Анастасия ДробинаЛюбовь – кибитка кочевая

Вечером четвертого мая 1879 года в Москву пришла первая гроза. Огромная туча вывалилась из-за Бутырской заставы и разом накрыла собой Петровский парк со знаменитым рестораном «Яр», Тишинский рынок, Большую и Малую Грузинские и Живодерку – маленькую, кривую и грязную улочку, сплошь населенную цыганами. Синие молнии перекатывались по черной громаде из конца в конец, от первого мощного удара грома с куполов церквей разлетелись галки, порывы ветра начали трепать ветви лип, обрывая молодые листья. Обычно шумная Живодерка мгновенно опустела: ее обитатели помчались по домам, и последних опоздавших загоняли в двери крупные, тяжелые капли дождя. Целая толпа молодых цыган – уже намокших, хохочущих, поминающих Илью-пророка и Богородицу – ввалилась в Большой дом. Дом этот, довольно старый, с покосившимся мезонином, выкрашенный облупившейся голубой краской, утопающий в цветущей сирени, вовсе не был самым большим на Живодерке, значительно уступая в размерах публичному дому мадам Востряковой и высоченной развалюхе купца Щукина. «Большим» его называли цыгане: здесь проживала семья Якова Васильева, дирижера известного в Москве цыганского хора. Здесь, в Большом доме, принимали гостей, проводили репетиции и прослушивания новичков, а также устраивали при необходимости общие сборы. Яков Васильев был вдов, при нем жила его сестра Марья, тоже вдова, со своими семью детьми, а также дочь Настя – семнадцатилетняя звезда хора, известная всей Москве, которая со дня на день должна была выйти замуж. Только вчера свершился наконец окончательный сговор между родителями: Настю сосватали цыгане из Петровского парка, известная и уважаемая семья Волковых. Яков Васильев дал согласие, Настя не возражала, хотя цыгане и решили между собой, что невеста могла бы выглядеть и порадостней.

«Да чего же ей веселиться-то?! – возмущалась Стешка, двоюродная сестра Насти и ее лучшая подруга. – Тоже еще, счастье несказанное, – после князя за этого Волкова выходить! Такой же горлодер, как и все наши, разве что доходу побольше… А ведь не сиятельный, не ваше благородие!»

Цыгане только похмыкивали, понимая, что Стешка права. Еще год назад в цыганском доме дневал и ночевал князь Сергей Сбежнев – герой второй крымской кампании, до смерти влюбленный в Настю, влюбленный до такой степени, что попросил ее руки у хоревода. Яков Васильев растерялся так, что сначала отказал. Его можно было понять: случай был действительно из ряда вон. Любая цыганская примадонна имела множество поклонников из богатейших сословий города, но жениться на цыганке?.. Князю? Представителю известнейшего дворянского рода? Подобного мезальянса в Москве не случалось давно. Сбежнев, однако, настаивал, и тогда Яков Васильев назначил выкуп: сорок тысяч рублей. Князь согласился. Несмотря на звание и известность, он был совсем небогат, и вся осень и половина зимы ушла на то, чтобы собрать требуемую хореводом сумму. Цыгане радовались, предвкушая небывалую по размерам свадьбу, Настя встречалась с князем под надзором родственников в Большом доме, принимала его знаки внимания, от счастья не сияла, но и не печалилась, и все, казалось, уже сладилось.

Гром грянул перед самым Рождеством, за несколько дней до свадьбы. Князь Сбежнев неожиданно исчез из Москвы. Исчез, никого не предупредив, не переговорив даже с самыми близкими друзьями, не заехав к цыганам, ни слова не сказав невесте. Настя свалилась в жесточайшей горячке, не вставала с постели, цыгане всерьез беспокоились за ее жизнь, проклинали бессовестного жениха и хором говорили, что ничем другим эта история закончиться и не могла: виданное ли дело, князь – и цыганка! Сразу было ясно: пустая затея…

Через месяц Настя встала, исхудавшая и бледная. Еще через неделю начала снова выезжать с хором в ресторан: она была ведущей солисткой, и без ее участия в выступлениях доходы хора заметно упали. Все, казалось, понемногу становилось на свои места, но цыгане видели, что Настя уже не та, что прежде. Больше не было слышно в Большом доме ее смеха; она почти не разговаривала с цыганами, не играла с подругами в горелки, не шла плясать на праздниках: что-то сломалось в семнадцатилетней девочке, потухший взгляд делал ее старше на несколько лет, возле губ появилась горькая, скорбная складка. Цыгане недоумевали: всем было известно, что влюблена в князя Настя ни капли не была. Гордость? Самолюбие? Обида? Никто ничего не знал: Настя молчала, и даже Стешка, сестра и подруга, не смогла добиться от нее объяснений.

Весной неожиданно пришли свататься Волковы. Яков Васильев не сразу дал ответ, уверенный, что дочь не захочет выходить за хорового цыгана, но Настя, к его удивлению, сразу же согласилась.

«Тоже мне, невеста… – бурчала все та же всеведущая Стешка. – Знаю я, отчего она замуж бежит…»

«Ну, скажи, скажи, отчего?!» – приставали заинтересованные цыганки.

«Сейчас вам! Вороны! Знаю, да не скажу, на иконе поклялась». – И глазастое, большеносое лицо Стешки выражало такую непоколебимость, что настаивать не решались самые любопытные.

…Гром раскатывался над самой Живодеркой, и оконные стекла дребезжали от каждого удара, когда в нижнюю комнату Большого дома спустился Яков Васильев. Цыгане, сидящие возле стола и окружившие черный, величественный рояль, разом перестали галдеть: хоревода побаивались. Яков Васильев, невысокий, все еще по-молодому стройный цыган лет пятидесяти, окинул всех неласковым взглядом, принялся шагать по комнате вдоль стены, заложив большие пальцы рук за пояс казакина. Изредка он неодобрительно поглядывал на залитые дождем окна. Наконец проворчал:

– Принесла же нелегкая грозу эту… Как теперь до ресторана добираться?

– Доберемся, Яша, ничего. Кончится скоро, над заставой просветы уже, – подала голос из-за стола Марья Васильевна – сестра хоревода, пожилая цыганка с низким, красивым и звучным голосом.

– Настя где? Готова ехать? – отрывисто спросил Яков.

– Спит пока. Не беспокойся, разбудим, когда надо будет.

– А Смоляковы? Не появлялись? Черти таборные, где их третий день носит?! Митро, тебя спрашиваю!

– Да что ж я им – нянька?! – возмутился Митро, старший сын Марьи Васильевны, некрасивый двадцативосьмилетний парень, первый бас хора, которого цыгане за скуластое лицо и узкие, по-восточному разрезанные глаза прозвали Арапо.[1] – Они же мне того… доклада-то не сделали. Может, у Ильи дела какие… Может, лошади…

– А Варька? Тоже, скажешь, лошади?! Тьфу, не дай бог, обратно в табор съехали… Все эти подколесные одним миром мазаны… Весной носом по ветру потянул – и только его и видно.

– Не должны бы… – неуверенно пробормотал Митро. – Илья мне слово давал…

– Ну, так где он, твой Илья?! – взорвался хоревод, и Митро на всякий случай переместился поближе к двери. – И сестрица его где? Купцы в ресторане уже голоса посрывали, Смоляковых требуют! Кто «Глаза бездонные» петь будет? Паршивец, ну пусть явится только! Сколько раз тебе говорить – доглядай за ними, доглядай! Сколько волка ни корми – он все в лес норовит!

Митро сердито сверкал узкими глазами, ерошил пальцами и без того взлохмаченные волосы, молчал. Если бы Яков Васильев не был так сердит, он заметил бы, что племянник украдкой поглядывает на молодых цыган, сидящих на корточках возле двери, и те отвечают ему такими же встревоженными взглядами. Но хоревод ожесточенно мерил шагами комнату, хмурился, тер пальцами подбородок и, думая о своем, ничего не замечал.

Марья Васильевна оказалась права: через час гроза унеслась за Москву-реку, и над городом опрокинулось чистое небо, подсвеченное на западе розовым закатом. За Таганкой еще погромыхивало, мокрые ветви сирени роняли в палисадник капли, вся Живодерка блестела лужами, но дождь уже прошел. Пора было идти в ресторан на работу, и Большой дом начал заполняться цыганами: солистками в строгих черных и белых платьях, с высокими прическами, плясуньями в легких юбках, музыкантами с зачехленными инструментами в руках. Митро, стоя у рояля, настраивал гитару.

– Не мучайся, все равно по дороге от сырости спустят, – посоветовал Яков Васильев. – В ресторане настроишься. Эй, Маша! Ну, где там Настя, добудиться, что ли, не можете? Так я пожарников из части вызову! Та-а-ак… Ну, что еще?

Последние слова хоревода относились к Стешке, которая спускалась по лестнице, ведущей с верхнего этажа, где располагались спальни. Спускалась Стешка неохотно, цепляя ногу за ногу, и на ее физиономии было выражение крайнего замешательства. Митро, следивший за ней взглядом от двери, медленно перекрестился и закрыл глаза.

– Ну, что? Где Настя? – нетерпеливо спросил Яков Васильев, подходя к лестнице. Стешка прижалась спиной к стене, зажмурилась и выпалила:

– Нету!

В комнате разом стихли разговоры. Все головы повернулись к бледной Стешке. Яков Васильев одним прыжком оказался рядом с племянницей. Стешка приоткрыла один глаз, тут же зажмурилась снова и пропищала:

– Нету Настьки… Только постеля разобрана, а ее самой…

Яков Васильев сел как подкошенный на ступеньки и сделал то, чего не видел еще ни один хоровой цыган: схватился за сердце. Хриплым шепотом сказал:

– Свят Господи, так и знал… – и тут же рявкнул: – Кто ее последним видал?! Митро! Маша! Стешка! Говорите, сволочи, чертей вам под хвосты!!!

Тишина – и взрыв голосов. Испуганные цыгане орали во все горло, колотя себя в грудь и божась, что не видели Настю со вчерашнего дня. Ревущая благим матом Стешка вспомнила только, что два часа назад сама укрыла Настю одеялом и ушла из горницы, а больше – ничего. Марья Васильевна помчалась наверх – проверять, на месте ли Настины вещи. За ней ринулись цыганки. В общей суматохе не принимал участия только Митро, который стоял у дверей со скрещенными на груди руками и о чем-то напряженно думал. Он даже не сразу почувствовал, что его дергают за рукав. Но дергающий не успокаивался, и наконец Митро вздрогнул, повернулся и сумрачно спросил:

– Чего тебе, Кузьма?

Шестнадцатилетний цыганенок с хитроватой чумазой физиономией и быстрыми, как у зверька, глазами усиленно замигал, мотая взлохмаченной головой на дверь:

– Выйдем, Трофимыч… Разговор есть…

– Какой разговор, очумел? Не видишь, что творится?!

– Так и я о том! Идем, Трофимыч, пока не приметил кто…

Митро еще раз окинул взглядом зал, но цыгане были слишком захвачены происходящим и не заметили, как двое из них украдкой покинули Большой дом.

На улице Митро взял Кузьму за плечо.

– Ну, говори. Увижу, что врешь, – уши оборву!

– Очень надо! – обиделся Кузьма. – И не держи так, больно… Тут вот что, Трофимыч. Настьку я видал.

– Когда видал? – тихо спросил Митро. – С кем? Где?

– Да нигде! И ни с кем… Два часа назад ко мне влетела. – Кузьма кивнул на дом через дорогу. – Прямо из дома, вижу, прибежала, в платье своем черном, без шляпы даже. И давай выспрашивать – где да где Смоляко…

– Смоляко? – еще тише переспросил Митро. – Илья?!

– Да Илья же!

– И что ты ей, каторжная морда, сказал?! – Митро снова с силой сжал плечо цыганенка, но тот сердито вырвался:

– А что ты на меня-то?! Она, промежду прочим, реветь начала белугой! В голос, как по-мертвому! Кричала, что, ежели я ей не скажу, она под пролетку бросится! И бросилась бы! Настьку ты, что ли, не знаешь? Душа у меня не терпит на ейные рыдания глядеть!

– Так ты ей сказал!!! – загремел Митро на всю улицу.

– Ну, сказал… – буркнул Кузьма. – А куда деваться было? Она еле дослушала, за дверь кинулась, на извозчика вскочила – и только и видели…

– Да что ж ты, нечисть, сразу ко мне не пришел?! Господи, где ремень, я сейчас этого паршивца… – Митро в самом деле схватился за пояс, и Кузьма мгновенно, как уличный кот, вскарабкался на огромную ветлу у забора. Свесившись из развилки, пояснил:

– Вот потому и не пришел. Шкура небось не купленная, а я ничем не виноватый…

– Тьфу, сатана… Ну, спустись только, не обрадуешься! – последние слова Митро крикнул, уже скрываясь за поворотом на Большую Садовую, где стояли в ожидании пассажиров несколько извозчиков. Кузьма, подождав на всякий случай немного, осторожно слез с ветлы, одернул рубаху, посмотрел по сторонам и побежал обратно в Большой дом, откуда уже на всю Живодерку разносились вопли и проклятия.

Извозчик оказался человеком сговорчивым и за двугривенный повез Митро через всю Москву в Таганку, где вместе с небогатым купечеством, рабочими, мастеровыми и старообрядцами издавна селились несколько цыганских семей. Это были кофари:[2] в хорах они не пели, а занимались торговлей лошадьми, для чего и селились вблизи Конного рынка. Богатые, большие особняки Тверской, расписные дома замоскворецких купцов сменились понемногу низенькими одноэтажными домиками за покосившимися заборами, немощеные улочки утопали в грязи, мокрая листва звонко роняла в лужи капли недавнего дождя. Небо уже темнело, и Митро подумал, что обратно, к выходу в ресторан, он никак не успеет.

– Станови здесь, – сквозь зубы приказал он извозчику, когда они свернули в тесный темный проулок, сплошь заросший яблонями и липами. – Да смотри дождись меня!

– Не бойсь, Трофимыч… – пробасил извозчик. И тут же залюбопытствовал: – А что у вас за баталья сегодня приключилась? Ажно на Садовой слыхать было, как Яков Васильич разорялися… Опять, что ль, кто из теноров запил?

Митро только отмахнулся и, широко шагая, пошел прямо по лужам к дому. Войдя во двор, он споткнулся о лежащую в грязи подкову, выругавшись, отшвырнул ее сапогом, поднял голову – и остановился, встретившись глазами со стоящей на крыльце дома молодой цыганкой.

– Варька? Фу-у, слава богу, здесь еще… Где Илья?

Варька не ответила. Она была очень нехороша собой: темное, худое и резкое лицо, слишком густые, почти сросшиеся на переносице брови, большой нос, крупные, выпирающие вперед зубы. Только огромные, черные, без блеска глаза с длинными ресницами немного выручали Варьку, но и сама она, и цыгане вокруг уже давно поняли: замужем ей не бывать. В хоре ее держали из-за голоса: у Варьки был сильный, красивый, бархатистый альт. Поклонниками же особенно ценилась Варькина манера исполнения: всегда сдержанная, без лишних эффектов, но с прорывающимися иногда живыми, страстными нотами, от которых даже у искушенных слушателей мороз шел по коже. Варька и ее брат Илья, оба таборные, появились в Москве прошлой осенью, их прослушал Яков Васильев, сразу же взял в хор, и через две недели брат и сестра Смоляковы уже были известны всей Москве. У Ильи, таборного кофаря и конокрада, был невероятной красоты драматический тенор, который приводил в восторг даже профессоров консерватории, но хоревод не спешил радоваться выросшим чуть не вдвое доходам хора. «По весне все едино смоются. Знаю я этих голодранцев таборных – одни кони в голове».

Старый дирижер не ошибался: Илье сидение в Москве надоело еще задолго до прихода весны, и он не съехал назад к своим посреди сезона только из-за Насти. Все до одного цыгане знали: Илья Смоляко потерял голову в тот же день, как увидел дочь дирижера. Знал об этом и Яков Васильев, но всерьез к страсти таборного парня не относился: Настя в то время готовилась выйти замуж за князя и на Илью не обращала никакого внимания. Никто никогда не видел, чтобы они разговаривали наедине. Никто не замечал хоть малейшего внимания Насти в ответ на молчаливые, упорные взгляды Ильи. К тому же у Ильи была любовница: купеческая жена Лизавета Баташева, к которой он втихую бегал всю зиму. Имя своей замужней пассии Илья скрывал, догадывалась кое о чем только его сестра, но три дня назад все неожиданно вышло наружу. Муж Баташевой, известнейший московский купец, всю зиму пробывший на соляных копях в Перми, неожиданно, без предупреждения, на ночь глядя нагрянул домой. Илью скрутили приказчики прямо во дворе баташевского дома и убили бы, не подоспей на выручку молодые цыгане во главе с Митро, которому с перепугу Варька рассказала все. А Лизавету Матвеевну спасать было некому, и муж избил ее до смерти прямо в комнате с разобранной супружеской постелью, на которой она ждала любовника. Купца Баташева в состоянии полной невменяемости забрали в участок; Илью с разбитой головой цыгане отволокли на Таганку к кофарям, справедливо рассудив, что там его никто искать не станет. Варька осталась при брате, и Митро уже знал: в хор эти двое больше не вернутся. Лизавету Баташеву схоронили на Рогожском кладбище, Настя выходила замуж, и Илью больше ничего не держало в Москве.

– Как башка у Ильи, зажила? – Митро поднялся на крыльцо, встал рядом с Варькой. – Говорил я, что ничего ему не будет. У конокрадов головы крепкие, лупи их хоть колокольней – нипочем… Да где он? Дрыхнет до сих пор? Варька, ты… да ты ревешь, что ли?!

Митро резко поднял за подбородок Варькину голову. Та немедленно отбросила его руку, но уже не могла скрыть бегущих по лицу слез. Митро, нахмурившись, ждал, пока Варька вытрет глаза рукавом, высморкается в край передника и переведет дух. Затем, глядя в сторону, глухо сказал:

– Ладно… знаю я. Настька к нему прибежала? Это правда?

Варька молча кивнула.

– Ты знала?

– Нет.

– Не ври! – повысил голос Митро. Варька ответила, не поднимая глаз:

– Не приучена, Дмитрий Трофимыч. Не кричи на меня.

– Прости, девочка. – Митро невольно смутился. – Не хотел. Но… как же это так? И ты не знала, и я не знал… и никто?! Ну, что Илья от Настьки ошалел, это, конечно, вся улица видела. Но она-то, она!.. Когда только сговориться успели?! Да любила она его, что ли?! Ведь…

– Любила, Дмитрий Трофимыч, – вполголоса сказала Варька, и Митро умолк на полуслове. – Еще как любила. А что не знал никто – так и слава богу. Настька гордая… Они с Ильей еще зимой сговорились, только не сладилось.

– Не сладилось? – машинально переспросил Митро. Варька кивнула, прислонилась спиной к сырому от дождя косяку двери.

– Ты лучше сядь, Дмитрий Трофимыч, говорить мне долго…

Митро молча сел на крыльцо. Варька села ступенькой ниже. По-прежнему не глядя на Митро, продолжила:

– Знаешь, почему князь Сбежнев из Москвы уехал? Вы думали, он Настьку бросил, не захотел на цыганке жениться. А она сама к нему домой пришла, все его подарки ему назад принесла и сказала, что не выйдет за него, что Илью любит. Помнишь, перед Рождеством самым?..

– Так вот откуда она тогда на ночь глядя вернулась… – пробормотал Митро. – А мы-то чего только не думали…

– Да. Только Илья увидел, как она к князю в дом заходила. Проследил за ней, что ли, или просто ненароком там оказался… – Варька вздохнула. – Ну, сам знаешь, что началось. Илья, он ведь говорит сперва, а потом думает… В таборах за то, что девка к мужику домой бегает, косы режут.

– Так это что же он, поганец, решил? Что Настька… Настька?!.

– Ну да.

– То-то они до самой весны друг с другом не здоровались… А мне и в голову не приходило… – Митро мучительно тер кулаком лоб. – Мы-то все думали, что он полюбовницей тешится… Тьфу, прости ради Христа. Ты – девка, не годится тебе об этом…

– Ладно тебе… А то я сама не знала. – Варька горько улыбнулась. – А сегодня, прямо перед грозой, Настька сюда прибежала. Как они договорились, я не знаю: я в таборе была, который за Рогожской стоит. Настю с Ильей на дороге встретила, когда возвращалась.

– Так они?.. – Митро привстал. Варька спокойно потянула его за руку.

– Сиди, Дмитрий Трофимыч. С табором они уехали. Догнать, конечно, еще можно, только ни к чему. Я брата своего знаю. Настя уже жена ему, он ее назад не отдаст. Зубами грызть будет, жилы рвать, а не отдаст.

– Может, не успел еще, сукин сын… – простонал сквозь зубы Митро, но прозвучало это уже безнадежно. – Ах, проклятый, взялся на нашу погибель… И ведь я же сам, я его себе на голову в хор привел! Да чтоб мои ноги тогда отсохли и отвалились, куда же он Настьку потащил?

– Не потащил, а сама пошла, – ровно сказала Варька. – В табор пошла, Дмитрий Трофимыч. Замуж пошла.

– Да место ей там, что ли?! Что она там делать будет?! – заорал на весь переулок Митро. – Она – певица! Хоровая! На нее вся Москва ездила! А теперь гадать по площадям начнет? Христа ради у заборов побираться? Картошку с возов воровать?!

– Успокойся, Дмитрий Трофимыч. Может, назад вернутся.

– Вернутся, как же! Кто им даст вернуться?! Да нам теперь Бога молить надо, чтобы Яков Васильич Настьку не проклял! Она же замуж должна была идти! Уже сговорено было, Яков Васильич свое слово дал! Ну, и заварили же вы кашу, Смоляковы… На всю Москву теперь разговоров… – Митро умолк, сокрушенно опустил голову. Молчала и Варька. Солнце уже село за Новоспасский монастырь, и последние лучи один за другим гасли в чернеющей листве яблонь. Со стороны Москвы-реки потянуло сыростью, вдоль кривых заборчиков вставал вечерний туман. Отовсюду доносился стрекот кузнечиков, где-то на кладбище тоскливо завыла на поднимающийся месяц собака.

– Прости меня, девочка. Наговорил тебе не того… – горько вздохнул Митро.

– Пустое, Дмитрий Трофимыч.

– Дэвла,[3] что ж теперь с хором-то будет? – медленно выговорил Митро. – Разом все голоса разлетелись. Настька убежала, Илья смылся, ты… Эй, а ты-то, может, останешься? Варька, а?! Без тебя-то как? Без тебя низы гроша не стоят! А «Ветер осенний» кто петь будет? А «Лучину»? А «Луной был полон сад»?!

– Смеешься, Дмитрий Трофимыч? – усмехнулась, глядя в сторону, Варька. – Как это я останусь, при ком? Сам только что сказал, я – девка. Мне при брате оставаться, больше никак. Не цыган ты, что ли, что я тебе объяснять должна?

– Так ведь и мы тебе родня, – не очень уверенно сказал Митро. – Мой двоюродный брат из вашего рода жену взял, забыла? Оставайся хоть ты, Варька, с Яков Васильичем я поговорю, тебя он примет, твое дело – сторона! Да и тебе в хоре-то лучше, чем по степям за кибиткой скакать! Что тебе в таборе, кому ты там… – Митро запоздало спохватился, умолк. Через минуту смущенно покосился на Варьку. Та сидела не двигаясь, молчала. В сгустившихся сумерках не видно было ее блестящих от слез глаз.

– Не могу я, морэ. Не могу никак, – проглотив наконец вставший в горле ком, сказала Варька. – Ты вот поминал, что Насте в таборе тяжело будет. А без меня они с Ильей и вовсе пропадут. Не ей же, в самом деле, гадать бегать? Кто там около нее будет, кто помогать станет? Еще и бабы эти наши, языки без костей, смеяться будут попервости… Нет, мне там, с ними, надо быть.

– Ну, хоть осенью возвращайся! Все равно всю зиму в Смоленске на печи просидите! Сейчас-то сезон кончается, господа наши все по дачам да Ялтам разъедутся, авось лето протянем как-нибудь, а осенью… Возвращайся, Варька! Денег заработаешь. Да и самой веселее, чем в деревне сидеть. Может, мы постараемся да мужа тебе какого-никакого сыщем…

– Ну, вот еще радость… – без улыбки отмахнулась Варька.

– Да дураки наши цыгане, – глядя на нее, серьезно сказал Митро. – За такую девочку, как ты, шапку золота отдать не жаль, а им… Глазки-зубки подавай да мордашку. Дураки, и все.

– Не шути, Дмитрий Трофимыч, – сдавленно сказала Варька.

– А я и не шучу. – Митро встал. – Что ж, девочка… Счастливой дороги. Илье передай, встречу – убью. А ты, гляди, возвращайся осенью. Дай слово, что вернешься!

– Слова давать не буду, – твердо сказала Варька. – Вот если сложится у Насти с Ильей хорошо, – тогда приеду, видит бог. Прощай, Дмитрий Трофимыч. Удачи тебе.

– Эх… Прощай, девочка.

Митро быстро сбежал с крыльца, не оглядываясь, пересек двор и скрылся в темноте. Варька осталась сидеть, сгорбившись и уткнувшись лицом в ладони. Плечи ее дрожали, но рыданий слышно не было. Когда рядом скрипнула дверь и по крыльцу протянулась полоска света из дома, Варька испуганно выпрямилась, замерла. На крыльцо вышла хозяйка дома – худая, вертлявая цыганка с головой, прихваченной сверху красным платком.

– Уехал? – резким голосом спросила она. – А я сижу, как мышь под веником, высунуться боюсь, думаю – под горячую руку и мне достанется… – вытянув шею, она посмотрела через забор, убедилась, что Митро не видно, и фыркнула:

– Дураки ему, видите ли, цыгане! Взял бы да сам на тебе женился, раз умный такой! Жена еще по той зиме померла, так что-то новую взять не торопится, а все по девкам срамным бегает! Илью убить грозился, а самого вся Грачевка знает![4]

– Оставь, Феска… Шутил человек, а ты разоряешься. Идем лучше спать, мне завтра спозаранок табор догонять. – Варька встала, быстро пройдя мимо Фески, скрылась в доме. Хозяйка, пожав плечами, пошла за ней. Новорожденный месяц поднялся над засыпающей Москвой, и собака на кладбище завыла еще громче. В глубине сада, словно отвечая ей, щелкали соловьи, туман понемногу затягивал опустевшую улицу. С востока черной сплошной пеленой шла новая туча.


Гроза отгремела к рассвету, и утро над Москвой занималось ясное и свежее. Молодая трава за заставой вся полегла от ночного ливня, дорожные колеи были полны водой. Табор, стоявший на третьей версте, снялся с места еще затемно, не оживляя залитых дождем костров, и только оставшиеся угли темнели посреди пустого поля. Солнце давно поднялось над мокрым полем, засветились золотыми пятнами купола московских монастырей, прозрачное небо наполнялось чистым голубым светом. О грозе напоминала только узкая полоска облаков, спешащая пересечь горизонт вслед за давно ушедшей тучей. На один из скособоченных стогов сена, сметанных возле маленького лугового пруда, упал с высоты жаворонок. Посидел немного, ероша клювом перышки на груди, затем озадаченно прислушался к чему-то, склонив головку, и тут же с испуганным писком взмыл в небо. Прошлогоднее мокрое сено зашевелилось, и из него вылезла черная, встрепанная, вся в трухе голова.

– Тьфу ты, пропасть… – проворчал Илья, когда на него с вершины стога низвергся целый поток ледяных капель. Поеживаясь, он вылез из сена, кое-как отряхнулся, с хрустом потянулся, посмотрел на свой голый живот, сообразил, что рубашка осталась там, в стогу, полез было за ней… и тут же выскочил наружу как ошпаренный, разом вспомнив все, что было вчера. Душный грозовой день, непроходящая головная боль, тоскливые, тяжелые мысли, ожидание вечера: скорее прочь из города, вон из проклятой Москвы, где они с Варькой ничего хорошего не видели, где со дня на день выйдет замуж Настя, с которой он повел себя тогда, зимой, как последний дурак, сам упустил свое счастье и не воротишь теперь, хоть все локти обкусай… Разве мог он подумать, валяясь на Фескиной кровати лицом в подушку и проклиная собственную дурь, что через мгновение хлопнет дверь, и вбежит Настя, и упадет как подкошенная на пол с криком: «Живой, Илья, господи!» Слава богу, он не растерялся, и через полчаса они уже бежали, держась за руки, под усиливающимся дождем к заставе, за которой стоял табор. Навстречу им попалась Варька, которая, вместо того чтобы вместе с братом и его невестой мчаться к цыганам, вдруг объявила, что неплохо было бы сначала уладить дела в хоре. Илья справедливо возразил, что, после того как он увел почти из-под венца первую солистку, в хоре его в лучшем случае не до смерти изобьют. Настя с ним согласилась:

«Бог с тобой, Варька, отец меня сразу задушит!»

«Да не вам же туда идти! Я схожу. А лучше посижу у Фески, дождусь, Митро к ночи наверняка сам явится. А табор я через день в Богородске нагоню».

Поразмыслив, Илья согласился. Варька пошла к заставе, они же с Настей успели добежать только до стога сена: дождь хлынул такой, что в табор бы они пришли мокрыми петухом и курицей, а Илье этого вовсе не хотелось. А через минуту лежания рядом с Настей в сенной пещере он понял, что никакой табор ему не нужен и никуда он сегодня уже не поедет, а если догонят, найдут и убьют – плевать…

«Настя… Настенька, лачи,[5] девочка моя…» – Собственный голос срывался и дрожал, дрожали и руки, по спине бежал пот, колючая трава лезла в глаза, царапала лицо, Илья не чувствовал ничего. Полгода он ждал этого, полгода видел во сне эти тоненькие руки, эти растрепанные, смявшиеся под его рукой косы, эту шею, эти плечи, эту грудь, до которой он дорвался, как спущенный с цепи кобель, разодрав надвое Настино платье и уронив голову в теплое, нежное, дрожащее…

«Илья… Господи, Илья, что ты делаешь… Ох, подожди, ой, сейчас… Да я сама, постой… Илья, подожди… Илья, послушай…»

Какое там… Ничего он не слышал и ждать не мог. И только когда Настя разрыдалась в голос, остановился, словно на него вылили ведро ледяной воды.

«Девочка, что? Что не так?..»

«Мне… Я… Мне больно, Илья. Не тронь меня, ради бога. Подожди…»

Он растерянно отстранился от нее. Настя тут же принялась вытирать слезы: Илья слышал, как она копошится рядом, в соломе, медленно приходил в себя, покаянно думал: добрался вшивый до бани… Разве так с девками-то надо?.. Но беда была в том, что, «как надо», он и сам толком не знал: девок у Ильи не было. Только Лиза, Лизавета Матвеевна, но она-то была мужняя жена, ее ничем не напугать было, сама на него кидалась, как голодная на горбушку, а тут…

«Девочка, прости… Не хотел, ей-богу. Ну, поди ко мне», – он тут же осекся, испуганно подумав: не захочет, теперь побоится, подождать бы малость… Но Настя тут же прижалась к нему, и Илья как можно бережней поцеловал ее в доверчиво раскрывшиеся губы, и она ответила, и еще раз, и еще, и еще… И все получилось в конце концов как надо. Настя плакала, но сквозь слезы уверяла Илью, что так положено, что так у всех, что по-другому не бывает… Он поверил, успокоился, сгреб еще всхлипывающую жену в охапку и заснул – как умер, под шелест дождя и ползущих по соломе капель.

Вспомнив обо всем этом, Илья немедленно нырнул обратно в стог, чтобы разбудить Настю и убедиться, что минувшая ночь не приснилась ему. Но Насти он не обнаружил. По спине пробежал мороз. Илья вылетел наружу и гаркнул на все поле:

– Настька!!!

– Что ты кричишь, боже мой? Я здесь, – послышалось совсем рядом. Одним прыжком Илья оказался рядом с кустами. Настя была там. Сидела около самой воды лугового пруда и что-то старательно полоскала.

– Куда ты, куда ты? – замахала она на Илью. – Поди прочь… Бесстыжие твои глаза!

Он отшатнулся было, но через минуту понял, что если не увидит ЭТОГО сам, то промучается потом всю жизнь. Илья глубоко вздохнул и, не поднимая глаз, шагнул вперед. Настя, стоящая на коленях у воды, испуганно выпрямилась, с изумлением посмотрела на мужа. И сразу все поняла. Отвернулась, глухо сказала:

– Бог с тобой, гляди. Успокоишься, может, наконец.

Кровь жарко бросилась в лицо, но Илья посмотрел. Мокрая Настина рубашка лежала подолом в воде, размытые багровые пятна крови еще были видны на ней. Илья медленно отступил, боясь встретиться взглядом с Настей, но та сидела отвернувшись, и лица ее Илья не видел.

Облегчения от увиденного он не почувствовал. Напротив, горло стиснула судорога, и такая, что Илья долго еще не мог сказать ни слова. А когда отпустило, Настя уже вновь полоскала в воде свою рубашку, низко склонившись над ней, и Илья не посмел ни подойти, ни обнять, ни повиниться.

Отойдя к стогу, он сел в еще не просохшую от дождя траву, запустил обе руки в волосы. С досадой подумал: ну в чем виноват? Чего плохого сотворил? В таборе после свадьбы эту рубашку вывесили бы на глаза всех гостей, и все бы радовались, и поздравляли родителей за то, что вырастили хорошую дочь, и плясали вокруг этой рубашки, и пили за счастье молодых, и молодая была бы счастлива больше всех, а тут… Все у этих форитка[6] не по-людски.

Ветер донес со стороны дороги негромкое лошадиное ржание. Едва услышав его, Илья пружинисто вскочил на ноги. Голоса своих коней он мог узнать из тысячи других и с любого расстояния. С минуту он всматривался в розоватую утреннюю дымку, застилающую дорогу, – а затем шлепнул себя по коленям и расхохотался.

– Глянь! Настя, да ты глянь только!

Настя вышла из-за кустов, удивленно посмотрела в ту сторону, куда показывал муж, и тоже рассмеялась. По дороге торжественно ползла цыганская бричка, в которую были впряжены две пузатенькие гнедые «краснобежки», а впереди, таща лошадок под уздцы, вышагивала босая, но замотанная с головы до ног в шаль Варька.

– Варька! – Илья помчался навстречу сестре. – Варька, да ты чего вздумала-то? Ты как их запрячь-то сумела?!

– Ну, большое дело – запрячь… – пропыхтела Варька и с облегчением бросила брату поводья. – Мы с Феской скоренько управились, коняшки-то смирные, меня знают. А вот узлы все уложить, да подушки, да перину, да шатер, и все быстро… А вы что тут делаете? Я думала, вы с табором в Богородске уже!

– Очень нам в Богородск надобно! Нам в другую сторону, в Смоленск, наших догонять. И так крюка дать придется. Вон, в стогу заночевали… – Илья повернулся, посмотрел на жену – и только присвистнул, увидев на Насте ее вчерашнее платье, разорванное сверху почти до самых колен. Поймав его взгляд, Настя порозовела, торопливо стянула платье на груди, но это не помогло.

Варька ничего не сказала, а ее неодобрительного взгляда Илья постарался не заметить, с нарочитой строгостью оглядывая упряжь лошадей. Но запряжены гнедые были как положено, все затянуто крепко, но не слишком, шлеи не терли, дышло не торчало, и придраться было не к чему. Все же он проворчал:

– Выдумали – запрягать сами… Не могли мужикам сказать?

– Сыщешь их с утра! Еще затемно все на Конную убрались… – Варька, забравшись в бричку, торопливо рылась в своих узлах. Найдя нужное, крикнула:

– Настя, залезай! Одевать тебя будем! – и проворчала, не глядя на брата, но намеренно громко: – Жеребец бессарабский, бессовестный…

Настя неловко, придерживая безнадежно испорченное платье, забралась в бричку, плотно задернула полог. Илья, досадливо хмурясь, еще раз оглядел лошадей, осмотрел колеса, проверил спицы, взял с передка кнут… и уронил его в дорожную пыль, когда полог откинулся и из брички выпрыгнула Настя.

Илья сразу понял, что Варька отдала молодой жене брата свою лучшую одежду. Но он привык видеть Настю в городском наряде, в ее любимых строгих платьях со стоячими воротничками и узкой талией, а тут… Нет, широкая красная Варькина юбка и почти новая, лишь слегка выцветшая кофта с широкими рукавами ничуть не портили Настю, но было это все же… непривычно. Волосы ее венчал новый синий платок, и в этой таборной одежде Настя казалась еще более хрупкой, беззащитной и потерянной. Подойдя, Илья осмотрел жену с ног до головы, неловко провел ладонью по ее платку.

– Может, не носить тебе его?

– Как же?.. – совсем растерялась Настя. – Что же ваши-то скажут? Разве можно? Замужняя ведь теперь…

Она была права, но Илья вздохнул:

– Косы мне твои жалко.

– Да ведь не делись же никуда… Все твои. – Настя грустно улыбнулась, опустила глаза, и его словно ножом резануло по сердцу от этой улыбки. Илья притянул жену к себе. Помедлив, через силу сказал:

– Ну… хочешь, вернемся? Буду опять в хоре петь, привык уж вроде бы.

Настя ответила не сразу, и за это время с Ильи семь потов сошло. И он не сумел сдержать облегченного вздоха, когда жена ответила:

– Нет уж… Куда возвращаться? Отец меня теперь и видеть не захочет, ведь из-под венца почти сбежала. И ты… Тебе ведь в городе не жизнь была. Я-то ничего, я ведь цыганка все-таки тоже, я привыкну. Знала ведь, с кем связалась. – Она вдруг подняла голову, широко и лукаво усмехнулась. – Босяк подколесный!

– А вы – блюдолизы городские! – в тон ей ответил Илья, и оба рассмеялись. Варька, которая тенью замерла у полога брички, шумно перевела дух и перекрестилась, но ни Илья, ни Настя не заметили этого.

– Ну, так будем трогать помаленьку, – решил Илья, задирая голову и посмотрев на солнце. Оно уже стояло высоко над полем, купаясь в белых кучевых облаках, грело по-весеннему, без жара. Где-то высоко-высоко заливался жаворонок, в невысокой траве поскрипывали чирки, и сразу две перепелки бестолково кинулись в разные стороны из-под копыт тронувшихся с места лошадей. Илья не стал забираться в бричку и шел рядом с гнедыми, похлопывая кнутовищем по сапогу. Босая Варька шлепала по пыли сзади, Настя пристроилась было рядом с ней, но, пройдя полторы версты, устала, порвала туфлю, стерла палец и, смущенно улыбнувшись, полезла в бричку. Варька тут же прибавила шагу и вскоре уже шагала рядом с братом.

– Харчей на сегодня есть? – вполголоса спросил он.

– На сегодня хватит, и на завтра даже, – так же тихо сказала Варька. – А потом… Да что ты боишься, не цыгане, что ли? Сбегаем в деревню, добудем.

Илья молчал. На сестру не смотрел, скользя взглядом то по небу, то по траве, вертел соломинку в губах. Наконец сказал:

– Настьку не бери пока. Ты и сама все, что надо, достанешь. Не отучилась за полгода-то?

Варька, тоже не глядя на него, пожала плечами:

– Я-то не отучилась… Только ей привыкать все равно придется. Пусть уж сначала я ее поднатаскаю, чем потом наши животы надорвут со смеху.

– Надорвут они… – сквозь зубы процедил Илья. – Языки выдерну сволочам!

– Брось. Все рты не заткнешь.

Илья нахмурился, прикрикнул на заигравшую ни с того ни с сего кобылу, смахнул с плеча пристроившегося на нем слепня. Помолчав, сказал:

– Я Настьке обещал, что по базарам она бегать не будет.

Варька только отмахнулась и вскоре замедлила шаг, понемногу отставая и снова пристраиваясь позади брички. Илья продолжал идти рядом с лошадьми, ожесточенно грыз соломинку, тер кулаком лоб. Думал о том, что, как ни крути, сестра права: в таборе, где испокон веков еду на каждый день добывали женщины, где любая девчонка еще в пеленках кричит: «Дай, красавица, погадаю!», Насте будет совсем непросто. Да что Настька… Себя бы самого вспомнил, когда полгода назад в город явился… Илья невесело усмехнулся, вспоминая себя и Варьку, явившихся в хор: неотесанных, диких, не умеющих ни встать, ни повернуться… Самому Илье этот хор и даром был не нужен: он рассчитывал только пристроить туда сестру, для которой в таборе все равно не сыскать было жениха. Но приняли обоих, и пришлось остаться. И привыкать к незнакомой, чужой жизни, и заниматься непривычным делом, и скрипеть зубами, слушая насмешки и подковырки, на которые горазды были языкатые цыганки, и помирать со стыда за каждую неловкость, которой в таборе никто и не заметил бы. И мечтать с утра до ночи об одном: кончилось бы все это поскорее, уехать бы назад, в табор, к своим, вздохнуть там свободно… А сейчас в один день все перевернулось. Он, Илья Смоляко, идет, как прежде, по пыльной дороге рядом со своими конями, ловит носом ветер, впереди – встреча с табором, целое лето кочевья, степи и дороги, и окраины городов, и шумные конные базары, и магарыч по трактирам, и непременное вечернее хвастовство в таборе между цыганами: кто выгоднее продал, кто лучше сменял, кто ловчее украл… И желтая луна над шатрами. И ржание из тумана лошадей, и девичий смех, и река – вся в серебряных бликах, и долевая[7] песня, теребящая сердце, и ночная роса, и рассветы, и гортанное «Традаса![8]» вожака, и скрип телег, и… И никогда он больше от этого не уйдет и не променяет ни на какие городские радости. Таборным родился, таборным и сдохнет, с судьбой не спорят. А вот Настя…

А может, и обойдется еще. Обойдется, точно уговаривал сам себя Илья, сбивая кнутовищем выросшие вдоль дороги мохнатые стебельки тимофеевки. Настька – цыганка все-таки, в крови должно быть хоть что-то… Да и привыкают бабы ко всему быстрее. Вон, Варька в Москве уже через неделю довольная бегала и платья городские так носила, будто родилась в них. Чем Настька хуже? Научится, пооботрется, привыкнет. А начнет рожать – и вовсе свой хор позабудет, не до печали станет. Рожать у баб – наиглавное занятие… Рассудив таким образом, Илья окончательно повеселел, позвал сестру, кинул ей поводья и на ходу вскочил в бричку.

Настя спала среди подушек и узлов, свернувшись комочком и натянув на себя угол Варькиной шали. Платок сполз с ее волос, освободив мягкую, густую, иссиня-черную волну, в которой еще путались стебельки сухого сена. Умаялась, усмехнулся Илья, садясь рядом и стараясь не шуметь. Долго смотрел, не отводя глаз, на ее чистое, смуглое, строгое лицо с мягкими холмиками скул, на густую тень от опущенных ресниц, лежащую на щеках, полуоткрывшиеся во сне мягкие розовые губы, тонкую руку, запрокинутую за голову… Какая же красота, отец небесный, глаза болят, плакать хочется, когда смотришь, краше иконы… Илья вздохнул, отвернулся, ища взглядом Варькино зеркало, прибитое на внутренней стороне телеги. Нашел, заглянул, поморщился. В который раз подумал: вот образина-то… Морда черная, скулы торчат, будто ножи, брови, как у лешего, а нос-то, нос… Яков Васильич поначалу-то его и в ресторан брать боялся, чтоб господа спьяну не пугались. Чем он Настьке глянулся, до смертного часа гадать будет – не догадается…

– Илья…

Он, вздрогнув, обернулся. Настя, сонно улыбаясь, смотрела на него из-под опущенных ресниц. Илья смущенно, словно его застали за чем-то дурным, отодвинулся от зеркала.

– Ты чего? Ты спи… Разбудил, что ли?

– Нет, я сама…

– Как ты, девочка? – Илья растянулся на животе рядом с женой. – Ноги не болят? Под солнцем не уморилась?

– Да хорошо все, не бойся. И вовсе не… не беспокойся. Я… – Настя виновато улыбнулась. – Я ведь слышала, что вы с Варькой говорили. Я всему научусь. У меня прабабка таборной была… А что смеяться будут – так ничего, встряхнусь да пойду. Мне…

Илья не дал жене договорить, губами закрыв ей рот. Обнял, притянул к себе, чувствуя, как дрожат руки, как снова горячей волной подступает одурь. Дэвла, не порвать бы опять все на ней, мелькнула последняя здравая мысль, Варька голову снимет, у нее ведь тряпок не мильон… Но пуговицы старой таборной кофты снова посыпались, как сухой горох.

– Илья! Илья! – всполошилась Настя. – Да что ж ты делаешь?! Дэвлалэ, стыд какой, там же Варька… Она девка, ей нельзя… Илья, уймись!!!

– Моя Настька… – шептал он, задыхаясь, неловко целуя ее губы, лицо, руки, грудь в разорванном вырезе. – Моя, господи, моя…

– Твоя, твоя, кто отнимает…

– Пусть попробуют только! Убью! Всех убью! Ты меня любишь? Ну, скажи, не ври только, любишь?!

– Люблю, люблю, успокойся, ради бога… Дождись ночи, бессовестный, нельзя же так…

Варька снаружи недоверчиво прислушалась к возне в скрипящей и ходящей из стороны в сторону кибитке, нахмурилась. С сердцем сплюнула в пыль. Неожиданно широко улыбнулась и запела – во весь голос, заглушив звенящего под облаками жаворонка:

– Ай, мои кони, да пасутся, ромалэ, в чистом по-о-оле!..


На третий день миновали Можайск. Погода стояла сухая, теплая, солнце катилось по небу, как начищенный таз, источая не по-весеннему жгучую жару. Погони из Москвы, которой опасался Илья, так и не последовало, торопиться уже было некуда, и он не гнал гнедых. Выезжали до рассвета, неспешным шагом ехали целый день, к закату искали речушку или полевой пруд, чтобы набрать воды для ужина и дать напиться коням, разбивали шатер. Еды Варька захватила из Москвы в достатке, и идти в деревню «тэ вымангэс»[9] им еще ни разу не пришлось. Илья и Настя спали в шатре; Варька располагалась снаружи, на рогоже, у самых углей, – как ни настаивала Настя, чтобы она тоже забралась под полог.

– Еще чего! – смеясь, отмахивалась Варька, когда Настя в сотый раз выглядывала из шатра и манила ее. – Я ночью спать люблю, а не непотребство всякое слушать.

– Да пусть Илья снаружи спит! Ты же замерзнешь!

– Я брату родному не врагиня! И как я замерзну-то? Ночь теплая, и угли не потухнут… Тут главное – пятки не подпалить… Спи, спи, сестрица. – и Варька сворачивалась клубком, как еж, на рогоже, бесстрашно ложась спиной к потухавшему огню.

– Может, ведро с водой рядом поставить? Зажарится еще… – не успокаивалась Настя. Илья хохотал:

– Да угомонись ты! Варька – таборная, зимой на снегу заснет и не чихнет! Иди ко мне лучше…

Через три дня кончилась еда. Варька утром вытряхнула из котелка две последние сморщенные картошки и ссохшийся кусок соленого сала.

– На день вам хватит?

Настя кивнула, Илья кисло поморщился. Варька пожала плечами.

– До вечера дотянете. А остановимся у Крутоярова, схожу туда, – поймав взгляд Насти, она пояснила: – Деревня большая, богатая, скотины много держат, и барин бывший при них же живет. Чем-нибудь да разживемся.

– Как же… – проворчал Илья. – У них сейчас тож животы к спинам подводит, еще не отпахались даже, хлеб прошлогодний вышел весь. Дулю с маком они подадут!

– Значит, дулю с маком есть и будешь, – невозмутимо сказала Варька. – Едем, что ли?

Илья угрожающе пошевелил кнутом. Варька с притворным ужасом прыгнула в бричку. А Илья, поймав испуганный взгляд стоящей у колеса жены, поспешно опустил кнут и, пряча глаза, заорал на лошадей:

– Да пошли, что ли, дохлятина, живодерня на вас!..

Гнедые неохотно тронули с места. Настя на ходу тоже забралась в бричку, уселась рядом с Варькой, которая ловко щелкала семечки, выкидывая шелуху в убегающую из-под колес пыль. Через полчаса молчаливой езды Варька удивленно покосилась на невестку:

– Чего это ты смурная? Спала плохо? Ложись сейчас да подремь малость… Дорога длинная еще.

– Я – нет… – Настя тихо вздохнула. Осторожно взглянула на Варьку. Та ответила еще более изумленным взглядом.

– Да что с тобой, сестрица?

– Варька… Ничего, если спрошу? Илья, он… Он что, кнутом тебя бил когда?!

С минуту Варька ошарашенно хлопала ресницами. Затем схватилась за голову и залилась таким смехом, что в бричку сердито заглянул Илья.

– Ты чего регочешь, дура?! Кони шарахаются!

– Поди прочь… – вытирая слезы, отмахнулась от него Варька. Когда голова Ильи исчезла, она шумно перевела дух, подняла глаза на Настю.

– Ну, сестрица, умори-ила… Не бойся, тебя он в жисть не тронет. На том крест поцелую.

– А тебя? – упрямо спросила Настя. Помолчав, понизила голос. – Знаешь, я одиножды с Митро в табор увязалась, он коней менял, а я по сторонам сидела-глядела. Так увидела, как цыган свою жену или сестру за что-то хлестал… Ой, господи! Я потом всю ночь спать не могла!

– Да-а… – вздохнула Варька. – Погоди, еще не того наглядишься.

– Так Илья тебя?..

– Да что ж ты пристала, как репей осенний! – рассердилась Варька. – Ну, было дело один раз! Да не ахай ты, говорю – один! Разъединственный, и тот нечаянно! Илья тогда с базара злой пришел, пьяный – проторговался… А я под руку попалась, сама была виновата. Он всего раз меня и зацепил, и то скользом, я к Стехе в шатер сбежала, спряталась. Лежу там под периной, реву… Не больно, а обидно, сил нет! А наутро Илья проспался – и не помнит ничего! Я уж отошла, ему и говорить не хотела, так цыгане рассказали. – Варька с досадой поморщилась. – Весь день потом около меня сидел, подмазывался…

– Сколько вам лет тогда было? – тихо спросила Настя.

– Ой, не помню… Может, шестнадцать, а может, восемнадцать. Не мучайся, сестрица. Ничего такого не будет. Да если он к тебе прикоснется, я сама ему горло переем! Пусть потом хоть убивает!

Настя задумчиво молчала. Варька, озабоченно косясь на нее, затянула было негромкое: «Не смущай ты мою душу…», но невестка так и не присоединилась к ней.

К Крутоярову приехали засветло: солнце едва-едва начинало клониться к закату и висело потускневшей монетой в блеклом от жары небе. Илья остановил лошадей на окраине деревни, на пологом берегу узкой речонки, лениво текущей между зарослей ракитника, распряг уставших гнедых, вытащил жерди для шатра.

– Выбрал место, черт… – пробурчала Варька, с сердцем ломая о колено сухие ветви для костра. – На самом конском водопое! Со всей деревни сюда, поди, гоняют!

– Ну и что? – удивилась Настя. – Мы же в сторонке… Разве помешаем?

Варька еще больше нахмурилась, но пояснять не стала. Не глядя, бросила брату:

– Сам огонь разожги, я в деревню пошла!

– Ну, дэвлэса[10]… Эй, Настя! – нерешительно позвал он. – Ты-то куда? Останешься, может?

– Нет, я иду, я тоже иду! Варька, Варенька, подожди меня! – Настя крепче затянула на груди тесемки кофты и побежала вслед за мелькающим на дороге зеленым платком.

У крайнего дома Варька осмотрела Настю с головы до ног. Вздохнув, сказала:

– Туфли бы тебе снять…

– Зачем?

– Ха! Да кто ж тебе подаст, если у тебя туфли дороже мешка с зерном?!

– Они ведь уже разбиты все… – неуверенно сказала Настя. – Ну, ладно, хорошо…

Она храбро сбросила туфли и зашагала рядом с Варькой босиком по серой пыли, но уже через несколько шагов споткнулась, сморщилась и схватилась за ногу:

– Ой-й-й…

– Не до крови?! – кинулась к ней Варька. Они тут же уселись на обочине и принялись рассматривать Настину пятку. Крови, к счастью, не было, но Варька распорядилась:

– Обувай назад! Покалечишься еще…

Настя расстроенно принялась обуваться. Из-за забора тем временем высыпала целая ватага крестьянских детишек: голоногих, чумазых, в холщовых рубашках, с растрепанными соломенными головками. Все они, как по команде, засунули пальцы в носы и воззрились на цыганок.

– У-у-у, всех в мешок пересажаю! – погрозила им Варька, и ребятишки с испуганным щебетом брызнули прочь. Варька рассмеялась и ускорила шаг. Из-за поворота донеслись звонкие детские крики:

– Мамка, тятя, цыганки идут! Одна красивая такая!

– Это про меня! – горделиво подбоченилась Варька, и Настя прыснула. Варька же со смешком показала ей вперед:

– Гляди – встречают уж!

Действительно, в одном из дворов толстая тетка, косясь на цыганок, вовсю загоняла в изгородь квохчущих кур. С соседнего забора молодуха проворно стаскивала сохнущее белье. Еще дальше сухая, вся в черном старуха, бранясь, волокла домой отчаянно орущего ребенка, минуту назад спокойно игравшего на дороге. Ребятишки вернулись и, выстроившись вдоль дороги, ели глазами Варьку и Настю.

– Э, красавица, красавица ненаглядная! – завела Варька привычную песню, заглядывая через забор. – Дай на судьбу счастливую погадаю! Денег мне не надобно. За красоту твою все расскажу…

Молодуха недоверчиво, зажимая под локтем сверток белья, подошла к забору – и вдруг всплеснула руками, чуть не уронив выстиранные рубахи в пыль двора:

– Ахти мне! Чудо-то какое! Ос-споди! Тетка Гапа! Нюшка! Ганька! Бежите смотреть, отродясь такой цыганки не видавши! Как с иконы сошла!

У Насти загорелись скулы. Она опустила ресницы и стояла неподвижно все то время, пока к ним с Варькой сбегался народ. Через четверть часа у дороги толпилось полдеревни. В основном это были бабы и ребятишки, тут же взявшие цыганок в плотное кольцо. Они бесцеремонно разглядывали Настю, смеялись, спрашивали: «Откуда ты такая взялась-то, касаточка ясная?»

– Вот какая у нас Настька! – расхвасталась Варька. – Она в нашем таборе лучше всех гадает, правду говорю! Молоденькая, ты ей руку-то дай, не пожалеешь!

Молодуха, первая увидевшая их, смущенно потерла руку о подол и дощечкой протянула Насте. Варька тут же скроила безразличную мину, уселась на траву и, глядя поверх головы Насти на солнце, вполголоса запела по-цыгански:

– Драбар, драбар… Пхэн: ром тиро матило, сакра тири злыдня… Ай, дале, пхарес тукэ пэ кадо кхэр…[11]

– Муж твой молодой пьяница… – неуверенно начала Настя. – Свекровь твоя – ведьмища… Тяжело тебе, милая, в этом доме живется…

– На гара тукэ лынэ, ай ясвэндыр дукхэна якха… – закрыв глаза, напевала Варька. Настя продолжала:

– Недавно тебя замуж взяли, а уже все глаза выплакала, по дому скучаешь. По матушке с батюшкой, по сестрицам малым…

– И по бра-а-атику… – вдруг всхлипнула молодуха, вытирая глаза тыльной стороной ладони. Бабы вокруг сочувственно покосились на нее. Настя погладила ее по ладони, покачала головой. Вздохнув, посоветовала:

– Терпи, родненькая. Бог терпел и нам велел. Совсем скоро ребеночка родишь, а через год – еще одного, а там еще девочку, и все живы будут и здоровья хорошего, ими и утешишься. Молись богу, все ладно будет.

Варька оборвала свою песню, изумленно посмотрела на невестку из-под ребра ладони. Та улыбалась всхлипывающей бабе, держа ее за руку.

– Тьфу, ворожка босоногая, всю душу раздеребанила… – пробормотала молодуха, трубно сморкаясь в край передника и нехотя вытаскивая руку из ладоней Насти. – Подождь, чичас вынесу что найду, пока свекруха в поле…

Она побежала в избу, нетерпеливо отгоняя путавшихся под ногами гусей и ребятишек. А Настю опять принялись вертеть из стороны в сторону:

– Какая чистая, светленькая! Ручки тонкие!

– Ой, глаза какие жгушшие! Ой, мой дурак не увидал бы!

– А что ты еще умеешь делать? Умеешь болести заговаривать?

– Болести я умею! – встряла Варька. – Все, что хочешь, даже дурные могу! Мужики ваши не страдают ли?

Грохнул хохот. Настя смутилась, сердито покосилась на смеющуюся вместе с бабами Варьку.

– Ты им спой лучше, – шепотом посоветовала та. – Без курицы не уйдем!

– Как «спой»? Без гитары? Я и не в голосе пока…

– «Не в голосе»… Что эти-то понимают? Не графья в ресторане небось… Давай «Ништо в полюшке», я подтяну. Эх, Ильи нету, дали бы сейчас жару на три голоса… Эй, люди добрые, вы послушайте лучше, как Настька наша поет! Слушайте, больше уж нигде такого не услышите, в раю разве что, и то если кому свезет…

Настя досадливо взмахнула рукой, обрывая Варькины зазывания. Спокойно, как в хоре, взяла дыхание – и высокая, чистая нота взлетела в меркнущее небо, где уже зажглись три еле заметных звезды. И тихо-тихо стало на дороге.

Ништо в полюшке не колышется,

Только горький напев рядом слышится…

Чуть погодя мягко вступила вторым голосом Варька, и обе цыганки улыбнулись друг дружке, вспомнив одно и то же: теплый осенний вечер в ресторане, молчащие люди за столиками, хор, сидящий подковой на крошечной эстраде, девочка-солистка с длинными, переброшенными на грудь косами… Недавно совсем было это, а кажется – сто лет прошло…

Песня кончилась, и Варька, торжествующе обведя глазами слушателей, увидела, что большинство баб хлюпают носами и вытирают глаза углами платка.

– Еще! Дорогая, миленькая, еще спой! Уж так у тебя ладно выходит, любо-дорого слушать! Спой, цыганочка! – наперебой стали они упрашивать Настю. Но Варька замахала руками:

– Завтра, люди добрые, завтра еще придем! А сейчас вон смеркается уже, нам к шатру пора, не то Настьку муж прибьет, он у нее – у-у-у! Зверь зверущий!

– Вот так завсегда и бывает, – убежденно сказала необъятных размеров тетка с повязанным под обширной грудью серым передником и босыми грязными ногами, видными из-под края изорванной юбки. – Ежели жона – раскрасавица, так мужик – сущий каркадил! Для чего это так, а?

– Для порядка, – важно ответила Варька. – Для единого порядка, тетушка. Рассуди: если сама красивая – так тебе и в мужья красавчика подавай? Не много ль радости для одной? Бог наверху – он все видит… Давайте, кому чего не жалко, – кидайте в фартуки!

Накидали им довольно много – хотя курицы, как надеялась Варька, никто не дал. Зато принесли картошек, пшена, хлеба, а молодуха, воровато оглядываясь, вынесла из избы приличный шматок сала.

– Держи, красивая… Да прячь, прячь, а то еще свекрухе кто нажалится… Продали бы вы мне сулемы, траванула бы я ее, холеру… Да шутю, шутю, чего глаза распахнула? Бежи к своему каркадилу… Да смотрите приходите завтра!

– Ну, курицу завтра возьмем, – загадочно сказала Варька, когда они медленно шли по затянувшейся росой траве через поле к речушке.

– Как это? – удивилась Настя, незаметно потирая одну о другую гудящие от усталости ноги.

– Увидишь… У, какой туман, завтра жарко будет! Вон огонь Илья развел, видишь? Заворачивай!

В темной воде реки, невидимые, бродили, плескались, тихо пофыркивали лошади. Тонкий месяц медленно всплыл над ракитником, и конские спины в воде реки казались залитыми серебром. Костер еще не прогорел, метался жаркими языками среди наваленного хвороста, и две высокие мужские тени стояли возле огня рядом, негромко разговаривая.

– Господи, что ж ты не уберег… – с горечью пробормотала Варька. Настя, идущая впереди, обернулась.

– О чем ты?

– Ни о чем, – буркнула Варька. – Может, обойдется еще…

Но, подойдя к огню, она уже точно знала: не обойдется. В реке рядом с гнедыми Ильи бродили две чужие лошади, и Варьке, всю жизнь проведшей среди лошадников-кофарей, хватило одного взгляда на них, чтобы понять: порода… Это были конь и кобыла, вороные трехлетки-ахалтекинцы, с подобранной грудью, с тонкими изящными ногами, с сухими, словно выточенными из кости, головками. Они лениво переступали в серебряной от лунного света воде, клали головы на спины друг другу, и жеребец все порывался нежно куснуть подругу, а та жеманно отводила круп и косилась из темноты блестящим глазом.

– Ох, красота… – пробормотала Варька, перекрестившись. И тут же громко, нараспев заговорила, ускоряя шаг и кланяясь на ходу: – Доброго вам здравия, барин, на многие лета! Илья, что ж гостя на ногах держишь?

Молодой человек в распахнутой на груди косоворотке, стоящий у самой воды, добродушно рассмеялся, отошел в сторону, похлопывая хлыстом для верховой езды по шевровому сапогу, и Варька увидела брата, стоящего по пояс в реке возле вороных коней.

– Дэвла, красавцы мои, невестушка моя милая… – услышала она сто раз слышанный, дрожащий от страсти шепот, сопровождавшийся ловкими перемещениями под мордами лошадей. – Дай-ка ножку… Ах ты, моя ненаглядная, ах ты, ласточка моя… Ой, бабки у нас какие, ой, золотенькая, покажи зубки…

– Ровно бабу уговаривает… – буркнула Варька. – Илья, вылезай! Ужинать будем! Барин, изволите с нами кушать? Настя, сядь к огню, не то комары сожрут.

Илья остался где был – казалось, и не слышал ничего. Настя молча поклонилась гостю, подошла к костру и опустилась на смятую рогожу. Варька убежала в шатер, загремела там посудой. Молодой человек сел на корточки у огня, внимательно посмотрел в лицо Насти. Та, подняв голову, сначала нахмурилась было, но тут же улыбнулась.

Гость был совсем молод, не старше двадцати, – рослый темноволосый юноша с широкими плечами и заметной военной выправкой. Костер бросал мечущиеся рыжие блики на его крутоскулое, немного татарское лицо с тонкими усиками.

– Не александровец ли, батюшка? – наугад спросила Настя. Юноша изумленно рассмеялся:

– Твоя правда, красавица. Полозов Алексей Николаевич, Александровское юнкерское училище. Так ты, стало быть, московская? Как тебя звать?

– Была московская, ваша милость, пока замуж не вышла. Настасьей звать. Да вы садитесь хорошо, сейчас ужинать будем. Варька, со мангэ тэ кэрав?[12]

– Ничи, поракир райеса,[13] – отозвалась Варька от шатра.

Поняв, что больше занимать гостя некому, Настя снова обернулась к Полозову. Вскоре они разговорились, нашли каких-то общих московских знакомых, и Полозов немедленно начал рассказывать взахлеб о московской цыганке Насте («Вот как тебя, милая, звали, и лет твоих же!»), в которую до смерти влюбился некий князь и даже чуть было не женился. Настя, слушая, только улыбалась и кивала головой.

– Вы сами-то эту Настю видали когда?

– Нет, не довелось, не те доходы были, – честно и со смехом ответил Алексей Николаевич. – Ей, видишь ли, наше купечество под ноги золото горстями метало, а откуда же у бедного юнкера… Впрочем, твой муж говорил, что ты тоже неплохо поешь, правда ли?

– Все цыгане поют помаленьку…

– Не осчастливишь? Я, конечно, не князь, но… – Полозов полез в карман и тут же смущенно вытащил руку. – Ох, да у меня и ни гроша с собой. Я ведь поехал купать лошадей, а тут – шатер, огонь…

Настя покачала головой.

– Оставьте, ваша милость. Вы гость наш. Что вам спеть, песню или романс?

– Ты знаешь и романсы?! Ну, спой, пожалуй… Нет, это ты, верно, не знаешь. Не обижайся, но он только этой весной начал входить в моду в Москве, – «Твои глаза бездонные»…

– Жаль, гитары нет, – посетовала Настя. И, полуобернувшись в сторону реки, где похрапывали и плескали водой кони, вполголоса запела:

Как хочется хоть раз, последний раз поверить…

Не все ли мне равно, что сбудется потом?

Любовь нельзя понять, любовь нельзя измерить,

Ведь там, на дне души, как в омуте речном…

Дым от костра летел в лицо, и Настя пела, закрыв глаза. И не видела, как Варька медленно подошла к костру, зажимая под мышкой котел, и опустилась на траву поодаль. Не видела, как весь подается вперед Полозов, по-детски вытянув трубочкой губы. Не видела, как выходит из реки весь мокрый Илья, на ходу отжимающий подол рубахи. И вздрогнула, и грустно улыбнулась, когда Илья вступил вторым голосом:

Пусть эта глубь – безмолвная,

Пусть эта даль – туманная,

Сегодня нитью тонкою связала нас судьба.

Твои глаза бездонные, слова твои обманные

И эти песни звонкие свели меня с ума.

Не переставая петь, Настя смотрела на мужа в упор. Он тоже не отводил глаз, и ни разу за все полгода, которые Илья провел в хоре, Настя не слышала, чтобы он пел так, и не видела у него такой улыбки. «Пустили сокола на волю! Ах, слышали бы наши, отец, Митро…» Сильный мужской голос разом покрыл реку, улетел в темное небо, к луне, задрожал там среди звезд, которые, казалось, вот-вот посыплются дождем на землю, закачаются в реке… Варька не пела. Молча, без улыбки смотрела в лицо брата, сдвинув брови, думала о чем-то своем.

Песня кончилась. Илья, улыбаясь, подошел к гаснущим углям, сел рядом с Настей.

– Хороша моя молодая, а, барин? Тебе такая и во сне не приснится!

Это была уже дерзость, и Настя обеспокоенно взглянула на Полозова: не обиделся ли, – но тот по-прежнему сидел, весь вытянувшись вперед. В его широко открытых глазах бились блики огня, он восхищенно смотрел на Настю.

– Боже правый, да ведь такой… такого… Да ведь тебе в Большом императорском театре место, а не в этом шатре! Как же… Куда же вы едете?! Откуда?!

Настя не удержалась от улыбки. Уже открыла было рот, чтобы ответить, но Илья опередил ее:

– Изо Ржева в Серпухов.

– Что же вы такого крюка дали?

– С дороги сбились, не местные мы. Первый раз тут едем.

Настя удивленно посмотрела на мужа, понимая, что он лжет; перевела взгляд на Варьку, но та чуть заметно помотала головой: молчи, мол. Лицо у нее при этом было мрачнее тучи, и Настя почувствовала, как в душе зашевелилось ожидание чего-то дурного. Ей больше не хотелось сидеть у огня и болтать с барином о прошлой московской жизни, и она, поклонившись, встала и отошла к Варьке.

– Куда же ты, Настя! Посиди с нами! – привстал было следом Полозов, но она откликнулась из темноты:

– Прости, господин, некогда.

Варька у самой реки чистила при свете месяца картошку. Настя села помогать. Наугад нашла Варькины холодные, мокрые пальцы:

– Что стряслось? На тебе лица нет! Почему Илья говорит, что мы в Серпухов едем?

– Отстань! – сердито бросила Варька, вырывая руку. – Держи вот картошку! Да не эту, чистую держи… И иди к огню, сиди с ними! Пой, улыбайся! Богу молись, чтоб из Ильи этот бес к утру выскочил! И не спрашивай меня, бога ради, ни о чем!

Ничего не понимая и совсем растерявшись, Настя ушла в шатер и сидела там у самого полога, жадно прислушиваясь к разговору Ильи и Полозова. Говорили о лошадях: Илья без умолку нахваливал вороных, интересовался, хороши ли они под седлом, какого завода и сколько пройдут, не задохнувшись; барин со знанием дела отвечал. Под конец они даже вдвоем полезли в реку, чтобы рассмотреть какие-то необыкновенные впадинки под бабками у жеребца. И понемногу Настя начала понимать, и по спине забегали морозные мурашки.

Илья никогда не скрывал того, что он конокрад. Его таборное занятие даже прибавляло ему уважения среди хоровых цыган, среди которых было много страстных лошадников. Настя сама не раз в шутку спрашивала у него: «Неужели ты коней воровал?» – «Было дело…» – так же смеясь, отвечал он. Но одно дело – шутить и смеяться там, в Москве, и совсем другое – здесь, когда ты уже жена таборного цыгана, и у него горят глаза, и ничего, кроме пары барских вороных, он уже не видит и знать не хочет… Так вот почему Варька так сокрушалась, что они разбили шатер у конского водопоя… Она не хотела, чтобы брат даже видел чужих лошадей.

– Настя, выйди к нам! – От голоса мужа, донесшегося снаружи, она вздрогнула. – Иди, спой для барина!

Настя закрыла лицо руками, с отчаянием чувствуя, что не только петь, но даже просто смотреть на Илью она сейчас не сможет. Но муж позвал снова, и Настя различила в его голосе жесткую нотку и поняла: надо идти.

– Здесь я, Илья. – Она откинула полог, улыбнулась широко, как в ресторане, перед выступлением. – Что же петь? Как ваша милость прикажет?

Засиделись до полуночи. Месяц уже закатился за деревню, и пустое поле сплошь затянуло седым туманом, когда гость собрался уезжать. Угли догорели и подернулись пеплом, от реки потянуло холодом. Настя, уставшая после целого дня дороги, не успевшая даже поесть, едва держалась на ногах и уже из последних сил желала сидящему верхом Полозову:

– Будьте здоровы-счастливы, Алексей Николаевич! Рады были вам петь!

– И тебе счастья, красавица! Скажи своему мужу: тебе в кибитке не место, пусть в город, в хор везет тебя! – Полозов улыбнулся Насте, чуть склонившись с седла, тут же выпрямился, гикнул – и вороной легко тронул с места. Кобыла помчалась за ним. Вскоре силуэты всадника и лошадей слились с черной полосой дороги.

Илья сидел возле углей, поджав под себя ноги, и жадно уплетал картошку из остывшего котелка.

– Принесла же нелегкая гаджо…[14] – пожаловался он с набитым ртом. – Ни пожрать, ни поспать по-людски. Настька, сядь поешь, пока я все не подобрал… Да что с тобой?

– Ничего. Устала.

– У, глупая, ну так спать ложись! Варька, ты где там?

– Здесь, – послышался глухой голос. Варька, не поднимая глаз, тащила из шатра свое потертое одеяло и подушку. Настя заметила, как брат и сестра обменялись взглядами, после чего Илья резко отвернулся, бросил ложку в траву и ушел в шатер. Варька в сердцах сплюнула, легла на рогожу и с головой накрылась своей шалью. Настя осталась одна. Рядом тоненько звенели комары, на лугу сонно гукала какая-то птица. Настя нашла в темноте ложку, брошенную Ильей, собрала посуду, сложила ее в таз, отнесла к реке, кое-как помыла, борясь со сном. И, оставив таз у кибитки, полезла в шатер.

– Настя, ты? – раздалось из темноты. – Иди ко мне. Скорей, девочка…

Уже в полусне она нырнула под руку мужа, прижалась, вдыхая знакомый запах крепкого лошадиного пота, колесной мази, дегтя и полыни, обняла Илью, – но он уже спал. «Может, обойдется еще… Наутро забудет…» – успела подумать Настя. И тут же заснула тоже.


Настя проснулась оттого, что кто-то тряс ее за плечо:

– Вставай! Вставай! Уезжаем!

Она вскочила, выползла из шатра. Снаружи было еще темно, поле тонуло в тумане, реку с ракитником тоже словно затянуло молоком, утренние звезды неохотно таяли над дальним лесом. Со стороны деревни сонно проорал петух, ему отозвался другой. Над крышами едва-едва розовело. Полотнище шатра, примятая трава, откинутое в сторону Варькино одеяло были покрыты мелким бисером росы. Сырой холодок заполз под кофту, Настя поежилась. Поискала глазами мужа.

Тот запрягал гнедых: быстро, без обычных ласковых слов и поглаживаний. Варька собирала в узел посуду, скатывала рогожу. Заметив Настю, сквозь зубы буркнула:

– Помогай.

Вдвоем они сняли шатер, убрали в кибитку жерди, свернули полотнище. Увязывая перину и подушки, Настя еле-еле подавила желание ткнуться лицом в пухлый узел да и остаться так. Минувший вечер разом встал в памяти, и теперь уже было понятно: Илья не забыл о вороных.

Когда она справилась с собой и, глотая слезы, поволокла подушки к бричке, Илья уже стоял рядом с сестрой и вполголоса говорил:

– Гнедых не жалей, гони. Доедете до Баскаковки, там только придержишь. И целый день чтобы!

– Угу.

– Тяжело будет, но потерпи. Не вздумай напоить посреди пути!

– Знаю.

– Лучше всего вам до Серденева доехать. Там переждете, дашь коням отдохнуть, а ночь опять проедете. Все поняла?

– Все.

– Ежели чего – знаешь, как быть.

– Да.

Варька отвечала, не поднимая глаз, Илья тоже смотрел в сторону. Небрежно хлопнув по шее одну из лошадей, он обернулся, посмотрел на Настю.

– Садись в бричку, девочка, застудишься.

– Илья… – задохнувшись, начала она. – Что ж ты делаешь?..

Настя не договорила: Илья подошел к ней вплотную, сжал запястья. Сжал несильно, не желая причинить боли, но Настя невольно охнула: тяжелый, незнакомый взгляд мужа испугал ее.

– Молчи, девочка, – глядя в упор, спокойно сказал Илья. – Не серди бога. Лучше за мою удачу молись.

– Но…

– Езжайте.

Илья даже не повысил голоса, но Настя не пыталась больше возражать. Он отпустил ее руки и, не прощаясь, шагнул в туман, разом скрывшись в нем с головой.

– Дэвлэса! – крикнула ему вслед Варька. Подождала, пока Настя заберется в бричку, вскочила на передок и, закрутив кнутом над головой, с ненавистью закричала:

– Да пошли вы, проклятые, шкуру сдеру!!!

Гнедые сорвались с места, и бричка полетела.

Варька гнала лошадей до полудня. Мимо Баскаковки, нищей деревеньки из двух десятков покосившихся хат, пронеслись как на крыльях, доскакали до большого села на обрыве реки, вымчались на большак – и только там Варька немного отпустила вожжи. Повернулась и зло сказала:

– Ну, что ты воешь? Сколь можно-то? Всю бричку залила!

Настя приподняла с подушки мокрое от слез, вспухшее лицо с налипшими на него волосами. Хотела что-то сказать, но сквозь стиснутые зубы опять прорвалось рыдание, и она снова тяжело упала вниз лицом. Варька с досадой отвернулась, еще ослабила вожжи, и кони пошли шагом. Глядя на их спины, Варька медленно проговорила:

– Знаешь, что я тебе скажу? Илья мне брат, как он сказал, так и будет… Но ведь и я свое разумение имею! Сейчас я коней заверну, и поедем обратно на Москву. Через три дня прибудем, довезу тебя до заставы, и вернешься назад в хор. Не робей, Яков Васильич покричит да и примет… Таких солисток все равно больше нигде не возьмет. Не потянешь ты нашу жизнь. А с Ильей я сама объяснюсь. До смерти небось не убьет, других-то сестер у него нету…

– Оставь… – раздался придушенный, хриплый голос. – Не поеду я никуда.

– А как же ты дальше собираешься? Глянь, четвертый день замужем, а уж слезами умываешься. Что же дальше-то будет? Не серчай, сестрица, я дело говорю. Илья такой, какой есть, другим уж никак не будет. Значит, зачем-то богу такой дух нечистый понадобился на свете… И знала ты про него все еще в городе. И что таборный, и что вор лошадиный, и что никакой другой жизни ему не надо. Вспомни, как он в Москве на стену лез, даже среди ночи во сне коней требовал! Если бы не ты с красотой твоей – месяца бы мы с ним в хоре не просидели!

Настя села. Притянула к себе висящий на ржавой цепочке и мерно раскачивающийся из стороны в сторону чайник, неловко, то и дело проливая на юбку, начала глотать воду из носика. Варька, держа в руках вожжи, молча смотрела на дорогу. Через некоторое время, не оглядываясь, сказала.

– Не сердись на меня, Настька. Мне ведь тебя жалко. Пропадешь ты с ним, поганцем…

– Не пропаду, – подавив горький, тройной вздох, отозвалась Настя. – Одно ты верно сказала: знаю я, за кого пошла. И никого другого не хочу. Погоняй лучше. А хочешь, я тебя подменю?

– Ты?.. – невольно усмехнулась Варька. – Да они тебе руки повыворачивают. Илья потом с меня голову снимет… Сиди уж, нос вытирай. Скоро Серденево проедем, там отдохнем. А плакать захочешь – пой. Помогает.

– Варька, скажи… – Настя запнулась. – Ты не бойся, я реветь уж больше не буду, но мне знать надо. Если его поймают – тогда что?

– Убьют, – коротко сказала Варька. Настя зажмурилась. Варька закусила губы; подумала о том, что, наверное, ни к чему рассказывать невестке о том, что пойманных конокрадов бьют всей деревней, бьют люто, долго, до смерти, и ни разу не было случая, чтобы крестьяне, понадеявшись на власть, послали за урядником.

– Не думай о таком. И говорить про это не нужно: удачу спугнем. Лучше молись. Я тебе еще вот что скажу: Илья с двенадцати лет при таких делах. И до сих пор везло. Знает он, что делает, к нему даже старые цыгане за советом подходили. И я так думаю, что ты ему еще больше удачи принесешь. Красота – она всегда к счастью.

Настя не отвечала, но и всхлипов из брички больше не было слышно. Протяжно вздохнув, Варька положила на колени вожжи, потерла уже начавшие ныть плечи, осмотрелась. До Серденева оставалось не больше трех верст.

Остановились за селом, на берегу неглубокого пруда. Измученная Варька распрягла гнедых, которые тут же пошли в воду, собралась было сразу же завалиться спать в тени под бричкой, но Настя уговорила ее выкупаться. На берегу пруда не было ни души, все село, от мала до велика, работало в поле, и обе цыганки вдоволь наплавались в прогревшейся зеленой воде. После купания захотелось есть, они разделили пополам холодную картошку и хлеб, запили теплой водой из чайника, и Варька заснула, едва опустив голову на подушку. Настя прилегла было тоже, но, провертевшись с боку на бок около часа, поняла, что спать все равно не сможет. Она помыла опустевший котелок, разложила на солнце свою и Варькину рубашки, пробралась сквозь заросли репейника и лебеды к дороге и долго-долго стояла под горячим солнцем, вглядываясь в даль, все надеясь – вот-вот покажется… Но на дороге не было ни души. Вздохнув, Настя вернулась к бричке и до вечера сидела у края воды, обхватив колени руками и глядя на веселую игру быстроногих водомерок.

Варька проснулась, когда уже смеркалось. Позевывая, выбралась из-под брички, почесала растрепанную голову, поискала глазами солнце:

– Ого, уже закатывается… Пойду-ка я в село. Там сейчас хорошо, пусто…

– Кому же гадать будешь? – удивилась Настя. Варька ничего не ответила, только хитровато подмигнула, повязала голову платком и, загребая босыми ногами пыль, широким шагом направилась в сторону Серденева.

Вернулась она быстро, бегом, запыхавшаяся и довольная. Настя, ожидавшая ее не ранее чем через два часа, испуганно вскочила:

– Что стряслось? Илья?..

– Нет! Держи! – улыбаясь во весь рот, Варька встряхнула подвязанный узлом фартук – и к ногам Насти вывалились две пестрые курицы со свернутыми головами.

– Прячь! И скатывай одеяла скорей! А я запрягу!

Настя заметалась вокруг брички. Варька, гортанно гикая, подогнала гнедых, ловко и быстро разобрала шлеи с постромками, укрепила дышло, затянула упряжь – и через несколько минут цыганская колымага опять катилась по пыльной дороге.

– Ух, какой у нас к вечеру навар будет! – Варька, сидя на передке, передавала Насте одну за другой четыре луковицы, восемь картошек, три сморщенные прошлогодние моркови и несколько черствых горбушек.

– А это откуда? – По поводу кур Настя даже не стала спрашивать: и так было понятно.

– Да нашла там девку-невесту хромоногую, мужа военного ей нагадала к этой осени… Ну, наварим супа, Илью накормим! Кнута этой ночью нам точно не нюхать! – Варька залилась смехом, но Настя, хотя и видела, что та шутит, не смогла улыбнуться в ответ.

Ночью, как велел Илья, не останавливались, ехали неспешным шагом. Выспавшаяся Варька тихо понукала гнедых, поглядывала на вставший над дорогой месяц. Повернувшись, шепотом спросила:

– Настя, не спишь? Так я запою.

Настя не ответила. Варька причмокнула в последний раз. Положила кнут себе на колени. Негромко запела:

Ах, доля-доля ты моя, доля горькая,

На всем свете я, ромалэ, без родни…

– Ах, пропадаю, погибаю, мать моя… – вполголоса подтянула ей Настя. Она лежала в бричке на спине, закинув руки за голову; сквозь прореху в полотнище смотрела на низкие звезды. Не хотелось уже ни плакать, ни молиться, и даже отчаянное ожидание притупилось, напоминая о себе лишь скребущейся болью под сердцем. Вот только заснуть Настя не могла никак и знала, что до рассвета будет лежать на спине, смотреть на звезды и подтягивать Варьке. Права она: если хочешь плакать – лучше всего запеть. Легче не станет, но хоть не разревешься.

Час шел за часом, небо бледнело, звезды таяли. Близился рассвет. Варька уже клевала носом на передке, и вожжи то и дело выпадали из ее рук.

– Настька, спой веселое что-нибудь… – сонно пробубнила она. – Не могу боле…

Настя задумалась, вспоминая песню пободрее, но неожиданно в монотонный перестук копыт и мерный скрип брички вплелись другие звуки: дробные, частые, стремительно приближающиеся. Настя приподняла голову, прислушиваясь. Резко села.

– Варька! Скачут!

– Слышу, – отозвался изменившийся Варькин голос. – Двое скачут.

– Это из деревни! Из-за куриц твоих!

– Станут они из-за куриц, как же… – неуверенно сказала Варька, приподнимаясь на передке. Послушав еще немного, вскрикнула:

– Один скачет, а другая лошадь – порожняя! Это…

Но Настя уже не слышала ее. Путаясь в юбке, она выскочила из брички, упала, вскочила и помчалась по светлеющей дороге сквозь туман навстречу приближающейся дроби копыт. Варька, остановившая гнедых и тоже выпрыгнувшая на дорогу, напрасно кричала ей вслед:

– Стой, дурная, они же затопчут тебя!

Бешеный визг и храп лошадей, вставших на дыбы, отчаянная ругань, изумленный возглас – и Илья, спрыгнувший со спины взмыленного вороного, рявкнул:

– Ты с ума сошла?!! В последний минут сдержал!!!

– Господи, живой… Слава богу, живой… – простонала Настя, неловко опустившись на обочину. Вороной, роняя хлопья пены с морды, подошел и ткнул ее в плечо. Кобыла коротко и удивленно заржала.

– Знамо дело, живой! А как еще-то? Ты взгляни, ты посмотри, какая красота! – Илья поднял жену с земли, подтолкнул ее к лошадям. Он еще не остыл после долгой скачки и сейчас дрожал всем телом, счастливо улыбаясь и блестя черными, чуть раскосыми глазами. От него знакомо пахло лошадиным потом и горькой степной травой, взмокшая рубаха потемнела и прилипла к телу, в волосах надо лбом запутался колючий репейник, но Илья не замечал его.

– Взгляни, глупая! Да за этаких коней полжизни не жаль! Взял! Один взял! И бог помог! И не гнались! Варька! Варька! Варька-а-а!

Варька выбежала из тумана, на ходу стягивая на груди шаль. Сдержанно сказала:

– Вижу, с удачей. Всю ночь гнал?

– Да! День-то возле усадьбы просидел, повысмотрел все, что надо… Глупые там господа, таких лошадок почти без смотра держат! В ночное выгоняют вместе с мужицкими! Я до полуночи в овраге провалялся, а там уж совсем просто было. Мужичье и не проснулось даже! Господи, спасибо, родной! – Илья упал на колени прямо в дорожную пыль, поднял сияющее лицо к еще темному небу. – Приеду в Смоленск – вот такую свечу в церкви поставлю! Кобылу продам, а жеребца Мотьке на свадьбу подарю, он со дня на день ожениться должен!

– Царский подарок будет, – одобрила Варька, обтирая рукавом спину вороного. – Что ж, едем? Настя, где ты?

– Здесь, – коротко отозвалась та. – Едем.

Не глядя больше ни на мужа, ни на Варьку, она медленно пошла к бричке. Илья вскочил на ноги, повернулся к сестре, вопросительно посмотрел на нее. Та пожала плечами.

– А чего ты хотел? Перепугалась девочка… Но, знаешь, она молодцом держалась. Хорошей женой тебе будет. Хоть и…

– Что?

– Ничего.

– Договаривай!

– Будь у тебя ума побольше – не стал бы ты ее мучить.

– Да чем я ее мучаю?! – взвился Илья. – Ей же лучше! Продам кобылу, деньги будут! Нам жить надо! С твоей ворожбы много ли толку? Или Настьке до седых волос в твоей драной юбке скакать?! Да я ей теперь шаль персидскую куплю, весь табор от зависти сдохнет!

Варька только отмахнулась. Не оглядываясь, сказала:

– Полезай в бричку, поспи. Доедем до Деричева, тут всего две версты, а там распряжем. Точно знаешь, что не погонят вслед?

– Может, и погонят… в Серпухов. Даже если кто вас и видал – ты же с большака свернула, а там ищи ветра в поле… – Илья, догоняя бричку, говорил все медленнее, то и дело зевая: напряжение уже отпускало, наваливалась усталость после целой ночи, проведенной в седле. Вороные послушно шли за ним в поводу. Илья привязал их позади брички. Подошел к сестре, уже сидящей на передке и молча разбирающей вожжи. Немного виновато спросил:

– Взаправду посидишь до Деричева? Я б тебя подменил, но, боюсь, так кулем под колеса и свалюсь.

– Иди спать! – свирепо сказала Варька, хватая кнут. Илья смущенно улыбнулся, подождал, пока бричка проползет мимо него, и вскочил под полог на ходу.

Настя сидела на перине, обхватив руками подушку. Увидев мужа, она через силу улыбнулась, подвинулась:

– Ложись.

– Ну, что ты, Настька? – Илья растянулся на старой перине, закинув руки за голову. – Что с тобой, девочка? Бог удачу послал, такое дело сделали… Все, что хочешь, тебе теперь купить можно! На свадьбе у Мотьки красивей всех будешь! Что хочешь – кольцо, серьги? Говори!

– Ничего не хочу. Ложись.

– И ты ложись!

– Весь в репьях, как в медалях… лежи, не дергайся! – Выпутывая колючие комки из волос мужа, Настя старалась говорить сердито, но голос дрожал, слезы ползли по лицу, падая на разгоряченный лоб Ильи, и он не решался их вытирать. Настя еще не выбрала последний репей – а Илья уже спал, запрокинув лохматую голову и улыбаясь во сне.


До Смоленска добирались десять дней. Илья ругался, гнал ни в чем не повинных гнедых, орал на Варьку, поднимал всех до рассвета и останавливал лошадей уже в полной темноте – и ничего не помогло. Они опоздали: табор Корчи, двоюродного деда Ильи, уже уехал из деревни, где обычно зимовал, и тронулся в путь. Немного утешило Илью только одно: деревенские рассказали, что свадьбы цыгане играть не стали, уговорившись справить ее под Рославлем.

– Да за каким нечистым их в Рославль-то понесло?! – не мог успокоиться Илья. – Каким там медом намазано? Из ума дед выжил, что ли?

– Каждый год ведь так ездили… – напомнила Варька. Лучше бы не напоминала.

– А ты молчи! – зло гаркнул Илья. – Из-за тебя все! То ей на ярмарку надо, то ей в село надо, то ей платье какое-то, то ей еще черта лысого… Вот как брошу вас посредь дороги да верхом уеду! Да чтоб я да к Мотьке на свадьбу да из-за бабья опоздал?! Он мне до гроба не простит! И прав будет!

И на ярмарку, и платье нужно было не Варьке, а Насте, и та все время порывалась сказать мужу об этом, но посмеивающаяся в кулак Варька украдкой дергала ее за рукав, вынуждая молчать. Когда Илья, вволю наоравшись, плюнул на дорогу, вспрыгнул на передок и завертел кнутом над спинами гнедых, она шепнула расстроенной Насте:

– Ну, что ты суешься-то? Не будет ничего… Знаешь, как черт кошку стриг? Шуму много, а шерсти мало. Илья, если по-настоящему злой, молчит, как каменный. Вон, когда ты за него замуж не шла, он за всю зиму пяти слов не сказал… Эй, морэ, ты куда погнал?! Не догоним ведь!

– А по мне, так и оставайтесь, толку с вас… – донеслось с брички. Варька с Настей переглянулись, засмеялись и побежали взапуски вслед за скрипящей и раскачивающейся колымагой.

Вороную кобылу Илья продал на смоленском рынке, продал быстро и за хорошие деньги. У Насти появились две новые юбки, золотые серьги, шелковый красный платок и настоящая персидская шаль из переливающейся ткани, про которую Илья с гордостью говорил: «Полкобылы на нее одну ушло!» Теперь было не стыдно ехать и на свадьбу. Подарок – вороной жеребец – бодро бежал за бричкой, и Илья уже поглядывал на него с сожалением. Варька шутила:

– До Рославля Илью жаба задушит, не отдаст, сам ездить будет.

– Не дождешься! – рычал Илья. – Слово сказал – значит, так и будет! Успеть бы только, дэвлалэ!

Они успели. К вечеру шестого дня уже издали стали раздаваться песни и крики, которые с каждым шагом лошадей слышались все отчетливей и звонче. Задремавший было с вожжами в руках Илья разом встряхнулся, поднял голову, привстал на передке – и вытянул кнутом гнедых:

– Сыгидыр, бэнга!!![15]

Испуганные лошади рванули так, что спящие в бричке Варька и Настя проснулись и завизжали на всю дорогу. Илья даже не услышал этого и сплеча хлестал кнутом гнедых, встав на передке во весь рост.

– Дэвла, что такое?! – Настя, едва держась за край качающейся колымаги, пыталась выглянуть наружу. – Илья! Да что там?!

– Да ничего! – ответила вместо Ильи Варька. – Вытаскивай свое платье, серьги надевай! Кажись, успели на свадьбу-то, сейчас сразу плясать погонит! Чтоб он утерпел тобой не похвастаться?..

Впереди уже показались верхи цыганских палаток, дым костров, многоголосая песня гремела над полем, слышался смех, топот сотни пляшущих ног. Еще один удар кнутом – и перед Ильей открылась небольшая горка, вся, как заплатами, покрытая шатрами, и навстречу бросились босоногие дети. Колымага чудом не влетела в свадебную толпу, уже послышались испуганные крики, но Илья со всей силы потянул на себя вожжи:

– Тпр-р-р, стоять! Стоять, проклятые!

Лошади стали как вкопанные. Илья спрыгнул на землю, бросил на передок кнут и с широкой улыбкой крикнул:

– Те явэн бахталэ, ромалэ![16]

Толпа цыган тут же взорвалась восторженными воплями:

– Илья! Илья! Смотрите, это же Илья! Смоляко!

Илья шагу не успел сделать – а к нему со всех сторон помчались молодые цыгане, налетели, чуть не повалили на землю:

– Смоляко! Гляди ты – прилетел! Как ты? Что ты? Откуда? У, какой вороной!

– Отстаньте, черти! – со смехом отбивался Илья. – Пошли вон, кому говорю! Будете жениться – и к вам на свадьбу прилечу! Где дед?

Но дед Корча, бессменный глава табора, который весь целиком был его семьей, уже сам шел навстречу. Цыгане расступались перед ним. Корче было не меньше семидесяти, но походка у него была все еще спорой, спина не горбилась, а черные глаза в сети морщин смотрели весело, по-молодому.

– А-а, Смоляко. Явился все-таки, – сказал он вместо приветствия. Илья опустился перед стариком на колени.

– Будь здоров, дадо.[17]

– И тебе здоровья. А мы-то ждали-гадали – будешь на свадьбу или в городе корни пустишь… Нет, смотрите – принесся как на крыльях, чуть весь табор не передавил, как урядник какой! Кнута бы тебе хорошего за такую езду!

Цыгане грохнули смехом.

– Я ведь Мотьке обещал! – Илья вскочил на ноги, осмотрелся. – Где он?

Но сначала требовалось подойти к родителям молодых, и Илья пошел в окружении смеющихся цыган к праздничному шатру. По всему холму чадили угли, на них бурлили огромные котлы с едой, прямо на траве были расстелены ковры и скатерти, на которых красовалась лучшая посуда, блюда с мясом, горы картошки, овощей, возле одной палатки исходил паром пузатый самовар. Вокруг варева суетились женщины, на коврах сидели, солидно поджав под себя ноги, мужчины и старухи. Несколько молодых цыган сидели на траве с гармонями, девушки плясали, поднимая босыми ногами пыль. Илья прошел между ними к самой высокой палатке, возле которой чинно восседали родители жениха и невесты.

– Будь здоров, дядя Степан, тетя Таня… Тэ явен бахталэ, Иван Федорыч, Прасковья. Счастья вам, поздравляю.

– Будь здоров и ты, – ответил за всех отец невесты – серьезный некрасивый цыган с испорченным длинным шрамом лицом. – Вспомнил-таки про нас в своей Москве? Ну, иди, иди, чаво,[18] с Мотькой поздоровайся.

Все необходимые формальности были соблюдены – и Илья, уже не соблюдая никакой чинности, кинулся к молодым. Жених вскочил навстречу, они обнялись с размаху и заговорили, засмеялись одновременно, хлопая друг друга по плечам и спинам:

– Смоляко! Ну, слава богу! Я думал – не явишься!

– Да знаю, знаю! Тебя жадность заела друга на свадьбе напоить! Только не дождешься! Чуть коней не загнали, так спешили!

– Варька с тобой или в хоре бросил?

– И Варька со мной, и еще кой-кто… – через плечо Мотьки Илья взглянул на невесту – и разом перестал улыбаться. В упор на него смотрели длинные, темные, с синей ведьминой искрой, никогда не смеющиеся глаза невесты Данки, которые медленно наполнялись слезами.

Семья Мотькиной невесты была небогатой, но строгих правил: Степан прочно держал в узде всех шесть дочерей, старшие из которых уже были замужем и имели своих детей, а младшие еще до заката солнца всегда сидели как пришитые у своей палатки рядом с матерью. Данку сосватали больше года назад, и все цыгане говорили: Мотька не прогадал. Невеста была красавицей, несмотря на неполные пятнадцать лет и недевичий хмурый взгляд, которым, впрочем, она отличалась с детских лет. Но о взгляде этом можно было забыть, едва посмотрев на тоненькую, стройную фигуру девочки, на ворох мелкокудрявых черных волос, которые не держались ни в каких узлах и никаких косах, победно выбиваясь отовсюду вьющимися прядями, на нецыгански тонкое, немного скуластое лицо кофейной смуглоты, на изящно изломленные брови, на глаза – большие, длинноватые, черные, как вода в омуте. Кроме того, Данка великолепно пела, забивая даже признанную певицу – Варьку, а когда та уехала в Москву, осталась лучшей в таборе. Сваты начали приходить к Степану табунами, едва Данке исполнилось двенадцать, но тот всем отказывал, надеясь пристроить красавицу дочь в богатую семью. Так и вышло, в конце концов, когда Данку сосватал для сына Мотькин отец. Что по этому поводу думала сама Данка, никто не знал, да никого это и не интересовало. Сразу после сватовства Степан, по обычаю, спросил при всем таборе, согласна ли дочь выходить за Мотьку. Данка, по обычаю же, ответила, что согласна. Дело, таким образом, было решено, и цыгане начали готовиться к свадьбе.

Встретившись глазами с Данкой, Илья поспешил отвести взгляд: еще не хватало, чтобы цыгане подумали, что он пялится на невесту лучшего друга. Мельком подумал: невесела она, ох как невесела… Год после сватовства прошел, а так и не свыклась. Знает ли Мотька? А хоть и знает – что толку? Илья тряхнул головой, отгоняя несвадебные мысли, и позвал:

– Варька! Настька!

Но те уже и сами давно вылезли из брички и стояли в кольце цыган. Илья подошел – и к нему повернулись восхищенные, улыбающиеся лица:

– Э, морэ, где такую красоту взял?

– Да как за тебя, черта, ее отдали-то? Допьяна, что ли, папашу ее напоил? Или должен он тебе?

– Бог ты мой, цветочек какой фиалковый…

Смущенная Настя стояла с опущенными ресницами. Илья протолкался к ней сквозь толпу цыган, потянул за руку:

– Идем!

Первым делом он подвел Настю к деду Корче и его жене: толстой веселой бабке Стехе с насмешливыми карими глазами. Та сразу вспомнила:

– Московская? Яшки Васильева дочка? Помню тебя, как же, зимой-то этой виделись. Ах, Илья, дух нечистый, увез-таки? Не силой ли он тебя, проклятый, утащил? А то его дело лихое, мешок на голову, и…

– Добром взял, – улыбнулась и Настя, понимая, что старуха шутит.

– Ох, и намучаешься ты с ним еще, девочка… – уже без усмешки вздохнула старая цыганка. И тут же лукаво подмигнула Илье: – А ты что встал столбом? Надулся от гордости, как индюк, а женой похвалиться не торопится! Гей, чавалэ, вы что там, замерзли, что ли?

Трое цыган с гармонями, к которым обращалась Стеха, тут же рявкнули мехами, полилась плясовая. Настя с минуту прислушивалась, ловя ритм, а затем легко и просто, словно всю жизнь пела посреди луга на вольном воздухе, взяла дыхание и запела свадебную:

Сказал батька, что не отдаст дочку!

Сказал старый – не отпустит дочку!

Хоть на части разорвется —

Все равно отдать придется!

На втором куплете песню подхватил весь табор, и Настя развела руками и пошла по кругу. На ее лице была растерянная улыбка, словно она – известная всей Москве солистка знаменитого хора – боялась не понравиться здесь, в таборе, среди мужниной родни. Но по застывшим, как статуи, цыганам, по их восхищенным лицам Илья видел: никогда в жизни они такого чуда не встречали, и даже красавица невеста не затмит его жены.

– Да иди уже, встал… – ткнул его в спину сухой маленький кулак. Илья вздрогнул от неожиданности, обернулся, улыбнулся, увидев Стеху.

– Джа, кхэл![19] Не привык, что ли, что тебе одному это все?

Стеха была права. Илья до сих пор не верил, не мог поверить, что Настя теперь – его, и не во сне, не в мыслях – а въяве, и на много лет, навсегда, до смерти… Илья вздохнул всей грудью, почувствовав вдруг себя бесконечно счастливым. Шагнул на круг, растолкав весело загомонивших цыган, – и пошел за женой след в след, поднимая руку за голову и улыбаясь – так, как Якову Васильеву ни одного раза не удалось заставить его улыбнуться в хоре. Настя чуть обернулась, опустила ресницы, дрогнула плечами, Илья взвился в воздух, хлопнув себя по голенищу, – и в толпе восторженно заорали, и цыгане один за другим запрыгали в круг, и забили плечами цыганки, и дед Корча, покрякивая и поглаживая рукава рубахи, уже примеривался вступать в пляску, и старая Стеха беззвучно смеялась, поглядывая на него и повязывая на поясе шаль – чтобы не упала в танце. Вскоре плясал весь табор, от мала до велика; плясали родители молодых, плясал жених, за руку втянули в круг невесту – и закатное солнце, заливающее холм розовым светом, казалось, тоже крутится в небе, как запущенный умелой рукой бубен.

Уже в сумерках цыгане с песней проводили молодых в стоящую чуть в стороне от других шатров палатку и расселись, уставшие от плясок, вокруг костров. Цыганки принесли новую посуду, заменили еду: после выноса рубашки молодой празднование должно было начаться с новой силой. Настя замешалась среди женщин: Илья отыскивал ее только по яркому красному платку на волосах, рядом с которым непременно маячил и зеленый Варькин: сестра ни на миг не отпускала Настю от себя. Сам он стоял среди стоящих с открытыми ртами молодых цыган и рассказывал, безбожно привирая, о том, как украл вороного. Свидетель его подвига переминался с ноги на ногу тут же, тыкался мордой в плечо, требовал хлеба и оспорить неправдоподобностей рассказа никак не мог. Стоящие чуть поодаль цыгане постарше тоже прислушивались, хотя и посмеивались недоверчиво. Со стороны недалекой реки тянуло вечерним холодом, громче, отчетливее кричали в траве кузнечики. Красный диск солнца висел совсем низко над полем и уже затягивался длинным сизым облаком, обещавшим назавтра новую грозу.

Неожиданно пожилые цыганки, сидящие возле шатра молодых и устало, нестройно поющие «Поле мое, поле», разом умолкли и, как одна, вскочили на ноги. На них тут же обернулись, по табору один за другим начали смолкать разговоры, послышались удивленные вопросы, старики запереглядывались, женщины тревожно зашумели, все головы разом повернулись в одну сторону, и через мгновение цыгане, как один, мчались к палатке молодых. Из нее доносился низкий, хриплый, совсем недевичий вой, а перед палаткой стоял Мотька с застывшим лицом. К нему тут же кинулись:

– Что, чаво, что, что?!

Мотька скрипнул зубами, и на его побелевших скулах дернулись желваки. Поискав глазами родителей Данки, он молча швырнул в их сторону скомканную рубашку. Ее на лету подхватила Стеха, развернула, опустила руки и сдавленно сказала:

– Дэвлалэ, да что ж это…

Рубашка невесты была чистой, как первый снег. Тишина – и взрыв крика, голосов, причитаний. Цыгане кинулись к палатке, но первым туда вскочил, расшвыряв всех, отец невесты. Через минуту раздающийся оттуда плач сменился пронзительным визгом, и Степан показался перед цыганами, волоча за волосы дочь. Та, кое-как одетая, закрывала обеими руками обнажившуюся грудь, отчаянно кричала:

– Дадо, нет! Дадо, нет! Не знаю почему! Я чистая, чистая! Да что же это, дадо, я не знаю почему!!! Клянусь, душой своей клянусь, я чистая!!!

Но плач Данки тут же потонул в гаме, брани и проклятиях. С обезумевшим лицом Степан выдернул из сапога ременный кнут. Две старые цыганки уже тащили огромный, тяжелый хомут.[20] Молодые девушки сбились в испуганную кучку, о чем-то тихо заговорили, зашептались, оглядываясь на палатку. Пронзительные крики Данки перекрывали общий гвалт, перемежаемые ревом ее отца: «Потаскуха! Дрянь! Опозорила семью, меня, всех!» Данкина мать глухо, тяжело рыдала, стоя на коленях и закрыв лицо руками, вокруг нее сгрудились испуганные младшие дети. Цыганки, размахивая руками и скаля зубы, орали на разные голоса:

– А я так вот всегда знала! Побей меня бог, ромалэ, – знала! Нутром чуяла! С такой красотой да себя соблюсти?! Да никак нельзя!

– Да вы в лицо-то ей гляньте! Всю свадьбу проревела. А неспроста…

– Тьфу, позорище какое… Зачем и до свадьбы доводить было…

– Как это Степан не унюхал? Полезай теперь, цыган, в хомут! Срамись на старости лет!

– Да когда она, шлюха проклятая, успела-то?! На виду ведь все, дальше палатки не уходила!

– Дурное-то дело не хитрое, милая моя… Успела, значит!

– Парня-то, ох… Парня-то как жалко…

– Родителей ее пожалей, дура! Еще три девки, а кто их возьмет теперь? Ай, ну надо же было такому стрястись… От других-то слышала, что бывает, а сама первый раз такое углядела! Господи, не дай бог до такого дожить… Врагам лютым не пожелаешь!

Илья не принимал участия в общем скандале. Он остался стоять где стоял, возле вороного, по-прежнему тычущегося мордой ему в плечо в поисках горбушки, и Илья машинально отталкивал его. В конце концов вороной, обиженно всхрапнув, отошел, занялся придорожным кустом черемухи, а Илья опустился в сырую траву. Пробормотал: «Бог ты мой…», крепко провел мокрыми от росы ладонями по лицу. Возле шатров все сильней кричали, ругались цыгане, послышался звон битой посуды, Данкины истошные вопли давно потонули в общем гаме. Из-за этого Илья даже не услышал шороха приближающихся шагов – и увидел Варьку только тогда, когда она уже стояла перед ним.

– Илья!

Он сумрачно взглянул на нее.

– Что?

– Илья… – Варька села рядом, свет месяца упал на ее лицо, и Илья увидел, что сестра плачет. – Илья, да что же это такое… Как же так? Ведь это же… Быть такого не может, я точно знаю!

– Откуда знаешь-то? – нехорошо усмехнулся Илья. Варька ахнула, закрыв ладонью рот… и вцепилась мертвой хваткой в плечо Ильи.

– Дэвла… Да ты… Илья!!!

Илья резко повернулся, взглянул в упор, сразу все понял. Оторвал руку Варьки, стиснув ее запястье так, что оно хрустнуло. Сквозь зубы, медленно спросил:

– Последнего ума лишилась? Мотька – брат мне!

– Но…

– Пошла вон! – гаркнул он, уже не сдерживаясь, и Варьку как ветром сдуло. А Илья остался сидеть, чувствуя, как горит голова, как стучит в висках кровь, из-за которой он больше не слышал поднятого цыганами шума. В реке плеснула рыба, отражение луны задрожало, рассыпалось на сотни серебряных бликов. Илья смотрел на них до тех пор, пока не зарябило в глазах. Потом зажмурился, лег ничком, уткнувшись лицом в мокрую траву. Подумал: и сто лет пройдет – не забыть…

И разве забудешь такое? Забудешь то жаркое, душное лето, когда табор мотался из губернии в губернию, забудешь звенящие от солнца и зноя дни, небо без конца и края, реку и отражающиеся в ней облака, высокие, до плеча, некошеные травы, медовый запах цветов… Девятнадцать было ему, а девочке из самой бедной в таборе кибитки не было и четырнадцати. Маленькая черная девчонка с длинными волосами, которые не заплетались в косы, не связывались в узел, а вылезали во все стороны из-под рваного платка и рассыпались по худенькой спине, скрывая вылинявший ситец платья. Она вплетала в кудрявые пряди ромашки, гоняла Илью за лилиями и огорчалась до слез, когда он приносил их совсем увядшими: жара сразу убивала нежные цветы. Вместе с ним она ловила решетом рыбу в реке, и ее волосы падали в воду. Она бегала по всему табору, ловя его отвязавшегося коня, а однажды украла его рубашку, сушившуюся на оглобле, и вернула наутро, буйно хохоча и напрочь отказываясь объяснять, зачем проделала это. Он носил ей цветы, таскал слепых лисят из леса, красовался перед ней на украденном жеребце, а в один из слепящих солнцем дней затащил ее в копну сена у самого леса. Медовый запах пыльцы стелился над лугом, гудела вековая дубрава, горячие солнечные пятна обжигали лицо, в густой траве пели пчелы. От молодой дури и близости худенького смуглого тела у него кружилась голова, дрожали руки. Рассыпавшиеся волосы девочки закрывали ее лицо, неумелыми были его пальцы, скользящие по едва наметившейся груди, и слова были глупыми, неумелыми:

– Ты меня любишь, Данка?

– Да-а-а…

– Только меня? Одного?

– Да… Подожди…

– Чего ждать?

– Ох, нет… Илья, постой… Подожди, послушай… Меня завтра сватать придут. Мотькина мама с моей сегодня говорила, я за шатром спряталась, подслушала. Они меня за Мотьку хотят взять. Отец отдаст, я знаю, он Ивану Федорычу с Пасхи должен… Только я к ним не пойду, ни за что не пойду! Убежим сегодня, а? Или, если хочешь, бери прямо сейчас, будешь самым моим первым, а потом… А потом я в реку кинусь.

Он ушел тогда. Ушел, так и не узнав этого молодого тела, не выпив губами полудетскую грудь, ушел не оглядываясь и не слушая ее тихого плача. Ведь Мотька был его другом, верным другом, с которым сам черт не брат и которого не заменит ни одна девка, даже самая красивая… Только вечером, когда солнце опрокинулось за дубраву, высветив ее насквозь розовыми полосами, Илья вернулся к копне – сам не зная зачем. Девочки уже там не было. Было лишь рассыпанное, измятое сено, по которому он, обняв, катал ее, и красные бусинки мелькали в сухой траве – одна, вторая… Илья собрал их – ведь это он разорвал неловким движением истлевшую нитку. А на другой день, на сватовстве Мотьки, сумел незаметно подойти к невесте и, пряча глаза, сунуть в ее вспотевшую ладошку эти красные бусинки. Все без одной. Одну он оставил себе – круглую и гладкую, как голубиное яичко. Потом потерял, конечно…

Рядом послышались медленные шаги, и Илья приподнял голову. Луна взобралась еще выше, и весь берег был залит голубоватым светом, в котором острые листья камышей и кусты ракитника казались вырезанными из металла. В таборе еще шумели, но уже не так оглушительно: лишь несколько женских голосов, гортанно бранящихся, доносились от шатров. Неподалеку фыркали кони, тихо переговаривались сторожащие их дети. Тонко, надоедливо звенели комары. Илья с досадой отмахнулся от них, встал на ноги. Покосился на раскачивающиеся кусты, сквозь которые кто-то только что спустился к воде. Подумал и пошел следом.

Мотька сидел на корточках у самой воды и жадно пил из пригоршни утекающую сквозь пальцы воду. Шагов позади он, казалось, не слышал, но, когда Илья остановился у него за спиной, глухо спросил:

– Чего тебе?

– Ничего. – Илья сел рядом на песок. Он слышал хриплое, прерывистое дыхание друга, отчаянно соображал, что сказать, как утешить, но слова не лезли в голову.

– Иди к нашим, – все так же не глядя на него, сказал Мотька.

– Сейчас пойду. Послушай… – Илья умолк, проклиная собственную безъязыкость. Зачем, спрашивается, Варьку прогнал? Вот она бы сейчас запросто… – Морэ, да ну ее к чертям, что ты, ей-богу… Еще хорошо, что сейчас вылезло, а то бы жил всю жизнь с потаскухой… Ну, хочешь, Варьку свою за тебя отдам?! Она с радостью пойдет, не беспокойся! Будет в хоре петь, деньгам счет потеряешь с такой женой… Хочешь?.. – Илья осекся, вдруг сообразив, каким крокодилом будет смотреться его Варька после красавицы Данки. Но Мотька, казалось, не обратил внимания на невыгодность мены. Не поднимая головы, с трудом сказал:

– Спасибо. Поглядим. Варьке только сначала скажи. Если она не захочет – я и подходить не буду.

– Она у меня честная. – Илья перекрестился, хотя Мотька не смотрел на него. – Хоть сорок простыней подкладывай!

– Знаю. – Мотька вытер лицо рукавом рубахи, шумно высморкался и лишь после этого повернулся к другу. – Вороного забери. Раз свадьбы не вышло, то и подарки назад.

– Зарежу его собственной рукой, – свирепо сказал Илья. – Если не возьмешь.

– Спасибо. – Мотька опустил голову. – Ты… иди, Смоляко. Я посижу еще.

Илья молча поднялся. Медленно прошел мимо ссутулившейся фигуры друга, зашагал к табору, гадая, додумалась ли Варька растянуть палатку или же, как и другие бабы, еще метет языком возле костра. Спи тогда, как босяк, на траве, от Настьки пока что проку мало. Настька… Она-то где? Не повезло ей, невесело усмехнулся про себя Илья. Не успела в табор явиться – и тут такое, всю жизнь вспоминать да креститься хватит. Ничего… обвыкнется. Поймет понемногу.

Варька выбежала навстречу брату, едва он вступил в освещенный углями круг света, осторожно коснулась руки.

– Илья, ты прости меня, ради бога, не сердись…

Но брат, который, по ее разумению, должен был явиться мрачнее тучи и обиженным на сто лет вперед, отмахнулся со снисходительной усмешкой:

– Сердиться еще на тебя, курицу… Настька где?

– Там, – Варька кивнула на шатер. – Перепугалась сильно, плакала, есть даже ничего не стала. Упала на перину и лежит, не двигается.

– Спит?

– А я знаю? Дай бог… Иди к ней.

– Сейчас. – Илья сел возле гаснущего костра, задумчиво посмотрел на Варьку. Когда та, удивленная его взглядом, приблизилась и села рядом, он отвернулся. Глядя на малиновые, лениво подергивающиеся пеплом угли, сказал:

– Мне бы поговорить с тобой.

– Что такое? – Варька тоже уставилась на огонь. Илья молчал, и она без удивления спросила: – Сваты, что ли? Выбрали время…

– Тьфу… У вас, бабья, одно только на уме, – обескураженно проворчал Илья. – Ну, не сваты пока, но, может, скоро…

– За Мотьку?

– Ты подслушивала, что ли, чертова кукла?!

– Очень надо… – Варька, не отрываясь, смотрела в костер. – Ты с ним самим или с отцом его говорил?

– Только дядьке Ивану до меня теперь… С Мотькой перекинулись. Пойдешь, что ли, Варька?

Сестра молчала. Ее некрасивое лицо, по которому скользили оранжевые пятна света, ничего не выражало, глаза завороженно глядели на огонь.

– Я тебя не понуждаю, спаси бог. Ты одна у меня сестра, хочешь в девках вековать – твоя воля, прокормлю как-нибудь. Только я ведь знаю, ты детей хочешь. А когда еще случай-то будет? Мы с тобой небось не херувимы оба, никто не польстится…

– Вон Настька за тебя пошла, – резко отпарировала Варька.

– Ну, Настька… – растерялся Илья. И умолк, не зная, что ответить. Помолчав, медленно сказал:

– В Москве тебе все равно ловить нечего. Коль уж Трофимыч за полгода ничего не понял, так теперь и подавно. Да еще и…

– Помолчи, – резко оборвала его Варька. И, посмотрев в упор, сказала: – С Мотькой я сама поговорю. И… выйду я за него, выйду, не беспокойся. А сейчас иди к Настьке, ради бога, дай мне посидеть спокойно.

Илья быстро встал и ушел в шатер, радуясь, что дешево отделался. Он очень не любил, когда у сестры появлялся этот взгляд – сухой и отрешенный, почти чужой. К счастью, это бывало редко. А Варька просидела возле костра до утра, то и дело подбрасывая в умирающие угли ветви и солому. Она то дремала, то сидела с открытыми глазами, не моргая, но по щекам ее, бесконечные, ползли слезы. Ползли и капали на стиснутые у горла руки, на колени, на потертую, перепачканную в золе юбку, и Варька не вытирала их.


Вставшие на рассвете женщины первыми увидели, что двух кибиток дядьки Степана нет на месте. Не было и лошадей, и шатров, принадлежавших самой большой в таборе семье, не было и самой семьи. Никто не удивился тому, что после такого позора отец Данки не захотел оставаться в таборе. Варька, всю ночь без сна просидевшая у своего шатра, видела, как Степан и дед Корча перед самым рассветом вдвоем стояли возле реки и тихо говорили о чем-то. Разговора Варька не слышала, молилась, чтобы оба цыгана ее не заметили, и о том, что видела, рассказала только брату.

– Корча ему, должно быть, советовал, куда откочевывать, – подумав, сказал Илья. – Здесь-то совсем теперь нехорошо будет, да и девок замуж не выдашь… Поедут, верно, в Сибирь. Настя, ну что ты плачешь опять? Да что тебе эта Данка – сестра, что ли, что ты так убиваешься?

– Да я ничего… – отмахнулась Настя, хотя глаза ее были красными от слез. Она быстро вытерла их и вместе с Варькой продолжала стягивать полотнище шатра с жердей: нужно было торопиться, табор снимался с места. Уговорились ехать на Дон, к табунным степям.

Опозоренной невесты простыл и след. Цыгане шептались, что она до сих пор может отлеживаться где-нибудь в траве после отцовских побоев. И уже перед тем, как табор был готов тронуться с места, со стороны реки примчалась испуганно орущая ватага детей: на берегу, у самой воды, валялось скомканное, извалянное в песке свадебное платье, следы босых ног, отпечатавшиеся на песке, уходили в воду. Табор взорвался было гулом взволнованных голосов – и сразу умолк. Цыгане попрыгали по телегам, засвистели кнуты, залаяли собаки, и вереница кибиток чуть быстрее, чем обычно, поползла прочь по пустой дороге: всем хотелось поскорее убраться с этого проклятого места.

Илья, поразмыслив, пристроил свою бричку в самом хвосте – и убедился в правильности этого решения, когда увидел едущего верхом им навстречу Мотьку. Варька, идущая позади кибитки, тоже увидела его, поймала взгляд брата, нахмурилась и замедлила шаг, отставая. Илья перекинулся с подскакавшим Мотькой коротким приветствием, зевнул, вытянул кнутом гнедых, и бричка покатилась быстрей. Мотька спрыгнул с лошади и пошел рядом с Варькой.

– Доброго утра, чайори.[21]

– И тебе тоже, – отозвалась она.

– Илья… говорил с тобой вчера?

– Говорил. Спасибо за честь.

– Пойдешь за меня?

– Пойду, коли не шутишь.

– Какие теперь шутки. – Мотька умолк, глядя себе под ноги, на серую пыль, уже покрывшую сапоги. – Только, чайори… Попросить хочу.

– Знаю. Чтобы свадьбы не было. – Варька криво улыбнулась углом рта, впервые обернулась к Мотьке. – Мне ведь эта свистопляска тоже ни к чему. Давай уж, что ли, убежим?

Мотька тоже невольно усмехнулся.

– Что ж… Ежели погони не боишься…

– Кому нас догонять-то? Илья всю ночь согласен без просыпу спать, лишь бы меня с рук сбыть.

– Ну-у, что выдумала… – протянул Мотька, но Варька была права, и он, помолчав, сказал только: – Сегодня, как стемнеет, – жди. Да Илью упреди, чтоб не подумал чего…

– Упрежу.

Мотька вскочил верхом и, не глядя больше на Варьку, ударил пятками в бока вороного. Когда тот скрылся за плывущими впереди кибитками, Илья с передка брички спросил:

– Ну, чего?

– Сговорились ночью убежать.

– Без свадьбы, что ль?

– Свадьбы ему теперь в страшных снах только сниться будут, – без улыбки сказала Варька. – Пусть уж так. Ночью убежим, наутро мужем и женой вернемся. Как вы с Настькой.

– Ну, добро. Смотри не передумай до ночи-то.

Варька только отмахнулась. Высунувшаяся из брички Настя взволнованно окликнула ее, но Варька сделала вид, что не услышала, и продолжала идти, загребая босыми ногами дорожную пыль. Ее сощуренные глаза глядели в рассветное небо на медленно плывущие облака.


Вслед за майским мягким теплом разом навалились тяжелые душные дни. За весь июнь и пол-июля не выпало ни капли дождя, над степью нависло белое небо с блеклым от жары, огромным шаром солнца. Табор еле полз по дороге в облаках пыли, замучившей и людей, и лошадей, лохматые собаки подолгу лежали вдоль дороги, высунув на сторону языки, и потом со всех ног догоняли уползшую за горизонт вереницу кибиток, – с тем чтобы через полчаса снова свалиться в пыль и вытянуть все четыре лапы. Цыгане ошалели от жары настолько, что даже не орали на лошадей, и те шли неспешно, не слыша ни проклятий, ни свиста кнута. Старики каждый день обещали дождь, и действительно, к вечеру на горизонте обязательно появлялась черная туча. Но ее всякий раз уносило куда-то вдаль, за Дон, и с надеждой поглядывающие на тучу цыгане разочарованно вздыхали.

Загрузка...