Часть четвертая

4.1

День начинается яркой и ясной зарей. Далеко за деревьями Круглый пруд светится желто-золотым. Я люблю деревья в это время года — ветки одних идут вверх в контрапункте с нисходящими сучьями других. Гроздья рябины напоминают ежей на фоне свежей зеленой травы.

Старый каштан без листьев, странная громадина рядом с аллеей молоденьких серебристых лип, настырно свешивает вниз ветви, хотя в этот сезон им нечего предложить. Но в кроне каштана поет птица — судя по звуку, малиновка. Она так высоко, что переплетение голых ветвей скрывает крошечную птаху.

Я немного отступаю, пытаясь разглядеть ее. Тяжелый голубь, трепеща крыльями, достигает верхних веток, и кажется, будто именно эта нелепая птица пела так красиво и теперь готова принимать комплименты вместо невидимого соседа.

Когда я упомянул соловья, глаза Джулии вдруг наполнились слезами — удивительно, но в общем объяснимо, как я тогда решил. Теперь я понимаю, что ее слезы были о другом, совсем не о том, о чем думал я.

В «утопленном саду» несколько желтых примул только подают признаки жизни, и в старой липовой изгороди, дважды моего роста и многажды моего возраста, чуть видны красноватые бутоны и веточки. Этим я могу поделиться с Джулией, но как быть с рассветным хором, вовсю бушующим вокруг? С самолетом, снижающимся на западе к Хитроу?

Я гуляю там, где мы вчера гуляли с Люком. Чайки так рано утром еще молчат. Я считаю лебедей: сорок один, включая пятерых птенцов. Один невзрачный чернолапый лебеденок бросает на меня настороженный косой взгляд. Пять взрослых лебедей идут на взлет с дальнего конца пруда. Крылья громадных птиц, неуклюже набирающих высоту, шумят медленно и гулко. Гуси разбегаются, погогатывая.

Что из этого она может слышать? Как я могу себе представить, что именно она слышит или не слышит?

Карканье вороны, щелканье сороки на платане рядом с Бейсуотер, автобусы, гудящие и чихающие, — что слышит она?

4.2

Она не появляется, как обещала, и я не знаю, что делать. Я могу опять отправить ей факс, но если бы она хотела, она сама могла бы мне послать факс. Теперь-то я хорошо понимаю, почему она мне не звонит. Единственный раз, когда звонила, она знала наверняка, что попадет на мой автоответчик. Наверное, расслышала его сигнал. Или просто подождала несколько секунд, прежде чем говорить? У нее есть слуховой аппарат? Я ни разу ни о чем таком не догадывался, когда трогал ее волосы, ее лицо.

Но мы играли вместе, скрипка и фортепиано, не фальшивя, в этой комнате, и она играла так осознанно — просто и чисто, должна же она была слышать музыку.

Я говорю «чисто», но ведь пианино, если настроено, играет чисто. И хотя она отвечала на мою игру, казалось, она была погружена в себя. Она попросила меня встать там, где она могла меня видеть. Теперь я себя спрашиваю: чтобы видеть мой смычок и пальцы?

Она чисто спела фразу перед тем, как подойти к пианино. У нее был абсолютный слух, когда я ее знал, но сохранила ли она его без звуков извне?

Что-то стало яснее, что-то — еще загадочнее. Какие подтверждения? «Лион» вместо «Ниона»: случайная оговорка? Она забыла? Не услышала согласную? Я сам все время так ошибаюсь.

Как она с этим справляется? Почему не поделилась со мной? Как она вообще может играть, выносить мысли о музыке? Когда она пришла нас послушать в «Уигморе», что она слышала? Названия биса не было в программе.

День проходит, я в смятении, такой встревоженный, такой неуверенный. Репетиций нет, так что у меня нет необходимости играть. Я не могу даже слушать музыку. Прочитываю несколько стихотворений из старой антологии. Я охвачен ужасом от вероятной правды и неодолимым, безнадежным желанием защитить Джулию от самого этого факта — но что я могу сделать?

На следующий день я решаюсь ей написать. Но что я могу сказать, кроме того, что хочу ее снова видеть? Хочет ли она, чтобы я знал о ее глухоте? Сказал ли ей что-то Люк? Обманываю ли я сам себя? Может, на самом деле ничего и нет?

4.3

В разгар моего замешательства падает письмо: голубой конверт, бледно-золотая марка, вчерашний штамп, знакомый косой почерк. Для конверта, запечатанного ею, я снова использую нож для бумаги, который она мне подарила.

Утренний свет падает на несколько страниц бледно-голубой бумаги с темно-синими чернилами, я читаю письмо, самое длинное из всех, что она мне написала.

Милый Майкл,

да, это правда. Ты бы рано или поздно об этом узнал, и благодаря нашей встрече в парке это оказалось скорее рано. Люк очень расстроился, и было ясно, что ты тоже чем-то потрясен. Когда мы пришли домой, он признался мне, что проговорился. Он этого не хотел. Бедный Люк: он страдал целый час. Он чувствовал, что предал меня, хотя на самом деле снял с моих плеч бремя признания. Обычно он защищает меня в стиле «Джеймс Джеймс Моррисон Моррисон»[52], и когда приходят его друзья, заботится, чтобы все шло абсолютно естественно. Он не хочет, чтобы кто бы то ни было, а особенно его друзья, догадывался, что со мной что-то не так. Но боюсь, очень многое со мной не так, и я боялась тебе сказать, боялась, что это как-то сломает наши отношения или вломится в наши отношения. Когда я решила прийти за кулисы, я не хотела, чтоб мы были не на равных. И уж точно я не хотела видеть в твоих глазах то, что увидела два дня назад. Еще и поэтому я пишу тебе, а не говорю с тобой.

Но мое положение не настолько жалкое — или не настолько жалостное? По крайней мере, мне было дано время привыкнуть к глухоте. Это происходило в течение месяцев, а не минут, и без ужасных побочных эффектов.

Я не пытаюсь умалить тяжесть моего положения. Вначале я не думала, что смогу это пережить. Музыка — это моя жизнь. Для меня, особенно для меня, предательство со стороны моих ушей было невыносимо.

Как это все начиналось? Я просто не смогу вынести твои расспросы при встрече, так что лучше возьму себя в руки и расскажу тебе всю историю. Это началось года три назад. Сначала я не понимала, что что-то не так, хотя мне казалось, что люди невнятно бормочут, особенно по телефону, и я стала чувствовать, что бью по клавишам сильнее. Я пару раз заметила, что почти не слышу птиц, но решила, что в тот год в Новой Англии весна тише обычного. Я не играла тогда с другими музыкантами, так что на моих вступлениях это никак не сказывалось. А когда слушала музыку — просто включала погромче. Пару раз Джеймс просил меня сделать потише, но причин волноваться вроде бы не было.

Возможно, мне становилось все труднее слышать рояль, но ведь многие звуки мы слышим в нашем воображении и чувствуем пальцами. На самом деле, мне кажется, я не понимала происходящее. Я не могла себе представить, что глохну — в моем-то возрасте!

Но потом следующая история меня по-настоящему напугала. Однажды ночью, когда Джеймса не было дома, Люку приснился кошмар. Он плакал в своей комнате, и я его не слышала, пока он не забрел в мою. Два дня спустя, когда я привела его к врачу для планового обследования, я упомянула, что случилось. Врач отнесся к этому серьезно и отправил меня на прием к кому-то еще, и тот в свою очередь сказал, что у меня потеря слуха на 50 децибелов в обоих ушах, и спросил, почему же я не пришла к нему раньше.

Через неделю потеря была ближе к 60 децибелам, и врачи были очень обеспокоены и совершенно озадачены. Ни с кем в моей семье ничего подобного в молодости не случалось. Тетя Катерина, живущая в Клостернойбурге, туга на ухо, но ей семьдесят. Правда, когда мне было лет восемь, я перенесла двустороннюю ушную инфекцию — возможно, из-за плавания, — и болезнь длилась почти год. Но тогда диагноз был ясен, а нынешние симптомы не имели, казалось, никакой причины. Первый специалист не знал, что думать, и только месяц спустя второй врач, гораздо моложе первого, предположил вероятность «аутоиммунной болезни уха» — я никогда про такое не слышала. Он долго объяснял Джеймсу, что как врач он обладает ценным качеством — «высоким индексом подозрительности» для распознавания достаточно редких заболеваний. Звучало как такой хичкоковский талант, но на самом деле это стандартный термин.

Лечением была убойная смесь стероидов и иммунодепрессантов. Если бы ты увидел меня наверху того двухэтажного автобуса тогда (хоть ты и не мог бы, я была в Бостоне), вряд ли ты меня узнал бы. Это было ужасно. Я смотрела в зеркало и видела распухшее от лекарств существо в безысходном страхе.

На какое-то время мой слух стабилизировался, даже стал лучше. Но когда врачи попробовали постепенно отменить лекарства, состояние не вернулось к прежнему, а даже ухудшилось. В конце концов им удалось убрать стероиды, но мой слух был разрушен — остается разрушенным. Я будто обернута ватой и без слухового аппарата почти ничего не слышу. Иногда вдруг что-то звучит очень громко или я слышу неестественно высокий свист. Бывают хорошие дни и плохие дни, а иногда одно ухо слышит лучше другого, но надеяться, что слух вернется, не приходится.

Врачи объяснили, что никто не знает почему, но защитные системы моего собственного организма относятся к частям моего внутреннего уха как к вредным или опасным и уничтожают их. В этом нет ничего символического. Но мне казалось, что есть, и от этого становилось еще хуже. Я чувствовала, что схожу с ума. Но это прошло. Просто еще один необъяснимый физиологический дефект, который, несомненно, будет излечим через поколение или два, но, к сожалению, не сейчас.

Это был странный переход из мира звуков в мир глухоты — даже не беззвучия, потому что я слышу разные шумы, просто обычно они не то, чем кажутся. Я так боялась потерять мою музыку и так боялась за Люка, оставшегося с матерью, которая даже не слышит его плача. Если бы не он, не знаю, как бы я нашла силы справляться. Бедный ребенок, ему тогда было только четыре. Очень помогал Джеймс — когда был рядом. Он даже сбрил усы, чтобы мне было легче читать по губам. Его банк часто посылал его в разные командировки, покуда он им не сказал, что хотел бы работу на одном месте. Поэтому — Лондон.

Джеймс заметил, вполне здраво, что мне нельзя отказываться от жизни — от него, от Люка; что мы можем позволить себе нанять кого-то вроде няни, та поможет мне по дому и будет рядом с Люком, когда я буду занята; что я должна сосредоточиться и на музыке, и на попытке справиться с моим… состоянием.

Вот так я окунулась в чуждый мир глухоты: профилактические классы речевой терапии, уроки чтения по губам с часами практики перед зеркалом; даже немного языка жестов, который я так почти и не использовала. Чтобы выучить что-то, нужно столько времени, столько сил — и все это просто необходимо, чтобы функционировать так же или хотя бы наполовину, как я могла раньше. Мне нужно было собрать всю мою волю, чтобы этим заниматься. Я сказала себе: музыка — это язык, немецкий и английский — языки, чтение жестов и по губам — тоже языки, а в языках совершенствуешься, если не пожалеть времени и сил. Это может быть интересным. Это было, и есть, очень утомительно, но я преуспела в этом намного лучше, чем когда бы то ни было могла предположить. Возможно, помогло, что в восемь лет у меня была ушная инфекция и, наверное, уже тогда мне приходилось читать по губам. Во всяком случае, у меня все получалось вполне естественно. Но, как заметил один из моих учителей, никогда невозможно понять, читая только по губам, хочешь ты кого-то любить или убить.

У меня есть слуховой аппарат, но я им пользуюсь не так часто, как можно подумать. Это сложно — иногда он мешает мне слышать правильную высоту звуков. Когда я была с тобой, я им не пользовалась, кроме как на концерте. В «Уигмор-холле» специальная проводка, вроде как петлей, что помогает мне выставить слуховой аппарат на определенный уровень. Это все довольно скучно, пока не становится отчаянно важно.

Что касается музыки, раз я все еще играю камерную музыку, я научилась судить по смычку, пальцам, смене положения, видимым перебоям в дыхании, по всему и по ничему, — когда играть и в каком темпе. Ты видел мою новую печальную виртуозность в действии недавно с Моцартом. Но это сработало, потому что я хорошо знаю эту сонату и я помню из прошлого, как читать движения твоих рук, и глаз, и тела. Я почти ничего не слышала из того, что ты играл, но могу сказать, что играл ты хорошо, — даже если затруднюсь объяснить, откуда я это знаю. А когда ты мне одолжил квинтет Бетховена, вышедший из «нашего» трио, я не слушала его так, как слушала бы раньше. Я выкрутила басы на максимальную громкость и частично слышала квинтет, частично чувствовала его через вибрации, читая глазами ноты. Я уловила из него довольно много. Но я знаю, что никогда не услышу по-настоящему того, что не слышала ушами раньше, мелодию и фактуру мне теперь надо восстанавливать по памяти.

Но давай не будем про Бетховена. Помнишь наши прогулки по Гейлигенштадту?.. Но хватит об этом. Нет, ну ладно, помнишь, где он говорит: «Aber welche Demütigung, wenn jemand neben mir stund und von weitem eine Flöte hörte, und ich nichts hörte; oder jemand den Hirten singen hörte, und ich auch nichts hörte…»[53] Так, когда ты слышал пение малиновки в Оранжерее недавно, именно так я себя и чувствовала, но это было не просто унижение, еще было ощущение горькой несправедливости, лишения, скорби, потери и жалости к себе — все перемешанное в страшное целое. И потом ты продолжал говорить про дроздов и соловьев. Правда, Майкл, теперь, когда ты знаешь, что я глухая, тебе надо будет это учитывать в своих замечаниях, чтобы не ранить меня так метко в самое сердце.

Сейчас, когда я пишу тебе, стоит солнечное утро. Дом пуст. Люк — в школе, Джеймс — на работе, наша домработница — на утренних уроках французского где-то в Южном Кенсингтоне. Со второго этажа, через эркерное окно, я вижу внизу сад с первыми крокусами, белыми, шафрановыми, фиолетовыми, желтыми. Старушка лет девяноста читает на скамейке, рядом ее маленькая белая собачка — что-то вроде короткошерстного терьера. Прямо под окном — наш маленький участок, и я поработаю там сегодня позже, после того как порепетирую.

Я знаю, где и как ты живешь, но ты ничего не знаешь про географию моих дней — форму и цвет моих комнат, тон и оттенок моего рояля, свет на простом дубовом обеденном столе. Я сказала Джеймсу, что мы виделись пару раз — то есть как коллеги. Они с Люком вместе собирают пазлы, так что факт нашей встречи всплыл бы в любом случае. Джеймс не был обеспокоен; он даже предложил, чтобы я тебя позвала на ужин. (Я думаю, вы друг другу понравитесь.)

Я хочу как-то делить мою жизнь и мою музыку с тобой. Но, Майкл, я не вижу, как наша любовь может достигнуть хоть какого-то полного выражения. Годы назад — возможно, но теперь? Я не могу вести двойную жизнь. Я боюсь ранить всех, всех нас. Я не знаю ни как двигаться вперед, ни как отступить. Может быть, стараясь вас познакомить, я ничего не достигну, поскольку ничего и не может быть достигнуто.

Ты связан у меня с самым большим в моей жизни счастьем — и несчастьем, — что я знала. Возможно, поэтому я тебя избегала. (Кроме того, как я могла позвонить, даже когда у меня был твой номер?) Возможно, поэтому же я и перестала тебя избегать, и пришла встретиться с тобой в тот дождливый вечер, когда твоя голова — и моя — полнилась фугами.

Напиши мне, не откладывая. Меняет ли это хоть что-нибудь между нами? Должно поменять. Но как? Наверное, я могла бы послать это письмо факсом, но это показалось мне неправильным.

Мне надо было столько всего тебе сказать, Майкл. Наверное, я сказала слишком много. И слишком мало.

С любовью,

Джулия

4.4

Милая Джулия,

отвечаю сразу. Ты попросила ответить, и полагаю, что адресованное тебе будет прочитано только тобою. Почему же ты не сказала мне раньше? Как же тяжело тебе было: знать, что я должен узнать, и не зная, как и когда рассказать об этом! Что же мне-то ответить? Сказав, что это ужасно (а ведь и в самом деле — ужасно), я боюсь тебя разочаровать. Лучше остановлюсь: это может показаться жалостью. Но если бы это случилось со мной и ты бы узнала, разве ты меня не пожалела бы? «Она меня за муки полюбила…»[54] И все же, когда ты играла мне Моцарта одна и потом со мной, во все это невозможно было бы поверить. Я чувствовал, ну, благословение просто быть рядом с таким звучанием.

Что ты слышишь? Слышишь ли ты себя? Твой голос не изменился. Неужели правда ничего нельзя сделать? Как ты однажды заметила, я совсем не умею ставить себя на место другого.

Люк ни в чем не виноват. И раз уж я должен был узнать, ведь, конечно, я должен был узнать, его оговорка и твое письмо, ты права, стали самым простым путем. Твое письмо, написанное твоим почерком, покрывающим мили своим легким летящим наклоном, с немногими помарками на пять страниц, отчасти заполнило молчание этих лет.

Да, я не знаю о твоей жизни ничего, кроме тех ее фрагментов, тех нескольких часов, которые ты провела со мной или о которых ты мне рассказала. Я по-прежнему вижу тебя в твоей комнатке в студенческом общежитии или у меня, под бдительным дверным глазком фрау Майсль. Я не могу прийти туда, где ты живешь, — не думаю, что сейчас сумею это вынести. Но я должен тебя видеть. Я не могу без тебя жить — проще не скажешь. И, Джулия, разве я тебе тоже не нужен? Не только как друг, но и как коллега — как музыкант?

Мне нужно с тобой говорить. Если тебе меня не хватает, ты должна понимать, до чего ты необходима мне. Приди. Не завтра: ты, наверное, не получишь этого письма до завтрашнего вечера, но в пятницу. Сможешь? Если нет, пошли мне факс. Или скажи на автоответчик. Если я и подниму трубку, не важно! Все равно говори! Я буду рад услышать твой голос.

Письмо твое я открыл твоим ножом для бумаг. Теперь многое стало понятнее: твое молчание, внезапные перескоки в наших разговорах. Все это так неожиданно, и мне страшно. Неужели я не могу ничего сделать? Мы должны увидеться в пятницу. Ничто не может, не должно измениться между нами.

С любовью,

Майкл

4.5

Пoсле репетиции квартета захожу в большой книжный рядом с университетом и в медицинском отделе внизу покупаю книжку про глухоту. Я чувствую, что должен что-то про это узнать. Она написана ясно, хоть и научно, но настолько интересно, что позже ночью я сижу в кровати с книжкой на коленях и временами забываю, что это болезнь Джулии подвигла меня на чтение. Я поставил пластинку струнного квинтета Шуберта и под эту музыку знакомлюсь с организованным хаосом, лежащим за тонкими барабанными перепонками моих ушей.

Новые термины возникают один за другим: скачок громкости, тинитус, стереоцилии, Кортиев орган, базилярная мембрана, тимпанометрия, дегенерация сосудистой полоски, разрыв мембраны, нейрофиброматоз… Конец квинтета. Я читаю в кровати, не поднимаясь, чтобы поменять пластинку. Этиология, симптомы, причины, лечение… почти ничего про аутоиммунные заболевания… довольно много про идиопатические заболевания, причины которых по определению неизвестны.

Она прислала факс, что придет завтра утром. Я боюсь и жду этой встречи. Я хочу, чтобы она вела разговор, но что будет, если она предоставит это мне?

У меня немного прямых вопросов, но, помимо этого, страшный, невозможный вопрос: что все это для нее означает? И эгоистичный: что значу для нее я? Почему теперь, когда музыка от нее ускользает, она решила включить меня в свою жизнь? Я для нее — ориентир, возвращение в те дни, когда музыка звучала для нее по-настоящему, а не только в воображении?

4.6

Джулия смеется. Прошло не больше пяти минут. Что-то идет совсем не так, как должно.

— Что смешного?

— Майкл, ты невозможен, когда стараешься быть деликатным, у тебя перекошено лицо.

— Что ты имеешь в виду? — говорю я довольно резко.

— Вот так лучше.

— Что лучше?

— То, что ты сейчас сказал.

— Ты о чем?

— Ты говорил нормально только что, потому что забыл про деликатность. Мне гораздо легче тебя понимать, когда ты говоришь нормально, не декламируй. Пожалуйста! Если не хочешь, чтобы было смешно. Я забыла, о чем ты меня спрашивал.

— Я спрашивал про твою музыку.

— А, да. Да, прости. — Она держит меня за руку, будто это мне нужна поддержка. — Я рассказала тебе, как перестала играть после экзаменов в Вене, но когда мы с Джеймсом поженились, он убедил меня снова начать, просто для удовольствия, без публики. После того как он уходил на работу, я доползала до рояля. Я очень нервничала, еле могла прикоснуться к клавишам. Я была на втором или третьем месяце беременности, и меня все время тошнило, и я чувствовала себя по-настоящему хрупкой, как будто какой-нибудь мало-мальский аккорд мог меня полностью разрушить. Я начала с «Двухголосных инвенций» Баха. Они никак не ассоциировались с тобой, только с моими ранними уроками с миссис Шипстер. Я не играла года полтора — да, года полтора…

— Браво, миссис Шипстер, — замечаю я. — И браво твоим родителям. И Джеймсу. По крайней мере, ты не должна была зарабатывать своими пальцами.

Джулия ничего не говорит. Я замечаю, как внимательно она смотрит на мое лицо, мои губы. Что меня сдерживает? Почему я не говорю ей просто, как сильно я ее люблю и как хочу ей помочь?

— Слуховой аппарат: ты из-за него носишь длинные волосы?

— Да.

— Тебе идет.

— Спасибо. Ты уже это говорил, Майкл. Необязательно повторять, просто потому…

— Но это правда… ты сейчас в аппарате? Или надо говорить «с аппаратом»?

— Нет, я без него. Я думала надеть, но зачем менять то, что есть?

— Как ты можешь относиться к этому так философски? Я этого не понимаю.

— Ну да, тебе это непривычно, Майкл, весь этот странный мир.

— И это становится все хуже со временем?

— Немного.

— День за днем?

— Ну, месяц за месяцем. Я не знаю, как долго я смогу играть с другими музыкантами. К счастью, на фортепиано можно самой играть партии разных музыкантов, это будет не такой изолированный мир. У меня назначено несколько концертов в этом году, включая «Уигмор» в декабре. Шуман и Шопен. Тогда ты сможешь удивить меня, придя за кулисы.

— О нет, я не приду слушать, как ты играешь Шумана, — говорю я как бы невзначай, — он неправильный «Шу». — Я вдруг забыл, где слышал это раньше.

Джулия смеется:

— Майкл, что за узость!

— Узкие ущелья — глубоки.

Джулия кажется озадаченной, потом находится:

— Узкие ущелья — узки.

— Ну хорошо, хорошо. Но ты мне ничего не рассказала про твою карьеру. Когда ты начала опять давать концерты?

— Когда Люку было несколько месяцев. Он любил слушать, как я играю, и я перемежала игрой кормления. Иногда я давала ему грудь возле рояля и играла свободной рукой — такие инвенции для одной руки. — Она улыбается этой немного нелепой картине.

— И ты так играла на публике?

— Очень смешно. Я забыла, о чем мы говорили… А, да, однажды Джеймс попросил меня поиграть вечером на следующий день в небольшой компании. Он редко меня о чем-нибудь просит, в чем сам не уверен, так что я согласилась, не раздумывая. Когда они пришли, оказалось, что среди них был критик из «Бостон глоуб» и еще пара законодателей музыкальной моды. Я себя чувствовала обманутой, но раз уж обещала, я сыграла, и им понравилось и так далее. Сначала — вроде как в салонах, не на сцене, но через год Джеймс и другие предложили концерт на публику — я чувствовала себя готовой и сыграла. В Новой Англии меня знали как Джулию Хансен, и так и пошло.

— Новое имя, новое начало, никто не догадался?

— Нет. Джулия Макниколл — она перестала играть.

— Ты играла еще месяцы после того, как я уехал.

— Мне надо было заниматься, я продолжала играть.

Я ничего не говорю.

— Но я не подозревала, как мне повезло, несмотря ни на что, — говорит Джулия. Потом продолжает: — Никто не знает, как возникла эта глухота. Я так устаю, читая по губам. Наши уши очень странно устроены. Мы не слышим свистков для собак. Ты знал, что летучие мыши начинаются выше Баха?

— Это о чем?

— Весь их диапазон лежит за пределами четырех октав Баха.

— Ну, — говорю я, — полагаю, можно транспонировать все на четыре октавы вверх, чтобы угодить летучим мышам.

— Майкл, ты отвернулся. Я это пропустила.

— О, это чепуха.

— Повтори, — говорит Джулия очень тихо.

— Это была дурацкая шутка.

— Разреши мне самой об этом судить, — говорит Джулия довольно резко.

— Я сказал, что, может, стоит транспонировать Баха на четыре октавы вверх в назидание барочным летучим мышам.

Джулия внимательно смотрит на меня, потом начинает смеяться. Вскоре слезы текут по ее щекам: единственные слезы, которые она пролила до сих пор, но совсем не те, что надо.

— Да, ты прав, Майкл, — говорит она, обнимая меня первый раз за неделю. — Ты прав. Это была именно что дурацкая шутка.

4.7

Эллен звонит в крайнем возбуждении:

— Ланч. Да. Сегодня. Нет, Майкл, не увернешься. Я плачу́. Альт. У меня он есть!

Мы встречаемся в «Таверне Санторини». Эллен, не желая терять времени, заказывает для нас обоих.

— Вчера я была на открытии этой замечательной выставки керамики, — говорит она. — Очень китайской, очень необычной, очень продвинутой. Но один мерзкий коллекционер вломился до того, как кто бы то ни было мог посмотреть, и прикрепил красные кружочки[55] на каждый экспонат. Все, кто пришел, были полностью разочарованы, переворачивали горшки и хмурились.

— Почему ты не дала мне посмотреть меню?

— Это еще зачем?

— Вдруг мне бы что-то понравилось больше?

— О, не говори глупостей, Майкл, клефтико совершенно бесподобно. Ты любишь баранину, нет? Никак не могу запомнить. И давай возьмем бутылку их домашнего красного. Мне хочется отпраздновать.

— Мы репетируем через полтора часа.

— О… — Эллен машет рукой. — Не будь таким моралистом.

— Это ты пьянеешь, не я. Или хочешь спать. Или и то и другое. На ланче женщины пьянеют быстрее и от меньшего.

— А, да? Ты так считаешь, Майкл?

— Поверь мне. И я хочу немного шпината.

— Почему шпината?

— Я люблю шпинат.

— Шпинат плох для здоровья. От него выпучиваются глаза[56].

— Что за чепуха, Эллен?

— Я никогда не любила шпинат, — говорит Эллен. — И Пирс не любит. Хотя бы в этом мы с ним совпадаем. Я иногда себя спрашиваю: почему он меня позвал в квартет? И почему я согласилась? Я уверена, что было бы лучше, если бы мы не были так повязаны. Или не были оба музыкантами. Или если бы он не схватил скрипку первым. Не то чтобы я жалела — каждый приличный композитор предпочитал играть на альте… А, хорошо. — Она заметила нашего официанта, стоящего рядом. — Мы возьмем бутылку вашего домашнего красного. И мой друг хочет немного ужасного шпината, — говорит Эллен.

— У нас есть только прекрасный шпинат, мадам.

— Ну что ж, тогда ему придется удовольствоваться этим.

Официант кланяется и исчезает. Понятно, что Эллен тут один из любимых завсегдатаев.

Быстро выпив, Эллен говорит мне, что нашла кого-то в сумеречной зоне барочников, кто разрешил ее проблему.

— Главная трудность не в том, чтобы найти один из этих громадных альтов — их не так мало вокруг, — а в том, чтобы перетянуть струны. Как перетянуть на кварту ниже? Хьюго — совершенно гениальный, никогда не встречала никого похожего, он напоминает волосатый эмбрион, но совершенно милейший, он взял две нижние струны, жильные с серебряной обмоткой, а две верхние — просто жильные. И мы помчались в какую-то скрипичную лавку — в Сток-Ньюингтоне, представляешь? — чтобы натянуть как следует. Это напротив джазового бара, и Хьюго хочет, чтобы мы туда как-нибудь пошли, но я ничего не чувствую здесь

Эллен бьет себя по левой груди и залпом выпивает бокал с проворством, достойным капитана Хэддока[57].

Я наливаю себе второй бокал. Если я не поучаствую, Эллен не будет держаться на ногах, когда придет время играть нашу гамму.

— Так вот, — продолжает Эллен, — первая попытка натянуть на кварту ниже была совершенно без шансов. Струны требовали невозможного натяжения, и деки перестали вибрировать. Альт вообще замолк… Нет, это ему… Я правда не понимаю, как можно это есть, Майкл. Я по-настоящему это ненавижу. Когда мне было шесть, меня на целый час посадили в угол, потому что я отказалась это есть. Так и не съела. И даже не извинилась.

— Итак, Эллен. Он замолк. А потом?

— Мы говорили про шпинат…

— Мы говорили про твой альт.

— Ах, ну да. Замолк. И так далее. И потом. О чем я?

— Хорошо, Эллен. Никакого вина, пока ты не закончишь рассказывать.

— И потом… потом, а, да, он поехал в Бирмингем, или Манчестер, или куда-то еще, где он нашел человека — Короля струн. Он получает жилы прямо с бойни, и они у него лежат, парятся в тазиках по всему дому. Похоже, у него воняет, как на настоящей бойне. — Эллен отодвигает свое клефтико вилкой. — Знаешь, если бы не моя нелюбовь к овощам, я бы точно стала вегетарианкой.

— Все в порядке, мадам? — спрашивает наш официант.

— О да, прекрасно, — не вникая, отвечает Эллен. — Так вот, Хьюго возвращается, воняя струнами — огромными толстыми струнами, — и мы пробуем некоторые из них. Мы добились правильной настройки, даже не очень натягивая, но, конечно, когда он провел смычком, струны были такими провисшими, что прямо видно было, как они вибрируют.

Эллен помахала рукой, чтобы показать, как это было, и чуть не смахнула свой бокал, который, правда, был пуст. Когда она его поставила, я убрал его от греха подальше.

— Я стараюсь не думать про бедных коров. Или это овцы? — спрашивает Эллен.

— Твои струны… — говорю я.

— Да. Они звучат странно, и их надо долго уговаривать, чтоб зазвучали. Часы работы смычком, пока не услышишь первый звук.

— Но это ведь обычная проблема с альтом, разве нет? — говорю я, в то время как в голове у меня возникает несколько анекдотов про альтистов.

— Это было в несколько сотен тысяч раз хуже, — говорит Эллен. — Но после нескольких проб и ошибок и перетягивания этих северных кишок Хьюго добился, чтобы звучало неплохо. Он использовал очень-очень-очень тяжелый смычок, который ему одолжил его приятель, — звук появляется по-прежнему медленно, но он просто чудесный. Я только должна поработать, чтобы убрать задержки во времени. Даже не знаю, как его благодарить. Он предлагает…

— Это замечательно, Эллен, — говорю я. — Теперь ешь. Поднимем праздничный бокал минеральной воды!

— Воды? — говорит Эллен, моргая. — Воды? Это все, на что ты способен?

— Воды, — твердо говорю я, глядя на часы. — И может, еще кофе, если у нас есть время.

— Вина, — говорит Эллен. — Вина! Без жизни вино не стоит жить.

4.8

У Билли есть привычка делать широкий жест на открытой струне: известный недуг виолончелистов. Когда он ударяет по открытой струне, особенно в конце фразы, он отнимает левую руку от грифа в жесте нарочитой релаксации — «эй, мам, смотри — без руки!». Когда это происходит на струне до, это почти прощальный жест.

У меня никогда такой привычки не было. Это немного напоминает пианистов, которые описывают руками большие параболы, или певцов, чьи головы качаются, как нарциссы, на шеях-стебельках.

В глазах Эллен посверкивает опасная решимость. Принимая во внимание, сколько алкоголя она освоила за ланч, она удивительно хорошо играет. Сегодняшняя странность, однако, в том, что когда ее фраза имитирует фразу предыдущего музыканта, она практически клонирует то, что звучит до нее. Сначала она ограничивается звуком, потом и вовсе становится неуютно: Пирс споткнулся в арпеджио в триолях стаккато, и Эллен спотыкается в том же месте ровно так же, как Пирс, словно какой-то гоблин перепрыгнул из него в нее. Мне надо было больше помочь ей с бутылкой.

Мы играем один из квартетов Гайдна, опус 64, и довольно радостно двигаемся вперед, как это часто бывает у нас с Гайдном, хотя все это несколько отвлекает. Билли все дальше отводит руку на большом количестве прелестных открытых до, а имитация Эллен распространяется уже и на выражение лица. Но я замечаю, что она делает что-то еще более странное. Когда у нее попадается открытая струна, она снимает руку с альта.

Я так зачарован этим, что, безотчетно принимаюсь делать то же самое. Я вдруг с неким ужасом осознаю, что Пирс, уставившись на нас с Эллен, с широкой улыбкой начинает поднимать руку от грифа. Все мы играем на наших маленьких виолончелях с отдачей, похожей на Билли, с экстравагантными жестами, как только наши левые руки освобождаются.

Билли краснеет все больше и больше, а размах его жестов становится все меньше и меньше. И сама его игра — все больше и больше спутана и стеснена, в середине фразы он чихает дважды и вдруг останавливается. Он встает, прислоняет виолончель к стулу и спускает натяжение своего смычка.

— Что случилось, Билли? — спрашивает Эллен.

— С меня хватит, — говорит Билли. Он жжет нас глазами.

Мы с Пирсом глядим виновато, но Эллен просто озадачена.

— Чего хватит? — спрашивает она.

— Сами знаете чего, — говорит Билли. — Вы все. Когда вы договорились?

— Мы не договаривались, Билли, — говорит Пирс.

— Оно само получилось, — говорю я.

— Что получилось? — спрашивает Эллен. Она улыбается Билли ласковой улыбкой.

— Это ты начала, — обвиняет ее Билли. — Ты, ты это начала. Не надо изображать, что ты ни при чем.

Эллен смотрит на шоколадное печенье, но решает, что оно скорее усугубит ситуацию, чем улучшит.

— Прости, Билли, — мурлычу я. — Я не думаю, что Эллен даже заметила. Мы с Пирсом не должны были к ней присоединяться.

— Если вам не нравится, что я делаю на открытой струне, очень жестоко показывать это мне вот так.

Эллен, начиная понимать, уставилась на свою левую руку.

— О Билли, Билли, — говорит она, вставая и целуя его в щеку, — садись, садись, я понятия не имела, что делала. С чего ты вдруг такой ранимый?

Билли, похожий на медведя с больной лапой, соглашается сесть и натянуть смычок.

— Я ненавижу, когда вы все вместе против меня, — говорит он с обиженным выражением в глазах. — Ненавижу!

— Но, Билли, мы не против тебя, — говорит Пирс.

Билли мрачно смотрит на нас.

— О да, против. Я знаю, вы не хотите играть квартет, который я написал.

Мы с Пирсом переглядываемся, но не успеваем ничего сказать, как Эллен выпаливает:

— Но мы хотим, Билли, конечно да, мы будем счастливы его сыграть.

— Подряд, не останавливаясь, — быстро добавляю я.

— Один раз, — добавляет Пирс.

— Просто для интереса, знаешь, один раз, — мямлю я виновато.

— Ну, он еще не кончен, — говорит Билли.

— А, — говорит Пирс с очевидным облегчением.

— Может, подождать до после Вены, — предлагаю я.

— И после того, как мы начнем работать над Бахом, — добавляет Пирс.

Эллен смотрит на Пирса с неким любопытством, но ничего не говорит. Билли не смотрит ни на кого из нас, уверившись в своих подозрениях. Я занят внимательным изучением нот следующей части. Холодильник Эллен продолжает гудеть, издавая звук, раздражающе застрявший между соль и соль-диезом.

4.9

Почти все время — сквозь шпинат, и открытые струны, и все остальное — мои мысли продолжают возвращаться к Джулии, так что я совершенно не готов к разговору с Виржини.

— Майкл, это опять Виржини. Если ты там, ответь, пожалуйста, не прячься за автоответчиком. Ау, Майкл, ты меня слышишь? Подними трубку, пожалуйста, Майкл, перестань играть в прятки со мной, я не собираюсь…

— Да?

— Почему ты не отвечал раньше?

— Виржини, ты в курсе, который час?

— Одиннадцать тридцать. Ну и что? Мы уже две недели не разговаривали. Думаешь, мне легко засыпается?

— Виржини, я не могу сейчас говорить.

— Почему? Тяжелый день?

— Ну, в общем, да.

— Бедный, бедный Майкл, и ты прямо торопишься скорее заснуть.

— Прямо тороплюсь.

Oh, qu’est-ce que tu m’énerves![58] Я с тобой поговорю так, как хочу. С кем ты спишь? Кто она?

— Перестань, Виржини.

— Не ври мне опять. Я знаю, знаю. Ты с кем-то спишь?

— Да.

— Я это знала! Знала! — восклицает Виржини. — И ты мне врал. Ты врал и врал, и говорил, что ни с кем не встречаешься. И я тебе поверила. Как это мерзко, Майкл. Дай ей трубку.

— Виржини, успокойся, будь поумнее…

— О, я ненавижу вас, англичан. Будь поумнее, будь поумнее. У вас камни вместо сердец.

— Послушай, Виржини, ты мне нравишься, но…

— Нравишься. Нравишься. Дай ей трубку. Я ей расскажу, как я тебе нравилась.

— Ее здесь нет.

— Я не идиотка, Майкл.

— Ее нет здесь, Виржини, ее здесь нет, понятно? Перестань расстраиваться. Я чувствую себя виноватым перед тобой. Но я не знаю, что делать. Что бы ты сделала, если бы была на моем месте?

— Как ты смеешь? — спрашивает Виржини. — Как ты смеешь меня еще спрашивать? Ты ее любишь?

— Да, — говорю я тихо, помолчав секунду. — Да. Люблю.

— Я не хочу тебя видеть, Майкл, — говорит Виржини полным злости и слез голосом. — Я больше никогда не хочу тебя видеть. Ни как учителя, ни вообще. Я молода, мне еще будет хорошо. Ты увидишь. И пожалеешь. Я надеюсь, ты страдаешь из-за нее. Так что не можешь спать, и вообще. Ты никогда меня не ценил, потому что я тебя любила.

— Спокойной ночи, Виржини. Я не знаю, что сказать. Мне правда очень жаль. Спокойной ночи.

Прежде чем она успевает ответить, я кладу трубку. Но мне нет прощения. Я никогда не думал, что просто использовал ее, когда был с ней. Это было соглашение, которое, я считал, ее устраивало. Но сейчас я вижу, как мы отдаляемся, с каждым днем думая друг о друге все меньше и с течением времени полностью исчезая из жизни друг друга. Бедная Виржини, говорю я себе, и чувствую легкий стыд, даже когда так думаю. Я надеюсь, она найдет кого-то совсем непохожего на меня: нетребовательного, легкого и, главное, не помеченного нестираемым отпечатком другого человека.

4.10

В одну из суббот незадолго до восьми утра, к моему полному изумлению, Джулия появляется на Серпентайне. Обычно мы не видимся в выходные, но Джеймс в отъезде, a Люк в гостях у друга. Она удивленно смотрит на происходящее. Она не верила, что я действительно в этом участвую, и сейчас, когда она это видит, она по-прежнему не понимает зачем. Я ведь не очень спортивен. Я ей говорю, что ее задача не размышлять зачем и почему, а меня подбадривать. Однако ее присутствие влияет на меня так, что я плыву по диагонали и приплываю последним. Самые развязные среди пловцов задают непристойные вопросы про то, кто она. Я отвечаю, что она моя домоправительница.

Мы возвращаемся ко мне и занимаемся любовью. Ее напряжение спадает; мучительная неуверенность оставляет ee. Она закрывает глаза. Она вздыхает и говорит мне, что делать. Моих слов она не слышит.

— Я себя чувствую, как мужчина на содержании, — говорю я ей позже. — Ты приходишь ко мне, и я вечно не знаю, когда именно тебя ждать. Не могу догадаться, хочешь ты любви или нет. Когда ты здесь, я счастлив. Остальное время я непрерывно спрашиваю себя, когда ты появишься в следующий раз. Мне приятно, что ты приносишь мне подарки, но куда я буду надевать запонки, кроме как на сцену?

— А Виржини, она тебе платит… платила?

— Ты меняешь предмет разговора.

— Нет, не меняю. Платила?

— Да, за уроки, конечно.

— И она перестала, когда вы стали любовниками?

Я смотрю на Джулию в удивлении. Уж слишком прямолинейно для нее.

— Нет, — отвечаю я. — Я предложил однажды, но она сказала, что тогда будет, словно я плачу ей.

— Похоже, она очень хорошая. Возможно, ты ее недооцениваешь.

— Правда? — говорю я и целую ее. — Почему бы нам не пойти в душ вместе?

— Боже мой, что с тобой произошло за последние десять лет?

— Пошли. Я с мылом смою с тебя Серпентайн.

Но операция прерывается на полпути, потому что непостоянное давление в доме Архангел-Корт опять наносит удар, и Джулия в мыле и шампуне остается под еле теплой струйкой.

— Без паники, — говорю я. — Сейчас налью воды из-под крана. Обычно это работает.

Она щурится из-под пены, пытаясь читать по губам.

— Торопись, Майкл, — говорит она.

— Ты великолепно выглядишь. Сейчас проверю, есть ли у меня пленка в фотоаппарате. — Я изображаю щелчок затвора.

— Это не смешно. — Она расстроена.

Снизу — звонок в дверь. Юный Джейми Пауэлл, один из моих учеников, появляется на маленьком синем экране. Я велю ему погулять вокруг квартала и прийти через десять минут. Он самый нерадивый из всех моих студентов, так что, похоже, он скорее рад, чем недоволен.

Джулия одета, когда он входит. Джейми — бестолковый, плохо воспитанный подросток, довольно музыкальный, помешанный на гитаре, безнадежный на скрипке. Я не знаю, почему его родители настаивают на уроках со мной, но по крайней мере это доход. Он смотрит на нас с вниманием знатока. Быстрый обмен именами перед ее уходом без поцелуя, без поцелуя в ответ:

— Джессика, это Джейми; Джейми — Джессика. — Но Джейми ухмыляется весь урок.

Ее визит был прерван, она ушла, и я не знаю, когда снова ее увижу, но, несмотря на это, я счастлив весь день. Я почти не думаю о будущем наших отношений, настолько я потрясен близостью, неверием и восторгом от их возобновления. Когда мы вместе, мы говорим почти про все: про те времена в Вене, когда мы были счастливы, и про музыку, и про наши годы не вместе — теперь эти годы не потеряны, просто нам их не хватает. И хотя я говорю с ней про строй моей жизни в то время, я не касаюсь той тьмы, по-прежнему почти необъяснимой, что поглотила меня и создала или, скорее, пробила брешь между нами.

Я рассказываю ей про тот случай, когда я слушал радио в такси, и как я был уверен, что играла она. Я чувствовал это душой, говорю я; я не мог ошибиться. Она всего на секунду задумывается и говорит, что я все-таки ошибся. Ее не было в Англии в то время, и она никогда не играла Баха на публику. Это была не она, но какая-то другая женщина.

— Женщина? — спрашиваю я.

— Да, — говорит она. — Раз ты принял ее за меня.

4.11

Хотя она говорит про свою семью, она никогда не касается того, как именно и где именно встретила Джеймса и как он добился ее расположения и руки. Но я и не хочу знать.

Поменялись слова нежности. После отповеди я не называю ее так, как раньше было естественно. Место есть только для одного «милого», и даже если бы это не беспокоило ее, я и сам не хочу напоминать ей про ее садик, ее обеденный стол, ее ребенка, ее мужа. Но я чувствую, что знаю ее, как никто, — так, как живущий с ней мужчина не может ее знать, — знаю до глубины ее души: ее связь с музыкой, изношенную, но такую сильную. Я знал ее, когда она любила в первый и, возможно, единственный раз, — но разве я это правда знаю?

Все хорошо между нами, и моя жизнь, когда я один, вращается вокруг этого переменчивого света. Но она обитает в двух мирах, которые ранят друг друга. У нее есть жизнь, отдельная от меня, места и люди, закрытые для меня. В Вене мои друзья, такие как Вольф, и ее, такие как Мария, обогащали наше понимание друг друга, даже становились друзьями между собой. Теперь мы отгорожены от мира, и другие люди — только призраки в наших разговорах. Мы в тюрьме нашей тайной любви. Хотя мы оба стали менее открыты за эти годы, проведенные врозь: ей трудно в толпе, а я просто вернулся в одиночество моей жизни до встречи с ней.

Мы даже не ходим на концерты, на которые оба хотели бы пойти, в залах, оборудованных индукционной петлей. Неизвестно, кого мы там можем встретить или кто нас может увидеть. К тому же ее слуховой аппарат, даже правильно настроенный, иногда не позволяет ей слышать ноты на правильной высоте. Когда она со мной, она его не носит.

Я бы ожидал больше протеста, больше отчаяния, больше ярости. Когда я ей это говорю, Джулия рассказывает мне о людях в ее классе чтения по губам. Один из них страдает жуткими головокружениями с тошнотой, постепенно лишающими его слуха. Другой стал глухим после инсульта; он наталкивается на людей на улице, и они отпихивают его, думая, что он пьяный. Еще одна женщина, около пятидесяти, потеряла слух в одночасье из-за ошибки хирурга.

— Они как-то справляются, — говорит она. — Мне гораздо лучше, чем им.

— Но ты музыкант. Тебе должно быть труднее всех.

— Ну, теперь у меня есть ты, чтобы этим делиться.

— Ты так легко к этому относишься.

— Что ж, Майкл, это мой выбор. Ты бы тоже как-нибудь справился, если бы это случилось с тобой. Даже если ты так и не думаешь.

— Я сомневаюсь, Джулия. Я не знаю, что бы я с собой сделал… Я… У тебя больше мужества, чем у меня.

— Нет, я просто помню, что глухая мать лучше, чем никакой.

Я не могу сообразить, что ей на это сказать.

— По крайней мере, — чуть позже говорит она, — по крайней мере, я родилась со слухом. По крайней мере, моя память может мне рассказать, как звучит квинтет Шуберта. Тут мне повезло больше, чем Моцарту, который никогда не слышал ни одной его ноты, или Баху, который никогда не слышал ни одной ноты Моцарта…

Иногда ее маска падает, и я чувствую ее отчаяние.

Я спрашиваю, как ей удается по-прежнему создавать музыку руками, играть так тонко, с таким чувством. Это выше моего понимания. Она, обычно всегда готовая говорить про музыку, отвечает очень скупо. Она говорит мне, что находит мысленный аналог тому, как она слышит фразу, и потом дает своему телу это изобразить. Мне кажется, что ее глухота убила ее мечту об идеале, но как я могу ее спрашивать более настойчиво? Что она имеет в виду под «изобразить»? Какие звуки возвращают ей ее уши? Как она сейчас чувствует силу педали?

Она по-прежнему любит простые, доступные удовольствия. Одно из них — виды из автобуса, и иногда мы ездим наверху, сидя на противоположных рядах. Это должно напоминать ей, как и мне, то время, когда мы первый раз увидели друг друга в Лондоне.

— Mне не по себе от наших свиданий, — говорит она сегодня. — Если бы кто-то поступал, как поступаю я, я бы не знала, что думать об этом человеке.

— Ты говоришь так, как будто это грязь, Джулия. Ты не можешь так думать. Ты ведь не несчастна со мной?

— Нет, разве это возможно? — говорит она, протягивая ко мне руку, но замечает кондуктора и убирает ее.

На что все это похоже для нее? Как она может продолжать эти встречи со мной, будучи женой и матерью дома? Я вижу, как ей тяжело — ее мир построен на доверии, и все же я не решаюсь задавать вопросы, боясь, что тот мир выплеснется в наш. Я не спрашиваю, а она мне не говорит, была ли она в церкви последние две недели и, если была, какие мысли ее посетили.

Неверность и грех: нелепо, что других, менее суровых слов нет. Нo Джулия не может принять этот пафос: будучи сама доброй, она должна верить в понимающего Бога. Все это мне чуждо, даже недоступно. Но втянул ли я ее больше, чем она хотела? Быть может, надо было просто продолжать вместе играть и больше ничего, чтобы воссоздать то вдохновение и дружбу, так давно утерянные? Было бы тогда чувство вины? Смогла бы она смириться с двумя мужьями — каждый для своего мира? А я? Выдержал бы? Не обжегся, не сломался бы?

Без толку про это думать теперь, когда это уже началось. А если бы нет? Если бы мы не занимались любовью, мы, чьи сердца бьются в одном ритме? Как трогательно это было бы, как целомудренно, печально, горько, красиво — как самодовольно, как фальшиво, как мучительно, как безутешно.

4.12

Впятером с Эрикой мы едем в «Стратус-рекордс» на такси. Эрика только что нам сообщила, что новая секретарша заказала нам четыре билета, а не пять, в Вену и Венецию. Она не сообразила, что виолончель Билли нуждается в отдельном билете.

— Это бред, Эрика, — говорит Пирс. — Уволь ее.

— Ну, она новенькая, молодая, только что после университета, она не знала.

— И что нам делать с этим билетом — или мы летим разными рейсами?

— В агентстве сказали, что они нам позвонят в конце недели. Я думаю, все образуется.

— Ты всегда так думаешь! — восклицает Пирс.

— В любом случае, — говорит Билли, довольно мрачно глядя на дорогу, — я вообще не хочу в Вену.

— Ой, ну что еще теперь, Билли? — говорит Пирс нетерпеливо. — Ты никогда раньше не возражал против Шуберта.

— Ну, во-первых, я думаю, что наша программа перекошена, — говорит Билли. — Мы не можем играть струнный квинтет и «Форель» одновременно.

— Что на этот раз, Билли? Хронологический стресс? Один слишком рано написан, другой — слишком поздно?

— Ну да, и это квинтеты, и оба массивные.

— Мы будем их играть, — говорит Пирс. — Шуберт прекрасно сочетается сам с собой. И к тому же, если бы он дожил до семидесяти, все это был бы ранний Шуберт. Если у тебя были возражения, почему ты не сказал об этом раньше?

— И я бы с гораздо большим удовольствием играл в струнном квинтете вторую виолончель, — добавляет Билли.

— Но почему? — спрашиваю я. — У первой виолончели все самые прекрасные мелодии.

— Я по уши во всех самых прекрасных мелодиях в «Форели», — упрямо говорит Билли. — И мне нравятся все эти буйные пассажи в струнном квинтете; да-да-да, да-да-да, да-да-да-дам! Это я должен их играть, я — опора квартета. Почему приглашенный виолончелист всегда должен играть вторую партию?

Эллен, каким-то образом умудрившаяся обнять меня и Билли одновременно, сжимает его плечо и случайно заодно мое.

— Однажды ты сыграешь вторую виолончель с каким-нибудь другим квартетом, — говорит она.

— Не знаю, — говорит Билли, помолчав. — В любом случае это не одно и то же.

— Да что такое со всеми сегодня? — спрашивает Эллен раздраженно. — Все в таком напряжении, неясно, из-за чего.

— Я — нет, — говорю я.

— О да, ты тоже. И ты в таком состоянии уже бог знает как давно.

— А ты — нет? — спрашивает Пирс Эллен.

— Нет, с какой стати? — говорит Эллен. — Смотри! — Она показывает в окно на кусок Сент-Джеймсского парка. — Весна.

— Эллен влюблена в ужасного парня по имени Хьюго, — говорит Пирс, обращаясь к нам. — Он из ансамбля барочников, какая-то там «Антика», он играет на барочной скрипочке, носит сандалии и весь зарос бородой — ну, представляете себе.

— Я не влюблена, — говорит Эллен. — И он не ужасный.

— Конечно ужасный, — говорит Пирс. — Ты, должно быть, слепая.

— Совсем он не ужасный, Пирс. Я только что была в прекрасном настроении.

— Он похож на волосатую улитку, — говорит Пирс.

— Не смей так говорить про моих друзей, — горячо возражает Эллен. — Ты видел его один раз и понятия не имеешь, какой он хороший. Это благодаря ему мне удалось найти правильный альт, и только поэтому мы можем записать эту музыку. Не забывай, пожалуйста.

— Если б я мог забыть… — говорит Пирс.

— Ты не хочешь ее записывать? — спрашивает Эллен. — Я думала, мы тебя наконец убедили.

— Ну, трое на одного, — говорит Пирс себе под нос.

— Пирс, — говорит Эллен, — у всех это чувство — трое на одного — время от времени возникает. Никто тебя не заставляет. Когда был Тобиас…

Брат пронзает ее взглядом, и она останавливается на полуслове.

— Ну ладно, ладно, — говорит Эллен. — Прости. Прости. Я не хотела. Но это дико. Нельзя говорить про Алекса. Нельзя говорить про Тобиаса. Ни про кого нельзя говорить.

Пирс, сжав зубы, молчит и избегает наших взглядов.

— Все плохо, плохо, плохо, у всех сегодня все жутко плохо, — легко говорит Эллен. — Сегодня утром, когда я готовила кофе, я вдруг поняла, насколько музыканты скучны. Все наши друзья — музыканты, и нас не интересует ничего, кроме музыки. Мы все недоразвитые. Совершенно недоразвитые. Как спортсмены.

— Ну что, солдатики, — говорит Эрика, — приехали. Теперь запомните. Все, что нам надо, — это единый фронт.

4.13

Изабэлл Шингл задабривает нас страстной похвалой и не настаивает на датах, стиле игры, порядке частей «Искусства фуги» там, где возможны разные прочтения. Она счастлива, что благодаря настойчивости Билли и поискам Эллен мы сможем сыграть, ничего не транспонируя.

Она спрашивает, где мы хотим записывать — в студии или где-то в более естественной атмосфере, — она упоминает церковь, которую они иногда используют. Эрика говорит ей, что мы пока не можем решить, и это, как и все остальное, похоже, Изабэлл не волнует.

Она очень напряжена и нервна все время, и мы оказываемся в странном положении, пытаясь ее успокоить. Есть нечто космическое в ее трепетной бледности, будто она только что прилетела с другой планеты и пытается осознать, что с ней произошло, и одновременно выполнить свою трансгалактическую миссию.

Кажется, будто ee приводит в ужас Эрика, телефон, даже собственная секретарша, но Эрика нам уже говорила, что Изабэлл никого не боится, включая финансистов, которые владеют и на первый взгляд управляют «Стратус-рекордс». Она ходит на их встречи, и как только они что-то критикуют или спрашивают о чем-то, она понижает голос до шепота и бормочет с такой настойчивостью, что все возражения снимаются. Все боятся ее потерять, поскольку она конструктивная сила, стоящая за их «А и Р», как их зовет Эрика, Артистами и Репертуаром.

Время от времени в ходе нашей встречи голос Изабэлл почти исчезает, и только ее губы продолжают шевелиться. И хотя мы полностью дезориентированы, я отмечаю, что Джулии было бы неплохо в этой ситуации. Эта мысль меня поражает, как и сам факт, что она пришла мне в голову. Вдруг Изабэлл Шингл холодно улыбается, и, похоже, уверенность возвращается к ней, и ее голос выезжает из туннеля:

— Так что мы могли бы, понимаете ли, это решить, если это вам подходит. Отдел рекламы сдерет с меня шкуру, если вы не согласны, но это полностью ваше решение. — Ее улыбка почти исчезает при мысли о грядущем мученичестве, и мы тут же соглашаемся на все, что она шепотом потребовала.

Пирс держит свои сомнения при себе и внешне почти в энтузиазме от проекта. Эллен пытается скрыть свое удивление и благодарность. Когда все закончилось, Эрика полна радости по поводу того, как все прошло, и, опаздывая на встречу с испанской дивой, раздает по поцелую — «чмок-чмок» — каждому из нас, обнимает отстраняющегося Пирса и кидается через улицу, чтобы поймать такси, остановившееся на светофоре.

4.14

— Майкл, это ты, Майкл?

— Да, здравствуй, папа. Что-то случилось?

— Да нет, ничего особенного, Жажа заболела, завтра мы ее везем к ветеринару.

— Надеюсь, ничего серьезного.

— Ее все время рвет, и у нее, знаешь, совсем нет, нет…

— Сил?

— Сил. — Отец успокаивается.

Но я не могу начать волноваться за Жажу, которая почти каждый год всех пугает, но в результате оправляется и становится только здоровее. Она уже давно пережила свои девять жизней, но непохоже, что она это знает или благодарна за это.

— Ты в порядке, папа? — спрашиваю я.

— Нормально, нормально… Давно тебя не слышал.

— О, я был сильно занят.

— Представляю себе. Вена, да?

— Нет, папа, Вена еще впереди.

— Как тебе это удается — понятия не имею.

— Что именно?

— Ну, все успевать. Мы с Джоан говорили, что очень горды тобой. Кто бы мог подумать, что ты будешь все это делать… О, я знаю, что должен был тебе сказать. Миссис Формби тебе дозвонилась?

— Нет, нет, папа, она не звонила.

— А-а-а. Ну, она спрашивала твой номер, и я не видел причины, почему ей его не дать.

— Хорошо, папа.

— Я не хочу давать твой номер кому попало. Я не хочу, чтобы они тебя беспокоили, если ты не хочешь с ними разговаривать.

— Ты решай, как считаешь нужным, пап. Если ты его кому-то дашь — мне не помешает. А что она хотела? Она сказала?

— Нет. Надо было спросить?

— Да нет, просто интересно.

— Ах да, она сказала, что ей понравился рождественский пудинг, который ты ей принес. Хорошая она женщина. Всегда была.

— Тетя Джоан в порядке?

— Да, в порядке, кроме ее, ну, помнишь, рук…

— Артрит.

— Да, оно.

— Передай ей от меня привет.

— Передам.

— Ну пока, пап. До скорого.

В голове я прокручиваю наш разговор. Думаю, что надо вскорости ждать звонка от миссис Формби. Я иду в мою маленькую музыкальную комнату, скорее музыкальную камеру, чем комнату, и открываю скрипичный футляр. Поднимаю оливково-зеленый бархат и достаю Тонони. Нежно, очень нежно тыльной стороной ладони я трогаю его спинку, его живот. Как долго мы живем друг с другом, вдвоем: мое время в Вене, одинокие годы сразу после, потом годы с «Маджоре». Эта скрипка пришла в мою жизнь в тот же год, что и Джулия. Как долго мы поем одним голосом. Как сильно мы срослись. Как может что-то теперь нас разлучить?

4.15

Я боюсь телефона. Ничего хорошего от него не будет. Джулия не может со мной говорить. Все, что он может принести, — разрыв с молодой женщиной, считающей, что ее обидели, или требование старой женщины, которая, хотя никогда и не обращалась со мной плохо, имеет право отнять у меня то, что я люблю.

Виржини не звонит. Миссис Формби не звонит. На моем автоответчике часто ничего нет, и я за это благодарен. Иногда сообщений несколько. Время от времени меня осаждают клиенты компании «Лондонские приманки и наживки». Пoлагаю, надо что-то сделать по этому поводу.

Я смотрю на себя в зеркало. Через две недели после равноденствия мне будет тридцать восемь. На висках появились вкрапления седины. Где я сейчас, когда половина жизни прошла? Где я буду, когда мне будет столько, сколько моему отцу?

Кто видел банкира с усами? Что такого замечательного в том, что он их сбрил?

Мы с Джулией не можем подолгу быть вместе. Время наших встреч украдено у дня. Кроме первого раза, вечером мы не встречались и вряд ли встретимся. Ночь дана мне безраздельно на мою работу, чтение, прогулки без цели по окрестностям. Однажды я проходил по ее улице. Полоски света по краям задернутых штор в окнах. Где ее семья? В этих комнатах или в комнатах, выходящих в сад?

Она рассказала мне про свои вечера. Это образцы домашности: Люк, Джеймс, рояль, книги, телевизор с включенными субтитрами, Базби. Они почти всегда вечером дома.

И хотя я знаю, что она делает, я не знаю темпа, не чувствую ритма. Это для меня недосягаемо. И все же я не мог себе представить, в зимней непогоде, что дневные часы с ней вместе когда-нибудь вообще станут частью моей жизни.

Магнолия; форзиция; клематис. Будто погода сошла с ума за эти последние годы, и все спотыкается, все сливается.

Я размышляю, не позвонить ли миссис Формби, но не звоню. Наши инструменты — еще один квартет; каждый с его параллельной жизнью. Эллен привыкает к взятому взаймы альту с перетянутыми струнами. На нем она достигает самых низких нот тенорового голоса в «Искусстве фуги», все остальное она играет на ее собственном альте. Восстает ли громадный, взятый взаймы инструмент против этого странного строя? Что он думает про низкие, медленные тона в его переделанном голосе? Смотрит ли он на своего меньшего, часто играющего коллегу, завидуя его репертуару или презирая его слабость?

Полагаю, что скрипка Пирса должна себя чувствовать неуверенно. Она знает, что он ищет другую, что он собирается ее продать.

Виолончель Билли, горячо им любимая, ведет интересное существование. Помимо игры его собственных неисполняемых произведений, она подвергается стилистическим и техническим экспериментам. Последнее время Билли несколько более гибок в трактовке времени. Не увеличивая силы звука и не отклоняясь от заданного темпа, собственный голос Билли достигает более тонкого эффекта и оживляет все, что мы играем. Его виолончели после всех перипетий удалось получить билет на самолет вместе с нами в Вену.

Я думаю про мою прошлую жизнь в том городе и про это невообразимое возвращение. Теперь, когда Джулия не таится от меня, я чувствую в ней легкость, которую мне трудно понять. Когда все, что с ней происходит, дойдет до конца, угаснут ли для нее все внешние звуки?

Мы играем вместе пару Манчестерских сонат Вивальди[59]. Мой Тонони поет их с восторгом, как будто говоря, что помнит их со времен концертов самого Вивальди. Джулия играет на рояле чисто и тонко. Только сейчас я замечаю, что очень редко, в завершении фразы, ее палец трогает клавишу так мягко, что я не слышу того звука, который она, безусловно, слышит.

Нынешние дни, проведенные вместе, сливаются с совместными вечерами тогда, в том городе, таком ужасающем и таком любимом. Я скоро там буду: сирень в цвету, каштаны в шумящей листве. Странно думать, что ее мать теперь живет там, а сама она — в Лондоне.

«Маджоре» проигрывает струнный квинтет Шуберта без пятого участника: полная репетиция будет, когда мы встретим нашего второго виолончелиста в Вене. Это забавное упражнение, но необходимое; мы часто должны репетировать с воображаемым партнером. Билли сначала подавлен, потом играет партию первой виолончели со своим обычным мастерством. В какой-то момент он нас смешит, мыча один особенно пикантный мотивчик, показывая, что он не обижается.

Австрийский пианист, играющий с нами «Форель», должен был прибыть в Лондон на прошлой неделе с концертом. Предполагалось, что мы устроим «предвенскую» репетицию, но она не состоялась. По какой-то причине его концерт отменили, и он не приехал в Лондон.

Эта поездка в Вену раньше была бы мне непосильной. Я не захотел бы вообще выходить из отеля, но мое воображение вывело бы меня в город: в парки, в кафе, на берега Дуная, на холмы северных районов. Теперь, когда мы снова встретились, я не боюсь боли в той покинутой обители.

В мае, конечно, сирень. И еще эти белые цветы, которые я видел только в Вене, на всех этих деревьях, похожих на акации.

4.16

Звонок в дверь. Я надеваю халат и подхожу к двери.

— Кто там?

Молчание.

Я смотрю в глазок. Джулия стоит в коридоре с таким видом, будто все ее забавляет. Видимо, Роб ее впустил. Достаточно одной ее улыбки.

— Ох, ну и берлога! — восклицает Джулия, входя. — Слишком темно. Подними жалюзи. Я ничего не вижу. И ничего не слышу. Не то чтобы сегодня был хороший день. Майкл, уже начало десятого. Не может быть, чтоб ты только что встал. Мы идем по магазинам.

— Издеваешься? — протестую я. — Мы вчера поздно вернулись из Нориджа. Я должен выспаться.

Но Джулия поднимает жалюзи и не отвечает.

— Теперь лучше, — говорит она.

— Пошли в кровать. Обратно в кровать, — говорю я.

— Не время. И не думай про бритье. Прими душ. Я сварю кофе. Перестань зевать. Наслаждайся моментом.

По-прежнему зевая, я пытаюсь делать то, что она велит. В дýше у меня возникает вопрос, и я кричу:

— С какой стати — по магазинам? — тут же понимая, что ее ответ будет заглушен шумом воды. Потом соображаю, что и ответа не будет. Но с какой стати — по магазинам? Я лучше бы остался с ней дома.

— Потому что твой день рождения через неделю, — говорит Джулия за кофе.

— А, — говорю я, довольный объяснением.

— Так что никуда ты не денешься.

— Да, я уж вижу.

— У тебя ужасно убогие свитера, Майкл.

— Но уже почти апрель. Мне не нужен еще один свитер.

— Тебе нужен легкий летний свитер. Посмотрим, что у тебя есть… Что ты вчера делал? Ты выглядишь уставшим.

— Я был в Норидже с концертом «Камерата Англика» и вернулся только в три утра.

— В три?

— Меня должны были подвезти, но сломался ключ от машины, мы ждали помощи… Но это все неинтересно. Я рад тебя видеть.

— Взаимно.

— Взаимно — это джеймсизм?

— Джеймсизм, говоришь? Вовсе нет!

— Уверен, что да. Ты никогда раньше не говорила «взаимно».

— Ну, может быть, я это подхватила в Штатах… Шевелись, Майкл. У нас не так много времени.

— Ну зачем это? Я хочу лежать в кровати с плюшевым мишкой и детективом.

Джулия смотрит в окно. Моросит дождик. Все небо затянуто облаками, и серые здания обрамляют горизонт. Капли дождя лениво стекают по рамам.

— Типичный венский день, — говорит Джулия. — Мне нравится.

— Куда мы идем?

— В «Харви Николс».

— Это совсем не мое.

— И не мое. Но мы идем именно туда.

— Почему?

— Недавно муж подруги был в свитере оттуда. Мне он понравился, и я хочу купить тебе такой же.

Спустя полчаса мы в подвале в мужской секции, смотрим не только на свитера, но и на галстуки и на рубашки. Продавщица нам улыбается: пара, пришедшая вместе в магазин. На мгновение я расслабляюсь, но потом мне становится беспокойно.

— Мы сейчас встретим кого-нибудь из коллег твоего мужа, — говорю я Джулии.

— Конечно нет, они все сидят на Кэнэри-Уорф, поучают мир, как объединять фармацевтические фирмы. Как тебе вот этот?

— Очень неплохо.

Она прикидывает на меня коричневый свитер и выглядит очень сосредоточенной.

— Нет, не годится. Нет, тебе надо что-то зеленое или голубое. Коричневое, красное, розовое и так далее никогда тебе не шло.

Она вытаскивает нечто темно-зеленое — с воротником поло.

— Я не знаю, — говорю я. — Мне это напоминает ковер в артистической в «Уигмор-холле».

Джулия смеется:

— Да уж. И он не такой уж и летний. Но он мне нравится на ощупь. Это шениль.

— Я тебе верю.

— Ты безнадежен.

— На самом деле мне нехорошо, Джулия, меня немного тошнит.

— Конечно, тебе нехорошо. Ты никогда не любил покупать одежду.

— Нет, Джулия, правда.

Я себя чувствую неуютно, подавленно: яркий свет, куча народу вокруг, жара, яркие цвета, острое чувство, что мы под землей, еще, может быть, то, что я не выспался… Я не знаю, что со мной, но мне надо сесть. Мне кажется, я раздваиваюсь. Это верх близости: мы в магазине вместе, и продавщицы нам улыбаются.

Я сажусь, оперевшись на стену, и закрываю глаза ладонями.

— Майкл, Майкл, что случилось?

На меня надвигается стена. Звуки сливаются: покупатели, говорящие на разных языках, молчание замороженных индеек в морге, гул мотора холодильника для мяса, отчаянное желание бежать от всего, что вокруг…

— Джулия…

— Ты в порядке? — шепчет она.

— Да, да — просто помоги мне встать.

Она ставит сумку на пол, и с помощью Джулии я кое-как держусь, стоя, по-прежнему опираясь на стену.

— Все будет хорошо. Все будет хорошо. Просто надо отсюда выбраться.

— Я позову кого-нибудь нам помочь.

— Нет, нет, давай просто уйдем отсюда.

Мы добираемся до эскалатора, потом до двери.

— Ой, нет — моя сумка, — говорит вдруг Джулия. — Майкл, прислонись здесь. Я вернусь через секунду.

Она появляется через полминуты; сумка при ней. Но я читаю в ее глазах, как я, должно быть, ужасно выгляжу. Пот стекает по лбу. Кто-то из магазина спешит ко мне.

— Все будет хорошо. — Мне удается улыбнуться. — Я надеюсь, на улице моросит. Мне нужен свежий воздух. Мне нужен кофе.

— Наверху есть кафе… — говорит Джулия.

— Нет, пожалуйста, где-нибудь еще.

— Да, мой бедный, конечно. Где-нибудь еще.

Я киваю и прислоняюсь к ней.

— Прости…

— Ш-ш-ш, — говорит Джулия, выводя меня в дождь.

У нее нет свободной руки для зонтика, ее волосы намокают, и дождь покрывает пятнами ее платье.

4.17

Мы сидим наверху в кафе на небольшой улице в ста ярдах от входа. Джулия посадила меня лицом к окну. Мы заказали кофе. Я молча смотрю наружу.

— Со мной давно такого не было, — говорю я.

— Как ты сейчас себя чувствуешь? — спрашивает она.

— Мне казалось, что все вокруг меня сжимается, — говорю я и наклоняю голову.

Джулия дотягивается до меня, чтобы погладить щеку.

Я молчу несколько минут. Она ждет, пока я приду в себя.

— Поэтому я живу, где живу, — говорю я. — Там, наверху, в моем орлином гнезде. Помнишь, как мне становилось лучше, как только я попадал за город?

— Да, помню.

Но из того, как она это говорит, мне ясно, что она сейчас вспоминает: наше расставание. Это тоже случилось на краю того города. В винной таверне Лиера — кувшин вина на столе под каштанами и усталая горечь. Она ушла вниз по холму одна. Я остался.

— Ты никогда не была со мной на севере — в Рочдейле. Я ведь обещал привезти тебя послушать жаворонков над вересковыми пустошами.

— Да, — сказала Джулия, глядя на свои руки.

Ее тонкие пальцы — на скатерти с пятнами от кетчупа, возле ее пузатой чашки кофе. Как и тогда, у нее нет обручального кольца.

— Я идиот, — говорю я.

— Ну, я могу их увидеть, — говорит она.

— Там не на что глядеть.

— Я не могу поехать с тобой на север, — говорит Джулия.

Она начинает улыбаться.

— Но я поеду с тобой в Вену, — легко добавляет она.

Я смотрю на нее, не понимая.

— Я думала, это у меня проблемы со слухом, — бормочет она.

— Ты шутишь. Этого не может быть. Но это правда?

Минуту назад я был погружен во тьму. Что за безумная перемена?

— Спроси Пирса, — говорит она.

— Пирса?

— Да, и твою агентшу Элис Коуэн.

— Эрику. Нет! Я бы знал.

— Это случилось вчера. Я играю с вами «Форель».

Я чувствую, что бледнею.

— Не может быть.

— Что более неправдоподобно: что я играю или что я придумала нечто настолько дикое в надежде, что ты мне поверишь?

Джулия совершенно невозмутима, явно испытывая удовольствие.

— Никуда не уходи, — говорю я. — Не двигайся.

— Ты куда?

— В туалет.

— Ты хоть рад?

— У меня нет слов.

Я иду вниз к телефонной будке. Пирса наверняка не будет дома, я в этом убежден; но он дома.

— Что за черт, Пирс?

— Эй, спокойно, Майкл! В чем дело?

— «Форель», Вена, Джулия? Это правда?

— О да, чистая правда. Это все сложилось вчера. Я пытался тебе дозвониться, но не застал. Где ты был?

— Норидж.

— А, хорошо. Мне там нравится. Ты поехал через Ньюмаркет или Ипсвич?.. О, я вспомнил, что хотел тебе сказать. Не знаю, почему так сложно было найти ноты до-минорного квинтета, который мы играли. Есть отличное издание «Хенле». Я был в Капелле вчера, и…

— Пирс, — говорю я угрожающе, — речь про Вену, не про Капеллу.

— Ты не получил моего сообщения? — спрашивает он.

— Я не слушал автоответчик. Мы вернулись в три утра. Что там было?

— Что я должен срочно с тобой поговорить. И все. В любом случае ничего особенного. Ты же не играешь в «Форели».

Это действительно так, соображаю я. Там есть фортепиано и четыре струнных, но без второй скрипки.

— Ты знаешь Джулию Хансен?

— Знаю ли я ее?

— Ну, ты сказал «Джулия», я решил, что ты ее знаешь. Она хорошо играет?

— Пирс, ты что? Издеваешься?

— Слушай, Майкл, если ты не можешь нормально разговаривать… — произносит Пирс скорее устало, чем агрессивно.

— О’кей, о’кей. Прости. Объясни по порядку.

— Мы не знали, что делать. У Отто Прахнера небольшой инфаркт, так что он не сможет играть в течение нескольких месяцев. Поэтому он отменил свой концерт в Лондоне. По совершенно непонятной причине его агент сообщил об этом Лотару только вчера. И Лотар тут же позвонил Эрике, а также, с помощью администрации «Музикферайна», и мне, «примариусу» квартета, как он любит это называть; очень порядочно с его стороны, ну и чтоб не тратить время, мне кажется. Он предложил Джулию Хансен, которую он также представляет. Вроде бы она хорошо играет, у нее есть связь с Веной, как и у бедного Отто, и с ней легко работать. Факсы летали туда-сюда весь вчерашний день. Ты еще тут, Майкл?

— Да, куда я денусь?

— Ну, я спросил остальных перед тем, как согласиться, поскольку они играют в «Форели». И тебе пытался дозвониться. Но раз ты не затронут впрямую, я не понимаю, почему ты так возбудился. Ты ее лично знаешь? Я очень надеюсь, она неплоха. Наверняка Лотар не поставит кого-нибудь желторотого играть венцам «Форель».

Я не могу это переварить.

— Программы уже отпечатаны? — выпаливаю я. — Осталось всего несколько недель до концерта.

— О нет, — говорит Пирс более расслабленно. — Оказывается, программы печатают за пару дней до концерта. В любом случае что делать, если кто-то заболевает? Но ты не ответил на мой вопрос.

— Да, это, похоже, моя сегодняшняя проблема. Не отвечать на дурацкие вопросы.

— В чем дело?

— Ты прекрасно знаешь, что я знаю Джулию.

— И откуда бы я это знал? — сердито возражает Пирс.

Ты знаешь Джулию. Джулия — это Джулия. Помнишь Банф? «Уигмор-холл»? Мое трио в Вене. Боже мой, Пирс!

— О! — говорит Пирс. — Ты говоришь, что это она?

— Кто же еще?

— Но разве она не Джулия Маккензи или как-то так?

— Ты что, правда не знал?

— О чем я тебе и толкую все это время!

Я начинаю хохотать, полагаю, немного маниакально.

— Майкл? — озабоченно говорит Пирс.

— Я просто не могу в это поверить.

— Ну, если это та самая Джулия, то, как мне помнится по Банфу, она очень даже ничего.

— Она — да, именно «очень даже», — говорю я.

— То есть ты не против?

— За, двумя руками за!

— Тогда почему тебя все это так раздражает?

— Я просто думал, что ты знал, кто она, и не счел нужным обсудить со мной.

— А, понял. Хорошо. Хорошо. А то я начал беспокоиться.

— Лотар что-нибудь еще тебе или Эрике сказал? — спрашиваю я.

— Что именно?

— Ну, что она не особо играет камерную музыку последнее время.

— О, это почему?

— Я не уверен… Думаю, она предпочитает сольный репертуар.

— А, ну ладно, это не так важно… Кстати, Лотар сказал, что она, мол, живет в Лондоне. Нам надо порепетировать пару раз перед Веной.

— Да… да.

— Да, Майкл, насчет репетиций, Эллен говорит, что в следующую среду надо встретиться в другом месте. У нее ремонт, и…

— Извини, Пирс. У меня кончаются монеты. Я перезвоню потом.

Я выхожу из телефонной будки. Стою под дождем и смеюсь.

Дождь путает мне волосы и остужает голову.

4.18

Джулия заказала еще один кофе и пьет его с озабоченным видом. Молодая женщина, вооруженная двумя сумками из «Хэрродса», стоит рядом с ее столом, болтая как сорока. Джулия отвечает односложно.

Ее лицо озаряется, когда она меня видит. Она не пытается это скрывать.

— Соня — Майкл, — представляет Джулия. — Извини, Соня, мы должны обсудить музыкальные дела, тебе это будет скучно.

Женщина, поняв намек, бурно прощается:

— Я в любом случае правда должна бежать, Джулия, дорогая. Очень мило было с тобой пересечься, да еще в таком месте. Дождь действительно вынуждает искать прикрытие где ни попадя. Мы должны пригласить вас с Джеймсом, не откладывая. — Она улыбается мне скорее одним ртом, чем глазами, и идет вниз.

— Кто это был?

— О, мать друга Люка, — говорит Джулия. — Командирша. Из тех, что пристает к учителям, чтобы ее сыну дали хорошую роль в рождественской пьесе. У тебя мокрые волосы. Где ты был?

— Это потрясающе, — говорю я, крепко держа ее руку. — Я не могу в это поверить. Mohnstrudel! Guglhupf! Palatschinken![60]

— Мм! — говорит Джулия с сияющим лицом при мысли о любимых десертах. — Ой! Отпусти мою руку!

— Я поговорил с Пирсом.

— Да? — говорит Джулия, поднимая брови.

— Я не могу в это поверить. Я просто не могу в это поверить.

— У меня была такая же реакция, когда вчера я получила факс от моего агента.

— Откуда ты знала, что я не в курсе?

— Это было очевидно. Ты не мог бы так долго держаться, делая вид, что не знаешь, — говорит она, смеясь.

— А ты могла?

— Ну так разве мне не удалось? — лучится от радости она.

Я готов ее поцеловать, потом воздерживаюсь. Кто знает, какая Соня где мелькнет?

— Мне сейчас не нужен подарок на день рождения, — сообщаю я ей.

— Я поняла, придется выбрать самой.

— Джулия, Пирс не знает про твой слух.

— Нет, — говорит Джулия, угасая. — Нет. Конечно нет.

— А твой агент знает? — спрашиваю я.

— Да. Но он думает, будет катастрофа, если это станет известно в музыкальном мире. Если я смогу достаточно хорошо сыграть — какая разница?

— Да, правда, — говорю я. — Но как долго удастся это скрывать?

— Не знаю, — говорит Джулия.

— А до сих пор?

— Невозможными усилиями, — говорит она. — Не знаю, насколько удачно. Но если кто и подозревает, то я пока не в курсе.

Я киваю, не вникая. От моего раннего полуобморочного состояния не осталось и следа. Меня переполняет странная и пронзительная радость, ощущение соединения двух моих миров: репетиции здесь, в Лондоне, а потом в Вене, как десять лет назад. Джулия будет играть с моими коллегами вместе, а я буду слушать со стороны. Но я должен быть на репетициях. Ей будет трудно. Ну и вдобавок, чего бы только я не отдал, чтобы услышать, как она воплощает в жизнь «Форель»!

4.19

Между тем первый раз после нашей разлуки Джулия приглашает меня провести с ней вечер.

Это мой день рождения. Джеймс в отъезде. Мы в ресторане недалеко от ее дома. Тут просторно, светло и нет музыкального фона. Белые стены с разнообразными нишами в темно-зеленых и синих тонах. Белые орхидеи в вазах цвета морской волны там и сям. Она зарезервировала столик на мое имя. Я прибываю немного раньше, она — немного позже. Она видит меня, улыбается и, перед тем как сесть, быстро оглядывает ресторан.

— Хочешь пересесть сюда? — спрашиваю я. — Я имею в виду освещение.

— Мне хорошо, — говорит она.

— Ты не видишь тут знакомых? — спрашиваю я.

— Нет. А если бы кто и был, я просто ужинаю с другом.

— Ты мне разрешишь тебя пригласить в твой день рождения?

— Ну…

— Я не имею в виду именно в день рождения, но до или после.

— Ну, может быть, — говорит Джулия, улыбаясь, — но ты должен будешь одеться поприличнее, если мы еще раз куда-нибудь пойдем. Ты вполне хорош собой, Майкл, но как тебе удается так ужасно одеваться? У тебя нет приличного костюма?

— Мне кажется, я вполне нормально одет, — возражаю я. — И я надел твои запонки.

— Но рубашка!

— Ну, тебя же не было рядом, чтобы меня научить. Так и так, мне незачем хорошо одеваться. Когда мы в турне, это либо непосредственно до, либо сразу после концерта, а там у нас стандартный пингвиний костюм.

— Майкл, — Джулия вдруг выглядит очень серьезно, — расскажи мне про всех в квартете.

— Но ты же их знаешь.

— Ну уж. Как проходят репетиции с ними? Меня это беспокоит уже несколько дней. Скажи, чего мне ждать?

— Э-э, даже не знаю, с чего начать. Репетиции довольно бурные. Пирс старается не отпускать вожжи. У Билли полно собственных идей по всякому поводу. Если ему что приходит в голову, очень трудно это оттуда выбить. И Эллен, ну, она чудесно играет, но легко отвлекается. Кстати, тебе будет приятно узнать, что Билли всегда опаздывает, так что ты будешь не одна такая. О да, Билли предпочитает репетиции концертам, ну, во всяком случае, так он говорит. На репетициях он экспериментирует, а на концертах он нервничает.

— Но все друг друга любят? — спрашивает Джулия.

— Да, пожалуй, — в данный момент.

— Ну, хорошо. И так будет достаточно сложно.

Официант нависает над нами, так что мы заказываем.

— Овощи? — спрашивает он.

— А что у вас есть? — говорит Джулия.

Официант тяжело вздыхает. Очевидно, мы не изучили меню так, как оно того заслуживает.

— Брокколи, кабачки, салат, лук-порей, шпинат.

— Я возьму батат, — говорит Джулия.

Официант смотрит на нее с очевидным непониманием. Джулия замечает это и явно нервничает.

— Боюсь, мадам, — говорит официант, — у нас нет батата в меню.

Джулия растерялась на мгновение.

— Я имела в виду салат… зеленый салат, — быстро проговаривает она.

Он кивает.

— А что вы будете пить? Вы видели нашу винную карту? Или вы хотите обсудить это с нашим сомелье?

Я быстро выбираю из карты вино наобум.

Джулия расстроена из-за своей ошибки и подавлена.

— Знаешь, нам совсем не обязательно здесь есть, — говорю я, когда официант уходит.

— Забудем об этом, — говорит она. — В конце дня у меня просто иногда не хватает сил. На самом деле я больше люблю салат, чем батат. В чем дело?

— Ну, мне не нравится этот парень, который нам прислуживает. Он выглядит как безработный актер, который вымещает свои неудачи на нас.

— Который нам прислуживает, — говорит Джулия, развеселившись.

Меня это несколько раздражает. Немецкий Джулии никогда не влиял на ее английский, и она всегда отмечала мелкие диалектные огрехи, иногда проявляющиеся в моей речи.

— Про что ты думаешь? — спрашивает Джулия. — Ты где-то очень далеко.

— Да так… — говорю я, возвращаясь к тому, о чем я думал раньше. — Жаль, что я не играю с тобой в «Форели».

— Удивительно, правда, — говорит она, — что Шуберта нет среди композиторов на фризе Мемориала принца Альберта[61]? Я прочла об этом совсем недавно. Теперь хочется взять стамеску и высечь его имя рядом с остальными.

Мне смешно.

— Пошли сделаем это сегодня, — предлагаю.

— Думаешь, это стоит того, чтобы нас арестовали?

— Да, Джеймс выплатит за нас залог.

Я раскаиваюсь тут же, как только произношу это. Но к моему удивлению, ее настроение ничуть не омрачается. И она не предлагает мне встретиться с Джеймсом. Невыносимо — невыносимо, — как она может думать про нашу с ним встречу?.. Как часто они спят вместе?.. Встретились ли они уже перед тем, как она поехала в Венецию с Марией?.. Почему она согласилась играть с «Маджоре» теперь? Из-за Вены? Чтобы сыграть великую «Форель»? Из-за меня?.. Что не так с моей совестью, если я волнуюсь за Джулию, но вины не чувствую?

Может быть, он так заботился о ней последние три года, что ничего не осталось, кроме нежности? Может быть, романтические чувства, если и были когда-то, уже увяли. И что? Ревную ли я к его жизни с ней? Наверное, ее должны интересовать другие женщины в моей жизни, но она не спрашивает меня, был ли еще кто-нибудь, помимо Виржини, за все эти годы. Табу ли это, как и вопрос, почему она вышла замуж за Джеймса, или мы просто взаимно осторожны?

Да, она может читать по губам, но пока не мои мысли, нет. Мы беседуем о том и о сем. Подают вино, потом еду. Вокруг нас ненавязчивый гул разговоров. Джулия не смотрит на меня. Что-то ее беспокоит.

— Некоторым слух достался зря, — вдруг говорит она с горьким укором. — Недавно я говорила с одним искушенным виолончелистом из филармонии, и было очевидно, что он измучен работой и музыка ему наскучила, — похоже было, что он ее почти ненавидит. И я полагаю, он был неплохим музыкантом. Возможно, и до сих пор неплох.

— Ну, такого много, — говорю я.

— Я понимаю банкира или официанта, ненавидящих свою работу, но не музыкантов.

— Ну уж, Джулия. Годы учебы, бесконечные часы работы, мизерная зарплата… не будучи способным ни к чему другому и не имея выбора, что играть, легко почувствовать себя в западне, даже если ты это когда-то любил. Я сам ощущал что-то похожее, когда оказался в Лондоне на вольных хлебах. Даже сейчас не все так просто. И ты сама переставала играть на время. Единственная разница, что ты могла себе это позволить.

Она сдвигает брови, потом ее лоб разглаживается. Она ничего не говорит, цедя вино с нарочитым спокойствием. Мой взгляд скользит с ее лица на ее золотые часики и обратно.

— Это была не единственная разница, — наконец говорит она.

— Я не должен был об этом говорить.

— Не могу представить, чтобы ты ненавидел музыку, — говорит она.

— Да, пожалуй, — отвечаю я. — На самом деле Эллен даже подтрунивает над моим чрезмерным энтузиазмом. И она думает, что мои отношения со скрипкой ненормальны.

— Ну я вот очень привязана к своему роялю.

— Но ты же не можешь таскать его с собой на гастроли.

— И что?

— Ну, не думаю, что у тебя так же, как у меня, если ты репетируешь дома на одном инструменте, а потом идешь и даешь концерты на другом.

Джулия хмурится.

— Не то чтобы Эллен такой уж прагматик, — быстро добавляю я. — На прошлой неделе она смотрела программу о Вселенной и очень расстроилась из-за того, как все может кончиться через бог знает сколько миллиардов лет. Зачем расстраиваться по поводу того, что будет со Вселенной?

— Тогда как столько всего, что может нас расстроить, находится гораздо ближе? — спрашивает Джулия, веселясь опять.

— Ну, так ведь, да.

— Да, кстати, а что стало с твоей миссис Формби? — ни с того ни с сего вдруг спрашивает Джулия.

— Миссис Формби? Почему ты вдруг спрашиваешь про миссис Формби?

— Не знаю, — отвечает она.

— Но, Джулия, ты же ее никогда даже не видела.

— Не знаю, почему я спросила. Я думала про Карла — или, может быть, про твою скрипку — и потом вспомнила миссис Формби. Не знаю почему, но я часто думала про миссис Формби последние несколько лет.

— Уж наверно, чаще, чем ты думала обо мне, — замечаю я легкомысленно.

— Майкл, я думала о тебе, как будто ты покончил с собой, не оставив записки.

Она смотрит вниз в свою тарелку, не разрешая мне ответить. И так я сижу, застыв, будто парализованный. Затем касаюсь ее ноги своей, она поднимает глаза.

— У миссис Формби все хорошо, — говорю я. — Как твоя утка?

— Прекрасно, — говорит Джулия, не прикасавшаяся к еде последние пару минут. — Тебя правда не волнует Вселенная и все такое?

— Ну нет, не втягивай меня в религиозный спор, — говорю я устало.

— Но ведь ты читаешь Донна. Наши монахини его звали Донн Отступник.

— Это ничего не значит, Джулия. Я люблю его читать именно потому, что мне не важно, откуда у него ноги растут. Меня это расслабляет на ночь.

— Расслабляет! — потрясенно говорит Джулия.

— Мне нравится его язык. Я размышляю над его идеями. А вот его библейские изыскания меня совершенно не волнуют… И вообще не понимаю, чего люди так носятся с этим своим Богом, — добавляю я безжалостно.

— Ты просто не признаешь никаких авторитетов, Майкл, в любой форме, — говорит Джулия. — Ты создаешь кумиров, но не признаешь авторитетов. И храни Бог твоих кумиров, если вдруг окажется, что они — колоссы на глиняных ногах.

— Ну боже мой, — говорю я, раздраженный этим анализом моего характера, к чему Джулия всегда была склонна.

— Мой отец был совсем не в себе под конец, — говорит она. — Помню, я молилась о быстрой смерти. Каждый раз, когда мы его навещали, он казался все более злобным, все более запутавшимся. Под конец он даже не спрашивал про Люка. По крайней мере, он умер до того, как я потеряла слух. Был бы совсем комичный поворот: он не понимает меня, я не понимаю его.

Я протягиваю руку через стол и кладу ладонь на ее запястье. Ей, похоже, нравится, но потом она убирает руку.

— Наверное, лучше было бы ужинать где-то не тут, а подальше от дома, — говорю я. — Я буду держать руки при себе.

— Не в этом дело, Майкл. Очевидно же, что мы не просто друзья.

Когда наши тарелки убирают, я пробую сменить тему.

— Не беспокойся про репетиции, — говорю я.

— Ты там будешь, да? — спрашивает она.

— Конечно.

— Ты не то чтобы обязан.

— Но я буду потому, что хочу тебя услышать.

— Там такая чудесная партия для фортепиано.

— И для скрипки, — говорю я с сожалением.

— И для виолончели. — Она напевает кусочек виолончельной партии одной из вариаций.

Официант интересуется, будем ли мы кофе или десерт, но она продолжает напевать. Он стоит за ней. И, только заметив, что я смотрю на него, она понимает, что к ней обращались. Она поворачивается к нему, видит, что он готов принять наш заказ, и быстро говорит:

— Да, хорошо. Это-то я и буду.

Почти незаметно закатив к потолку глаза, с подчеркнутым терпением:

— Что именно, мадам?

— Что именно? О, прошу прощения, вы не могли бы повторить?..

— Эспрессо, капучино, латте, американо; без кофеина или обычный, — говорит он с демонстративными паузами между словами.

Джулия краснеет, но ничего не говорит.

— Итак, мадам?

— Спасибо, ничего.

— А десерт? У нас есть…

— Нет, спасибо. Принесите счет, пожалуйста. — Она немного тревожно отодвигает стул.

— Прости, — говорю я. — Прости, пожалуйста. Надо было ему что-нибудь ответить. Он невежа.

Она мотает головой.

— Он не мог знать, что происходит, — говорит она. — Я должна была ему сказать, что у меня проблемы со слухом, и попросить повторить. Первое, чему нас учат, — не стесняться этого. Почему мне это так невыносимо? Потому ли, что я не могу себе позволить, чтобы люди это знали? Или я просто трушу?

Официант приносит счет. Она платит, оставляя, как я замечаю, большие чаевые, и мы поднимаемся, чтобы идти. Но ей по-прежнему неловко.

Вечер кончается на этой неприятной ноте. Так что я предлагаю Джулии пойти ко мне, зная заранее, что ее ответ будет: она должна возвращаться домой к Люку. Но она согласна, по крайней мере, зайти в бар неподалеку — «У Жюли». Вечер ясный и теплый, и мы сидим снаружи, и к нам опять приходит счастье быть вместе. Мы поцеживаем кофе и алкоголь и делим десерт на двоих. Я благодарю ее, но не целую. Провожаю ее почти до дома, но, как она просит, не до самой двери.

4.20

— Я не поняла, — говорит Джулия, — что мы репетируем без контрабаса.

Пирс, Эллен, Билли и Джулия собрались на их первую репетицию квинтета «Форель» Шуберта. Нам удалось зарезервировать комнату для репетиций с неплохим роялем в Королевском колледже музыки. Пока что я просто зритель, но после будет короткая репетиция квартета.

Если бы я сообразил раньше, я бы понял, как отсутствие контрабаса может повлиять на Джулию: его глубокий ритмичный пульс в течение всей пьесы ей бы безмерно помог. Если бы я только предупредил ее заранее или принял какие-нибудь меры.

— Проблема в том, что наша контрабасистка в Вене, — говорит Эллен. — Ничего не попишешь. У нас с ней будет пара репетиций уже там.

— С ней? — спрашивает Джулия, немного удивленно.

— Да. Петра Даут, — говорит Пирс.

— Прошу прощения, я не ухватила ее фамилию. Как она пишется?

Я молчу и даю Пирсу ответить. Чем меньше людей с ней говорит, тем лучше.

— Д, А, У, Т. Ты ее знаешь? Я имею в виду твои связи с Веной…

— Нет, — говорит Джулия. — Но я ведь не вращаюсь в оркестровых кругах и не очень знаю контрабасистов.

— Ну что, начнем? — спрашивает Пирс.

— Пирс, — говорит Джулия, — прежде чем мы начнем, пара моментов…

— Ну-ну?

— У нас еще будет одна репетиция перед Веной, да? — спрашивает она нарочито спокойным голосом. — Мне бы хотелось, мне бы очень хотелось попробовать с контрабасистом. Я не думаю, что без контрабаса мы почувствуем пьесу по-настоящему.

— Хочешь, чтоб мы тебе нашли контрабасистку? — спрашивает Эллен; Билли на секунду поднимает взгляд от виолончели.

Джулия не ведется на провокацию.

— Мне не важно, кто именно это будет, — говорит она.

— Я тоже считаю, что нам нужна репетиция с контрабасом, — вклинивается Билли. — Это одна из немногих пьес, где меня поддерживают снизу, мне это нравится. Я могу спросить Бена Флэта, не хочет ли он с нами порепетировать.

— Он не будет против репетиции, хоть и не играет с нами концерт? — спрашивает Пирс.

— Мы с ним дружим, — говорит Билли. — Он будет готов помочь — просто так. С условием, что я не буду его заглушать в скерцо, ну и за пиво после. Много пива, — добавляет Билли.

— Билли, это замечательно, — говорит Джулия. — Спасибо вам всем.

— Завтра вечером я играю в оркестре в филармонии, так что я его увижу, — продолжает Билли. — Спросить его, готов ли он и когда он свободен?

Все кивают.

— Хочешь, я тебе буду переворачивать страницы? — спрашиваю я Джулию.

— Не беспокойся, Майкл, спасибо. Мне не нужны ноты, они будут меня отвлекать. Но можешь держать ноты на коленях и следить, так что если мы остановимся посреди части, ты сможешь мне подсказать, где вступить.

— Ты уверена, что не хочешь играть по нотам? — спрашиваю я.

— Очень даже уверена. Я их хорошо знаю. Надеюсь, что мы проиграем целиком для первого раза без остановок. Давайте так решим — если никто не возражает.

Пирс поднимает брови. Ее просьба скорее требование. Мы, струнные, привыкли общаться во время игры и счастливы вести и давать вступления, не заботясь об остальных, особенно когда, как в этой пьесе, трое струнных формируют кривую, за которой пианиста почти не видно.

— Ну хорошо, годится, — довольно любезно отвечает Пирс, хотя я знаю, что он не в восторге от указаний извне.

Я взглядываю на партитуру. И вижу много пауз в партии фортепиано, и беспокоюсь о вступлениях Джулии. Проходя без остановки по крайней мере первый раз, может, она лучше уловит время.

— Так нормально? — спрашивает Пирс, отбивая ритм. — ТУМ-ммм-умтата-татата-ТУМ?

— Не слишком медленно? — спрашивает Билли. — Что ты думаешь, Джулия? Это твоя вотчина.

— Темп allegro vivace[62] — так что, может, немного больше vivace? — говорит Джулия, демонстрируя на рояле, какой именно темп она хочет.

Пирс кивает:

— Хорошо. Я дам одну четверть затакта. Готовы?

Я смотрю на Джулию с замиранием сердца. Она выглядит спокойно, ее глаза сосредоточены на музыкантах, не на клавишах и не на партитуре. Теперь я понимаю, почему так важно для нее выучить наизусть всю пьесу — все партии.

В то время как ее пальцы извлекают звуки из клавиш, ее взгляд переходит от Пирса к Билли — внимательно, будто она читает с листа. Их пальцы, их смычки, их дыхание — подают ей сигналы. В самом начале, где контрабас бы только низко гудел, ей все равно пришлось бы ориентироваться на них. Но дальше я вижу, насколько трудно ей приходится без басовой поддержки. И без сигналов, которые она получала бы, глядя на пальцы контрабасиста… без толку переживать. Мне кажется, будто я иду по канату над пропастью и слушаю птицу, взлетающую снизу и поющую надо мной, все выше и выше, — странный образ для пьесы, названной именем рыбы.

В ее соло она играет стаккато там, где часто слиговывают. Я полагаю это вариантом прочтения, но Эллен довольно резко поднимает голову.

— Повторяем? — спрашивает Джулия при приближении соответствующего места.

— Продолжаем! — восклицает Пирс.

Они играют первую часть насквозь. «Играют насквозь» — ничего не сказать; они играют чудесно. Но я так напряжен, что мне сложно радоваться этой красоте. В каких-то местах Джулия неожиданно ведет, чтобы избежать сложных сигналов, в каких-то смотрит на свои руки, так что я не понимаю, как ей удается оставаться в ритме с остальными. Когда они подходят к последнему аккорду из двенадцати нот — одиннадцати, если не считать контрабас, — зеркально отражающему аккорд из двенадцати нот в начале, моя левая рука, лежащая на нотах, дрожит.

— Пропустим все повторения? — спрашивает Пирс.

— Только не в скерцо, — говорит Билли.

Определившись с темпом, они играют анданте; проблем немного, так что они не останавливаются. И вот третья часть, скерцо, и полный провал.

Проблема с первой же фразой. У Пирса с Эллен три быстрые восьмушки в затакте, после чего идет четвертная — сильная доля, на которую вступают все.

Они пробуют раз, второй и еще, но никак не могут вступить вместе. Нет смысла продолжать как раньше. Эту проблему надо решить. Джулия, я вижу, все больше и больше нервничает, остальные скорее недоумевают. Раз она так хорошо играла раньше, ясно, что дело не в ее музыкальных возможностях.

— Всегда трудно играть впервые с незнакомой группой, — говорит Билли.

— Пять минут перерыва, — предлагает Пирс. — Мне нужно покурить.

— Тут можно курить? — спрашивает Билли.

— Почему бы и нет? Ну ладно, я выйду.

— Пойду размять ноги, — говорит Эллен несколько озабоченно. — Идешь?

— Да, — говорит Билли. — Хорошая идея. Да.

— Я останусь, — говорю я.

Джулия ничего не говорит. Она, кажется, замкнулась в себе, чтобы отдалиться от меня, от всех нас.

Мои собственные страхи рассеиваются. Оставшись один на один, я спрашиваю:

— Ты надела слуховой аппарат?

— Да, в одно ухо. Это помогло в начале, но он мне мешает, искажает высоту звуков. И я не могу его настроить так, чтобы никто не заметил, поэтому я его просто выключила после первой части. И потом во второй части мне было сложно, так что я его снова включила в паузе. Но теперь он меня полностью запутал. Я уверена, когда будет контрабас…

— Это не решит проблему в начале скерцо, — тихо говорю я. — Или где там она еще появится, эта фраза.

— Это правда. Может, мне надо просто признаться…

— Подожди пока. Ни в коем случае. Это тебе не поможет, а породит кучу других проблем. Просто расслабься.

Джулия улыбается с грустью:

— Это как сказать: «Не думай о белой обезьяне». Гарантированный обратный эффект.

— И не обижайся на Эллен.

— Я не обижаюсь.

— Послушай, Джулия, если ты получаешь всю информацию о темпе и затактах визуально, может, просто вынь слуховой аппарат. Я и без того не понимаю, как ты успеваешь реагировать на звук, особенно если он искажен.

— Возможно.

Похоже, Джулию не убеждает совет человека, который даже не представляет, что она слышит, а что нет.

Я ее целую.

— Вот. Попробуй со мной. Тебе нечего терять. — Я вынимаю скрипку, быстро натягиваю смычок и даже особо не настраиваясь, даю ей темп кивком головы и играю первую фразу.

После нескольких попыток у нас получается — по крайней мере, намного лучше, чем раньше.

Джулия не улыбается. Она говорит просто:

— Другие предложения?

— Да. В анданте, когда все играют по шесть нот в такте, а у тебя триоли на каждую из них, ты немножко замедляешь. Они попробовали тебя сдвинуть, но ты на них не смотрела.

— Но это же я вела, — говорит Джулия.

— Плелась сзади. — Я смеюсь, и она тоже. — Давай попробуй со мной, — предлагаю я; и мы играем.

— Это хорошо, — говорит Пирс.

Я подскакиваю, и Джулия тоже вздрагивает. Я не заметил, когда он вернулся.

— Продолжайте, — говорит Пирс.

— Забыл зажигалку? — раздраженно говорю я.

— Что-то вроде того, — миролюбиво отвечает Пирс, выходя.

Репетиция продолжается, когда все возвращаются. Они играют скерцо без проблем и проходят четвертую и пятую часть.

В конце Пирс говорит:

— Неплохо, неплохо. Но я бы предпочел проработать детали, когда у нас будет контрабас. Так что давайте закончим с «Форелью». Надеюсь, ты не возражаешь, Джулия. Квартет должен еще пройти пару пьес, и мы немного ограничены во времени. Когда Билли договорится о встрече с Беном Флэтом — предположим, что он согласится, — я всем сообщу. Кажется, у меня нет твоего номера, — говорит он, повернувшись к Джулии.

— Можешь послать мне факс? — спрашивает Джулия. — Телефон мне мешает сосредоточиться, когда я занимаюсь, а сейчас это почти все время.

— У тебя нет автоответчика? — спрашивает Пирс.

— Факс будет лучше, — говорит Джулия, спокойно кивая, и дает ему свой номер.

4.21

Пирс живет на Уэстборн-парк-роуд, на краю облагороженного района, в подвальной студии. Потолок нехарактерно высок для подвала, что удачно, особенно учитывая рост Пирса. Над ним размещается агентство путешествий, предлагающее в основном дешевые туры в Португалию; с одной стороны от агентства — пицца навынос, с другой — газетный киоск. Напротив — массивная высотка, а рядом — темно-кирпичный жилой дом.

Пирс пригласил меня к себе выпить и теперь открывает бутылку красного вина. Он гостеприимен, но выглядит обеспокоенным. Репетиция была вчера.

— Летом на эту стену падает вечерний свет, — говорит Пирс.

— Разве это не северная сторона? — спрашиваю я.

— Вроде да, — рассеянно отвечает Пирс. — Я купил эту квартиру у художника. — Потом, проследив мою мысль, добавляет: — Ты прав, это странно. Свет идет оттуда в течение нескольких минут на закате посреди лета. Может быть, он отражается откуда-то. Чудесный красноватый блик. В прошлом году газетчик приковал к забору огромный железный бак, и света стало меньше. Очень раздражает.

— Может, с ним поговорить?

— Я говорил. Он сказал, что люди начали воровать газеты и журналы из-под его двери и у него не было другого выхода. Не надо, наверное, так оставлять, хотя бы попросить его отодвинуть от моего окна, но… — Пирс пожимает плечами. — Ты знаешь, о чем я хотел с тобой поговорить?

— Нет, я думал, у нас свидание!.. Да, я знаю. Уверен, что знаю.

Пирс кивает.

— Скажи мне, я не понимаю. Что именно не так с Джулией? Она чудесная пианистка, она так музыкальна; ты понимаешь, о чем я. С ней очень приятно играть, но мы все в недоумении… Не то чтобы напуганы или что еще, но, ну, ты можешь объяснить, что произошло в начале скерцо? Просто случайная странность?

Я делаю глоток вина.

— Это ведь разрешилось, да?

— Ну да, — устало говорит Пирс.

— Я гарантирую, что, когда к нам присоединится Бен Флэт, большинство проблем отпадет.

— К нам? — говорит Пирс с улыбкой.

— Точнее, к вам.

Возможно, Пирс заметил следы сожаления. Как бы то ни было, он кладет меня на лопатки следующими словами:

— Я хочу, чтобы в «Форели» на скрипке играл ты.

— Не может быть!

Мой непроизвольный возглас, конечно, означает «Да!».

Указательным пальцем правой руки Пирс постукивает по узкой серебряной зажигалке.

— Я всерьез, — говорит он.

— Но ты же ее так любишь, Пирс! — восклицаю я, вспоминая, что произошло, когда Николас Спейр издевался над «Форелью».

— Что на самом деле произошло в перерыве? — спрашивает Пирс, избегая ответа.

— В перерыве?

— Ну, когда нас не было в зале.

Я пожимаю плечами:

— Ну, мы поиграли, попробовали немного другой подход к сложным местам…

— Что-то произошло, — говорит Пирс тихо. Потом: — Слушай, не обижайся, я хочу тебя спросить, но…

— Спрашивай.

— Тебя не пугает, что ты не сможешь это сыграть? Не пойми меня неправильно. Я имею в виду, что, играя в другом регистре, чем ты обычно…

— Ты имеешь в виду, удастся ли мне сыграть эти писклявые вариации в четвертой части?

Пирс смущенно кивает:

— Да, это, и другие куски тоже. Там ведь все очень слышно.

— Я справлюсь, — говорю я, не обижаясь. — Я играл его раньше, в колледже. Это было сто лет назад, но должно вспомниться. Но послушай, Пирс, я знаю, что ты очень хотел играть «Форель». Ты уверен, что готов на такую щедрость?

— Я не щедрый, — довольно раздраженно говорит Пирс. — Эту вещь можно сыграть либо гениально, либо никак. И это настоящий диалог между скрипкой и фортепиано. И в данный момент для меня облегчение — не играть ее. Я слишком много чем занят. И я полагаю, если «Музикферайн» готов принять одну замену, точно так же они примут и две.

— Чем именно ты занят? — спрашиваю я с улыбкой.

— Ну, — уклончиво говорит Пирс, — и тем и этим.

— И другим? — говорю я, не думая.

— Что?

— Прости, прости — просто первое, что пришло в голову. Машинально. Забудь.

— Странный ты, Майкл.

— Ну?

— Что «ну»?

— Чем ты эдаким занят?

— Я играю Концертную симфонию с «Академией святого Мартина в полях», и у меня грядет сольный концерт сразу после Вены, и Бах, на котором у вас всех свет клином сошелся.

— А у тебя нет?

Пирс разводит руками.

— Я только начинаю отходить от мысли, что он был навязан мне против воли. Вчера я почему-то это играл в два часа ночи. Оно как-то странно затягивает.

— Твои соседи по дому, наверное, употребят другое слово.

— Какие соседи? — говорит Пирс с кривоватой улыбкой. — У меня нет соседей по дому. Над нами агентство.

— Да, конечно.

— В любом случае, — говорит Пирс, — как ты знаешь, я уже не первый раз чувствую противостояние со стороны коллег, или партнеров, или когорты, ну или кто вы есть. Должно быть для этого слово.

— Соквартетники?

Пирс продолжает, мое словотворчество его не то что не трогает — он его просто не слышит:

— Квартет — страннейшее образование. Я не знаю, с чем можно сравнить. Брак? Фирма? Взвод под обстрелом? Эгоцентрический и саморазрушающийся монашеский орден? Так много разных противоречий вперемешку с удовольствиями.

Я доливаю нам обоим вина.

— Не думаю, что я заранее представлял себе, как много боли во всем этом, — говорит он, частично сам себе. — Сначала Алекс, потом вся история с Тобиасом. Каждые несколько лет случается что-то ужасное — не может не случаться.

— Алекс был до меня, — говорю я, пытаясь избежать разговора про то, как это затронуло нас всех четверых, когда душой Пирса владел Тобиас.

— Одно хорошо в этой монструозной башне, что около одиннадцати утра в ней отражается солнечный свет, — говорит Пирс. — Без нее тут было бы еще мрачнее.

Я киваю и ничего не говорю.

— В Венеции вся проблема была со светом, — говорит Пирс почти что себе. — Мы провели там месяц. Сначала у него были жуткие головные боли, потом они вдруг отступили, и он начал любить Венецию. А через несколько дней и родилась великая идея создать квартет. На самом деле это была идея Алекса. — Он опять смотрит на зажигалку и говорит, теряя терпение: — Да к чему я об этом?

— Интересно, «Маджоре» останется жить? Даже когда мы все исчезнем один за другим? — говорю я. — После того, как мы станем маститыми и знаменитыми, конечно.

— Надеюсь, — говорит Пирс. — Двенадцать лет — не так уж много в жизни квартета, полагаю, даже если временами кажется, что прошло лет сто. Ну вот, у Такача двое новых, у бородинцев остался только изначальный виолончелист, состав «Джульярдского» вообще полностью сменился. Но они по-прежнему то, что были.

— Как топорик Джорджа Вашингтона? — предлагаю я.

Пирс хмурится, ожидая объяснения.

— Топорик поменял лезвие дважды, топорище трижды, но это по-прежнему топорик Вашингтона.

— Ну да, понимаю… Да, еще: помнишь бетховенский квинтет, где ты хотел играть первую скрипку?

— Думаешь, я могу забыть? — настороженно говорю я.

— Полагаю, нет. Я рассматривал это. Скорее, пересмотрел. Я хочу избежать конфликтов, которые у нас были с Алексом, когда мы менялись партиями первой и второй скрипки.

— Да, конечно.

— Но может, тебе надоедает все время быть второй скрипкой. Или это тебя расстраивает. — Пирс отпивает глоток и смотрит на меня, превращая последнюю фразу в вопрос.

— На самом деле — нет, — говорю я, спрашивая себя, верю ли в это сам. — Ну, вторая скрипка — это не первая. Это такой хамелеон, меняющийся от мелодии к аккомпанементу и обратно. Это больше… ну, в общем, мне интересно. — Пожалуй, в целом я в это верю.

— Но ты ведь хотел играть первую скрипку в этом квинтете? — настаивает Пирс.

— На то была своя причина, Пирс, я тебе так и сказал. Этот квинтет для меня очень много значит.

— Ну, — говорит Пирс, — теперь такой вопрос: хочешь ли ты, не возражаешь ли ты, играть первую скрипку, или единственную скрипку, когда мы играем что-то помимо струнных квартетов? — Замечая, как я удивлен, он продолжает: — Например, струнный секстет или квартет с флейтой или кларнетом, ну или что-то подобное.

— Пирс, — говорю я в сильном удивлении, — это тебе вино ударило в голову. Или ты ходишь к психологу?

— Ни то ни другое, уверяю тебя, — говорит Пирс несколько отстраненно.

— Ну я, конечно, не против и могу об этом подумать, но не уверен, что хочу.

— Это какой-то сложный ответ и несколько противоречивый.

— Да, конечно. Я имею в виду вот что, раз уж ты сам заговорил. Это касается не только нас, мы не можем решать такое вдвоем. Билли и Эллен это не понравится. Им было неуютно, когда вы менялись с Алексом. И в струнном квинтете или секстете будет тот же эффект.

— Ну а в квартете с флейтой? Или в фортепианном квинтете, в «Форели»?

— Это может быть немного по-другому, ты прав. Хорошо, я подумаю, и — да нет, на самом деле нечего тут думать. Меня все устраивает как есть.

— То есть ты не будешь играть «Форель»?

— Буду! — выпаливаю я.

— Почему? Еще одна конкретная ассоциация?

— Нет, все проще. Я хочу сыграть с Джулией. Возможно, это одно из последних ее…

— Последних ее — что?

— Выступлений с другими музыкантами.

— Что ты имеешь в виду? — Пирс внимательно смотрит на меня: в нем проснулось чутье детектива. — У нее действительно серьезные проблемы с ансамблевой игрой?

— Нет, на самом деле нет.

— Майкл, по-моему, ты темнишь.

— Нет-нет, просто я тебе говорю, что она хочет сосредоточиться на сольной карьере. И это означает постепенно перестать играть с другими. Но я не знаю, когда именно она решит перестать. И даже не знаю, перестанет ли.

— То есть ей не нравится играть камерную музыку? — уточняет Пирс.

— Я совсем не это говорю, — горячо возражаю я.

— А что ты говоришь? Что с ней на самом деле? Что случилось на репетиции? У нее вдруг пропала способность концентрироваться? Проблема с этим конкретным произведением? Или это ваша, так сказать, дружба? Ты должен знать. Или хотя бы догадываться.

Я чувствую себя под обстрелом.

— Я не знаю, Пирс, — говорю я. — В любом случае проблем больше не будет.

— Но ведь это проблема, — говорит Пирс. — Я начинаю жалеть, что не смог с тобой связаться, прежде чем мы согласились с ней играть. Ты явно что-то знаешь, чего не знают остальные. Ну, что это? Давай говори, не томи.

Меня загнали в угол. Я соврал вынужденно, но ведь соврал, и Пирс это понял.

— Я не могу тебе сказать, пока не поговорю с Джулией, — отвечаю в конце концов.

Пирс буравит меня инквизиторским взглядом.

— Майкл, черт возьми, я понятия не имею, что это, но я точно знаю: меня это сильно беспокоит. И очевидно, тебя тоже. Поэтому, что бы это ни было, ты обязан мне рассказать — и рассказать прямо сейчас.

— Это проблема со слухом, — говорю я еле слышно, глядя в пол.

— Со слухом? Какого рода проблема?

Я молчу. Мне невыносимо оттого, что пришлось выдать ее тайну. Но не я ли приоткрыл эту дверь, чтобы уж дальше он вломился в нее сам?

— Ну? — говорит Пирс. — Давай уже, Майкл. Или я звоню Лотару прямо сейчас и узнаю от него. Я серьезно. Прямо сейчас возьму и позвоню.

— Она глохнет, Пирс, — безнадежно говорю я. — Но ради бога, не говори никому.

— Только и всего? — говорит Пирс, резко бледнея.

— Да, только и всего. — Я качаю головой из стороны в сторону.

Пирс, возможно, озадачен, но я знаю, что он мне поверил.

— Это правда? Да или нет? Только одно слово.

— Да.

— Надо позвонить Лотару, — говорит он тихо. — Это катастрофа.

Он привстает. Я хватаю его за руку и почти силой усаживаю.

— Не звони, — говорю я, глядя ему в глаза. — Даже не думай. Это не катастрофа.

— Билли знает? А Эллен?

— Конечно нет. Я им не говорил. И тебе не должен был говорить.

— Ты должен был нам сказать заранее, — говорит Пирс с неким презрением. — Как ты мог от нас это скрывать? У тебя обязательства перед квартетом, перед собой.

— Не указывай мне на мои обязательства, — с отчаянием говорю я. — Я предал ее доверие, сказав то, что сказал. Одному богу известно, простит ли она меня когда-нибудь. Я не собирался тебе говорить. Я только надеюсь, что ей это поможет так или иначе — ну, если мы все будем понимать, какие знаки ей подавать и когда идти за ней…

— То есть нам придется вместе с ней ковылять?

— Она замечательно сыграет. Она потрясет и вас, и добропорядочных венских бюргеров, и Билли обратится к духу Шуберта, чтобы тот благословил нас всех до единого.

— Включая меня, молчаливого зрителя?

— Включая тебя, поскольку он будет знать, как многим ты пожертвовал.

— В данный момент это не похоже на жертву, — говорит Пирс с кривой усмешкой.

— Ты увидишь! — пылко говорю я.

Я жду какого-нибудь резкого замечания про Джулию, но он меня удивляет.

— Ох, я очень надеюсь, — говорит он. — И ради нас, и ради Шуберта.

И после несколько секунд размышлений обескураживающе спокойным тоном продолжает:

— Возможно, меня так раздражили замечания Николаса, потому что я сам испытываю двойственные чувства по поводу «Форели». Забавная старая вещица. Она останавливается и начинается снова, в ней столько повторений… но я по-настоящему люблю ее. Трудно поверить, что Шуберту было только двадцать два.

— Ну, мы можем и отказаться, — говорю я.

После еще одной продолжительной паузы Пирс говорит:

— Ну да, я так тоже довольно долго думал. Но теперь я не считаю, что если творить, то только шедевр, что все остальное не имеет смысла. Я спрашиваю себя: «Что я тут делаю, каково мое место во Вселенной? Будет лучше, если я это сделаю или если не сделаю? И лучше делать это или что-то еще?» — Он останавливается, потом говорит: — И полагаю, я только что добавил еще один вопрос: «Лучше ли будет, если это сделаю не я, а кто-то еще?»

— Понимаю, Пирс. Спасибо тебе за это. Я благодарен до глубины души.

Пирс поднимает бокал довольно серьезно:

— И до дна бокала?

Я киваю и пью за его здоровье.

— Ты, наверное, удивился, что я не сказал, как я сочувствую Джулии.

— Нет, не удивился, — подумав секунду, отвечаю я.

Но я удивляюсь самому себе, как это я так вдруг предал ее доверие, как я смог моими ответами, даже если не планировал заранее, почти незаметно освободиться — и, очень надеюсь, освободить ее — от груза этой тайны. Но как мог я так поступить без ее разрешения? Я потребовал Пирса поклясться, что он не скажет Эллен и Билли, условившись, что завтра скажу им сам.

4.22

Я отправляю ей факс, как только прихожу домой. На этот раз никакой смешной пародии на бюрократический стиль, простое утверждение, что мы должны срочно встретиться завтра. Даже если у нее есть всего десять минут, она должна ко мне зайти.

Она заходит. Видимо, только что отвела Люка в школу. На сей раз, когда мы целуемся, она сразу понимает, что я чем-то обеспокоен: она резко останавливается и спрашивает, что не так. У нее есть час, но она предлагает разобраться с десятью минутами срочного дела, не откладывая.

— Джулия, он знает. Я должен был ему сказать.

Она смотрит на меня в полном ужасе.

— Я сказал ему вчера вечером — никак не смог выпутаться. Я очень сожалею.

— Но вчера вечером он был со мной, — говорит Джулия.

— Кто?

— Джеймс.

— Нет-нет — я имею в виду Пирса. Он почуял неладное.

— О чем речь, Майкл? Даже если Пирс знает, почему это так важно? В чем срочность? — Она начинает успокаиваться, но по-прежнему озадачена.

— Я должен сказать Билли и Эллен сегодня. Поэтому надо было сначала поговорить с тобой, — говорю я.

— Но, Майкл, я не понимаю, что именно ты ему сказал?

— Ну, про тебя, про твои проблемы.

Она закрывает глаза в шоке.

— Джулия, не знаю, что тут сказать…

Но ее глаза остаются закрытыми. Я беру ее за руку и кладу себе на лоб. Вскоре она открывает глаза — но смотрит не на меня, а сквозь меня. Я жду, пока она заговорит.

— Ты не мог сначала поговорить со мной? — говорит она наконец.

— Не мог. Он меня спросил напрямую. Это был вопрос доверия.

— Доверия? Доверия?

— Я не мог продолжать врать, глядя ему в глаза.

— А что, ты думаешь, должна я дома говорить о тебе? Мне нелегко. Просто сказать правду будет еще хуже.

Я объясняю, что случилось и как. Говорю, что это может даже помочь — если приведет к поддержке и симпатии. Сам я знаю, что это просто жалкая попытка самооправдания.

— Может быть, — говорит Джулия тихо. — Но в конце концов, с какой стати те, кто знает, захотят иметь со мной дело?

Ответа на этот вопрос нет.

— Я навредил тебе, — говорю я. — Знаю. И очень сожалею.

— Я не питаю иллюзий, Майкл, — говорит она, помолчав. — Это должно было когда-то стать явным. Мой отец говорил про академический мир, неспособный хранить секреты, но музыкальный еще хуже. Может быть, некоторые, помимо Лотара, уже знают или подозревают. Меня считают эксцентричной, так мне удавалось скрывать. Но все это теперь пустое.

— Я потребую, чтоб они поклялись хранить тайну.

— Да, — говорит она устало. — Да. Сделай так. Я должна идти.

Если кончится ее музыкальная карьера, получится, я ускорил то, чего боялся больше всего. Как я теперь ей скажу, что играю с ней в «Форели»? Сейчас не время. Но если не сейчас, то когда?

— Останься еще чуть-чуть. Давай поговорим, Джулия.

— А контрабасист, друг Билли?

— Не знаю.

— Я должна идти.

— Что ты собираешься делать? — спрашиваю я.

— Не знаю. Гулять.

— В парке?

— Да, наверное.

— Ты не хочешь, чтобы я пошел с тобой?

Она мотает головой. И даже не ждет лифта, а начинает спускаться по лестнице.

4.23

Мы с Эллен и Билли встречаемся в кафе неподалеку. У Эллен дома строители, и я не предлагаю встретиться у меня, в моей квартире по-прежнему витает дух последней встречи. Я решил сказать им обоим сразу. Прошу прощения у Билли за место и срочность встречи, но он отвечает, что и так собирался в город. Рассказывать им по отдельности было бы совсем невыносимо: хочу разделаться с этим поскорее.

Как только нам приносят кофе, я говорю то, что должен сказать. Поначалу они не могут поверить. Эллен выглядит почти виновато. Билли расспрашивает насчет практической стороны совместной игры. Я говорю им, что сказал про это Пирсу, но что больше не должен знать никто. Эллен кивает. Ее шок и сочувствие очевидны. Билли говорит, что скажет Лидии, и никому больше.

— Пожалуйста, Билли, — говорю. — Даже Лидии.

— Но у нас нет секретов. Брак так устроен, — мягко добавляет он.

— Боже мой, Билли, я не хочу знать, как устроен брак. Это не ваш секрет. Я тебе доверяю ее жизнь в музыке. Тебе не кажется, что Лидия бы нас поняла?

Билли ничего не говорит, но выглядит удивленным.

— И контрабасист, твой друг Бен…

— От него скрыть не получится, — говорит Билли, оправившись, чтобы вернуться к практическим вопросам. — Он не дурак. И дело даже не столько в том, как Джулия будет играть, а в том, как мы все вокруг будем себя вести. Его я беру на себя. И да, я не скажу Лидии. В любом случае постараюсь избежать.

— И надо же, чтобы такое случилось именно с этим концертом, — говорит Эллен. — И в «Музикферайне» к тому же. Что нам делать? Что мы вообще можем сделать? Конечно, мне ее ужасно жалко…

Билли говорит:

— Ну, вариантов у нас ровно четыре. Можем отказаться от концерта. Можем попробовать найти кого-то другого немедленно. Можем продолжать играть с ней и никому не говорить. Или можем заменить «Форель» и попробовать сыграть что-нибудь еще с разрешения «Музикферайна». Я сам думаю, что надо попробовать еще раз порепетировать и посмотреть. Последний раз получилось неплохо, кроме этой закавыки со скерцо. Однако уж эта загадка разрешилась. Что думает Пирс?

— Пирс не играет в «Форели», — говорю я. — Играю я.

Эллен и Билли оба вперились в меня в остолбенении.

— И я говорю — надо попробовать, — продолжаю я. — На самом деле мы просто должны. У меня есть фантастическое предчувствие. Это будет потрясающее исполнение. Поверьте мне, мы удивим венцев. Я знаю: ничего плохого в тот вечер не случится.

4.24

Я посылаю Джулии факс, что я заменяю Пирса. Это единственный способ сообщить ей до репетиции. Времени встретиться нет, даже если она согласится на встречу. Ответа я не получаю.

Мы встречаемся на репетиции. Я занимался дни напролет и достиг внешнего спокойствия человека, пребывающего в нервном оцепенении. Джулия кивает мне без особого тепла. Может быть, она решила установить равную дистанцию со всеми нами. Бен Флэт — наверное, по совету Билли — повернул контрабас так, чтобы Джулия могла лучше понять движения его рук. Глубокая пульсация контрабаса сильно помогает, а также преувеличенные взмахи головой Билли и его жесты на открытой струне, которые сейчас он делает с полным основанием. В Вене вся эта визуальная драма будет сглажена, но сейчас она нам очень кстати.

Игра с ней, просто само исполнение «Форели», которую я играл лишь однажды в Манчестере, много лет назад, — это реализация подспудных ожиданий. И все же, несмотря на радость от этого произведения, в нашей игре есть напряженность и странность. Когда мы работаем над большими кусками — проблем меньше. Когда же мы работаем по тактам, Пирс в качестве стороннего наблюдателя деликатно и аналитически, и с совсем чуть-чуть преувеличеннной мимикой и жестами, помогает Джулии понять то, что она не ухватывает из остатков звуков, по-прежнему проходящих по ее нервам.

Поначалу я удивлен, что Пирс остается до конца репетиции. Ведь он только что отказался от своего участия в этой пьесе. Но он действует не как начальник, а скорее как посторонний советчик в ситуации небывалой — и для квартета, и для Джулии, — чтобы восполнить то, чего не хватает.

Несмотря на ее холодность со мной, в конце репетиции я чувствую, что мы отошли от края пропасти.

И когда Пирс говорит:

— Мне кажется, вам всем нужна еще одна репетиция перед Веной, — все кивают, включая покладистого Бена Флэта.

4.25

Мы встречаемся еще раз. На этот раз все хорошо. Гудение контрабаса хорошо привязано к ее пульсации. Но как только мы кончаем играть, она уходит, мне достается всего пара слов — так же, как и всем остальным.

Не знаю, чего мне бояться. Я потерял ее доверие или ей нужно побыть одной, чтобы окунуться в эту музыку? От нее ни слуху ни духу уже несколько дней. Дверной звонок молчит; она не пишет. Это меня гложет, разъедает мое недавнее спокойствие. Я все время думаю о ней.

Эти ночи прохладны, эти дни дышат весной. Зелень на деревьях распространилась до самого верха. В парке широкий, мой любимый открытый вид на озеро и небольшой холм через паутину голых ветвей теперь обрамлен листьями. Мир расцветает, а я раздражен, и мне грустно от ощущения, что с каждым днем мир все меньше и меньше принадлежит мне. Через несколько дней наступит май, и мы все будем на самолете в Вену.

Наконец она посылает записку: приду ли я на ланч через два дня? Это удобно Джеймсу: конец недели, день отдыха, короткое затишье у акций и облигаций. Но она пишет, что скучает по мне. Ланч — хорошее время, ведь Люку не придется идти спать, и он тоже будет рад меня видеть. Все передают привет.

Это ее первые настоящие слова, но что они значат? Почему я должен с ним встретиться теперь? Зачем рисковать — неужели она на самом деле этого хочет? Меня надо связать и высечь за то, что я сделал? Я не знаком с Джеймсом, однако все они мне шлют привет. Что мне на это ответить?

«Все они»: муж, жена, ребенок, собака. Я смотрю на мир из моего высокого логова. Конечно, я соглашусь. И постараюсь как можно лучше изобразить спокойствие, которого совсем не чувствую. Те, кого она любит, страдать не должны. Но я знаю, что мне будет тяжело: если бы мог, я бы не пошел. Как-нибудь отговорился бы — временем или работой, чтобы все отложить. Но я ее так долго не видел. Да, это риск — но это единственный доступный мне способ ее увидеть, нравится мне или нет. С беспокойной душой я пишу, что буду рад прийти.

4.26

Боль пульсирует внутри, за левым глазом. Звонят колокола. Тот, что на колокольне ближайшей церкви, выводит ноту соль. Сегодня ланч у Джулии. Я тщательно бреюсь. Мои глаза в зеркале полны сомнений.

Что знает Джеймс Хансен? Что именно она ему сказала, ради нее самой, ради него? Ей было больно от нашего расставания в Вене все эти годы назад. Когда не было выхода, разрешения всей невыносимой сердечной боли, говорила ли она об этом? Говорила ли она об этом с ним, понимая все, что он мог чувствовать, будучи не первым, ею избранным, — или не первым ее выбором?

Но зачем ему знать про наше прошлое? Я — один из ее музыкальных друзей, не более; коллега с давних времен, из города, в котором они встретились. Она не рассказывала мне про его ухаживания, ходили ли они вместе к Ноцилю, или к Лиеру, или в кафе «Музей». Приняли ли все эти наши места постороннего или она нарочно их избегала? Зачем бы она говорила ему обо мне, про наши встречи в сумрачных комнатах, про наше расставание под каштанами?

Какие секреты выживают после девяти лет брака или после девяти раз по девять лет?

И что, если мы с Джеймсом друг другу не понравимся, что тогда? А что, если он мне понравится?

Это ему удалось вернуть ее в музыку, за что каждый, кто ее слышал, будет ему благодарен. Я благодарен ему. Но не могу желать этой встречи. Неужели она не чувствует опасности?

Почему она хочет, чтобы мы встретились там? В ее первом длинном письме говорилось про окна, рояль, сады: она знает мой стиль жизни и мое жилище; должен ли я знать ее? Но зачем соединять несоединимое: ее жизнь со мной и ее жизнь с ним? Или эта встреча исцелит наше чувство вины? Или предупредит подозрения, когда Люк упомянет обо мне? Или она знает, что мы не сможем быть вместе? Или я сам как одно из этих писем, оставленных осознанно-неосознанно на виду, чтобы все стало и так ясно без слов?

Может, мне заболеть? Но тогда я ее не увижу, не услышу ее легкие духи, не воспроизведу в памяти другой глубокий запах. Она говорит, что скучает по мне. Должно быть, это правда. Я иду вдоль площадей с белыми домами и улиц, ведущих к ее дому.

4.27

Открывает дверь он, не она.

— Добрый день, я Джеймс. Вы Майкл? — Он пожимает мне руку, легко улыбается.

Я киваю.

— Да. Рад познакомиться.

Он ниже меня и шире. Чисто выбрит, с голубыми, как у нее, глазами, светлыми волосами. Темные волосы Люка, должно быть, от прародителей. У Джеймса бостонский акцент, никаких попыток англизации.

— Входите. Джулия на кухне. Люк снаружи, в саду. Он мне сказал, что вы уже встречались.

— Да.

— Он приготовил для вас несколько загадок… Все хорошо?

— У меня немного болит голова. Пройдет.

— Тайленол? Нурофен? Парацетамол?

— Нет, спасибо. — Я иду за ним в гостиную.

— Что вы будете пить? Не говорите, что апельсиновый сок. Бокал вина? Мартини? Я так его смешаю, что ваша головная боль сразу пройдет.

— Почему бы тогда не мартини?

— Хорошо. Я люблю мартини, а Джулия нет. И никто из ее друзей не любит. Никто в этой стране не любит мартини.

— Почему же вы мне предложили?

— Никогда не терял надежды найти кого-нибудь, кто бы любил. Вы бывали в Штатах?

— Да. На гастролях.

— И вы везете Джулию в Вену через неделю.

— Да. Мы все едем.

— Хорошо. Ей нужен отдых.

— Ну, это не совсем отдых, — говорю я, стараясь не показать странное возмущение, вызванное этой репликой. — Это большая работа для нее. Для кого угодно. Но с ее глухотой…

— Да, — это все, что он может сказать. Он занят моим мартини. Помолчав: — Она удивительная.

— Мы все тоже так думаем.

— Как она играет?

— Даже лучше, чем тогда.

— Тогда — когда?

— В Вене, — говорю я, смотря через окно во всю стену гостиной на платан без листьев, которому, похоже, не сообщили, что уже апрель.

— Ах, ну да, конечно, — говорит Джеймс Хансен. — Вот — это «смешать, не взбалтывать». Боюсь, я не большой специалист.

— Я тоже, — говорю и беру бокал. — Есть преимущества не быть экспертом. Для меня основное удовольствие — в оливке.

Что я несу? Мой взгляд падает на свадебную фотографию, фотографию отца Джулии, держащего, как я полагаю, маленького Люка. Фотографии, картины, книги, ковры, занавески, подушки — заполненная комната, жизнь — устойчивая, как скала.

Джеймс Хансен смеется.

— Вот что интересно, — говорит он. — Я вижу, как знание помогает в банковом деле. Но в искусстве это может быть недостатком. Если нет никаких предпочтений, можно получать удовольствие от гораздо большего.

— Вы не можете в это верить, — говорю я.

— Ну да, я и не верю, — говорит он без выражения.

И это человек, который женился на Джулии? Человек, который спит с ней каждую ночь? Что я делаю, обмениваясь банальностями с ним?

— Ну что, — говорит он, — подождем, пока Джулия к нам придет, или пойдем посмотрим, что она делает? У нашей помощницы по дому Кэролайн сегодня выходной, и Джулия решила сделать что-то вроде запеканки; значит, у нее нет надобности все время оставаться на кухне. Но может, она не слышала дверного звонка.

Кухня в подвале, если смотреть с улицы, но дверь из нее открывается в сад. Люк как раз вбегает, а Джулия выключает плиту, ровно когда мы, взяв наши бокалы, доходим до низа лестницы.

— Люк!

— Папа! Базби погнался за кошкой миссис Ньютон, и она… О, привет!

— Здравствуй, Люк… Здравствуй, Джулия, — говорю я, когда Джулия повернулась и улыбается всем нам.

Я никогда не видел Джулию в образе домохозяйки. Сын; муж; огромная, массивная плита; вид белых камелий в саду; медные горшки, свисающие с потолка; фартук; половник. Это ее сияние меня беспокоит.

— А где Базби? — спрашиваю я Люка, чувствуя шокирующее отсутствие мыслей в голове.

— Конечно в саду, — говорит Люк.

— Ну, все готово, — говорит Джулия. — Но перед тем как мы сядем есть, я хочу провести Майкла по нашему саду. Милый, ты накроешь на стол?

Она снимает фартук, открывает дверь и ведет меня на небольшой участок перед общим, прилегающим к дому садом. Мы одни.

Она говорит о своих растениях: тюльпаны, красные и золотые, некоторые уже распустившиеся, пышные желто-коричневые желтофиоли, анютины глазки — красно-коричневые и фиолетовые, и да, конечно, потрясающие поздние камелии.

Он, значит, «милый». А я — гость, почетный или не особо желанный, разницы нет. Моя хозяйка — восхитительная Джулия… Джулия и Джеймс, прекрасная чета… созданы друг для друга, даже их инициалы совпадают… очаровательное добавление в наше здешнее общество, хотя он американец, как вы, возможно, знаете.

Джулия следует за моим взглядом: по стене карабкается старая глициния, ее кисти на всех стадиях жизни — от рождения до полного цветения и увядания, пчелы возятся вокруг. Как много в саду состоит из звуков, утерянных для глухих? Наши шаги по гравию, капли воды в фонтане, птичье пение и жужжание пчел? Что из нашего разговора может быть прочитано в глазах?

— Я никогда их не видела, — говорит Джулия. — Джеймс приехал заранее и все устроил; у меня было тяжелое время. Семья тут жила двадцать лет.

Я киваю. Говорить я боюсь. Кажется, я схожу с ума. Двадцать лет. Измерим их в стопках фотографий, в плате за школу, в совместных обедах, в милых радостях общей жизни, в совместных тяжелых временах, в сучковатости глицинии. Измерим их в доверии, слишком тяжелом, чтобы взвешивать.

— Этот головокружительный лимонно-жасминовый запах идет вот от этих белых цветочков. Трудно поверить, правда?

— Я думал, от тебя.

Джулия краснеет.

— Разве они не прекрасны? — спрашивает она, указывая на кремовые камелии. — Сорт называется «камелия желтая японская».

— Да, — говорю я. — Прелестны.

Она хмурится:

— Знаешь, у камелий есть одно странное свойство: когда они уже при смерти, они тебе не говорят об этом вовремя. Если им не хватает воды, они не выглядят несчастными довольно долго, не показывают, что им плохо, — они просто умирают.

— Зачем я тебе здесь? Зачем?

— Но, Майкл…

— Я схожу с ума. Зачем мне надо было с ним встречаться? Ты не могла предвидеть, что случится?

— Почему же ты тогда согласился?

— А как иначе мне было с тобой увидеться?

— Майкл, пожалуйста, не устраивай сцену. Не подводи меня опять.

— Опять?

— Джеймс идет к нам… Пожалуйста, Майкл.

— Ланч на столе, дорогая, — говорит Джеймс Хансен, подходя. — Прошу прощения, что прерываю ваш тур, но я умираю от голода.

Ланч проходит как в тумане. О чем мы говорим? Что обычно у них не бывает больше пары гостей, иначе трудно участвовать в беседе. Что стебли сельдерея исключены из меню, потому что Джулия не слышит никого, когда она сама или другие им хрустят. Про град две недели назад. Музыкальные уроки Люка. Его самый нелюбимый предмет в школе. Положение дел в Британии и в Штатах. Разница между американскими и немецкими «Стейнвеями». Что-то про банковские дела: я даже не помню мой вопрос и зачем, совсем не интересуясь темой, я его задал. Да, рагу из баранины. Да, очень вкусно. О, финансовые проекты? Кускус — да, мое любимое блюдо.

Ее муж — проницательный человек, остроумный и глубокий — не соответствует моему представлению о банкире с Восточного побережья. Не понимаю, как он может не видеть; но был бы он так спокоен и дружелюбен, если бы видел? Рисовый пудинг с вкраплениями изюма. Мама-медведица, папа-медведь, ребенок-медвежонок — все будут есть свою кашу. Я чувствую тупую ненависть к этому достойному человеку.

— Ба приезжает через неделю. Ее рисовый пудинг еще лучше, — говорит Люк. — Она кладет еще больше изюма.

— Ах так! — говорит Джулия.

— Я думал, что она будет в Вене на концерте, — говорю я.

Люк начинает смеяться.

— Так то Ома, — говорит он, — а не Ба.

Что я здесь делаю? Это ли не безумие? Или настоящим безумием было ее появление в зеленой артистической в «Уигморе»? Я — водоросль, цепляющаяся за их скалу?

— Я так понимаю, что вы летите вместе? — спрашивает Джеймс.

— Да, одним самолетом, — отвечаю я. — Нашей агентше удалось заказать шестой билет, кто-то отказался от своего.

— Она с вами летает на все ваши концерты?

— Нет. Она — нет.

— И вы играете в замечательном зале, — говорит Джеймс. — Джулия говорит, там лучшая акустика в мире. Мы там были несколько раз. Мне показалось, неплохо.

Я ничего не говорю.

— Мы будем играть в малом зале, милый, в зале Брамса, — говорит Джулия мужу. — Я не думаю, что мы там были на концерте.

— Тогда для кого шестой билет? — спрашивает Джеймс.

— Виолончель Билли, — говорю я. Как восхитительно мне удается держать голос ровно.

— Вы имеете в виду, что она сидит вместе с пассажирами?

— Да.

— И ее кормят икрой?

Джулия смеется. Люк неуверенно присоединяется.

— Не в экономклассе, — говорю я.

Нет, Джулия, я не устраиваю сцены. Но зачем я здесь? Неужели затем, чтобы мне окончательно разбили сердце за то, что я сделал? Я почти ненавижу тебя за это.

— Она пристегивается на взлете? — спрашивает Люк.

— Да, я думаю, да… Вы знаете, я прошу прощения, но мне надо идти.

— Но ты еще не видел весь наш дом, — говорит Джулия. — Не видел моей музыкальной комнаты.

— И я не позагадывал тебе загадки.

— Прости, Люк, очень сожалею. В другой раз. Замечательный ланч, большое спасибо за гостеприимство.

— Допейте хотя бы ваш кофе, — говорит, улыбаясь, Джеймс.

Я допиваю, ничего не чувствуя: это может быть хоть хлоркой…

— Было очень приятно познакомиться, — говорит он наконец. И, отвернувшись от нее, добавляет: — Не со всеми друзьями Джулии так бывает. Наверное, с моей стороны грубо так говорить. Ну, надеюсь, до скорой встречи.

— Да… да…

Когда мы подходим к двери, раздается звонок в дверь, длинный настойчивый звук — созвучие из двух нот, высокой и низкой. Джулия, похоже, его не замечает.

— Мы кого-то ждем? — спрашивает Джеймс.

Разодетая женщина и маленький мальчик стоят у входа.

— …проезжали мимо, и он настоял, и, конечно, раз мы все равно были так близко, казалось бессмысленно звонить по мобильному, и говорят, это опасно за рулем… о, здравствуйте, — говорит она, замечая меня.

— Здравствуйте, — говорю я. Я ее откуда-то знаю, но боль, пульсирующая в глазницах, не дает сосредоточиться.

Тихая улица огибает оживленную дорогу. Кому дано пройти одновременно по обеим? Все развивается, цветет слишком поздно или слишком рано, и вот банк уже скупает все вокруг. Люк насчитает двадцать лет, сорок, шестьдесят в изюминках из рисового пудинга. Кому достаются эти привилегии, эти скрытые истории хамелеона, называемого любовью? Что общего имеет этот человек с Веной? Там, по крайней мере, у нас было наше прошлое. Посторонний не может туда проникнуть. Он просто проезжал мимо, и все, но город принадлежит нам.

Загрузка...