь завтра на ланче.
— Почему бы тебе просто не сказать ему, что ты в Венеции? Особенно если он может это выяснить.
— Да, ты прав, почему бы и нет?
— Конечно, если Мария с ним говорила и сказала ему, что ты с ней…
— Я думаю, меня по-настоящему расстроили херувимы на потолке в комнате, где вы репетируете, — говорит Джулия.
— Ты про что?
— Уже прошло больше недели, — говорит она.
— Но у него же там бабушка, которая все для него делает, — говорю я.
— Да. Я уверена, он совсем не скучает по мне. Я этого не выношу. Мой бедный ребенок.
Меня охватывает внезапная неприязнь к этому бедному ребенку. Как я могу с ним состязаться? Как я могу даже думать о том, чтоб их разделить?
После ужина мы выходим выпить кофе на ближайшую площадь, обсаженную гинкго, мушмулой и липой; потом обратно домой под глицинию, стараясь не хлопнуть входной дверью.
Она обнимает меня всю ночь, время от времени произнося мое имя. Она научила меня тактильному алфавиту, чтобы могла читать в темноте мои одно-два слова любви — достаточно, чтобы смеяться над моими ошибками. Я не могу заснуть, когда она меня обнимает. В конце концов мы находим положение, когда ее голова лежит на моем плече и руке, и я сплю хорошо.
Утром, подперев подбородок, я созерцаю, как она красится. Она так хороша собой, еще красивее здесь при дневном сиянии этого города. Она несколько раздосадованно спрашивает: неужели мне совсем нечего делать? Почему бы мне не почитать про Венецию? Почему бы не поработать над «Искусством фуги», привезенным с собой? Почему бы не побриться? Почему я только и делаю, что смотрю на ее утренний туалет? Она не смотрит, как я бреюсь, и не может понять моего восхищения.
Но как мне не восхищаться? Нам так легко быть вместе здесь, на окраине Венеции. Мы гуляем рука в руке: здесь, там и всюду. Мы вдвоем — английская пара, друзья синьоры Фортикьяри. В Венеции для меня нет прошлого, только обещание будущего. Для нее — есть память о поездке без меня, но Сант-Элена, не обремененная, легкая, почти первозданная, избежала даже этого.
Сообщение на автоответчике было из Скуола ди Сан-Джорджо-дельи-Скьявони. Смотритель болен, поэтому мы не смогли попасть внутрь; но сейчас найдена замена, и здание будет открыто начиная с полдесятого.
Мы идем к Скуоле. Народу мало. Джулия называет мне имя художника, на которого мы пришли посмотреть: Карпаччо. Пока мои глаза привыкают к перемене света, я открываю рот в изумлении. Картины на фоне темного дерева стен — самое удивительное из всего, что я видел. Мы вместе стоим перед первой: отвратительный дракон, атакуемый святым Георгием, угрожающе извивается, тогда как острие копья уже пронзило пасть и череп. Голая, разрушенная земля простирается вокруг. Она кишит всякой мерзостью: змеями, лягушками, ящерицами, отрубленными головами и конечностями, костями, черепами, трупами. Укороченный торс человека выглядит, как мог бы выглядеть сам кудрявый святой Георгий, будь он жертвой. Человек смотрит с картины, его рука и нога поглощены драконом. Девушка, съеденная на нижнюю половину, умудряется выглядеть по-прежнему добродетельной. Все бледное и гротескное; тем не менее за высохшим деревом и этой роковой пустыней — полоса безмятежной красоты: пейзаж с кораблями и водой, высокими деревьями, роскошными зданиями.
Мы двигаемся вдоль стены от сцены к сцене, ничего не говоря, я сзади с путеводителем. Прирученный, усохший дракон ожидает последнего удара меча победителя; языческие монархи с большой помпой переходят в христианство, в то время как красный попугайчик смотрит с картины циничным оценивающим взглядом, покусывая листочек маленького растения; из ребенка изгоняют нечистую силу, которая выглядит как странный василиск; через алтарь на другой стене незлобивый святой Иероним путешествует со своим еще более незлобивым львом, отправляя робеющих монахов врассыпную по всей картине, как клонированных летучих мышей; красный попугайчик возникает снова, когда святой Иероним благочестиво умирает; и потом самая удивительная из сцен — новости о его смерти достигают святого Августина в его богатом тихом кабинете. Окруженный книжными шкафами и раскрытыми фолиантами нот, Августин сидит один со своей великолепной, безупречной, вежливой, обожающей, кудрявой белой собачкой, будто нет ничего более совершенного или более необходимого в этой комнате, в Венеции, во всем мире.
Свиток возле него, не более заметный, чем раскрытые фолианты нот, констатирует, что собачка написана Витторе Карпаччо. Но разве это возможно? Тот, кто создал дракона, также создал тебя? Перо в руке мастера готово, свет пророческого знания на его лице, и длинные тени от вечернего солнца перечеркивают простой пол, на нем никого, кроме тебя, о великолепный пес. До чего же мокр твой нос, каким вниманием блестят твои глаза. Картина невообразима без тебя. Христа может не быть в его нише, никто и не заметит.
Неожиданная стайка маленьких французских школьников в желтых шапочках обсуждaeт картины в философских диалогах с учителем. Они сидят на скамеечках. Смотрят по сторонам, толпятся перед отдельными сценами. «Chrétien… une bête féroce… jeune fille…»[85] В моей голове возникает певучее: «Fou… Soûl… Non. Fou… Non. Soûl…» Я начинаю нервничать, потом успокаиваюсь. Мы стоим справа, не загораживая. Джулия держит меня за руку. Один маленький мальчик, отвечая на вопрос, робко говорит: «Le chien sait»[86]. И он прав, собака знает, хотя это и другое знание, чем у попугая, в чьих мотивах я сомневаюсь. Собака спокойна в своем знании. Она верит в устройство мира, в достоинство и в преданность.
Когда мы поднимаемся наверх, мы одни. Я целую ее. Она нежно и непринужденно целует меня. Под окном скамейка. Воркует голубь, ветерок колышет красную занавеску, и через канал доносятся звуки работы: там обнажают кирпичную кладку из-под штукатурки. Мы, скорее я, сможем услышать, если кто-то станет подниматься по лестнице. Мы долго целуемся. Я сижу на скамейке, она сидит у меня на коленях, я ее трогаю, моя рука под ее платьем.
Я шепчу ей на ухо, что я хочу с ней сделать, зная, что она не может этого слышать.
— О боже… — говорит она. — Давай немедленно перестанем! Давай перестанем!
Я слышу кого-то на лестнице. Мы отпрыгиваем друг от друга и погружаемся в путеводитель и панели на потолке, где разные фигуры святых занимаются своими святыми делами.
Старик поднимается неуклюже и медленно вверх по ступеням, холодно оглядывает нас и спускается обратно, не говоря ни слова. Вряд ли он мог знать, чем мы были заняты, но его появления достаточно, чтобы нас приструнить.
Внизу мы бросаем последний взгляд на картины. Скамейки теперь заполнены по крайней мере сотней безудержно болтающих школьников.
Мы входим в соседнюю комнату, что-то вроде ризницы, где видим чаши, одеяния, трех мадонн с младенцами и сине-белый экран видеонаблюдения, на котором застыла скамейка, где мы только что сидели.
— Пошли отсюда скорее, — говорит Джулия, ее лицо полно ужаса, щеки красны от стыда; старика нигде не видно.
Мы быстро уходим, идем через мостик; потом, глубоко в лабиринте улиц, она говорит:
— Это ужасно, ужасно…
— Ну ладно, Джулия…
— Это так по́шло…
— Ну, это старик, выполняющий свою работу.
— Мне плохо от всего этого… — Она начинает рыдать.
— Джулия, пожалуйста, не плачь.
— О Майкл…
Я притягиваю ее к себе: она не сопротивляется, хоть я и боялся обратного.
— Почему ты меня бросил тогда? Это не может продолжаться. Я это ненавижу… и теперь у Чиприани… Джеймс там останавливался однажды…
Я понимаю отдельные слова, сам говорю что-то невнятное, но главное, просто жду, когда она перестанет всхлипывать.
Мы идем к воде.
— Как я выгляжу? — спрашивает она, прежде чем войти в холл отеля.
— Ужасно.
— Я так и думала.
— Нет-нет. Ты, как всегда, прекрасна, — говорю я, заправляя за ухо ее выбившуюся прядь. — Я буду ждать тебя здесь в три тридцать. Не грусти. Мы оба на взводе, вот и все.
Но это жалкая отговорка. Я знаю — все гораздо сложнее. Что-то сломалось. Маленькая коричневая лодка пыхтит через большую воду. Вдалеке появляется громадный белый лайнер. Чистое голубое небо, оживленная голубая лагуна: чтобы отвлечься от того, что случилось, я стараюсь запечатлеть эту сцену в памяти, написать каждый элемент, будто некий поздний Каналетто: круизный лайнер, паром с автомобилями, водное такси, полицейский катер, пара вапоретто, маленькая плоская лодка вроде баржи. Но без толку; эти мысли не победить. Я пытаюсь представить мою жизнь без Джулии. Ухожу прочь от воды, пересекаю площадь, бреду узкими вьющимися улицами.
Я стою на мосту через боковой канал и смотрю на пристань, ее голубые с золотыми полосками столбы. Водные ворота в Оперу: куски перекрученного металла, деревянные рейки, обуглившиеся двери, заржавевшая птица. На черных стенах граффити декларирует: «Ti amo. Patrizia». Этот феникс, однажды уже сгоревший, на сей раз не возродился. Но ведь то, что было так глупо, так стремительно, за такое короткое время потеряно, может быть и найдено, переделано, снова возвращено к жизни.
Я увидел маленькую синюю фарфоровую лягушку — и купил для нее. В полчетвертого мы встречаемся, где расстались. Джулия выглядит спокойнее. Мы едем на остров Мурано, где едим гадкое абрикосовое мороженое и посещаем магазин, полный кошмарных стеклянных изделий. Она говорит мне, что по-итальянски корь называется morbillo — милый факт. Я предлагаю купить рюкзак фирмы «Инвикта» для Люка. Тогда ни с того ни с сего она говорит мне, что ее подруга разрешила мне остаться в квартире после ее отъезда — во вторник.
— Вторник? — говорю я, побледнев. — Почему так рано?
Никакие мои слова ее не переубеждают. И теперь она говорит, что не сможет прийти на сегодняшний концерт. Почему, спрашивается? Дело в самом палаццо? В потолочных херувимах? В моих коллегах по квартету? Она мотает головой, не отвечая. Она должна послать факс по пути домой. Она рано ляжет.
Я безжалостно рассказываю ей про звуки Венеции, и ее лицо белеет, хотя она ничего не говорит. Я любовно описываю их. Как она может покинуть меня во вторник? Как? Как? Значит, у нас здесь всего четыре дня? И сегодня второй из них.
Во время концерта моя рука безупречно двигается по грифу. Гайдн и Мендельсон исправно создаются в процессе. Выступлению аплодируют; мы исполняем на бис часть из квартета Верди, заранее заказанную миссис Вессен. Граф Традонико и его графиня искусно играют хозяев, внимательные ко всем, знакомым и незнакомым; их обаяние безмятежно и профессионально. Между гостей угрюмо курсирует скульптор, неприветливый брат графа. Я хочу с ним поговорить, но неожиданно теряю всякое желание. У меня не получается соединить сплетни из бара на Джудекке с тем, что я здесь вижу, или соединить хоть что-то с чем-то.
Пятнадцатилетняя Тереза улыбается нам, особенно Билли, ее любимцу. Моросит, и никто не выходит через мостик в сад. Просекко и бутерброды поглощаются в комнате со свисающими с потолка серо-золотыми младенцами; вечеринка успешно гомонит. Миссис Вессен громка в своих излияниях. Какое облегчение никого не знать, не быть душой общества. Я почти не говорю с моими коллегами из «Маджоре», мы только назначаем время репетиций для двух других концертов в Венеции. Я отбываю на Сант-Элену.
Я слишком много выпил просекко; не сомневаюсь, что она почувствует этот запах на моей коже. По пути к вапоретто я останавливаюсь в баре, чтобы протрезветь, и пью еще немного — на сей раз крепкую граппу. Я становлюсь дружелюбен, многословен, не заботясь о понимании. Обнаруживаю, что уже за полночь.
Ночью вапоретто словно крадется по темной воде, нужно его не пропустить.
Свет не пробивается через ставни. Я могу шуметь в квартире, но не могу зажигать свет, потому что она спит и это может разрушить ее сны. Раздеваюсь и ложусь рядом с ней. И в ночи, несмотря на все трещины, прошедшие между нами днем, мы неосознанно придвигаемся, чтобы обнять друг друга. Или так я предполагаю, раз мы просыпаемся в этой позе.
Звонит будильник. Кажется, я совсем не спал.
Я смотрю на стрелки часов, говорящие: 5:00.
Она, конечно, по-прежнему спит. Но если она поставила будильник на этот дикий час, значит она хотела, чтобы я ее разбудил.
Я нежно бужу ее, целую ее веки. Она немного жалуется. Я чуть-чуть щекочу ее пятки.
— Дай мне поспать, — говорит она.
Я зажигаю свет. Она открывает глаза.
— Ты знаешь, который час? — спрашиваю я.
— Нет… О, я так хочу спать.
— Почему ты поставила будильник на пять?
— А, да, — зевает она. — Я не хотела пропустить восход солнца.
— Восход? — глупо повторяю я. — Мне кажется, у меня похмелье.
— Оденься потеплее, Майкл.
— Зачем?
— Вапоретто до Сан-Марко, пешком к Фондамента Нуове и паром в шесть часов до Торчелло.
— О нет.
— О да.
— Паром в шесть часов?
— В шесть.
— Тогда сначала кофе. Сейчас поставлю. Я не смогу шевелиться без кофе.
— Мы можем пропустить восход.
— И во сколько восход?
— Точно не знаю.
— О’кей, давай сравним то, что мы знаем точно, с тем, что мы знаем неточно, и попьем кофе. — Но голос у нее такой разочарованный, что я быстро сдаюсь.
Сосны шелестят. Тяжелое небо окрашено золотом здесь и там. Птицы устраивают жуткий галдеж на пристани. Она поскрипывает и покачивается, пока мы смотрим в сторону Лидо. Слышен приближающийся звук: вапоретто почти пуст, ведь это воскресенье, и только 5:30 утра.
Золотой свет сияет над широкой лагуной. Мы быстро оказываемся на Сан-Марко.
— А теперь? — спрашиваю я.
— Теперь мы пересекаем пьяццу и наслаждаемся ее пустотой.
— Пересекаем пьяццу. Наслаждаемся пустотой. Понял.
Никого на площади нет, кроме голубей и человека с метлой. Я наслаждаюсь, как могу.
Серая кошка присоединяется к голубям, не пытаясь на них нападать, а они не выказывают беспокойства.
— Что это у тебя за такие лимонные духи все время? Они прекрасны.
— Не лимонные, Майкл, — раздраженно говорит Джулия. — Цветочные. И это не настоящие духи. Просто туалетная вода.
— Прости, прости, прости. В любом случае — они великолепны. Почти так же, как ты сама.
— Ох, заткнись, Майкл, или я начну звать великолепным тебя.
— Перед голубями? Ну и разве я не?..
— Да. Если хочешь.
— На самом деле ты хочешь, чтоб я помолчал.
— Да.
— Но я могу напевать?
— Да.
Японская пара, верно настолько же безумная, как и мы, вышла на прогулку. Они появляются из-под колоннады, и женщина уговаривает дворника дать ей попозировать с метлой. Он вручает ей метлу. Она фотографируется, держась за метлу, на фоне Сан-Марко и голубями перед ней.
— Где восход? — спрашиваю я. Небо светлеет.
— Эти облака. Я не думаю, что мы его увидим, — грустно говорит Джулия.
Я все еще сонный. Мы бредем, пару раз оказываясь в переулках, выходящих к воде. Помощник булочника появляется откуда-то с подносом, газетчик вывозит тележку с газетами, голуби, хлопая крыльями, приземляются на площадь. Бронзовый всадник наблюдает за нами со своей бессонной высоты. Мы попадаем на набережную Фондамента Нуове, как раз когда наш паром уходит.
— Слишком поздно, — говорю я. — Что теперь?
— Наслаждаемся небом, — предлагает Джулия.
— Хорошо.
Мы идем по мосту и останавливаемся на нем, глядя на север, на остров, памятный своим абрикосовым мороженым. Наш паром удаляется в его направлении.
— Если бы ты не медлил… — начинает Джулия.
— Если бы ты не ошибалась по дороге… — замечаю я.
— Это ты должен был нас вести по карте.
— Но ты утверждала, что знаешь дорогу.
— Однако согласись, что это красиво.
Я соглашаюсь. Небо разрезано всплеском бледного золота над островом-кладбищем и ясным розовым румянцем над Мурано. Но следующий паром через час. Слишком холодно стоять на мосту и слишком одиноко сидеть на пристани, откуда мы поплывем в Торчелло, так что садимся на соседней пристани, где, по крайней мере, есть какое-то движение. Трап скрипит, когда швартуется паром. Сходит монах в коричневых одеждах, на борт поднимаются чернорабочие в синих рубашках. Открывается магазин напротив, и мы пьем кофе. Потом идем в только что открывшийся рядом бар, и я выпиваю неизменную граппу.
Джулия вслух не комментирует. За две минуты до отхода следующего парома я заказываю вторую граппу.
— Лекарство от похмелья, — говорю я.
— Ты меня нервируешь, — говорит она.
— Дай мне ею насладиться. Я много наслаждаюсь последнее время.
— Майкл, я уеду без тебя.
— Помнишь поезд? Самолет? Ты ведь всегда успевала в последний момент.
Она свирепо глядит на меня, подхватывает граппу со стойки, выпивает залпом и тянет меня к парому.
Скопления свай очерчивают полосы движения по лагуне, как пучки спаржи. Кипарисы обитают на острове мертвых, заселенном знаменитостями, как и большое кладбище в Вене. Неподвижная пена пятнает серую воду. Я смотрю назад на зелено-черную бахрому Венеции. Так скоро, так скоро — уже воскресенье.
Длинная и серая башня маяка украшена фризом с Пьетой. Мы проплываем под разбитыми окнами фабрики, потом выплываем в ничем не примечательную мелкую лагуну.
Аэропорт слева. Какой маленький тот самолет; и она тут будет через два дня, она — совсем маленькая в воздухе; и с ней ее губы, ее глаза, ее руки, ее ноги, ее грудь, ее душа, ее плечи, ее волосы, ее пальцы на ногах, ее голос, все быстро удаляется; и в багажном отделении синяя фарфоровая лягушка, которую я ей еще не подарил.
Низкий прилив? Чайки сидят на грязевых отмелях малярийной лагуны, вход в которую обозначен накренившимися башнями. А вот: слева на отмели человек с усилием орудует палкой и чем-то белым. Что он делает с таким напряжением? Нам это интересно? А теперь мы шипим и пыхтим между островами. И вот мы там.
Все пассажиры сошли на Маццорбо. Что мы вдвоем делаем в восемь утра на Торчелло? На двух красных скамейках сидят две серые в полоску кошки.
Мы идем вдоль помойно-серого канала. Прохладный ветерок. Сладко поют птицы, далеко кукарекают петухи, чихает вхолостую мотор. Мы идем вдоль кирпичной стены с кладкой ромбиками. Виииии-виииии-виииии-виииии-виииии-чак-чак-чак-чак. Ничего из этого она не может слышать. Но она может видеть виноград и фиги, маки, темные розы перед гостиницей; она может видеть лающую собаку, хвост у собаки торчком, глаза в ярости. Толстая, откормленная собака на трех лапах, почему ты рычишь? Ты нюхаешь, писаешь, бежишь рядом с нами, неловко вспрыгиваешь на мост Дьявола. Пропусти нас, позволь нам полюбоваться этими деревьями с их серебристо-белыми листьями. Не бойся, покоя мы не нарушим. Чак-чак-чак. Виииии.
Покой в церквушке Санта-Фоска. Она преклоняет колени в тишине. Я сижу в граде звуков. Маленький толстый священник в черном вытирает лоб под белым венчиком волос. Старый служка устало держит оранжевую сумку. Пожертвования этой недели пересыпаются в сумку из ящиков, по очереди. Деньги, деньги, роскошные лиры: монеты сыпятся внутрь, и отдельный звук купюр, перемешанных с ними, закрывание ящиков, перестановки и шарканье; и поверх всего — птичье пение, такое выразительное, и мотор, мягко гудящий в отдалении, через открытую дверь.
Священник кашляет, преклоняет колени перед мамоной в проходе, спиной к Христу. Это деревянный ящик для пожертвований, на подставке. Мне неспокойно, я поднимаюсь; слева от алтаря — Мария, увенчанная двенадцатью звездами с миниатюрными электрическими лампочками внутри, держит младенца. Он хороший ребенок, он не ухмыляется, как некоторые, знающие про себя, что являются светом мира. Справа — коленопреклоненный мужчина в уповании перед благосклонным Богом; молоток и другие орудия его труда лежат рядом, и виден только его подбородок, голова повернута вверх, закрытая воздетыми в молитве руками.
Она зажигает две свечи и смотрит на меня. Я секунду сомневаюсь и тоже зажигаю свечу.
Мы выходим наружу, на солнечный свет, и через какое-то время входим в собор.
В амбаре Бога взвешивают души. На коленях у дьявола сидит ненастоящий Христос, восставший и слабый. Большие балки выступают из стен и подпирают крышу. Вся в синем, царица милосердия держит своего сына с лицом мудреца.
Судный день окутан золотом. Дикие звери слышат последний зов трубы и выплевывают тех, кого они поглотили. Мертвые сбрасывают свои покрывала. Грешники, горя в багряном пламени, спокойны и, кажется, не страдают. На черном фоне черви пронизывают глазницы черепов.
Праведники стоят и восхваляют Бога. Это их судьба в вечности.
Она опять преклоняет колени. Звонит колокол. Священник и его немногочисленная паства, не более десяти в этом громадном пространстве, начинают петь. Прекрати свою жалобу, толстенький священник, не пой ни высоко, ни низко: это ни в тон, ни в ритм. Для моих ушей невыносимо.
Мне скучно, я раздражен. Я делаю вид, что двигаюсь к выходу. Она этого не принимает. Я высиживаю часовую мессу, но я не здесь.
Хлеб и вино благословлены. Посомневавшись, она идет причаститься. И потом, слава богу, нам ничего не остается, как уйти.
Но теперь я вижу, в каком она трансе. Какое благо — так проникаться, так поражаться, так чувствовать, что есть какая-то цель, какое-то безусловное добро в конце! Я тоже преклонял колени, но не Так и не Тому. Я не был пронзен насквозь, как она. Что мне ей сказать, что скажет она мне, когда мы выйдем?
Мы выходим в толпу: холодные напитки, кружевные скатерти, безделушки; муранское стекло. За час пустыня превратилась в рынок. Я покупаю несколько открыток. Отец и тетя Джоан любят получать из-за границы каждый свою открытку. С легким чувством вины соображаю, что ничего им не послал из Вены.
Мы уходим вглубь острова, в болота с их солоноватыми каналами и соленым воздухом. Кукушка без конца повторяет терцию «ку-ку». Должно быть, моросило, пока священник бубнил свою службу; поля мокрые. Дикий овес и ячмень растут вдоль дороги, и там, где она уходит вниз к лимонно-зеленому болоту, берег замусоривают пластиковые бутылки, канистры из-под бензина и кусочки пенопласта.
Она молчит минут пять. Я достаю из сумки фарфоровую лягушку и вручаю ей. Лягушка синяя — в цвет мозаичного платья Мадонны.
— Это прекрасно.
— Правда?
— Спасибо за то, что был так терпелив в церкви.
— Не за что, — говорю я, немного кривя душой. — А где мой подарок?
— Я его оставила дома — ну, в квартире. Он готов. Я над ним работала вчера вечером. И вообще, если бы ты попробовал его развернуть здесь, на него бы накапало.
— Почему ты уезжаешь так скоро?
— Я должна. Пожалуйста, не спрашивай меня почему. Мне и так тяжело.
— Мне надо позаниматься завтра минимум час. И потом еще репетиция. Время уходит так быстро.
— Если бы только я могла раздвоиться, — говорит она.
— Ты возвращаешься в Вену или в Лондон?
— В Лондон.
— И это все закончится?
— Майкл, я счастлива здесь с тобой. Ты счастлив здесь со мной. Это ведь правда? Это уже чудо, что мы здесь. Этого недостаточно?
Я замолкаю и думаю про это. Да, это правда, но нет, этого недостаточно.
Мы сидим в саду палаццо Традонико, на каменной скамье возле фонтана. Позднее утро понедельника. Яркое солнце. Мы в тени дерева с глянцевыми листьями и маленькими пахучими цветочками, названия которого я не знаю. У меня на коленях тетрадь. Из нее выпала карточка того, кто ее сделал. Я ее поднимаю: имя, телефон, адрес в квартале Сан-Марко, название улицы: калле делла Мандола.
— Что значит «Мандола»? — спрашиваю я, глядя на карточку.
— Мандолины, — говорит она. — Или это миндаль? Нет, мандолины.
— Что, правда?
— «Что, правда?» — повторяет она с улыбкой. — Это все, что ты можешь сказать?
— Я ничего не могу сказать, — говорю я. — Не могу. Никто никогда мне не дарил такой красоты. Даже ты.
Это тетрадь ручной работы из маленькой переплетной мастерской, мимо которой мы проходили в наш первый день в Венеции. Как старые тетради для нот, она вытянута горизонтально. Ее обложка — светло-мраморного серого цвета, ее содержание — больше сотни страниц плотной бумаги. Каждая страница — восемь незаполненных строк нотного стана. На первых нескольких страницах ее рукой темными коричневыми чернилами, так отличающимися от ее обычных синих, она скопировала около восьмидесяти тактов из моих нот, то есть целиком всю первую фугу из «Искусства фуги».
Насколько я могу судить, ни единой ноты не было исправлено. Это должно было у нее занять часы, столько внимания в редких ключах, и тем не менее страницы выглядят заполненными легко, без усилий.
На торце вытиснено маленькими печатными буквами: «Das Grosse Notenbuch des Michael Holme»[87].
На первой странице она написала: «Дорогой Майкл, спасибо за то, что убедил меня приехать сюда, и за эти дни. С любовью, Джулия».
Я кладу голову ей на плечо. Она касается рукой моего лба и волос.
— Тебе надо идти. Уже почти одиннадцать.
— Ты это мне сыграешь? У нас есть еще немного времени до репетиции.
— Нет. Как я могу?
— Я помню, что ты играла это в Вене, давным-давно.
— Я наигрывала сама себе. Ты случайно услышал! — говорит она.
— Ну и?
— Я не могу достаточно легко читать в этих ключах, Майкл. Ты не принес с собой партитуру? Там есть фортепианная версия.
— Нет. Она в квартире. Если бы я знал…
— Ну, вот мое оправдание.
— Может быть, это по-прежнему в памяти пальцев?
Она вздыхает и уступает.
Мы переходим мостик и идем в музыкальную комнату. Я ставлю мой подарок на рояль и становлюсь рядом, чтобы переворачивать ноты. Она садится, играет пару тактов линии баса, потом подхватывает сопрано и средние голоса. Закрывает глаза и дает рукам и внутреннему слуху вспомнить. Время от времени ее пальцы останавливаются; она открывает глаза, сверяется еще немного вперед и продолжает. Она играет как в раю, раю, данном нам на время. В конце концов где-то на середине она поднимает руки вверх и говорит:
— Это где-то тут, но где именно?
— Ты очень хорошо справляешься.
— О нет, нет. Я точно знаю.
— А я — нет.
— Я сыграла эту фугу тем же вечером, когда услышала вашу игру в «Уигмор-холле». Я должна бы лучше ее помнить.
— Тогда сыграешь мне в Лондоне?
Она колеблется. Символизирует ли слово «Лондон» ее неустойчивую, слишком устоявшуюся жизнь? Она говорит мягко:
— Я не знаю, Майкл.
— Может быть?
— Ну да, может быть.
— Пообещай мне это, Джулия. Вторую часть моего подарка.
— Я не могу обещать. Там слишком отличается… обстановка. Даже не знаю, захочу ли я играть это там.
— Ты отняла у меня пять дней, Джулия. Ты не можешь мне дать хотя бы это?
— Хорошо, — говорит она в конце концов. — Но я никогда не буду играть это никому, кроме тебя.
Она забирает мою тетрадь с фортепиано и выходит обратно в сад.
Почти сразу появляются Эллен, Пирс и Билли, и мы настраиваемся. Мы репетируем завтрашний концерт в Скуола Гранде ди Сан-Рокко. Самолет Джулии в 6:30 вечера; я даже не смогу проводить ее в аэропорт.
Одно из произведений, которые мы играем, — до-минорный Брамс, мы уже выступали с ним несколько месяцев назад. Я играю лучше, чем раньше, потому что с трудом могу беспокоиться о чем бы то ни было. Обычное волнение при игре меня не трогает. Меня тут почти нет, я в саду через маленькую протоку. Если остальные и чувствуют мое отсутствие, они ничего не говорят.
Мы прерываемся гораздо раньше, чем ожидалось. Я оказываюсь в саду. Джулия, должно быть, внутри. Тетрадь лежит на скамейке под деревом. Ее сумка — недалеко на земле.
Между страницами засунут лист бумаги. Раскрываю его и вижу факс, адресованный ее мужу, узнаю ее легкий наклонный почерк. Это частное письмо, но мои глаза, жадные до всего, что могу узнать о ней, сами бегут по строчкам:
Милый Джимбо!
Я ужасно скучаю — по вам обоим. Жду не дождусь, когда я вас увижу. Дженни передает привет. Бо`льшую часть времени она дома, так что мы виделись гораздо меньше, чем хотелось. Ей это тяжело: кажется, я говорила, что у ее детей корь. И хотя у них есть няня, дети не хотят ее отпускать. Она говорит, что обычно они проводят время в драке — братской, но достаточно яростной. Но сейчас даже для этого у них слишком мало сил и слишком много пятен на теле. Кстати, они уже не заразны, так что мои Хансены мужского пола в безопасности, все оба. И меня не надо держать в карантине, как пуделей и пекинесов Омы.
Мне тут в Венеции очень хорошо. Я так рада, что поехала. В Вене мне слишком тяжело, и если бы я поехала в Каринтию с Марией, ее мужем и их маленьким сыном, я бы только тосковала.
Мне был необходим этот отдых. Я чувствую себя посвежевшей. Я прохожу мили и мили каждый день. Но я скучаю по вам обоим, и мысль быть вдалеке от вас еще неделю стала мне невыносима. Поэтому я приезжаю раньше. Мы были на ланче с Дженни у Чиприани, и я думала о тебе, о том, как ты останавливался там без меня и думал обо мне. Скажи Люку, что если он меня простит за такое долгое отсутствие, то получит два сюрприза — один маленький и один большой из Венеции вместе с подарком от Омы. Крепко обними моего бенеттоновского мишку. Хотя не уверена, что с бабушкой, которая так носится с ним и так его балует, он вообще вспомнит меня, когда я вернусь.
Я прилетаю завтра (во вторник) рейсом «Алиталия» в Хитроу в 7:25 вечера. Я найду тебя, если ты приедешь, но, пожалуйста, дорогой, если у тебя работа или что еще, не беспокойся. Я знаю, я не предупредила заранее, я просто возьму такси. У меня мало багажа.
Я тебя очень люблю и все время думаю о тебе. Я надеюсь, ты работаешь в меру. Так тяжело, что я не могу тебе позвонить. Один из моих худших страхов — забыть звук твоего голоса.
Я срываю гроздь этих белых пахучих цветов. Мне нехорошо. Чувствую себя как вор, который проник в дом и нашел там вещи, украденные у него самого.
Облокотившись на герб, потрепанный, усталый лев зевает, будто говорит: «Ну и что особенного? А чего, собственно, ты ждал?»
Черный карп отталкивает в сторону оранжевого и продолжает бесцельно плавать вокруг фонтана.
Я перехожу мост. Откуда-то изнутри слышу веселый, быстрый итальянский Терезы с более неуверенными ответами Джулии. Я могу вычленить слова «Вессен», «Билли», «Лондра». У меня болит душа.
Мы продолжаем нашу репетицию. Все идет как должно. Наше выступление завтра должно быть, как обычно, успешным.
— Что с тобой? — говорит она. Она включила лампу рядом с кроватью и смотрит на меня в ужасе.
Бывало, я покусывал ее — шею, плечи, руки, легкие укусы, неведомо как вызывающие головокружительный запах ее тела, — может быть, это странное наследие Виржини, но сегодня я не знаю, что со мной случилось в горечи моей страсти. Едва ли это было любовью — то, что я с ней делал; я был вне себя.
— Ты сошел с ума, — говорит она. — Посмотри на следы.
— Бедный Джимбо, интересно, как он их интерпретирует, когда встретит тебя в Хитроу. Думаешь, он возьмет с собой бенеттоновского мишку, или для него будет уже слишком поздно?
Мой язык не менее жесток, чем зубы. Она смотрит на меня и кричит — жуткий звук ярости, боли, неверия и разрушения. Потом закрывает лицо руками и волосами. Я пробую дотронуться до нее. Она отталкивает мою руку.
Она начинает плакать почти исступленно. Я пробую обнять ее, но она стряхивает мои руки. Я пробую что-то сказать, но она не видит моих слов.
Неожиданно она выключает свет и молча лежит в темноте. Я пробую взять ее за руку; она меня отталкивает. Я целую ее щеку, уголок ее губ. Слизываю ее слезы. Она потихоньку успокаивается. Снова я беру ее руку, написать «прости». На третьей букве из шести она понимает и опять убирает руку. Мне нет прощения за мои ранящие слова.
Непонятным образом она быстро засыпает, а я продолжаю бодрствовать, горько обиженный на нее и на мир, в котором она увязла, со стыдом и сожалением о том, что я сделал.
Ее сонные руки обнимают меня, когда я просыпаюсь, но я чувствую, что не прощен. Синяки остаются на ее плече. Они пожелтеют и будут видны еще долго. Их не получится скрыть.
Прогулка на край земли, к слиянию тектонических плит; к илу осевших отмелей и наводнений, в скит отшельника, нашедшего настоящий крест. Однажды в день землетрясения в городе родился невзрачный священник; потом его рукописи были рассеяны по миру, прошли через многие руки и оказались в библиотеке с кривыми стенами. И там они и оставались, пока неслыханный восторг от них не поднялся до коронующих деву ангелов и голубки. Если бы мы были дельфинами, что бы мы играли? Если бы у нас было четыре руки, разветвился бы Бах еще больше? Пусть наши большие пальцы противостоят остальным. Пусть наши зубы исчезнут, станут усом, как у китов, и вырастет наша любовь к планктону, так что мы сможем безудержно плескаться и играть.
Скорбь и печаль, скорбь и печаль разбивают заблудшее сердце надвое. И когда позовут на посадку, она должна быть на месте 6D, без вида наружу, летящая по воле ветров. Она приземлится, она уже приземлилась, может ли она приземлиться, все ли ее бумаги проштампованы и проверены? Столько ли в ней сантиметров и ее ли это родимые пятна? Глаза золотые, волосы голубые? Еe мраморно-серое обиталище. Она написала «die Liebe» в моей тетради. Знак Кампари сияет в Лидо, и, увидев его, я пою про форель. Сверху темнеет над красными, цвета водорослей, столбами, и музыка стелется над неровными отмелями и мелководьем.
Синьора Мариани может думать о простынях все, что ей заблагорассудится. Граф Традонико может ухаживать за своими рощами мушмулы и ставить пугало против лавины. Пусть мрачный Шелль здравствует хоть на Марсе, и Юко простирается на могиле Бетховена. Пусть хозяин манора в Рочдейле[88] спускает свой гроб на каноэ и радостно носится духом над водами. Пусть Жажа спит на подушке из пикши в футляре для виолончели Марии. Пусть миссис Вессен доживет до своей тысячной луны. Пусть Изабэлл разгладит свой лоб. Пусть бедная Виржини не плачет. Пусть все пройдет и все останется, но мне-то как прожить эти дни?
Как невозможно дважды войти в одну и ту же реку, так потерянное доверие не восстановить. Мы играем в мрачной школе, полной нехороших предчувствий, с абсурдно скошенным вперед крестом, но люди все равно аплодируют. Мы играем на вилле в Италии, с раскаленной до солнечной температуры розой, с ирисами, умирающими в поле, на огражденной шестой части Венеции. Виллу охраняют две громадные белые собаки, похожие на игривых белых медведей. Черешня созрела, и я гуляю по саду, целуя и скусывая ягоды с деревьев.
Я все испробовал. Я видел на лодке собачку, будто сошедшую с картины Карпаччо. Я видел ее — маленькую белую верную собаку, наблюдающую за жизнью вокруг: она заметила богатство жемчугов на шее женщины, она измерила печаль подростка в одежде марки «Инвикта». Вода вьется под мостами, будто ленивый дислексик выписывает литеру «S», а энергичная собачка — украшение на носу скучной баржи. Передние лапы совсем спокойны. Моя рука была уже тогда остановлена или позже? Каждая тварь бывает печальной[89], однако раскаиваются единицы.
Видишь, как молния сверкает и пронизывает черную лагуну до освещенной белым светом церкви, ее двуликий фасад, мажорный и минорный одновременно. Это купель, в которую окунули нашу общую плаценту и дали нам имя, а мы, поклонившись, сбежали. Пирс, Эллен, Билли, Алекс, Майкл, Джейн, Джон, Седрик, Перегрин, Анн, Бад, Тод, Чад, Джеймс, Сергей, Юко, Вольф, Ребекка, Пьер: какие списки кораблей и семени наполнят этот полк, эту компанию, эту колбасную оболочку? Эти острова неспокойны и полны звуков[90]. За розовой стеной возводят дыбу. Лайнер мычит, и воробей вопит. След зеленой воды, воздушный шарик, бронзовые колокола. Она читает это по моим губам — ее собственные бледнеют.