Эймон оцепенел.
Вы бы наверняка не заметили этого, если бы следили за ним, сидя на дешевых местах в студии, где камеры и персонал сужают обзор. Возможно, вы бы не заметили этого, если бы настраивались на нашу волну где-нибудь вдалеке, и телевизор был всего лишь одним из шумов, гудящих в вашей гостиной, а это конкретное шоу не играло в вашей жизни той центральной роли, какую оно играло в моей.
То, что он растерялся, я сразу увидел на одном из мониторов в галерее. Я знал, что это может случиться с любым человеком — неважно, провел он перед камерами шестьдесят лет или всего шестьдесят секунд. Настает момент, когда телесуфлер, сценарий, репетиции — все это перестает что-либо значить. Момент, когда ты теряешь нить.
— Я родом из Килкарни и я потрясен тем, сколько здесь разводов, — начал он, а затем дважды моргнул, и его лицо захлестнула паника. — Совершенно потрясен…
Он уставился в этот не прощающий малейшего промаха черный глаз с красным огоньком сверху, в голове у него было пусто, он не мог найти слов. Он не просто забыл, к чему клонил. Это был полный провал. Так канатоходец смотрит вниз и видит свое собственное тело, распластанное на земле где-то далеко-далеко внизу. В студии кто-то кашлянул. Казалось, что тишина жужжит от нервного напряжения.
— Давай, давай, ты справишься, — шептал я, и он вдруг моргнул, вздохнул и снова уверенно пошел по канату.
— Здесь, когда женщина встречает мужчину, она думает: «Хочу ли я, чтобы мои дети проводили выходные с таким человеком?»
Публика засмеялась. Эймон, шатаясь, добрался до безопасной площадки. Он рассказал следующую шутку, все еще трясясь от ужаса, изо всех сил стараясь не смотреть вниз.
— Такое случается, — вздохнул я, отведя его в тихий угол зеленой комнаты. — Как раз именно в тот момент, когда ты думаешь, что овладел этой премудростью, и страх сцены — это то, что бывает с другими людьми, а не с тобой, именно тогда он и захватывает тебя.
Эймон глотнул пива.
— Не знаю, получится ли у меня теперь, Гарри. Не знаю, смогу ли я выходить на сцену каждую неделю, помня, что мой мозг может неожиданно отказаться функционировать.
— Тебе просто придется научиться жить с сознанием того, что твой мозг может отказать, когда на тебя смотрит миллион телезрителей.
— Чтоб меня…
— Ты сможешь.
— Но в этом-то и дело: я не смогу. Возможно, людям, сидящим дома у телевизора, я кажусь уверенным в себе и даже наглым, но это все лишь видимость. Это все неправда. Меня рвет в гримерной перед тем, как я выхожу на сцену. Я просыпаюсь в три часа ночи оттого, что мне снится, будто все смотрят на меня, а у меня пропал голос. Я не могу. Я слишком нервничаю.
— Ты не нервничаешь, — сказал я. — Ты возбужден. С минуты на минуту ты выйдешь на сцену и будешь развлекать всю страну. Разумеется, ты возбужден. А кто бы на твоем месте был спокоен?
— А мои ночные кошмары?
— Нервы тут ни при чем. Это возбуждение. Выучи мантру телеведущего и произноси ее нараспев снова и снова: «Я не нервничаю, я возбужден».
— Я не нервничаю, — послушно повторил Эймон. — Я возбужден.
— Все верно.
Оператор подошел к нам со стаканом белого вина в одной руке, сосиской в тесте в другой и сказал Эймону, что это было лучшее шоу, которое он когда-либо снимал.
— Хочешь напиться по-настоящему? — спросил меня Эймон.
— Извините, джентльмены, — начал чернокожий вышибала размером с вагонетку для угля, и в его устах это обращение прозвучало как надпись в общественном туалете, — к нам приходят в корпоративной одежде.
— В корпоративной одежде? — переспросил я.
— Костюмы, галстуки. Бизнес-стиль.
Но, слава богу, потом другой вышибала, белый парень размером с такую же вагонетку, узнал Эймона.
— Все нормально, Крис, — произнес он, поднимая красный бархатный шнур перед входом в клуб. — Как поживаете, Эймон?
Все вокруг улыбались и приветствовали нас. Мы были желанными гостями, я и мой знаменитый друг. Мы вошли в полутемный зал клуба, и я вдруг понял, что никогда еще не был так трезв.
По всему бару расхаживали стройные полуобнаженные девушки — нет, скорее на три четверти обнаженные девушки, если не на девять десятых обнаженные девушки; они корчились, вертелись и танцевали перед сидящими бизнесменами, на лбу у которых блестели капли пота, а пузатые тела были парализованы пивом и желанием. На всех девушках красовались пояса с чулочками, за пояса были заткнуты десяти и двадцатифунтовые банкноты.
Не слишком возбуждайся, — предупредил Эймон. — Это может плохо отразиться на твоем кошельке.
Мы спустились по лестнице в другой полутемный зал. Улыбчивая чернокожая девушка в маленькой белой балетной пачке поздоровалась с Эймо- ном, назвав его по имени, и отвела нас к столику возле сцены, где другие девушки, на которых из одежды были только туфли на высоком каблуке и нитки для чистки зубов вместо трусиков, скользили вверх-вниз по шестам.
Они и их полуодетые сестры, мучившие служащих среднего ранга по всему залу, танцевали под песню одной из этих новых американских певичек, чье имя мне никак не удается запомнить, — той, которая хвастается, что она одновременно и стерва, и любовница. Это была какая-то новая песня. И я понял, что уже отстал от времени.
Нам подали бутылку шампанского. Я сказал Эймону, что хочу пива, но он ответил, что за этими столиками можно пить только шампанское. Там, где мы сели, шампанское подавалось в принудительном порядке.
Появилась блондинка, похожая на мраморную статуэтку, в одеянии, похожем на одноразовое вечернее платье. Она улыбнулась мне так, словно мечтала обо мне всю свою жизнь.
— Меня зовут Венера. Хотите танец?
Какого черта! Можно и потанцевать.
— Конечно, — согласился я, встал и начал переминаться с ноги на ногу в том убогом подобии танца, которое распространено в наше время. Мне было хорошо. Песенка про стерву и любовницу в одном лице, в конце концов, оказалась не так уж и плоха.
— Нет, — нетерпеливо остановила меня Венера. Я тут же заметил, что она говорит с бирмингемским акцентом. — Вы не танцуете. Вы просто сидите — вот так.
Она показала на бизнесменов, сидевших на стульях и, тихо вожделея, глядевших, как девушки сгибаются вдвое и подмигивают, глядя им между ног, или почти задевают разбухшие вены на их пьяных носах своими умопомрачительными сосками.
— Я танцую для вас, о'кей? Вы сидите и смотрите. Дотрагиваться запрещено. Одна песня — десять фунтов. Как минимум.
— Может быть, позже, — сказал я, садясь и отхлебывая шампанское. Венера исчезла.
— Расслабься, Гарри, — улыбнулся Эймон. — Ты не нервничаешь, ты просто возбужден. — Он шлепнул меня по спине и захохотал. — Ты мой лучший друг, ты, ублюдок гребаный! Как у тебя дела, мать твою?
— Прекрасно, — ответил я. — Мой отец лежит при смерти в раковой палате, а моя жена — то есть, моя бывшая жена — собирается отнять у меня сына.
Он посмотрел на меня с неподдельным беспокойством. Что непросто, когда у тебя в руке бокал с шампанским, а вокруг танцуют обнаженные девушки.
— Как дела у твоего отца?
Вроде, на сегодняшний момент положение стабильное, — вздохнул я. — Доктора так говорят. Это означает, что нет явного ухудшения. Если он продержится еще немного в таком состоянии, может быть, его отпустят домой. Правда, дома ему лучше не станет.
— Потанцевать для тебя, Эймон? — предложила молодая азиатская девушка с волосами до пояса, заглядывая через плечо Эймона.
Она была единственной азиаткой в клубе. Еще было несколько чернокожих, но по большей части здесь были блондинки, натуральные или крашеные. Это все равно, что листать «Плейбой». Здесь правили бал блондинки.
— Попозже, — ответил Эймон, снова поворачиваясь ко мне, и красавица азиатка в ту же секунду растворилась в сумерках. — Мне жаль твоего отца, Гарри. И конечно, у тебя в скором времени наверняка начнется тягомотина по поводу того, что твоя бывшая миссис возникает. Но ты не вешай носа, ты, урод! — Он осушил свой бокал и наполнил его снова. — Зато у тебя есть Сид. Великолепная девушка!
— С ней тоже покончено, — сказал я.
— Хотите танец? — спросила меня какая-то блондинка с пышными формами.
— Нет, спасибо, — отказался я. Она ушла, ничуть не обидевшись. — У нас с Сид возникли проблемы.
— Проблемы? — переспросил Эймон. — На церемонии награждения было такое впечатление, что у вас все идет как по маслу.
У нас все хорошо, когда мы вдвоем. Но у нее есть ребенок. И у меня есть ребенок. Они замечательные дети. Но это означает, что у нее есть бывший муж. А у меня — бывшая жена. И получается как-то слишком много народу.
— Так в чем ваша проблема?
— Ну, самая большая проблема в том, что она меня послала. Но она меня послала, потому что я иногда бываю подавлен тем, что вокруг слишком много народу. И потому что она думала, будто я хочу — как идиотски это звучит! — чего-то типа идеальной любви. Может быть, она права. Ее бы устроило все так, как оно есть. А меня почему-то не устраивает.
— Потому что ты романтик, Гарри, — сказал Эймон. — Потому что ты веришь во все старые песни. А старые песни не подготавливают к реальной жизни. Они вырабатывают аллергию на реальную жизнь.
— А что плохого в старых песнях? По крайней мере в старых песнях никто не утверждает, как здорово быть одновременно стервой и любовницей.
— Ты влюблен в саму любовь, Гарри. Ты влюблен в идею любви. Сид — великолепная девушка, но что в ней особенно для тебя привлекательно, — это то, что ты с ней не можешь остаться.
Это была неправда. Я скучал по ней. Особенно я скучал по тому, как она обнимала меня во сне. Большинство пар поворачиваются друг к другу спиной, когда приходит пора спать. Но только не она. Она прижималась ко мне и обнимала меня так, словно старалась сделать нас плотью единой. Это смешно, я понимаю, это — несбыточная мечта. Но она заразила меня этой мечтой. И мысль о том, что мы никогда больше не будем так спать, была непереносима.
— Она особенная, — сказал я.
— Посмотри вокруг! — Эймон попытался наполнить мой бокал, но я прикрыл его ладонью. Я не очень умею пить, и к тому моменту уже здорово набрался. — Здесь сколько девушек? Сотня есть?
Я осмотрелся. По краям зала, где официантки в пачках ждали со своими фонариками и подносами, десятки девушек слонялись по мелководью клуба. Еще десятки ритмично корчились перед бизнесменами, которые плотоядно смотрели на них и хихикали, если их было несколько, а потом смотрели застенчиво и даже благоговейно, когда кто-нибудь из них покупал танец.
«Как же легко мы заводимся», — подумал я, тщетно пытаясь представить себе женщину, тающую при виде мужских ягодиц и тянущуюся к кошельку.
Лица мужчин, любующихся всей этой безукоризненной женской плотью — плотью, пышущей молодостью и тренажерным залом, а местами скорректированной хирургом, — говорили о том; что между ними и сидящим на цепи деревенским дурачком нет никакой разницы.
— Одна… две… три… — начал считать девушек Эймон, глотая шампанское, — восемь… девять… десять…
— Да, — заключил я. — Вероятно, сотня девушек здесь имеется.
— Они все особенные, Гарри. Здесь так много особенных девушек, что я даже не могу их сосчи- тать. Мир полон особенных девушек.
— Но не таких, как Сид, — заметил я.
— Чепуха! — заявил Эймон. — Абсолютная чепуха, Гарри.
Он опорожнил бокал, попытался наполнить его заново и, казалось, был очень удивлен, что бутылка пуста. Он заказал еще одну и по-дружески обнял меня.
— Тебе это нравится, Гарри. Тебе нравится само страдание. Потому что это значительно проще, чем действительно жить с женщиной.
— Ты пьян.
— Может быть, я и пьян, Гарри, но я знаю женщин. Возможно, ты разбираешься в телевидении — и да благословит тебя Господь за то, что ты разбираешься в телевидении, потому что ты спасал мою килкарнийскую шкуру уже не один раз, — но я знаю женщин. И я уверен, что ты бы передумал насчет Сид, проживи с ней лет семь. Потому что мы всегда так поступаем.
— Не всегда.
— Всегда, — сказал он. — Старые песни об этом не говорят. Они говорят о любви потерянной и найденной. О героической любви, о вечной любви, о сладкой и горькой любви. Но они не говорят о любви притупившейся и состарившейся. Об этом песен никто не пишет.
— Нет, пишет, мать твою! — закричал я.
— Хотите танец? — спросило какое-то видение в прозрачном вечернем платье.
— Нет, спасибо, — ответил я. — «Куда ушла наша любовь?», «Ты не посылаешь мне цветов», «Ты потерял это чувство любви» — есть куча песен о том, как любовь перекипела.
— Но они пишут так, что это звучит романтически, — сказал Эймон. — А в этом нет никакой романтики. Это скучно и глупо. Посмотри вокруг, Гарри, просто огляди эту комнату: зачем мужчине намертво связывать свою жизнь всего-навсего с одной женщиной? Мы устроены по-другому.
— Это ты устроен по-другому, — возразил я. — Все, о чем ты думаешь, — это твой мерзкий маленький член, которому постоянно нужна новизна.
— Не член, Гарри.
— Прости, Эймон, но я настаиваю. Твой мерзкий маленький член.
— Не член, Гарри. Мое семя.
— Хорошо, твое семя.
Азиатская девушка с волосами до пояса подошла и села к Эймону на колени. Она целомудренно поцеловала его в темную небритую щеку.
— Меня зовут Мем, — представилась она мне, и я ответил:
— Гарри, — и мы пожали друг другу руки, как будто собирались обсудить какую-то сделку. Как ни смешно, в этом баре, полном сигаретного угара, обнаженной плоти и воплощенных мечтаний среднего возраста, происходило очень много формальностей: люди пожимали друг другу руки, представлялись, передавали визитки вместе с наличными.
Таков был дух этого бара: мужчинам льстило думать, что у них действительно есть шанс. Как будто эти девушки только и мечтали, чтобы их накормили ужином в каком-нибудь занудном псевдофранцузском ресторанчике, когда здесь они могли превратить любого мужчину в банкомат, всего лишь сверкнув глазами или покрутив задом под новую песенку о стерве и любовнице в одном лице.
Мем начала танцевать для Эймона, и, когда она стянула через голову платье и стала медленно извиваться своим крепким смуглым телом у него перед глазами, я понял, почему эта маленькая азиатка смогла удержаться на планете блондинок.
— Это как экспресс «Хитроу», — произнес Эймон.
— Какого хрена ты несешь? — удивился я.
— Экспресс «Хитроу», — повторил Эймон. — Поезд до аэропорта. Ты не замечал? Как только выезжаешь из Пэддинггона, то видишь огромный двор, забитый блестящими новыми автомобилями. А чуть дальше по пути — другой двор, только заполненный ржавыми, сломанными, сгоревшими машинами, уложенными одна на другую, как мусор. Да они, по сути, и есть самый настоящий мусор.
— Кажется, я чего-то недопонимаю, Эймон, — поморщился я. — Ты хочешь сказать, что жизнь похожа на экспресс «Хитроу»?
— Я хочу сказать, что отношения между мужчинами и женщинами похожи на те машины, — пояснил он, проведя ладонью по упругому бедру Мем, хотя здесь и было строго-настрого запрещено дотрагиваться до танцовщиц. Индонезийское бедро? Тайское бедро? — Они начинаются с таким блеском и новизной, и кажется, что они продлятся вечно. А потом все превращается в сплошной мусор.
— Ты черт-искуситель, — заявил я, вставая. — А я напился.
— Ну не уходи, Гарри! — взмолился он.
— Мне нужно забрать мальчика от родителей, — объяснил я и тут же поправил сам себя. — Я имею в виду, от матери.
Я поцеловал его в щеку, пожал руку Мем — почему-то мне показалось, что правильнее будет сделать так, а не наоборот, — и пошел к выходу, и на полпути вспомнил, где я уже слышал это имя.
Я понял, что Эймон ошибается. Если ты постоянно томишься желанием, никогда не удовлетворен, никогда не довольствуешься тем, что имеешь, ты в результате оказываешься еще более потерянным и одиноким, чем такой простачок, как я, верящий, что все старые песни написаны об одной- единственной девушке.
Мужчины, трахающиеся на стороне, не свободны. На самом деле нет. В результате они порабощены еще сильнее, чем кто бы то ни было, потому что они все время подозревают, что женщины, которых они хотят, такие же, как они сами. Такие же незакомплексованные, такие же коварные, так же готовые переметнуться к кому-то новому или сделать крюк, как героини новых песен.
Он стоял в тени здания вместе с остальными парнями, ожидавшими танцовщиц. Я почему-то был уверен в том, что обязательно увижу его.
И я знал, что он будет выглядеть точно так же, как и все остальные, несмотря на роскошные машины, — или, в его случае, мотоцикл «BMW», — оставленные у тротуара. Он не казался счастливым. Никто из этих парней не выглядел особо радостным. Они стояли за таксистами, зазывавшими пассажиров. Таксисты разговаривали друг с другом и с мужчинами, выходившими из клуба: «Такси не требуется, мистер? Куда поедем? За десять фунтов до Айлингтона вас устроит?» А парни танцовщиц стояли неподвижно и молча. Они выглядели так, как будто их мечты сбылись, но им это принесло лишь ревность и отвращение.
Я его увидел, но он меня не заметил. Я наблюдал за тем, как он мается в ночи вместе со всеми остальными племенными жеребцами.
Красавец Джим Мейсон, бывший муж Сид, покорно ждал свою Мем после работы.
Часы посещений потеряли всякий смысл. Мой отец просыпался теперь только в зависимости от боли и уколов морфия.
Можно было просидеть возле него целый день, а он бы все спал — если, конечно, это наркотическое забытье вообще можно назвать сном. Когда действие опиатов заканчивалось, а опухоль не начинала снова терзать его, он просыпался и разговаривал со мной, и глаза его были полны слез от страдания и невыносимой грусти. Я ждал этой минуты его пробуждения.
Посреди ночи он пошевелился, облизал пересохшие губы, и мой чуткий сон прервался. В палате было тихо, если не считать храпа старика через кровать от отцовской. Я помог отцу сесть и смочить рот ничтожно малым количеством воды.
Когда он начал задыхаться — теперь он все время задыхался, — я помог ему надеть кислородную маску и держал его за руку, пока он отчаянно хватал воздух ртом. Как же мало воздуха ему было нужно, как мало воды! Мое сердце разрывалось, когда я видел, как мало ему нужно да я жизни.
Он снял маску, его лицо исказилось от муки, и я снова подумал о том, что никто не предупреждает нас об этой боли. Но я все еще не мог решить, что хуже: видеть эти ужасные страдания или видеть его оглушенным морфием, более не принадлежащим самому себе. Нет, решил я, видеть его мучающимся от боли хуже.
Он посмотрел на меня, безнадежно потряс головой, а потом снова отвернулся.
Я взял его за руку и крепко сжал ее, понимая, что душевные силы оставляют его. Отец был смелым и решительным человеком, но он не мог противиться тоске, подступавшей посреди ночи, тоске, от которой начинаешь понимать, что ничего хорошего никогда уже больше не будет.
И никто не предупреждает тебя об этой неодолимой тоске. К боли хотя бы отчасти можно подготовиться. Можно догадаться, как мучается умирающий от рака. Но с этим физическим страданием пришло ощущение потери, которое не мог подавить никакой морфий.
— Что хуже всего, — прошептал в темноте мой отец, — это знать, чего тебе будет не хватать. Я не имею в виду то, чего еще не произошло: свадьбу Пэта, то, как ты, наконец, устроишься в жизни, — нет, а только те вещи, которые всегда происходили раньше сами собой. Например, видеть, как Пэт катается на велосипеде, рассказывать ему сказки, целовать на ночь. Наблюдать за тем, как он носится по саду со своим чертовым световым мечом. Все эти мелочи, которые значат больше всего на свете.
— Может быть, ты скоро вернешься домой, — сказал я, по-прежнему надеясь (а ведь только это и осталось, никакой реальной альтернативы нет), по- прежнему цепляясь за жизнь, даже если эта жизнь полна мучений. — Может быть, тебе все это еще предстоит, а ты даже и не догадываешься.
Но он не был склонен обманываться или обманывать меня.
— Мне будет не хватать моего сада. Твоей мамы. Еды, которую она готовит. Твоих телешоу.
Я был польщен и смущен тем, что он назвал мою работу в том же ряду, что и свою жену, внука и сад. И еще мне было немножко стыдно. Стыдно, что я сделал так мало за то время, которое мне было отведено, что я не успел сделать ничего больше, чтобы заслужить его одобрение. Пара телешоу и развалившийся брак. Вот, в общем-то, и все.
Но еще оставался Пэт. Я понимал: отец любит внука больше всего на свете. Ощущение было такое, что Пэт — единственный настоящий подарок ему от меня.
Отец захотел сесть. Я нажал на маленькую металлическую коробочку, которая управляла его кроватью, и она зажужжала в тишине палаты, пока изголовье поднималось. Он наклонился вперед и держался за меня, а я подкладывал ему под спину подушку, и его небритое лицо терлось о мою щеку.
Привычные запахи «Олд Спайс» и «Олд Холборн» улетучились, их заменили больничные запахи, запахи болезни и лекарств. Здесь не было ни табака, ни лосьона после бритья. Все это осталось позади.
Мне по-прежнему было странно, что ему нужна физическая помощь. Тот неоспоримый факт, что мой отец сильный, играл такую важную роль в моем детстве и юности, что теперь, когда эта сила ушла, мне казалось, что настал конец света, — как будто какой-то неизменный закон природы был бесцеремонно опровергнут.
И я впервые осознал, что я люблю его не за его силу.
Я всегда полагал, что именно из-за своей прочности — прочности старого мира, подтвержденной его медалью и воплощенной в ней, — он и стал моим героем.
Теперь, когда я помогал ему глотнуть воды или сесть на больничной кровати, я понял, что люблю его за то же, за что его любили моя мать и мой сын.
За его мягкость, за сострадание и за смелость, которая не имела никакого отношения к его физической силе.
— Не говори ничего маме, но я думаю, что уже не вернусь домой.
— Ну зачем ты так, папа?
— Я не вернусь. Я это чувствую. И я хотел бы увидеть Пэта.
Он не сказал «в последний раз». Это было необязательно. Кроме того, есть вещи слишком болезненные, чтобы произносить их вслух. Но я понял, что он имеет в виду.
— Если ты не возражаешь, — добавил он. — Если ты считаешь, что его это не слишком сильно расстроит. Ты решай. Ты же его отец.
— Я приведу его с собой в следующий раз. А теперь попытайся немножко поспать, папа.
— Я не устал.
— Просто пусть глаза отдохнут.
Пэт вышел из школы с темноволосым мальчиком, размахивавшим потертой коробкой для завтраков с изображением Годзиллы на крышке.
— Хочешь посмотреть «Звездные войны» у меня дома? — предложил ему Пэт.
— А телик широкоэкранный или обычный? — спросил мальчик.
— Широкоэкранный.
— Тогда хочу.
— Можно, пап?
Я высматривал в шумной смеющейся орде одно знакомое лицо, которое обязательно будет самым серьезным и спокойным. Я искал маленькую кареглазую девочку с коробкой для бутербродов «Покахонтас». Но ее нигде не было видно.
— Где Пегги? — спросил я.
— Пегги сегодня не пришла, — ответил Пэт. — Можно, Чарли пойдет с нами?
Пегги не пришла? Я посмотрел на Чарли сверху вниз. Он же посмотрел на меня снизу вверх.
— Я не против, — сказал я. — Но нужно сначала договориться с мамой Чарли.
Пэт и Чарли радостно закричали, смеясь и толкая друг друга. Острый угол коробки с Годзиллой больно ударил меня по коленке.
Я уже начал скучать по Пегги.
Когда в дверь позвонили, я открыл и увидел Салли. Она настороженно глядела на меня сквозь слипшуюся челку.
— Вот уж кого никак не ждал!
— Я пришла извиниться.
Посторонившись, я впустил ее в дом.
Пэт и Чарли, сидя на диване в гостиной, спорили о «Звездных войнах»: Чарли хотел перемотать все любовные сцены и размышления и перейти сразу к сражениям. Пэт, педант, хотел смотреть фильм с начала до конца. Салли заглянула к ним, чтобы поздороваться с Пэтом, и мы с ней прошли в кухню.
— Я подумала, — начала она, — и поняла, что это было очень глупо с моей стороны — пускать сюда друзей Стива.
— Лучше бы ты подумала об этом тогда, прежде чем пускать их.
— Понимаю, — ответила она и виновато уставилась на меня из-за занавески своих волос. — Прости, я просто была… уж не знаю, как это назвать… так счастлива снова его увидеть!
— Ну, это я могу понять, — съязвил я. — У меня просто сердце останавливается всякий раз, когда я вижу Стива.
— Он тебе не нравится, — обиделась Салли. — Ты просто издеваешься надо мной.
— В любом случае, как у вас дела? У тебя со Стивом, я имею в виду.
— Все кончено, — ответила она, и, когда ее глаза наполнились слезами, мне вдруг стало невероятно жаль эту болезненно застенчивую девочку. — Он снова бросил меня. Как только добился того, чего хотел.
— Извини, — сказал я. — Ты права, Стив не мой любимчик. Мне жаль, что он тебе нравится. Сколько тебе сейчас? Пятнадцать?
— Шестнадцать.
— Ты встретишь кого-нибудь другого. Я не собираюсь говорить тебе, что в твоем возрасте еще не знают, что такое любовь, — вряд ли это правда. Но ты обязательно встретишь кого-нибудь другого. Я тебе обещаю.
Все в порядке, — сказала Салли, шмыгнув носом. Я протянул ей кусок бумажного полотенца, и она громко высморкалась в него. — Неважно. Я просто хотела извиниться за ту ночь. И сказать тебе, что, если ты разрешишь мне снова сидеть с Пэтом, такое больше не повторится.
Я с опаской посмотрел на нее, хотя лишние несколько часов помощи мне не повредили бы. Старая, налаженная система неожиданно рухнула: отец лежал в больнице, мама постоянно находилась возле него. А Сид ушла от меня вместе со своей Бианкой. Теперь мне частенько не с кем было оставить Пэта.
— Годится, — кивнул я. — Няня нам всегда нужна.
— Вот и хорошо, — улыбнулась Салли. — А мне нужны деньги.
— Ты все еще живешь с Тленном?
— Да. Но я… как бы это лучше выразиться… в общем, беременна.
— О господи, Салли! Это ребенок Стива?
— У меня больше никого не было.
— И что говорит Стив по поводу того, что он станет папой?
— Он не слишком рад. Он сказал: «Потрахались и достаточно». Остальное как будто его не касается. Короче, он настаивает на том, чтобы я избавилась от ребенка.
— А ты хочешь его сохранить?
Салли на мгновение задумалась. Но всего лишь на мгновение.
— Я думаю, это будет здорово. И правильно. Я всегда хотела иметь что-нибудь такое, что было бы только моим. Чтобы я любила, а меня любили в ответ. А этот ребенок будет любить меня.
— Твой отец знает об этом?
Салли кивнула.
— Вот чем хорошо, когда твой отец так на всю жизнь и остался хиппи, — заметила она. — Он не слишком расстраивается из-за таких вещей. Когда мне было тринадцать и мне долго промывали желудок, он вел себя чудесно. Да и подростковая беременность его не удивляет. Хотя, думаю, он слегка прибалдел, узнав, что я не собираюсь делать аборт.
— Но как ты намереваешься содержать этого ребенка, Салли?
— Работать у тебя няней.
— Этих денег тебе не хватит.
— Как-нибудь справимся, — вздохнула она. И на этот раз я не позавидовал ее юной самоуверенности, а, скорее, пожалел ее. — Мы с моим ребенком.
Салли с ее ребенком…
Они нормально справятся, но только если государство сыграет роль отца, потому что Стив на эту роль никак не подходит. Я не понимал, зачем мне платить налоги. Я мог просто засовывать деньги в коляску Салли, не привлекая к этому третьих лиц.
Боже! Теперь я рассуждаю точно так же, как мой отец.
Ребенок — это не плюшевый мишка, — напомнил я. — Он создан не просто для того, чтобы его тискали и поднимали себе настроение. Как только у тебя появится ребенок, ты перестанешь быть свободной. Я не знаю, как тебе это лучше объяснить. Но ребенок целиком и полностью завладевает твоим сердцем.
— А я именно этого и хочу, — улыбнулась она. — Я мечтаю о том, чтобы кто-нибудь завладел моим сердцем. — Она покачала головой, мягко упрекая меня. — Ты говоришь так, как будто речь идет о чем- нибудь плохом.
Гленн приехал забрать ее, и когда они уже собирались уезжать, явился Марти договориться о приготовлениях к свадьбе. Я хотел было представить их друг другу, но Гленн и Марти поздоровались как старые друзья. Теперь я вспомнил: они же виделись на моей собственной свадьбе.
Так что я сварил еще кофе, пока они вспоминали хит-парад лучших исполнителей, в котором ког- да-то участвовал Гленн, и славные семидесятые годы, когда Марти каждый четверг с удовольствием смотрел такие хит-парады. Салли глядела на них с самодовольным презрением ранней юности. Только когда Гленн и Салли, наконец, ушли, Марти сообщил мне, что у него появились проблемы со сном.
— Это у всех так, — отмахнулся я. — Перед свадьбой это нормально. Ты много переживаешь, сомневаешься в своих поступках…
— Как раз свадьба меня и не волнует, — ответил он. — Меня волнует шоу. Ты что-нибудь слышал?
— Что именно?
— Какие-нибудь слухи о том, что шоу на следующий год больше не будут финансировать?
— Твое шоу? Ты шутишь. Они в жизни не выкинут «Шоу Марти Манна» из программы!
— Запросто выкинут. Дело в том, что шоу с приглашенными людьми вымирают. — Марти печально покачал головой. — Вот в чем проблема современного мира, Гарри. Людям уже осточертели люди.
— Мужчины умирают раньше, чем женщины, — начал свою речь мой новый адвокат. — Мы чаще, чем женщины, заболеваем раком. Мы чаще совершаем самоубийства. У нас больше шансов стать безработными, чем у женщин. — Его гладкое полное лицо сморщила ухмылка, как будто все произнесенное было шуткой. — Но почему-то женщин всегда считают жертвами, хотя я никак не могу этого понять, мистер Сильвер.
Найджела Бэтти мне порекомендовали коллеги: режиссер по освещению и звукооператор. Оба они за истекший год прошли через всю эту муть, связанную с разводом.
Бэтти, по слухам, сам два раза разводившийся, обладал репутацией фанатичного борца за права мужчин. Для него болтовня про долговременную безработицу, рак простаты и про мужчин, заходящих в гараж и оставляющих мотор включенным, была не просто демагогической уловкой. Он считал, что борьба — единственно верный путь, и готов был стать основателем зарождающейся новой религии.
Несмотря на невысокий рост, полную талию, скрытую хорошо сшитым костюмом, и очки с толстыми стеклами, Бэтти производил впечатление боксера-профессионала. Мне сразу стало лучше оттого, что он был солидарен со мной и собирался сражаться за мои права.
— Предупреждаю вас, что закон стоит не на стороне отца в таких делах, как ваше, — с сожалением в голосе произнес он. — Закон должен защищать ребенка. И в теории так оно и есть. В теории благополучие ребенка должно быть главным фактором. Но на практике все выходит не всегда так. — Он посмотрел на меня неприятным, почти злым взглядом. — Закон упрямо стоит на стороне матери, мистер Сильвер. Для многих поколений судей благополучие ребенка зависело от матери. Я предупреждаю вас об этом заранее, еще до того, как мы приступим к решению ваших проблем.
— Сделайте что угодно, чтобы обеспечить мне опеку над сыном, — попросил я.
— Это больше не называется опекой. Хотя средства массовой информации до сих пор по инерции говорят о битвах за опеку, со времен Акта о детях 1989 года родитель больше не борется за опеку над ребенком. Он добивается совместного проживания с ребенком. Вы хотите получить право на проживание совместно с сыном?
— Конечно.
— Проживание заменило опеку, чтобы смягчить конфронтационную природу вопроса о том, с кем живет ребенок. Право на проживание не лишает второго родителя родительской ответственности. Закон изменился, чтобы прояснить, что ребенок — не собственность, которую можно выиграть или проиграть. При условии совместного проживания ребенок живет с вами, но он не принадлежит вам.
— Я ничего не понимаю, — остановил его я. — Так в чем разница между борьбой за проживание и за опеку?
— Никакой разницы на самом деле нет, — улыбнулся Бэтти. — Это точно такой же конфронтационный вопрос. К сожалению, изменить закон значительно проще, чем изменить человеческую природу.
И он погрузился в изучение бумаг, время от времени одобрительно кивая головой.
— Развод, как мне кажется, будет довольно простым. И, похоже, вы прекрасно справляетесь со своим маленьким сыном, мистер Сильвер. Ему нравится ходить в школу?
— Очень нравится.
— Он видится с матерью?
— Она может видеться с ним, когда пожелает. И она это знает.
— И все же она хочет его вернуть себе, — уточнил Найджел Бэтти. — Она требует совместного с ним проживания.
— Совершенно верно. Она хочет, чтобы ребенок жил с ней.
— Она сожительствует?
— Что?
— У вашей бывшей жены есть сожитель, мистер Сильвер?
— Да, — сказал я, испытывая благодарность за то, что он перевел отношения Джины с Ричардом в такую грязную категорию, как сожительство. Большой бриллиант на безымянном пальце ее левой руки ровным счетом ничего не означал для Найд- жела Бэтти. — Она живет с каким-то парнем, с которым познакомилась в Токио.
— Давайте разберемся, — сказал он. — Она ушла и оставила вас с сыном?
— Ну, получается, что так. Правда, сначала она забрала Пэта — нашего сына — и ушла к отцу. А когда она уехала в Японию, я забрал его и привез домой.
— Итак, она покинула супружеский дом и фактически оставила ребенка под вашим присмотром, — подытожил Найджел Бэтти. — А теперь она вернулась в Англию и решила, что хочет немножко поиграть в маму.
— Она говорит, что осознает, насколько сильно его любит…
— С этим мы еще разберемся, — пообещал мой адвокат и многозначительно покачал головой.
Мой отец катастрофически быстро худел. Он раньше никогда в жизни не был худым, но теперь шеки у него ввалились, и кожа под подбородком болталась небритыми складками. Он все меньше походил на самого себя.
Даже его руки утратили привычную мускулистую силу, и татуировки, прославлявшие его верность моей матери и морской пехоте, выцвели, как фотографии прошлого века.
Плоть таяла, и кости с каждым моим посещением все более выпирали скозь тонкую кожу. Загар тускнел, и я содрогнулся, поняв, что отец, возможно, никогда больше не увидит солнца.
Но он улыбался.
Сидел на кровати и улыбался. И это была настоящая улыбка. Не та, которую через силу выдавливают из себя, пытаясь показаться смелым, а улыбка неподдельного восторга при виде внука.
— Здравствуй, милый мой, — начал отец, когда Пэт подошел к кровати вместе со мной, мамой и дядей Джеком. Отец поднял правую руку, где в вену на запястье была вставлена игла капельницы. — Посмотри, в каком состоянии твой старенький дедушка.
Пока мы ехали в машине дяди Джека, Пэт весь извертелся в возбуждении оттого, что в этот день ему не нужно идти в школу, радуясь, что прокатился на заднем сиденье роскошной служебной машины вместо пассажирского сиденья изуродованного хулиганами спортивного автомобиля. Но теперь он молча, осторожно подошел к кровати, глядя на небритое, исхудавшее лицо дедушки.
— Подойди сюда, — попросил мой отец голосом, охрипшим от переполнявших его чувств, и протянул к внуку свободную руку. Пэт забрался на кровать и положил голову на его бедную больную грудь. Они молча обняли друг друга.
Мама искоса взглянула на меня. Она была против этого визита.
Невозможно было предугадать, будет ли отец бодрствовать, когда мы приедем. Вполне могло получиться и так, что боль стала невыносимой, и пока мы искали бы место для парковки, его успели бы накачать морфием. Тогда Пэт увидел бы дедушку в беспамятстве, одурманенного наркотиком. А могло быть и так, что он начал бы задыхаться, на него надели бы кислородную маску, и нам видны были бы только глаза, влажные от боли и страха.
Все это было возможно и даже более чем вероятно, и когда мы с Пэтом заехали за мамой, она рассердилась и расплакалась от одной мысли, что Пэт увидит весь этот кошмар.
Я обнял ее и заверил, что все будет нормально. Но я ошибся. Это не было нормально. Пэт был потрясен и напуган видом дедушки, подкошенного болезнью, угасающего на больничной кровати в палате для умирающих. Это та смерть, которую никогда не показывают по телевизору или в кино, — умирание, заполненное мучениями, наркотиками и тоской по всему, что будет навсегда потеряно. Ясам был не готов к реальности этой смерти, и у меня не было никаких оснований полагать, что пятилетний ребенок, выращенный на диете из «Звездных войн», будет подготовлен к ней лучше.
Так что это не было нормально. Но это было необходимо. Моему отцу и моему сыну нужно было увидеть друг друга. Им нужно было убедиться, что связь между ними до сих пор существует и всегда будет существовать. Им нужно было понять, что рак перед ней бессилен.
И я почему-то знал, просто знал, что отец будет находиться в сознании и не начнет задыхаться, когда приедет Пэт.
Никаких рациональных оснований надеяться на это не было. Это было нелогично. Возможно, это было просто глупо. Но я всем сердцем верил, что мой папа защитит Пэта от самого худшего. Я по-прежнему верил, что какая-то часть его непобедима. И эту веру ничто не могло убить.
— Ты скоро вернешься домой? — спросил Пэт.
— Нужно подождать и посмотреть, — ответил отец. — Подождать, что скажут доктора. Посмотреть, станет ли старенькому дедушке получше. Как у тебя дела в школе?
— Нормально.
— А велосипед? Как твой старый «Колокольчик»?
— Хорошо.
— Веселее стало кататься без дополнительных колесиков, правда?
Да, — улыбнулся Пэт. — Но я по тебе скучаю.
— Я тоже по тебе скучаю, — кивнул мой отец и крепко стиснул внука. Белокурая голова Пэта прижалась к голубой полосатой пижаме, стариковской пижаме, какую дома отец никогда бы на себя не надел.
Потом он кивнул мне.
— Пора уходить, — сказал я.
Так мой отец попрощался со своим внуком. Окруженный любящими его людьми и все-таки, в конечном счете, в одиночестве. Сколько мы у него пробыли: пять минут или целый час? Я не мог сказать. Но я знал: теперь он хочет, чтобы мы ушли.
Так что мы ушли от папы, теребившего свою кислородную маску, сгорбленного и небритого, выглядевшего старше, чем я мог себе представить, и оставили его с молоденькой медсестрой, беззаботно болтавшей о чем-то возле его кровати.
Это и было самое страшное. Ужасное и полное одиночество смерти, кошмарное одиночество смертельно больного. Об этом никто не предупреждает.
Мы ушли от него, когда его дыхание затруднилось и подступила боль, оставили его в этой переполненной больничной палате, куда скудное зимнее солнце едва пробивалось сквозь немытые окна, а на заднем плане что-то бессвязно бубнил телевизор. Мы оставили его. В конце концов, это было единственное, что мы могли сделать.
Когда мы шли обратно к машине, Пэт глотал слезы, разозлившись — нет, в ярости от того, чему он не мог подыскать названия. Я пытался утешить его, но он не нуждался в утешении.
Мой сын чувствовал себя обманутым.
Перед квартирой Сид стоял грузовой фургон.
Это не был громадный грузовик, в который можно уместить пожитки целой семьи: старое пианино, всю мебель и тому подобный хлам, накопившийся за долгие годы. Эта машина принадлежала одной из тех фирм по грузоперевозке, которые дают рекламу в самом конце списка. Она идеально подходила для маленькой семьи, предпочитающей путешествовать по жизни налегке.
Я смотрел, как два молодых человека в футболках засовывают детскую кроватку в кузов грузовика. Хотя Сид и Пегги жили на верхнем этаже, у грузчиков был такой вид, как будто это один из самых легких заказов.
Пегги вышла из двери подъезда, таща за собой мягкую игрушку размером с холодильник. Она посмотрела на меня своими серьезными карими глазами, совершенно не удивившись моему появлению.
— Смотри, что у меня есть, — сказал я, протягивая ей ухмыляющуюся куклу в покрытых серебряными блестками брючках и в чем-то типа лилового смокинга. Это была Барби-трансвестит.
— Диско-Кен, — сказала Пегги, забирая у меня куклу.
— Ты оставила его у нас дома, — объяснил я. — Я подумал, что ты, наверное, захочешь забрать его.
— Спасибо, — сказала она, как и положено образцово воспитанной девочке.
За спиной у нее возникла Сид с грудой книжек в бумажных обложках.
— Смотри, что мне принес Гарри! — сказала Пегги. — Диско-Кен! А я его искала.
— Поднимись и посмотри, не забыла ли чего-нибудь там, — велела Сид. Пегги оставила мягкую игрушку на тротуаре и ушла в дом, по-прежнему сжимая в руке Диско-Кена.
— А как ты? — спросил я. — Ты ничего не забыла?
— Нет, — ответила она. — Я взяла все.
Два грузчика чуть не сшибли нас по дороге обратно в дом.
— Переезжаешь, даже не сказав мне? — спросил я. — Хорошим же ты оказалась другом.
— Я собиралась сказать тебе. Это просто… не знаю… так лучше для всех.
— Ты больше не работаешь в том кафе?
— Я уволилась.
— Они мне так и сказали.
— Мы переезжаем на другой конец города. В Ноггинг-Хилл.
— На запад Лондона?
— Господи, ну не надо так удивляться, Гарри. Я американка. Для меня переехать из одного конца города в другой совсем не такая травма, как для тебя. Слушай, мне жаль, но я действительно занята. Чего ты хочешь? Я не верю, что ты приехал сюда только для того, чтобы вернуть Диско-Кена.
— Для этого в том числе, — сказал я. — Но еще я хотел сказать тебе, что ты не права.
— В чем?
— В том, что касается нас. Ты не права насчет нас. Если мы разойдемся, это будет конец света.
— Ох, Гарри!
— Правда. Я знаю, ты не веришь, будто у каждого есть вторая половинка, единственный человек в мире, но я верю. Я верю в это благодаря тебе, Сид. Но в любом случае — не важно, во что мы верим. Нам хорошо вместе. У нас получается. Я много думал об этом. У меня больше нет шансов все наладить, это ты, ты была моим последним шансом на счастье. А если он даже и будет, этот новый шанс, я его не хочу. Как Оливия Ньютон Джон сказала Джону Траволте: «Ты — это то, чего я хочу».
— А разве не наоборот? Разве не Джон Травол- та сказал это Оливии Ньютон Джон?
— Возможно.
— Гарри, ты должен это знать: я возвращаюсь к отцу Пегги. Мы с Джимом еще раз попытаемся жить вместе.
Я молча уставился на нее, а грузчики тем временем пронесли между нами диван.
— Почти все, — доложил один из них, и они вернулись обратно в дом.
— Извини, — сказала она мне.
— Разве ты его любишь? — спросил я.
— Он отец моей девочки.
— Но ты любишь его?
Да ну тебя, Гарри! Тебе всегда очень трудно говорить о разваливающихся семьях. Это ты все время жалуешься на то, что с кровью не поспоришь, на то, как грязно живет мир, и ты называешь его «паршивым современным миром»… Ты должен радоваться за меня. Ты должен поздравить меня.
— Но при условии, что ты любишь его, Сид! Все это ничего не значит, если ты не любишь его. Ты его любишь?
— Да. Доволен? Я люблю его. И никогда не переставала любить. Я хочу сделать еще одну попытку, потому что он расстался со своей девушкой, таиландской стриптизершей, и пообещал мне, что с этим покончено. Со всем этим «бамбуком».
— Она не стриптизерша, она эротическая танцовщица.
— Это теперь не важно, — ответила она. — Пегги в восторге от того, что мы снова вместе. Так что даже если теперь ты ненавидишь меня, ты должен радоваться за нее.
— Я никогда бы не смог тебя ненавидеть.
— Тогда, пожалуйста, поздравь меня.
— Поздравляю, — сказал я и даже отчасти искренне. Она заслужила право быть счастливой. И Пегги тоже. Я быстро поцеловал ее в щеку. — Только не говори мне, что мы с тобой не знакомы, ладно?
Я оставил их в покое, пускай себе переезжают. Что бы я сейчас ни сказал, это прозвучит эгоистично, как будто я просто пытаюсь заставить ее вернуться ко мне.
И все же теперь, когда она собиралась снова жить с мужем, я наконец понял, что такое полноценная семья. Я понял, что папа, мама и детишки — это замечательно. Но если папа и мама не любят друг друга, их с тем же успехом можно заменить Диско-Кеном и Барби.
— Мы получили ответ от другой стороны, — сказал Найджсл Бэтти. — Ваша бывшая супруга утверждает, что оставалась верна вам на всем протяжении замужества, а вы совершили прелюбодеяние с коллегой.
— Да, это правда, — ответил я. — Но это была просто случайная связь. Я не хочу сказать, что это ничего не значит, но…
— Она также заявляет, что ваш сын получил серьезную травму головы, когда находился под вашим присмотром.
— То есть как? Это звучит так, как будто я его бью или что-нибудь в этом роде. Он упал. Это был несчастный случай. Он упал в парке в пустой бассейн и расшиб голову до крови. Да, может быть, я должен был внимательнее за ним следить. Неужели она полагает, что я ни разу над этим не задумывался? Но по крайней мере я был рядом с ним. А она шлялась по ресторанам со своим парнем.
Адвокат внимательно разглядывал бумаги на столе.
— Кроме того, она, похоже, считает, что вы в недостаточной мере осуществляете родительский контроль над тем, что смотрит и слушает ваш ребенок.
— Это абсолютная чушь.
— Как она утверждает, ему разрешено без надзора смотреть жестокие фильмы. Фильмы для взрослых. Также она говорит, что во время ее последнего свидания с ребенком она обнаружила, что в его в распоряжении есть аудиокассета с песнями непристойного содержания.
Я почувствовал, как мое лицо от злости заливается краской.
— Ах, вот оно что… это же форменное…
Я не мог найти подходящего слова. Все известные мне слова были слишком слабыми.
Найджел Бэтти громко и счастливо рассмеялся, как будто я наконец начал хоть что-то понимать.
— Можно я посмотрю медаль? — попросил я.
— Конечно, можно, — ответила мама.
И отправилась в кабинет, туда, где стоял музыкальный центр. Я слышал, как она шуршит страховыми полисами, банковскими счетами, письмами — бумажками, накопленными за целую жизнь.
Она вернулась с маленькой прямоугольной коробочкой, окрашенной в такой густой пурпурный цвет, что он казался почти черным. Внутри на бархатной подушечке лежала серебряная медаль — медаль моего отца.
Орденская планка была бело-голубой: две широкие вертикальные белые полосы по краям, а между ними на голубом фоне — тонкая белая вертикальная полоска. На медали имелась надпись: «За отличную службу» — и выгравирован портрет короля.
В углу коробочки на белом шелке значилось: «По специальному заказу», а потом шло название и адрес фирмы-изготовителя. И я вспомнил, как в детстве, название этой фирмы. А сохранилась ли она до сих пор? Найдется ли она по этому адресу, если я решу ее разыскать? Все это казалось мне продолжением похвалы за отличную службу.
Я осторожно достал медаль из коробочки, удивляясь ее тяжести точно так же, как удивлялся ребенком.
— Пэту понравилось играть с папиной медалью, — с улыбкой сказала мама.
— Ты разрешаешь Пэту играть ею? — недоверчиво спросил я.
— Ему нравится прикалывать ее на меня. Я при этом играю роль принцессы Лейлы в конце фильма.
— Леи, мама. Ее зовут принцесса Лея.
Было за полночь, и мы слишком устали, чтобы сидеть возле отца, однако нервы были чересчур напряжены, и мы не уснули бы. Поэтому решили выпить по чашечке хорошего чая. Для мамы чаепитие было ответом на любой вопрос.
Пока она ходила включать чайник, я держал медаль в кулаке и думал о том, как игры, в которые я играл еще мальчишкой, подготовили меня к тому, чтобы стать похожим на отца и на отца моего отца: на мужчину, поцеловавшего на прощание заплаканную женщину, мужчину, надевшего форму и отправившегося на войну.
Вспоминая игры, в которые мы играли в переулках моего детства, я понял, что это было нечто большее, чем просто ребяческое времяпрепровождение, восхваляющее мужество и смелость. Эти игры подготавливали нас к следующей войне — нашей собственной Нормандии, или Дюнкерку, или Монте-Касино.
Мое поколение играло в войнушку с игрушечными пистолетами или палками, заменявшими ружья, а то и просто складывало пальцы, изображая пистолеты. Что угодно могло сойти за пистолет, и никто не считал, что это нездоровое проявление. Но все войны, которые выпали на нашу долю, когда мы выросли, были «локальными конфликтами» — «телевизионными» войнами, не более реальными и не более угрожающими жизни участников, чем компьютерная игра.
Мое поколение, последнее поколение мальчишек, воевавших с игрушечными пистолетами в руках, само не понимало, как ему повезло. Когда мы выросли, нас не подстерегала война. Не нашлось никаких немцев или японцев, чтобы воевать с нами.
Наши жены — вот с кем мы воевали! Блаженное поколение мужчин, не ведавших войны. И свои «грязные войны» мы вели в судах по бракоразводным процессам.
Я часто видел шрамы на теле отца и понимал, что война — это не фильм Джона Уэйна. Но мужчины из поколения отца, которые выжили и вернулись домой не совсем изувеченными, нашли себе любовь на всю оставшуюся жизнь. Что лучше? Война и настоящая любовь? Или мир и любовь периодами по пять, шесть или семь лет? Кому больше повезло? Моему отцу или мне?…
— Тебе нравилась эта девушка, правда? — сказала мама, возвращаясь в комнату с двумя чашками дымящегося чая. — То есть эта женщина, Сид. Она тебе очень нравилась.
Я кивнул:
— Я бы хотел, чтобы мы продержались вместе. Как вы с папой. В наше время это кажется невозможным.
— Ты слишком сентиментально относишься к прошлому, — ответила мама без тени осуждения. — Ты думаешь, это было сплошь темное пиво и красные розы. На самом деле все было сложнее.
— Но вы с папой были счастливы.
— Да, были, — сказала она, и по ее взгляду было понятно, что мыслями она где-то далеко, куда мне не попасть никогда. — Мы с твоим отцом были счастливы.
И я подумал: я тоже был счастлив с вами.
Вспоминая детство, я видел перед собой высушенный солнцем август, самое начало месяца, когда передо мной торжественно разворачивались долгие шестинедельные каникулы, и я знал, что предстоят поездки на машине в деревенские пивные, там папа и дядья будут играть в дартс и выносить лимонад и чипсы для меня и моих двоюродных братьев во дворик, где мы играем на траве. А наши мамы будут сидеть за деревянным столом, попивая сидр и посмеиваясь, отстраненные от мужчин так же, как это принято у мусульман.
Мне вспоминались и другие праздники. Например, Рождество, поздний вечер, и мои дядья и тетки курят и пьют за картами. Или футбол для мужчин и мальчишек в туманном Аптон-парке. Или же поездки на побережье в выходные, с огромными розовыми облаками сахарной ваты на палочке и запахом моря и жареного лука, или собачьи бега, где моя мама всегда ставила на собаку под номером шесть, потому что ей нравились цвета: ей нравилось, как смотрится красный номер на полосатом черно-белом фоне.
Я был благодарен им за это пригородное детство, за эти воспоминания о поездках на машине, и благопристойных азартных играх, и однодневных путешествиях… Казалось, детство было постоянно наполнено радостью и любовью — прекрасное время для роста, когда Бобби Мур играл в «Вест Хэм», по ящику показывали «Мисс Вселенную», а моя мама и тетушки носили мини-юбки.
Хотя детство моего сына наполнено дорогими и технически совершенными вещами, главным в нем стал развал семьи, ее моральное банкротство.
Дипломатическая одаренность и эмоциональная броня, имеющиеся в распоряжении у пятилетнего ребенка, едва ли помогают ему теперь, когда его рикошетит то к матери с ее новым возлюбленным, то к отцу с разбитым сердцем. Видеомагнитофон и пассажирское сиденье в спортивной машине — слишком малая компенсация за все это.
Создавалось впечатление, что мыс Джиной, как и миллион пар, подобных нашей, не оставили никакого наследства следующему поколению.
— У нас все получалось, потому что мы сами старались сделать свои отношения долгосрочными, — пояснила мама. — Потому что мы хотели, чтобы нам было хорошо вместе. Потому что — даже когда у нас не было денег или когда у нас не получалось завести ребенка — мы не сдавались. За счастливый финал нужно сражаться, Гарри. Не бывает так, что он просто падает тебе в руки с неба.
— Значит, ты думаешь, что я не сражался за счастливый финал? Ты полагаешь, у меня недостаточно бойцовских качеств? Не так, как у папы?
Мне было любопытно узнать, что она думает. Не так уж много времени прошло с тех пор, как я, молодой и самоуверенный, полагал, что мои родители ничего не знают о жизни за пределами своего ухоженного садика и сильно натопленной гостиной. Но теперь я воспринимал все по-другому.
— Я думаю, у тебя достаточно бойцовских качеств, Гарри. Но иногда получается так, что ты сам себя забиваешь. Ты не можешь быть таким же человеком, как твой отец, ведь ты живешь в другом мире. И практически в другом веке. Ты должен выдерживать другие битвы и не ждать, что кто-то приколет тебе на грудь медаль. В одиночку растить ребенка — ты думаешь, твой отец смог бы с этим справиться? Я люблю его больше жизни, но скажу: это было бы свыше его сил. Ты можешь быть сильным иначе. Ты тоже крутой парень, но по-другому.
Я положил медаль обратно в коробку, и в это время зазвонил телефон.
Мама бросила встревоженный взгляд на часы, потом снова на меня, и ее глаза наполнились слезами. Было четыре утра, в это время мог звонить только дядя Джек из больницы.
Мы оба сразу же все поняли.
Мы крепко обняли друг друга, слушая, как продолжает звонить телефон.
— А нас не было рядом с ним, — сказала мама, как будет говорить много-много раз в последующие дни, недели и годы. — Нас не было рядом с ним!
«Вот такой счастливый финал, — с горечью рассуждал я. — Ты проводишь с кем-то целую жизнь, а потом, если он уходит раньше, ты чувствуешь себя так, как будто от тебя отрезали половину».
Мое поколение — поколение трахающихся на стороне, портящих все подряд и мающихся дурью — не будет знать, что означает эта ампутация. Конечно, при условии, что у нас не будет своего собственного счастливого финала.
Я снял трубку, и дядя Джек сказал мне, что отец умер.
Утром я пошел к Пэту на второй этаж, как только услышал, что он топает по полу к коробке с игрушками, которую мои родители хранили в комнате, где он всегда спал, когда оставался у них. Когда-то эта комната была моей.
Он поднял на меня все еще припухшие со сна глаза, в каждой руке — по пластмассовой фигурке из «Звездных войн». Я взял его на руки, поцеловал его милое лицо и сел на кровать, держа его на коленях.
— Пэт, ночью дедушка умер.
Его голубые глаза моргнули.
— Дедушка долго болел, а теперь он больше не будет страдать, — продолжал я. — Теперь ему спокойно. Этому можно радоваться, правда? Теперь у него ничего не болит. У него никогда уже ничего не будет болеть.
— А где он сейчас?
Это меня сразило.
— Ну, его тело сейчас в больнице. Потом его похоронят.
Я понял, что ничего не смыслю в бюрократии смерти. Когда его тело заберут из больницы? Где его будут держать до похорон? И кто именно все это будет делать?
— Сейчас нам грустно, — сказал я. — Но мы будем благодарны дедушке за его жизнь. Мы поймем, что нам повезло: мне повезло, что он был моим отцом, а тебе — что он был твоим дедушкой. Нам обоим очень повезло. Но сегодня мы еще не можем чувствовать свое везение. Еще слишком мало времени прошло.
Пэт кивнул очень по-деловому.
— Он все еще в больнице?
— Его тело в больнице. Но душа улетела.
— Что такое душа?
— Это та искра жизни, благодаря которой твой дедушка был тем, кем он был.
— Куда она улетела?
Я глубоко вдохнул.
— Некоторые люди верят, что душа улетает в рай и живет вечно. Другие думают, что она просто исчезает, и ты засыпаешь навсегда.
— А ты во что веришь?
— Я думаю, что душа продолжает жить, — уверенно сказал я. — В раю или еще где-нибудь, в каком-то месте, о котором я ничего не знаю. Но она не умирает просто так. Она продолжает жить дальше. Даже если только в сердцах людей, которых она любит.
— Я тоже так думаю, — сказал мой сын.
Исполосованная крыша «Эм-Джи-Эф» хлопала, как рваный парус в сильный шторм. Я ехал по центральным улицам городка своего детства и не узнавал местность.
Магазинчики и маленькие кафе, которые я помнил, превратились в агентства по недвижимости и филиалы супермаркетов. Нет ничего удивительного в том, что мы, англичане, принялись так отчаянно размахивать флагом святого Георга, стараясь напомнить самим себе, что наши корни так же глубоки и прочны, как корни ирландцев и шотландцев… Это был мой родной город. Но с такой же вероятностью мог быть и любой другой.
Я не узнавал ничего, пока не увидел дядю Джека в укромном уголке в «Красном Льве» — эта пивная, похоже, была заповедной частью центральной улицы и находилась под защитой какого-то неофициального приказа. Он сидел в табачном дыму под дубовыми балками и медной упряжью и пил минеральную воду.
— Прими мои соболезнования, Гарри.
— Спасибо, дядя Джек.
— Хочешь выпить? Или сразу приступим к делу?
— Давай сразу к делу.
Дядя Джек сидел рядом со мной, и мы разбирались с бюрократией смерти. Я был все еще в оцепенении из-за недосыпа и потрясения от того, что отца больше нет в этом мире. Но от присутствия дяди Джека, морщинистого, курившего одну сигарету за другой, мне становилось значительно легче.
Мы поехали в больницу на «Эм-Джи-Эф», и я забрал из приемной жалкую сумочку с отцовскими вещами.
Его бумажник с фотографией внука, его очки, его вставные челюсти.
Вот и все, что от него осталось. Мне это передали без соболезнований. С чего бы им расстраиваться из-за него? Или из-за меня. Они не знали моего отца. Мы пошли дальше по цепочке.
Из каких-то туманных административных соображений смерть нужно было регистрировать в маленьком городке, где я раньше никогда не бывал. Хотя филиалы супермаркетов и агентства по недвижимости делали его угнетающе знакомым.
В очереди, в этой великой процессии жизни и смерти, мы стояли за молодой парой, регистрировавшей своего ребенка, и перед пожилой женщиной, регистрировавшей смерть мужа. И я удивился, зачем Найджел Бэтти жалуется на то, что мужчины умирают раньше своих жен. Насколько легче умереть первым, чтобы не пришлось заниматься похоронами — насколько легче тому, кто не приговорен продолжать жизнь в одиночестве.
В конце концов мы вернулись в мой родной городок, чтобы встретиться с владельцем похоронного бюро. Подобно «Красному Льву» оно не менялось с давних пор. Способы напиться и умереть — только это и осталось неизменным на английской улице.
Похоронное бюро с его мрачной витриной — белые надгробные камни на фоне черного шелка — всегда казалось закрытым. Так было в дни моего детства, да и теперь этот бутик для людей, потерявших близких, тоже казался закрытым. Когда я был ребенком и только-только узнал, что не буду жить вечно, я старался проходить мимо этого места как можно быстрее. Теперь я зашел внутрь. И все тут было нормально. Дядя Джек легонько положил руку мне на плечо, и я спокойно поговорил с владельцем бюро о приготовлениях к похоронам, как будто такое случалось со мной каждый день. Со свидетельством о смерти в руках казалось совершенно естественным разговаривать с мрачным стариком в черном о похоронах моего отца. Единственный неловкий момент наступил, когда он предложил нам глянцевый каталог. Я должен был выбрать гроб для своего отца.
Это был обыкновенный красиво оформленный каталог, и владелец похоронного бюро спокойно демонстрировал его мне от самых дешевых, простейших сосновых моделей до самых роскошных гробов в ассортименте, огромных сооружений из дорогого дерева, обитых бархатом и снабженных большими бронзовыми ручками.
Инстинктивно мне захотелось выбрать самый дорогой: для моего отца мне ничего не жалко. Но сразу же вслед за этим другой инстинкт подсказал мне, что самый роскошный гроб все-таки слишком пышен для того, чтобы моему отцу было хорошо спать в нем целую вечность.
Я заколебался и сказал владельцу похоронного бюро, что выберу второй по цене гроб. И когда мы с дядей Джеком вышли на улицу, я был доволен своим выбором.
— Твоего отца удар бы хватил при виде того шикарного гроба, — ухмыльнулся дядя Джек.
— Самого дорогого? — улыбнулся я. — Да, я думаю, это было бы немного слишком.
— Золотые ручки и красная бархатная обивка! — воскликнул дядя Джек. — Он больше похож на французский бордель, чем на гроб!
— Отец перевернулся бы в гробу, — хмыкнул я. — И сказал бы: «Ты думаешь, я кто? Чертов Наполеон?»
Я словно слышал его голос.
Я больше никогда не услышу его голоса.
Я всегда буду слышать его.
— Итак, селезень с уткой останавливаются в гостинице, в лучшей гостинице Килкарни, — начал Эймон очередную шутку. — У них намечается большой утиный уик-энд. Но не тут-то было! Вы только послушайте! Они поднимаются в свой номер и обнаруживают, что у них нет презервативов. «Ничего страшного, — говорит селезень, — я позвоню в сервисную службу и попрошу принести их сюда». Он звонит, приходит мальчик, приносит презервативы и говорит: «Сэр, я не знал ваш размер и подобрал их вам на глазок». А селезень отвечает: «А я собирался надевать их не на глазок, а совсем на другое место. Я что, по-вашему, похож на извращенца?»
Эймон снял микрофон со стойки в полной тишине. Смех наложат потом.
— Я сочувствую этому селезню, — сказал он, пересекая сцену, которая была освещена как-то ярче обычного, и останавливаясь перед публикой, одетой заметно лучше обычного. — Сочувствую, потому что в Килкарни совершенно нет сексуального просвещения. Мой папа сказал мне, что мужчина должен быть сверху, а женщина снизу. Так что когда у меня впервые завязались серьезные отношения, мы с моей девушкой стали спать на двухъярусной кровати. Понимаете ли, в городке, откуда я родом, секс передается по наследству: если у мамы с папой его не было, то с большой вероятностью его не будет и у вас.
Он снова закрепил микрофон на стойке:
— К счастью, теперь я хороший любовник, но только потому, что я много тренируюсь самостоятельно. Спасибо и до свидания!
Раздались бурные аплодисменты, а Эймон поспешил к краю сцены, где красивая девушка в наушниках протянула ему бутылку пива. Мне показалось, что он падает в обморок: он шлепнулся на одно колено, все еще держа бутылку в руке, повернулся, и его вырвало в ведро с песком — настоящее ведро с песком, не макет.
— Вырежьте, вырежьте это! — велел режиссер.
Я подбежал к Эймону и нагнулся над ним, обняв его трясущиеся плечи. Рядом с ним стояла Мем с широко раскрытыми от беспокойства глазами, совершенно неузнаваемая в одежде.
— Не волнуйся, Эймон, — сказал я. — Это всего-навсего реклама пива.
— Я не волнуюсь, — едва слышно пробормотал он. — Я возбужден.
Я не был возбужден. Я боялся. Очень боялся.
Мой отец… вернее, тело моего отца лежало в похоронном бюро. И я собирался идти как раз туда.
Хозяин бюро при первой нашей встрече упомянул, что будет возможно «прощание с покойным». При этом он с гордостью отметил, что эту услугу они предоставляют совершенно бесплатно. И вот это событие — моя последняя встреча с отцом наедине приобрела для меня огромную важность.
Что я почувствую, когда увижу в гробу человека, который подарил мне жизнь? Не расклеюсь ли я? Не сломаюсь ли при виде моего всегдашнего защитника, подготовленного к погребению? Я, не переставая, думал об этом, и мне казалось, что я сникну и развалюсь на куски, что все мои годы сотрутся, и я снова превращусь в плачущего ребенка.
Когда я увижу, как он лежит там, жестокий факт его смерти уже не будет подлежать сомнению. Смогу ли я смириться с этим? Вот что я хотел знать. Я давно усвоил, что когда у тебя рождается ребенок, это еще не делает тебя по-настоящему взрослым. Неужели мужчина должен похоронить своего собственного отца для того, чтобы почувствовать, что окончательно вырос?
Дядя Джек ждал меня все в том же «Красном Льве». Мама отрицательно помотала головой и отвернулась, когда я спросил, не хочет ли она пойти со мной. Я не винил се. По мне нужно было узнать, смогу ли я жить, зная, что теперь я один.
Разумеется, я не один. Есть мама, которая спит с включенным светом, сбитая с толку тем, что впервые в жизни осталась одна. И есть Пэт, которого судьба то и дело швыряет между радостью снова видеть Джину и удушающей печалью нашего собственного дома. И есть Сид, теперь далекая, затерянная в другом районе города, живущая с совершенно другим человеком.
И все же, когда отец умер, я почувствовал, что теперь остался один.
Даже когда наши отношения становились натянутыми, он всегда был моим покровителем и защитником, моим главным союзником. Даже когда мы ссорились, даже когда я разочаровывал или огорчал его, я всегда был уверен: он что угодно сделает ради меня. Теперь все это исчезло.
Дядя Джек погасил окурок и допил минеральную воду. Мы молча дошли до похоронного бюро, а когда маленький колокольчик оповестил о нашем появлении, дядя Джек положил руку мне на плечо. Он не очень стремился увидеть тело своего брата. Он согласился на это исключительно ради меня.
Хозяин похоронного бюро ждал нас. Он провел нас в вестибюль, похожий на раздевалку. Со всех сторон висели тяжелые шторы, разделявшие это помещение на шесть каморок. Я затаил дыхание, когда он отодвинул в сторону один из занавесов и нашим глазам предстал мой отец в гробу.
Только это был не мой отец. Это был уже не он. На его лице застыло выражение, которого я никогда раньше у него не видел. Он не выглядел спокойным или спящим, он не подтверждал ни одного из клише, описывающих смерть. Его лицо казалось совершенно пустым. Оно больше не имело к отцу никакого отношения. С него была стерта индивидуальность, так же как и боль и смертельная усталость. Я словно постучался в дверь и обнаружил, что дома никого нет. Более того, было похоже, что мы не туда попали. Та искра, которая делала моего отца тем, кем он был, исчезла. Я с полной уверенностью мог сказать, что его душа улетела. Я пришел посмотреть на своего отца в последний раз, но не нашел его.
Мне захотелось поскорее увидеть Пэта. Мне захотелось обнять своего сына и сказать ему: все, во что мы с таким трудом старались поверить, на самом деле правда.
Обычно я держался подальше от окна и из-за штор смотрел, как серебристая «Ауди» змеей ползет по улице, выискивая клочок пространства для парковки. Но сегодня я специально вышел из дому, когда увидел, что они подъезжают.
Белокурая голова Пэта виднеется на заднем сиденье, он рассматривал какую-то новую безделушку. Джина на переднем сиденье повернулась, чтобы поговорить с ним. А на водительском месте — этот невообразимый Ричард, полуразведенный мужчина, спокойный и невероятно уверенный в себе, как будто развозить Джину и Пэта по городу на «Ауди» — самое естественное для него занятие.
Я никогда не разговаривал с ним. Я даже ни разу не видел, чтобы он выходил из машины, когда они привозили Пэта назад ко мне. Он был темноволосый, упитанный и носил очки — сочетание, которое сработало в его пользу. Красивый, даже чем-то напоминающий Кларка Кента. Возле дома чудо осталось парковочное место для одной машины, и он мастерски зарулил туда на своей «Ауди». Вот ведь ублюдок, а?!
Обычно Джина стучала в дверь, здоровалась со мной и быстро целовала Пэта на прощание. Передача из рук в руки происходила с минимумом любезности, только на это мы и были способны. И все- таки мы старались. Не ради себя, ради нашего ребенка. Но сегодня я ждал их у калитки. Джина, казалось, этому даже не удивилась.
— Здравствуй, Гарри.
— Привет.
— Смотри, что у меня есть! — сказал Пэт, размахивая новой игрушкой — каким-то мрачным пластмассовым астронавтом с неправдоподобно огромной лазерной пушкой, — и пронесся мимо меня в дом.
— Прими мои соболезнования. — Джина осталась стоять по другую сторону калитки.
— Спасибо.
— Мне действительно очень жаль. Твой отец был самым добрым человеком из всех, кого я знаю.
— Он был от тебя без ума.
— Я тоже была от него без ума.
— Спасибо за игрушку Пэта.
— Это Ричард купил ее.
— Старина Ричард просто молодчина!
Джина искоса взглянула на меня.
— Лучше я пойду, — кивнула она.
— Мне казалось, тебе не нравится, что Пэт играет в игры с оружием.
Она тряхнула головой и принужденно рассмеялась. Но было ясно, что ей совсем не смешно.
— Если тебе действительно интересно, я считаю, что в нашем мире более чем достаточно насилия, и такие игрушки не увеличат его количество. Понятно? Он хотел пушку, он ее и получил.
— Я не собираюсь отказываться от него, Джина.
— Это решает суд.
— Я изменил всю свою жизнь, чтобы ухаживать за сыном. Я работаю на полставки. Я научился делать все по дому — все то, о чем раньше никогда не задумывался: кормить его, одевать, укладывать спать, отвечать на бесчисленные вопросы, сидеть рядом, когда он грустит или чем-то напуган.
— Все то, что я четыре года делала практически в одиночку.
— Именно это я и хочу сказать. Я научился заботиться о нашем ребенке так же, как ты заботилась о нем. А теперь ты возвращаешься и говоришь мне, что все это кончено.
— Ты неплохо поработал за последние несколько месяцев, Гарри. Но что ты теперь за это хочешь? Получить медаль?
— Мне не нужна медаль. Я не делал ничего сверх того, что должен был делать. Я знаю, что в этом нет ничего особенного. Но ты ждешь от меня слишком многого, Джина. Я научился быть для Пэта настоящим отцом, мне пришлось этому научиться. Теперь же ты хочешь, чтобы я вел себя так, как будто ничего этого не было. А я не могу. Как я могу это сделать? Расскажи мне.
— Что-то не так? — спросил Ричард, вылезая из «Ауди».
Значит, ноги у него все-таки имеются.
— Иди обратно в машину, Ричард, — сказала Джина.
— Да, действительно, иди-ка ты обратно в машину, Ричард, — поддержал ее я.
Он сел в машину, часто мигая глазами за стеклами очков.
— Ты должна решить, чего ты действительно хочешь, Джина. Чего хотите вы оба.
— О чем ты говоришь?!
— Я полностью за то, чтобы мужчины брали на себя ответственность за детей. Я за то, чтобы мужчины участвовали в воспитании своих наследников. Но то, чего вы требуете, невозможно. Нельзя ждать от нас, чтобы мы принимали в детях родительское участие, а потом просто уходили, едва вы, женщины, этого захотите, как будто ребенок — ваша собственность. Помни об этом, когда в следующий раз будешь встречаться со своим адвокатом.
— Ты тоже помни кое о чем, Гарри.
— О чем?
— Я тоже люблю сына.
Пэт сидел на полу у себя в комнате, вывалив игрушки из коробки на ковер.
— Хорошо провел время, милый? Ты хорошо провел время с мамочкой и Ричардом?
Я понимал, что мои слева до смешного жизнерадостны, как у ведущего телеигры, когда на кону очень большая ставка, но я решил, что Пэта ни в коем случае не должны расстраивать все эти новые отношения. Я не хотел, чтобы он считал предательством каждую встречу с матерью и Ричардом. Но одновременно мне не хотелось, чтобы ему слишком уж нравилось проводить время с ними.
— Все было нормально, — неопределенно сказал он. — Ричард и мамочка немножко поссорились.
Чудесные новости.
— Из-за чего, милый?
— Я капнул мороженым на сиденье его дурацкой машины. А он сказал, чтобы я больше не ел мороженое в машине.
— Но тебе нравится Ричард?
— Он нормальный.
Я почувствовал прилив симпатии к этому человеку, с которым никогда не общался. Не слишком сильный прилив, совсем небольшой, но все- таки это была симпатия. Роль, которую он для себя выбрал, было невозможно сыграть. Если бы он попытался стать Пэту отцом, у него ничего не получилось бы. А если бы решил стать просто другом, это тоже закончилось бы провалом. Но, по крайней мере, у Ричарда оставался выбор.
А Пэта кто-нибудь спрашивал, хочет ли он есть мороженое на заднем сиденье этой серебристой «Ауди»?
Сид работала в одном из красиво оформленных азиатских ресторанчиков, которые открывались по всему городу. Там, где продают тайские рыбные бургеры, японскую лапшу и холодные вьетнамские закуски-роллзы, точно целый континент превратился в одну большую кухню для Запада. Зал был светлым и ярким, повсюду полированное дерево и сверкающий хром, как в художественной галерее или в кабинете стоматолога.
С улицы я смотрел, как Сид ставит две дымящиеся тарелки с чем-то похожим на малайзийских гигантских креветок в соусе карри перед двумя молоденькими женщинами.
Как и на всех здешних официантках, на ней были белый накрахмаленный фартук, черные брюки и белая рубашка. Волосы были подстрижены короче, чем раньше, почти как у мальчишки: она переметнулась от стиля Ф. Скотта Фицджеральда к битловской стрижке всего за один визит к парикмахеру. Я знал, что когда женщина отрезает волосы, это означает что-то важное, но забыл, что именно.
Сид направилась в глубину ресторана, по дороге сказав молоденькому черному парню за стойкой бара что-то забавное. Он рассмеялся, а она исчезла в кухне. Я занял место за столиком возле входа и принялся ждать, когда она снова появится.
Был четвертый час, и ресторанчик почти пустовал. Кроме меня и двух женщин, которые ели креветок, была еще троица упитанных бизнесменов, перед которыми стояли пустые бутылки легкого сухого вина. Молодая официантка положила меню на мой столик, и в тот же момент Сид вышла из дверей кухни.
Она держала на ладони на уровне головы поднос с тремя бутылками японского пива. Сид поставила их перед пьяными бизнесменами в костюмах, не заметив меня, не обращая внимания на многозначительные взгляды раскрасневшихся мужчин, — ей ни до кого из присутствующих сейчас не было дела.
— Когда ты заканчиваешь? — поинтересовался один из них.
— Вы только это хотели спросить? — ответила она, отвернувшись, и в этот момент наконец-то увидела меня.
— Что угодно?
— Как насчет того, чтобы провести остаток жизни вместе?
— Этого нет в меню. Как насчет лапши?
— Хорошо. У вас есть толстая лапша?
— Удон? Конечно. Мы подаем лапшу удои в бульоне с креветками, рыбой, грибами и всякой другой вкуснятиной.
— На самом деле я не так уж голоден. Но какое совпадение, а? Так вот друг на друга наткнуться!
— Да уж, Гарри. Как ты узнал, что я здесь работаю?
— Я не узнавал. Это сорок второй ресторан, где я побывал за последние несколько дней.
— Ты просто сумасшедший!
— Да, я схожу по тебе с ума.
— Просто сумасшедший. Как твой отец?
— Похороны завтра.
— Боже, мне так жаль! У Пэта все в порядке?
Я набрал воздуха в грудь:
— Они были очень близки, ты же знаешь. Для него это огромная потеря. Но он как-то справляется с этим. Мама тоже. Я жду не дождусь, когда похороны наконец пройдут.
— После похорон бывает труднее всего. Потому что все расходятся по домам, и жизнь продолжается. Для всех, кроме тебя. Я могу чем-то помочь?
— Да.
— Чем?
— Разреши мне проводить тебя домой.
— Перестань преследовать меня, — попросила Сид, когда мы шли по тихим переулочкам Ноттинг- Хилла. — Это должно прекратиться.
— Мне нравится твоя прическа.
Она ухватилась рукой за челку.
— Ничего хорошего тут нет. Причем это касается и тебя, и меня, — нахмурилась она.
— Ну, не знаю. Выглядит совсем не так уж плохо.
— Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
— Я хочу, чтобы мы стали одной семьей.
— Мне казалось, что тебе не нравятся такие семьи, собранные из осколков других разбитых семей. Я думала, тебе нравится жизнь без осложнений.
— Я не хочу жизни без осложнений. Я хочу жить с тобой. И с Пегги. И с Пэтом. И, может быть, с нашим собственным ребенком.
— Ты хочешь, чтобы у тебя была такая семья? Чтобы мой ребенок и твой ребенок дрались с нашим общим ребенком? Ты возненавидишь все на свете, Гарри. Тебя хватит на… ну, я даже не знаю, на сколько тебя хватит.
— Я никогда не возненавижу свою жизнь, если буду с тобой. Послушай, у моего отца на руке была татуировка, ее сделали, когда он был морским пехотинцем. Там было написано: «Вместе мы победим». И вот это я чувствую, когда думаю о нас.
— Ты хочешь сделать татуировку?
— Нет.
— Ты идешь в армию?
— Я хочу сказать, что если мы будем вместе, то все пойдет нормально. Я не знаю, какой семьей мы станем, потому что раньше таких семей никогда не встречал. Но я знаю, что это будет лучше, чем любая другая семья, которую мы бы завели поодиночке. Просто подумай об этом, ладно?
— Конечно, Гарри. Я сегодня же за ужином непременно обсужу это со своим мужем.
Мы остановились возле старого белого особняка, разделенного на квартиры лет сорок назад.
— Мы пришли, Гарри.
И тут вдруг из входной двери выскочил Джим с рукой в гипсе и завопил:
— Держись подальше от моей жены, ублюдок!
Он размахнулся со всей силы, и его мотоциклетный сапог словно взорвался у меня во рту.
Я отшатнулся, десны были разбиты, из них брызнула кровь. Ноги в тот же миг стали ватными, но зато прояснились сразу две вещи.
Во-первых, Джим был знаком с боевыми искусствами, а во-вторых, он снова куда-то врезался на своем мотоцикле.
Я отскочил за мусорные контейнеры и поднял кулаки, а он снова пошел на меня, но Сид тут же встала между нами, и Джим взвыл от боли, когда она схватила его за больную руку.
— Оставь его в покое! Немедленно оставь его в покое! — закричала она на мужа.
— Осторожнее с моей рукой, чтоб тебя! Поняла?! — заорал он в ответ. Но, тем не менее, разрешил ей отвести себя обратно к двери. И обернулся, чтобы напоследок рявкнуть на меня: — Если еще раз увижу твою рожу, ты останешься вообще без зубов!
— Это мне не впервой.
Я не стал объяснять, что добрая соседская собака уронила меня лицом на асфальт, когда мне было пять лет. Это прозвучало бы не слишком эффектно.
Он вернулся в дом, придерживая свой гипс.
Видимо, они жили на первом этаже, потому что до меня сразу же донесся плач Пегги. Смд повернулась и взглянула на меня.
— Пожалуйста, оставь меня в покое, Гарри.
— Просто подумай насчет того, что я сказал, — невнятно пробормотал я распухшими и кровоточащими губами. — Пожалуйста, обдумай мое предложение.
Она покачала головой и… Я знаю, что это глупо, но я почувствовал, что начинаю ей действительно нравиться.
— Ты не сдаешься, да? — спросила она.
— Это мне досталось от отца, — ответил я. Сид закрыла дверь большого белого особняка и вернулась к своей жизни.
В миле от дома моих родителей на холме стоит маленькая церквушка.
Когда я в детстве светлыми летними вечерами забирался туда, куда меня не пускали, я иногда прятался там, на кладбище, пил сидр, кашлял от дешевых сигарет и глядел в прицел пневматического ружья моего друга.
Конечно, мы были совсем не такими крутыми, какими казались. От малейшего шума: ветра среди деревьев, шороха листьев на холодную могильную плиту, скрипа рассохшегося дерева в церкви — мы с другом в панике удирали, боясь, что вот именно сейчас все мертвецы восстанут из гробов. А теперь здесь должны были похоронить моего отца.
Я проснулся от звона велосипеда. Это газетчик положил свежий номер «Миррор» в почтовый ящик. Из кухни доносилось тихое бормотание радио. На секунду, в момент между сном и пробуждением, мне показалось, что наступил самый обычный день.
Но после завтрака мы с сыном облачились в траурную одежду (оба мы выглядели неуклюже в черных галстуках и белых рубашках), уселись на полу моей детской спальни и стали смотреть фотографии, коробку за коробкой.
И время как будто потекло вспять. Здесь были яркие цветные карточки, на которых мой отец и Пэт открывают рождественские подарки, Пэт катается на своем «Колокольчике» с еще не снятыми стабилизаторами, Пэт с ослепительно белыми волосами, только-только начинающий ходить, Пэт — спящий младенец на руках улыбающегося дедушки.
Было множество других фотографий — с выцветающими красками: мои родители со мной и с Джиной в день нашей свадьбы, я — самодовольно ухмыляющийся подросток с отцом — крепким мужчиной лет пятидесяти, оба положили друг другу руки на плечи, мы стоим в нашем садике за домом, отец гордится мной и своим садом. И еще более ранние фотографии, где я — бестолковый десятилетний мальчуган с родителями, еще молодыми, на свадьбе одного из моих многочисленных двоюродных братьев.
И дальше, к первым воспоминаниям и вовсе незапамятным временам. На черно-белом снимке я коротко остриженный ребенок с папой и лошадьми на Солсбери-Плейн, еще одна черно-белая фотография, где мой отец, смеясь, поднимает меня на руки на каком-то открытом всем ветрам пляже, и, наконец, фотографии в серых тонах: мои родители в день своей свадьбы и отец в военной форме.
Его детских снимков я никогда не видел просто потому, что он был из бедной семьи, у них не было фотоаппарата, но ощущение складывалось такое, что его жизнь началась только вместе с нашей маленькой семейкой.
Привезли цветы. Мы с Пэтом подошли к окну комнаты моих родителей, выходившему на улицу, и смотрели, как цветочник выгружает свой товар из фургона. Вскоре завернутые в целлофан букеты покрыли весь газон перед домом, и я вспомнил о принцессе Диане и море цветов, выплеснувшемся на черную ограду королевского дворца. Для цветочника это была просто работа, первый заказ в этот день, но казалось, что он сочувствует искренне.
Я слышал, как он сказал моей маме: «Жаль, что я не знал его».
Когда гроб прибыл в церковь, мы… рассмеялись. Это был смех отчаяния, смех, служащий плотиной для слез, которые, если начнутся, уже не остановятся, но все же это был смех.
Мы шли вслед за гробом — мама, мой сын и я. Четверо мужчин, несших гроб, внезапно остановились у входа в церковь. Хотя мы с Пэтом были по обе стороны от мамы и обнимали ее, она продолжала идти, опустив глаза. И спохватилась, только когда с силой ударилась головой о край гроба.
Она отшатнулась назад, схватилась за лоб и посмотрела, нет ли крови на кончиках пальцев, а потом взглянула на меня, и мы оба рассмеялись. Мы словно услышали отцовский голос, этот голос старого лондонца, усталый и нежный: «Что ты делаешь, женщина?»
Затем мы вошли внутрь прохладной церкви, и казалось, что все это происходит во сне. Родственники, друзья семьи, соседи нынешние и бывшие, мужчины в галстуках — бывшие бойцы морской пехоты, познакомившиеся еще юношами, а теперь семидесятилетние, — все эти люди собрались вместе в последний раз и стояли в несколько рядов. Кто- то начал плакать при виде гроба моего отца.
Мы втроем сели на переднюю скамью. Когда- то «мы втроем» означало моих родителей и меня. Теперь это были моя мама, мой сын и я. Головы были опущены, мы смотрели на каменные плиты пола, нервный смех уже прошел, и я увидел священника, только когда он начал читать из Исайи:
— И перекуют мечи свои на орала, и копья свои — на серпы; не поднимет народ на народ меча, и не будут учиться воевать.
Проповедь была о бравом солдате, ставшем мирным человеком, о воине, научившемся быть любящим мужем, добрым отцом, заботливым соседом. Священник хорошо поработал над этой речью, он поговорил с моей мамой, и с дядьями, и с тетушкой Этель, которая на самом деле не была моей тетей. Но сам он не знал моего отца, так что не мог по-настоящему описать его и его жизнь.
И только когда в переполненной церкви раздалась песня, которую выбрала мама, у меня сжалось сердце, и я почувствовал всю тяжесть утраты.
Больше, чем гимны, или проповедь, или чистосердечные банальности, или лица людей, которых он когда-то знал, меня тронула эта старая песня. Голос Синатры, очень молодой, очень чистый, без развязности и цинизма его поздних лет. Этот голос поднимался и парил под сводами маленькой церквушки.
Моя мама не пошевелилась, но я чувствовал, что она крепче ухватилась за Пэта, как будто боялась, что ее унесет в какое-нибудь другое время и место, куда-нибудь в одинокое будущее, где она сможет спать только с включенным светом, или в какое-нибудь потерянное, невозвратимое прошлое.
Когда-нибудь,
Когда мне будет грустно,
А в мире станет почему-то холодно и пусто,
Я вдруг почувствую тепло,
Лишь вспомнив о тебе
Такой, какою ты была сегодня.
И я услышал голос моего отца, недовольного выбором песни, полный недоумения голос, отчитывавший женщину, с которой он прожил всю жизнь и которая не переставала удивлять его.
«Ну только не раннего Синатру, женщина! Не эту умопомрачительную чушь для девочек-подростков! Если тебе так хотелось услышать именно Си- натру, могла бы выбрать песню пятидесятых. Например: «За мою любимую», «Глаза ангела», «Рано- рано утром», ну, что-то вроде этого. Но только не эту раннюю ерунду. А чем тебе не угодил Дин Мартин? Мне всегда больше нравился старик Дино…»
Это была правда. Любимым певцом папы был Дин Мартин. Синатра был слишком гладок и романтичен для моего старика. Он предпочитал твердость Дина Мартина. Но, разумеется, песню выбирал не он. Выбирала моя мама. Речь шла не о том, каким он видел себя сам. Это был он, увиденный ее глазами, тот, кого она знала и любила.
Но ты, как прежде, так мила!
Твоя улыбка так тепла,
А щеки так нежны.
В душе моей настал покой,
И я люблю тебя такой,
Какою ты была сегодня.
Служащие похоронного бюро осторожно вынесли гроб с моим отцом из церкви на кладбище, к самой последней могиле на этом наклонном поле с надгробными камнями, а мы шли следом, словно завороженные ритуалом смерти.
Свежевырытая яма находилась в конце длинного ряда могил, и когда-нибудь, когда здесь случится множество других похорон, сложно будет найти место упокоения моего отца, потому что его надгробие будет стоять среди леса могильных камней, одно из многих. Но не теперь. Не сегодня. Сегодня отец последним прибыл на это вечное место. Сегодня найти его могилу легко.
Рядом с ямой стояло надгробие — новенький белый камень с черной надписью, выгравированной на верхней половине. Внизу было оставлено место для еще одной надписи, оно ждало его жену, мою маму, бабушку Пэта.
На камне было написано: «Патрик Уильям Роберт Сильвер, награжденный медалью «За отличную службу». Имя из тех времен, когда в обычных семьях детям давали столько имен, сколько могли запомнить; а под датами рождения и смерти стояло посвящение: «Любимому мужу, отцу и дедушке».
Священник говорил:
— …ибо ты есть земля и в землю отойдешь… приидите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира…
Но вникнуть я не мог, в голове у меня вертелась фраза из старой песни, где кого-то просят никогда-никогда не меняться.
Мы стояли у края открытой могилы впереди большой толпы пришедших на похороны. Некоторых из них я не знал, некоторых знал всю жизнь. Но те люди, которых я знал, сильно изменились. Я помнил смеющихся дядюшек и прекрасно выглядевших тетушек в их зрелые годы — лучшие годы для покупки новых машин и одежды, для поездок на побережье в летние дни с маленькими или уже выросшими детьми.
Теперь эти знакомые лица были старше, и уверенность в себе, отличавшая их, когда им было за тридцать или за сорок, как-то улетучилась с годами. Они пришли на похороны моего отца — первого, кто ушел из их поколения, и их собственная смерть, должно быть, вдруг показалась им очень реальной. Они плакали о нем и о себе тоже.
Где-то вдали я различал поля, по которым гулял мальчишкой, — темно-коричневые в середине зимы и прямоугольные, как футбольное поле, огороженные тонкими стволами голых деревьев.
Неужели до сих пор дети играют на этой неровной земле? Почему-то это казалось невероятным. Но я помнил каждый сверкающий ручеек, каждую грязную канаву, прудик в густой роще, помнил и всех фермеров, которые гоняли нас, меня и моих друзей, — городских детей, живущих на окраине.
Здесь не было и намека на жилые массивы и торговые центры. Казалось, что это и есть настоящая сельская местность.
Именно ради этого мой отец и сбежал из города. Поля, где я играл мальчишкой, — это было то, чего хотел мой отец, и теперь его должны были похоронить посреди этих полей.
Отовсюду раздавался плач — громкий, неуемный, исполненный горя. Я поднял глаза и увидел слезы на лицах, которые я любил: на лицах братьев моего отца, соседей, моей матери и сына.
Но сам я стоял с сухими глазами, крепко обняв одной рукой маму, прижимавшую к себе рыдающего внука, и смотрел, как отцовский гроб опускают в свежевырытую могилу. Вторая моя рука была засунута в карман черного пиджака, и в кулаке я сжимал отцовскую серебряную медаль — так, словно решил никогда ее не выпускать.
— Мир меняется, — сказал Найджел Бэтти. — Сейчас уже не семидесятые годы. Это не «Крамер против Крамера». И хотя в спорах о месте проживания ребенка закон по-прежнему стоит на стороне матери, и так будет всегда, но теперь все отчетливее видно, что далеко не всегда виноват во всем мужчина.
— Я не могу даже представить, что моего сына будет растить кто-то посторонний, — заявил я, обращаясь больше к самому себе, чем к адвокату. — Мне отвратительна мысль о том, что он будет жить в одном доме с человеком, который в нем совершенно не заинтересован. С человеком, которого интересует только мать моего ребенка.
— Этого не произойдет. Что бы она ни говорила, она бросила вас обоих. И вы проделали серьезную работу, пока сын был на вашем попечении. Неважно, что она говорит своему адвокату.
Поверить не могу, что она обвиняет меня в халатности. Если бы она вела честную игру, я бы мог уважать ее. Но от этого — от этого у меня просто кровь кипит! Вы понимаете, что я имею в виду, Найджел?
— Понимаю.
Я больше не называл адвоката мистером Бэтти. После того, как он рассказал мне свою историю, он стал для меня просто Найджелом.
…Семь лет назад он женился на француженке, которая работала в одной адвокатской конторе в Лондоне. Не прошло и года, как у них родились дочери-близняшки. Но когда два года назад их брак дал трещину, его жена — его бывшая жена — решила вернуться во Францию. И с одобрения Апелляционного суда получила разрешение вывезти дочерей из страны. С тех пор Найджел Бэтти их не видел.
— Мои дети потеряли отца и, несомненно, со временем возненавидят мать, — печально сказал он, — благодаря какому-то болвану судье, который считает, что мать — единственная, кого стоит принимать во внимание. В моем случае нет ничего необычного: масса отцов утрачивает связь со своими детьми, потому что женщины, на которых они когда-то женились, хотят наказать их.
Я сочувственно поддакивал. Был поздний вечер, и уборщицы шаркали швабрами по его пустому офису в Вэст-Энде. Адвокат сидел на уголке своего стола и смотрел на транспортную пробку на площади.
Разумеется, было бы лучше, если бы мои дети остались с обоими родителями. Но для решения этой задачи потребуется идти на определенные компромиссы. Однако в спорах о проживании ребенка не бывает компромиссов. И они не имеют никакого отношения к благу ребенка. Должны иметь, но не имеют.
Он снял очки и потер глаза.
— Хотя закон старается сделать получение решения о совместном проживании с ребенком как можно менее болезненным, подобные споры заканчиваются победой одного из родителей и поражением другого. Это неизбежно. Проигрывает обычно мужчина. Но — и это появилось только за последние двадцать лет — не всегда. И мы можем выиграть это дело. Мы заслужили победу.
— Но она любит его.
— Что?
— Джина любит Пэта. Я знаю, что она его очень любит.
Найджел принялся перекладывать на столе какие-то бумажки. Видимо, моя реплика привела его в замешательство.
— Я не уверен, что для нас это имеет какое-либо значение, — признался он.
Я наблюдал за ними из окна. Распахнулась передняя дверца «Ауди», и со стороны пассажирского сиденья возникла Джина. Затем она выпустила Пэта из задней двери (Пэт успел сказать мне, что Ричард установил детский замок), а затем, присев на корточки, чтобы они стали одного роста, крепко обняла сына, прижав его белокурую голову к своему плечу, стараясь продлить последние секунды общения с ним, перед тем как вернуть сына мне.
Джина задержалась у двери машины. Мы теперь с ней не разговаривали, но она подождала, пока я выйду, и только потом села в машину. И когда я увидел, как Пэт с сияющими глазами бежит по дорожке к нашей двери, я понял, что он имеет право на материнскую ласку, как и все дети в этом мире.
Он играл в игрушки на полу в своей комнате.
— Пэт!
— Да?
— Ты знаешь, что у нас с мамочкой сейчас не самые хорошие отношения.
— Вы друг с другом не разговариваете.
— Это потому, что у нас сейчас серьезный спор. Он молча шлепнул фигуркой Люка Скайуокера о борт «Миллениум Фалькона». Я сел на пол рядом с ним. Он шлепнул еще раз и еще.
— Мы оба тебя очень любим. Ты же это знаешь, правда?
Он ничего не ответил.
— Пэт!
— Думаю, да.
— И мы оба хотим, чтобы ты жил с нами. Где бы ты предпочел жить? У меня?
— Да.
— Или у мамочки?
— Да.
— У обоих сразу нельзя. Ты же это понимаешь, правда? У обоих сразу нельзя. Больше нельзя.
Он потянулся ко мне, и я крепко обнял его.
— Это трудно, правда, милый?
— Трудно.
— Вот об этом мы и спорим. Я хочу, чтобы ты остался здесь. А мамочка хочет, чтобы ты жил с ней. С ней и с Ричардом.
— Да, но как же мои вещи?
— Что?
— Мои вещи. Все мои вещи здесь. Если я буду жить у них, как же быть с моими вещами?
— Здесь нет никакой проблемы, милый. Мы можем перевезти твои вещи. Не беспокойся об этом. Важно решить, где ты будешь жить. Я хочу, чтобы ты остался здесь.
Он взглянул на меня снизу вверх. Глазами Джины.
— Почему?
— Потому что так будет правильно, — сказал я и, пока я это произносил, усомнился, так ли это на самом деле.
Я изменился за последние шесть месяцев — за те месяцы, что в одиночку воспитывал Пэта. Ток-шоу с Эмоном Фишем было лишь способом зарабатывать деньги, а не доказать мою ценность себе самому и всем остальным. Работа больше не была для меня центром Вселенной. Им всегда являлся мой мальчик.
Когда я испытывал гордость, или страх, или удивление, или что-нибудь еще, напоминавшее мне, что я жив, это случалось не из-за каких-то событий на студии. Это происходило тогда, когда Пэт научился завязывать шнурки, или когда его обидели в школе, или когда он говорил или делал что-то такое, из-за чего меня переполняла любовь, и я думал: мой сын — как раз и есть самый чудесный мальчик на свете. Если бы он уехал, я почувствовал бы, что потерял все.
— Я просто хочу, чтобы тебе было лучше, — сказал я и впервые спросил себя: лучше кому — ему или мне?
— Мы с твоим папой видели ее в «Палладиуме», когда ей было восемнадцать лет, — сказала мама. — Ее называли «девушка из Тигровой бухты».
Мамины голубые глаза расширились от возбуждения — почему я никогда раньше не замечал, какие они голубые? В сумерках «Альберт-Холла» глаза моей мамы светились, как драгоценные камни на витрине «Тиффани».
Хотя по большей части родители проводили вечера дома, примерно раз в полгода они выбирались в театр или на концерт: Тони Беннет в «Ройял-Фестивал-Холле», ремейк «Оклахомы» или «Людей и кукол» в «Уэст-Энде»… И вот теперь, чтобы не нарушать традицию, я привез маму на концерт в «Альберт-Холл». Ее всегдашняя любимица — «девушка из Тигровой бухты».
— Ширли Бэсси! — восхищенно произнесла моя мама.
В детстве меня несколько раз вытаскивали на концерты Ширли Бэсси, пока я был еще слишком мал, чтобы этому воспротивиться. К тому же в те годы ее публика была далеко не такой странной, как та, что встретила нас в «Альберт-Холле».
Невозможно красивые молодые люди в маленьких тюбетейках, с выщипанными бровями выискивали свои места среди невозмутимых пожилых пар из Хоум-Каунтиз: мужчин, одетых в традициях сельского клуба, и женщин с той жесткой прической а-ля Мегги Тэтчер, какой щеголяет поколение моей мамы, когда выходит в свет.
— Никогда не думал, что старушка Ширли так популярна у геев, — заметил я. — Наверное, это можно понять: мальчикам нравится сочетание блеска шоу-бизнеса с личной трагедией. Она Джуди Гарланд нашего времени.
— У геев? — в замешательстве переспросила мама. — У каких геев?
Я показал рукой на молодых людей в одежде от Версаче, которая так резко выделялась на фоне шерсти и полиэстера пожилых пригородных пар.
— Все вокруг тебя, мама.
И, как будто по сигналу, молодой человек, сидящий рядом с мамой, похожий на манекенщика и слишком красивый, чтобы быть гетеросексуалом, встал под звуки вступления к фильму «Бриллианты вечны» и пронзительно крикнул:
— Мы любим тебя, Ширли! Ты восхитительна!
— Ну, он-то уж точно не гей, — шепнула мама мне на ухо. И я понял: она говорит мне это совершенно искренне.
Я засмеялся, обнял ее и поцеловал в щеку. Она восхищенно подалась вперед, когда Ширли Бэсси появилась на самом верху лестницы на сцене: вечернее платье певицы сверкало, как в сказке, руки были изящно вскинуты вверх.
— Как это у тебя получается, мама?
— Что получается?
— Как тебе удается держаться после того, как ты потеряла папу? Ведь ты прожила с ним всю жизнь. Я не могу себе представить, как тебе удается заполнять такую огромную пустоту.
— Ну, со всем этим, конечно, не справиться. С этим никогда не справишься. Я тоскую по нему Мне одиноко. Иногда страшно. И я по-прежнему не выключаю ночью свет.
Она посмотрела на меня. Ширли Бэсси плавно подошла к краю сцены, где ее встретили шквалом аплодисментов и дождем из букетов. Да, она была нашей Джуди Гарланд.
— Но я должна была научиться отпускать, — сказала мама. — Это ведь обязательная часть, не правда ли?
— Часть чего?
Часть того, что называется «любить кого-то». По-настоящему любить. Если кого-то любишь, то не воспринимаешь его как простое продолжение самой себя. Ты любишь его не за то, что в нем есть для тебя.
И мама снова повернулась к сцене. В темноте «Альберт-Холла» я увидел, что ее голубые глаза сверкают от слез.
— Любить означает понять, когда нужно отпустить, — сказала она мне.
— Да вы с ума сошли! — возмутился Найджел Бэтти. — Вы готовы добровольно отказаться от своего собственного ребенка? Просто так взять и отдать его своей бывшей жене, вместо того чтобы, черт побери, разгромить ее?! За что ей такой подарок, скажите на милость?! А ведь она только этого и добивается, чтоб ее…
— Я делаю это не ради нее. Я поступаю так ради него.
— Вы представляете, сколько мужчин мечтают оказаться на вашем месте? Вы знаете, сколько мужчин приходят в этот офис, плачущих взрослых мужчин, черт бы их побрал, Гарри, готовых отдать все на свете, чтобы оставить ребенка себе? А вы просто отказываетесь от него.
Нет, я не отказываюсь от него. Но я знаю, как ему нравится, когда он с Джиной, хотя он старается не показывать этого. Он думает, что меня это расстроит, что это будет предательством с его стороны или чем-нибудь в этом роде. И либо у них снова наладится связь, какая всегда бывает у матери и ребенка, либо Джина станет для него только компаньонкой для воскресных развлечений. Я замечаю, что до этого уже недалеко.
— А кто в этом виноват?
— Я знаю, что разочаровал вас, Найджел. Но я думаю только о том, как будет лучше моему мальчику.
— Вы считаете, она подумала о нем, когда уходила? Разве она думала о нем, когда ехала на такси в «Хитроу»?
— Не знаю. Я просто считаю, что ребенку нужны двое родителей. Даже ребенку, родители которого разведены. Вернее, в особенности, как раз такому ребенку. Я делаю все, чтобы это получилось.
— А тот мужчина, с которым она живет? Этот Ричард… Вы о нем ничего не знаете. Вас радует перспектива отдать сына ему?
— Я Пэта никому не отдаю. Он — мой сын и навсегда останется моим сыном. Я его отец и навсегда останусь его отцом. Но я должен признать, что Джина умеет выбирать мужчин.
— Если бы вы спросили меня, то я ответил бы, что она предпочитает чудаковатых типов. Вы же прекрасно знаете, что произойдет дальше, разве нет? Вы станете «папой на выходные», будете сидеть по воскресеньям в пиццерии и ломать голову над тем, что бы еще сказать этому незнакомому человечку, который когда-то был вашим ребенком.
— У нас с Пэтом никогда такого не будет.
— Не зарекайтесь.
— Я не говорю, что это то, к чему я стремился. Но как же вы не видите? Мы портим себе жизнь снова и снова, а по счетам платят наши дети. Мы завязываем новые отношения, всегда начиная все сначала, всегда думая, что у нас есть еще один шанс все исправить, а расплачиваются за это дети от распавшихся браков. У них — моего сына, ваших дочерей и миллионов им подобных — появляются раны, которые не заживут никогда. Необходимо прекратить это. — Я беспомощно пожал плечами, понимая, что внушаю ему отвращение. — Я не знаю, Найджел. Я просто стараюсь быть хорошим отцом.
— Отдавая сына в чужие руки.
— У меня такое ощущение, что это и есть как раз то немногое, что я могу сделать для него.
— Смотри, как это будет, — объяснил я Пэту. — Ты можешь оставить здесь сколько угодно своих вещей. Твоя комната навсегда останется твоей комнатой. Никто ее не будет трогать. И ты можешь вернуться, как только захочешь. На день, на ночь или навсегда.
— Навсегда? — переспросил Пэт, толкая свой «Колокольчик» рядом со мной.
— Ты будешь жить с мамой. Но никто не заставляет тебя жить там. Мы оба будем о тебе заботиться. И мы оба хотим, чтобы ты был счастлив.
— Вы больше не ссоритесь?
— Мы пытаемся перестать ссориться. Потому что мы оба очень тебя любим и оба хотим, чтобы тебе было как можно лучше. Я не хочу сказать, что мы никогда больше не будем ссориться, но мы стараемся.
— Вы опять любите друг друга?
— Нет, милый. Это время в нашей жизни уже позади. Но мы оба любим тебя.
— А где я буду спать у мамочки?
— Она для тебя приготовит новую комнату. Там будет классно: ты сможешь разбросать свои игрушки по всей комнате, включить хип-хоп, свести всех соседей с ума.
— А мою старую комнату никто не будет трогать?
— Никто.
— Даже ты?
— Даже я.
Мы пришли в парк. Перед нами лежала асфальтированная дорога, огибающая озеро. Пэт любил кататься здесь на своем «Колокольчике», срываясь с места на такой скорости, что лебеди испуганно взлетали при его приближении. Но теперь он даже не попытался сесть на велосипед.
— Мне нравится так, как сейчас, — сказал он, и от этого у меня чуть не разорвалось сердце. — Мне нравится так.
— Мне тоже, — сказал я. — Мне нравится готовить тебе завтрак по утрам. И мне нравится, когда после обеда все твои игрушки разбросаны по полу.
И мне нравится, когда мы приносим домой китайскую еду или пиццу и вместе смотрим фильм, лежа на диване. И мне нравится вместе ходить в парк. Все это мне очень нравится.
— Мне тоже. Мне тоже нравится.
— И мы будем продолжать так делать, ладно? Нас никто не заставит перестать. Это никогда не кончится. Даже тогда, когда ты станешь совсем большим мальчиком. Хотя тогда, наверное, ты уже будешь встречаться со своими друзьями и оставишь старенького папу в покое.
— Никогда в жизни!
— Но ты постарайся как следует, ладно? Я имею в виду жить с мамочкой. Потому что она тебя очень любит, и я знаю, что ты ее тоже любишь. Это хорошо. Я рад, что вы любите друг друга. И хотя мне грустно, что ты уезжаешь, на этом ничего не заканчивается. Ты сможешь вернуться, как только захочешь. Так что постарайся быть счастлив с мамочкой. Ладно?
— Ладно.
— И… Пэт…
— Что?
— Я горжусь тем, что ты мой сын.
Он бросил велосипед и потянулся ко мне на руки, прижался ко мне лицом, и меня захлестнуло что-то, что казалось самой его сущностью. Я щекой чувствовал мягкую и непослушную копну его волос, его невозможно гладкую кожу, его запах — вернее, смесь запахов грязи и сладостей. «Мой прекрасный мальчик!» — думал я, ощущая на губах соль его слез.
Я хотел сказать что-то еще, но не мог найти слов. Я хотел сказать, что это не самое лучшее решение, и я это, конечно, понимаю. Но если учитывать, как все повернулось, это, вероятно, лучшее, что мы могли сделать. Совершенного решения нашей проблемы быть не может. Потому что единственное, что совершенно в моей жизни, — это ты.
Мой прекрасный мальчик.
Мой прекрасный мальчик.
Мой прекрасный мальчик.
Джина отвела Пэта в его новую комнату, а я стоял посреди их квартиры с коробкой игрушек в руках, чувствуя себя таким потерянным, как никогда в жизни.
— Давайте я возьму это, — сказал Ричард.
Я отдал ему коробку, и он водрузил ее на стол.
Мы неловко улыбнулись друг другу. Он оказался не таким, как я ожидал: более скромным, мягким, менее наглым, чем я представлял себе.
— Для Джины это великий день, — сказал он.
— Это великий день для нас всех, — ответил я.
— Разумеется, — быстро согласился он, — но Джина… вы же знаете, она по гороскопу — Весы. Дом, семья для нее — прежде всего.
— Да, это верно.
Он был не совсем таким, как я ожидал. Но это, разумеется, не означало, что он не был старым хреном.
— А что Пэт? — спросил он. — Какой у него знак?
— «Пожалуйста-уберите-в-моей-комнате», — попытался отшутиться я.
Джина вышла из новой комнаты Пэта и улыбнулась мне.
— Спасибо, что помог ему переехать.
— Не за что.
— И спасибо за все, — сказала она, и на секунду я узнал в ней ту Джину, которая любила меня. — Я понимаю, как много он для тебя значит.
— Любить означает понять, когда нужно отпустить — напомнил я.
Я не заметил эту машину. Я вырулил на своей «Эм-Джи-Эф» на главную дорогу, и вдруг черное такси резко рванулось в сторону, чтобы не столкнуться со мной. Пронзительно загудел гудок, резина взвизгнула, лицо водителя исказила гримаса ярости. Все головы обернулись, чтобы посмотреть на придурка в спортивной машине с изрезанной крышей.
Я свернул на обочину и остановился там, глубоко дыша, стараясь хоть как-то усмирить свое сердце, а море машин вокруг меня то приливало, то отливало. Руки дрожали. Я со всей силы сжал руль, пока костяшки пальцев не побелели, и постепенно успокоился.
Тогда я медленно двинулся к дому, ведя машину с особой осторожностью, потому что понимал, что мое сознание едет по какой-то совсем другой дороге, то и дело отвлекаясь на черно-белую фотокарточку отца и сына в фотоальбоме и на обрывок старой песни о страннике, который чувствует себя чужим в раю.
— Как ты считаешь, папа, — спросил я вслух, потому что мне действительно нужно было поговорить со своим отцом и узнать, что он думает на этот счет, — правильно ли я поступил?
Мы услышали церковные колокола раньше, чем увидели саму церковь.
Большой черный «даймлер» свернул налево, на Фаррингдон-роуд, и, пока мы катились по длинному узкому туннелю, спускающемуся к реке, колокола звонили для Марти и Сибхан.
Мы снова повернули налево, вырулив на маленькую площадь Клеркенвелл, и церковь, казалось, заслонила собой все небо. Марти нервно ерзал на заднем сиденье лимузина в своем выходном костюме, искоса глядя на гостей, которым раздавали бутоньерки у входа в церковь.
— Может, мы несколько раз объедем вокруг? — сказал он. — Пускай они немножко подождут.
— Это должна делать невеста, Марти. А не ты.
— А ты точно не забыл…
Я показал ему два золотых кольца.
Он кивнул.
Ничего не оставалось, надо было делать то, что мы должны делать.
Мы выбрались из «даймлера», колокола звонили так громко, что пи о чем другом думать было невозможно. Марти все время расстегивал и застегивал пуговицы на своем парадном пиджаке, пока мы поднимались по крутым каменным ступеням церкви, улыбаясь и кивая тем, кого мы знали, и даже тем, кого не знали. Мы прошли полпути, и Марти вдруг наступил на что-то. Мне пришлось схватить его за руку, чтобы он не споткнулся.
Марти поднял с земли пластмассового человечка ростом чуть больше двадцати сантиметров. На нем был бледно-лиловый смокинг, атласные брюки, покрытые блестками, и белая атласная рубашка. И он был то ли подпоясан широким поясом- шарфом, то ли его живот плотно забинтовали. Один белый ботинок где-то потерялся.
— Ну и кто это? — спросил Марти. — Либерас, что ли, мать его?
— Это не Либерас, — ответил я, забирая у него игрушку. — Это Диско-Кен.
Солнце проглядывало сквозь витражи, освещая маленькую девочку. Она бежала к нам по проходу между скамьями, придерживая рукой шляпку, желтую, под цвет нарядного платья.
— Пегги! — позвал я.
— Диско-Кен, — сказала она, забирая у меня свою игрушку. — Я его искала.
Потом появилась Сид, глядя на меня из-под полей большой черной шляпы. Шляпа была ей великовата. Вероятно, она купила ее еще до того, как обрезала волосы.
— Я пошел, — сказал Марти. — В алтарь.
— К алтарю, — поправил я.
— Что, я не знаю, что ли, куда мне идти? — нахмурился он.
— Удачи, — улыбнулась ему Сид.
Мы проводили его взглядом, а потом посмотрели друг на друга.
— Не ожидал тебя здесь увидеть.
— Я приглашена со стороны невесты.
— Ну конечно. Сибхан ты очень нравишься… Как дела?
— Нормально, все нормально. Правда. У нас все в порядке. А как Пэт?
— Он теперь живет с Джиной. Похоже, что так лучше. Ты его сегодня увидишь.
— Пэт придет? — обрадовалась Пегги.
— Он паж.
— Вот здорово! — сказала она и нырнула обратно в церковь.
— Он счастлив? — спросила Сид. Я понял, что ей это действительно небезразлично, и в эту секунду мне так захотелось прижать ее к себе.
— У них небольшие трения с Джининым молодым человеком. Ричард не привык к такому обращению, ему не нравится, когда Пэт дубасит его по голове своим световым мечом. А я все время говорю: «Не так, сынок, когда будешь его бить, целься в глаз».
Сид покачала головой и улыбнулась:
— Что бы ты делал без своих шуточек, Гарри?
— Не знаю.
— Но ты с ним видишься?
— Постоянно. Все выходные и один день в середине недели. Мы еще не решили насчет школьных каникул.
— Должно быть, ты по нему скучаешь.
— Такое чувство, что он все еще со мной. Я не знаю, как это объяснить. Хотя он и уехал, я все время чувствую его рядом. Но на его месте большая дыра. Похоже, что его отсутствие ощущается так же сильно, как присутствие.
— Даже когда ребенка нет рядом, он по-прежнему владеет твоим сердцем. Это и означает быть родителем.
— Ты права. А как Джим, нормально?
— Не знаю. У нас ничего не получилось. Не стоило даже пытаться.
— Ну, ты пыталась ради Пегги. — Я надеялся, что только ради Пегги, а не из-за того, что по-прежнему любит Джима. — Ради Пегги стоило попытаться.
— Ты так считаешь?
— Конечно.
Она показала на «даймлер», медленно движущийся мимо церкви. На заднем сиденье видны были женщина в белом и мужчина средних лет. Машина скрылась за углом.
— Пора заходить.
— Увидимся позже. Поделюсь с тобой пирогом.
— До свидания, Гарри.
Я смотрел, как Сид идет на свое место в невестиной части церкви, придерживая за поля шляпу, чтобы та не слетела. Потом рядом со мной оказался Пэт и потянул меня за рукав. Он был одет в матросский костюмчик и выглядел по-морскому щеголевато. Я обнял его и увидел, как Джина с Ричардом поднимаются по ступеням церкви.
— Я же говорил, что мы не сможем припарковаться так близко от церкви, — сказал он.
— Но мы же припарковались, разве нет? — ответила она. — Или я что-то не заметила?
Увидев меня, они прекратили ссориться, молча взяли бутоньерки у одного из шаферов и прошли в церковь.
Я улыбнулся Пэту.
— Мне нравится твой новый костюм. Как тебе в нем?
— Он щиплется.
— А выглядишь ты замечательно.
— Мне не нравятся костюмы. Это очень похоже на школьную форму.
— Думаю, ты прав. Костюмы слишком уж напоминают школьную форму. На выходные приедешь?
Он кивнул.
— Что ты хочешь делать в выходные?
Он на секунду задумался.
— Что-нибудь хорошее.
— Я тоже. Давай в эти выходные сделаем что-нибудь хорошее. Но теперь у нас есть дела, правда?
— Мы пажи.
— Ты, может быть, и паж. А я свидетель. Ну что, пошли на свадьбу?
Он улыбнулся.
Мой прекрасный мальчик.
Мы зашли в церковь. Там пахло лилиями, было прохладно и темно, если не считать янтарных лучей, пробивавшихся сквозь старинные окна. Женщины были в шляпах. Пэт побежал вперед, стуча каблуками своих новых башмаков о церковные плиты.
И, глядя на то, как он бежит к Марти, ждущему нас у алтаря, я почувствовал себя очень счастливым и очень грустным одновременно.
Не знаю, как это выразить. Ощущение было такое, что он уже почти самостоятельный, взрослый человечек.
Священник был высокий, молодой и нервный, один из тех мягкотелых джентльменов из центральных графств, которых англиканская церковь посылает в гущу города, и его кадык ходил вверх и вниз, пока он рассказывал о Судном дне, когда тайны всех сердец станут явными.
Задавая вопросы Марти, священник пристально смотрел на него, как будто действительно ожидал искренних ответов:
— Клянешься ли ты любить ее, утешать ее, уважать и охранять в болезни и здравии и, отказавшись от других, вручить себя ей одной до тех пор, пока вы оба живы?
А я думал о Марти и длинной череде его интрижек, неизменно попадавших в воскресные газеты, когда женщины, которых он бросал, обнаруживали, что переспать с ним не означало подняться на первую ступеньку карьеры в шоу-бизнесе.
И я смотрел на Сибхан, стоявшую рядом со своим отцом. Ее бледное ирландское лицо под белым кружевом казалось безмятежным, и, хотя место и время были неподходящие, я не мог не вспомнить о ее слабости к женатым мужчинам и ушлым парням, приковывающим себя к деревьям. Но сегодня все это не играло роли. Все эти бывшие любовницы, распускавшие сплетни о Марти, все жены, задвигавшие Сибхан на второе место, — все это было уже позади.
Оба они, казалось, искупили свои грехи, оба сегодня выглядели обновленными из-за того, что поклялись в любви и преданности (хотя я был абсолютно уверен, что Марти понятия не имел, что такое клятва, как и зачем ее дают). Я испытывал безграничную нежность к ним обоим. Все обиды и разочарования исчезли. Потому что я хотел того же самого. Это было все, чего я хотел: любить и заботиться.
Я оглянулся на прихожан. Сид смотрела на священника из-под полей своей черной шляпы. Головку Пегги я различил с трудом. Пэт поймал мой взгляд и улыбнулся, и я снова подумал: какой же он чудесный ребенок! Я подмигнул ему и вновь обернулся к священнику, говорившему о любви и согласии.
И пока священник задавал свои вопросы, мне пришлось задать несколько вопросов самому себе. Например: могу ли я действительно сыграть положительную роль в жизни Пегги? И действительно ли я думаю, что справлюсь с воспитанием этой маленькой девочки, если точно знаю, что у нас никогда не будет упрощающего все кровного родства? Достанет ли у меня мужества воспитывать чужого ребенка? А Сид? Сможем ли мы удержаться вместе больше, чем на обычные пять, или шесть, или семь лет? Сможем ли мы любить друг друга и заботиться друг о друге до самой смерти? Или один из нас — я почти уверен, что я, — в конце концов, начнет трахаться на стороне, портить все подряд и маяться дурью? Уверен ли я, что наша любовь так сильна, что выживет во вшивом современном мире? Уверен ли я?
— Я уверен, — сказал я вслух, и Марти взглянул на меня как на самого настоящего болвана.
Я постучал серебряной ложечкой по бокалу с шампанским и встал, чтобы произнести речь, как это и полагалось свидетелю.
Когда довольные свадебным обедом и ждущие моральной щекотки родственники, друзья и коллеги по работе уставились на меня, я, в свою очередь, уставился в свои шпаргалки.
По большей части это были шутки, нацарапанные Эймоном Фишем на обратной стороне почтовых открыток. Сейчас они оказались совершенно неуместными.
Я набрал в легкие побольше воздуха и начал:
— Великий мыслитель сказал: «Годы текут, и жизнь кажется прирученной, но потом появляется незнакомец, и имя ему — любовь».
Я сделал многозначительную паузу.
— Платон? Витгенштейн? Декарт? Нет, Нэнси Синатра. И она права, старушка Нэнси. Жизнь кажется такой ручной, такой пустой без этого незнакомца. Честно говоря, теперь, когда я задумываюсь о такой жизни, я понимаю, что она еще ужаснее.
Слушатели не могли понять, что за чушь я несу. Я и сам не понимал. Я потер пульсирующие виски. В горле пересохло. Я глотнул воды, но во рту было по-прежнему сухо.
— Ужаснее, значительно ужаснее… — пробормотал я, стараясь понять, что же я собираюсь сказать. Это было что-то насчет того, как важно для Марти и Сибхан навсегда запомнить, что они чувствовали сегодня. Мол, об этом никогда нельзя забывать.
Я взглянул на Сид в другом конце переполненного зала, надеясь, что она как-нибудь меня приободрит, но она уставилась на свой десерт. Пегги и Пэт бегали вокруг столов. Кто-то кашлянул. Недовольно закричал ребенок. Гости начинали нервничать. Кто-то пошел искать туалет. Я быстро проглядел свои заметки.
— Подождите, у меня есть несколько интересных штук, — сказал я. — Есть фенька о том, что любовь начинается идеалом, а заканчивается под одеялом.
Парочка пьяных дядюшек расхохоталась.
— И еще анекдот про неопытных молодоженов, которые приходят к доктору, чтобы он им показал, что надо делать в брачную ночь…
Подвыпившая тетушка захихикала.
— Доктор оприходовал новобрачную и спрашивает у мужа, есть ли у него какие-нибудь вопросы. А муж отвечает: «Да. Сколько раз и когда нужно ее к вам приводить?»
Публика рассмеялась. Эймон гордо улыбнулся. Но я почувствовал, что открытки выскальзывают из моих дрожащих пальцев. Мне больше не нужны были дешевые анекдоты Эймона. Я все равно не мог ими воспользоваться.
— Но вот что я действительно хочу сказать. Я надеюсь… нет, я знаю, что Сибхан и Марти запомнят главное: жизнь без любви — вовсе не жизнь. Это сказала Нэнси Синатра. И когда ты найдешь любимого человека, ни в коем случае не давай ему ускользнуть. Это сказал я.
Я поднял бокал за Марти и Сибхан. Сид взглянула на меня и снова спряталась под своей шляпой.
— Леди и джентльмены, мальчики и девочки, пожалуйста, наполните бокалы и давайте-ка с вами выпьем за прекрасную пару!
Когда я сошел со своей сцены, Эймон схватил меня за рукав.
— Это было круто, — сказал он. — Но в следующий раз вставь в свою речь пару шуток о женихе, совокупляющемся с овцой.
Только когда заиграла музыка, я осознал, что ни разу не видел, как Сид танцует.
Я понятия не имел, хорошая ли она танцовщица, как ее тезка, или полная бездарность.
Я не знал, станет ли она вращаться и скользить с невероятной грацией или будет просто стоять, смущенно переступая с ноги на ногу и не зная, куда девать руки. Я не знал, танцует ли она, как Сид Шарис или как Сид Джеймс. Но я понимал, что для меня это не важно.
Если бы я увидел, что она танцует неуклюже, или если бы она оказалась прекрасной танцовщицей, у меня одинаково сжалось бы сердце. Я просто хотел с ней танцевать.
Диджей поставил какую-то лихую, но давно забытую мелодию, и в бестолковой эйфории этой старой пластинки было нечто такое, что захватило весь зал.
Марти и Сибхан танцевали какой-то небезопасный джиттербаг, причем лицо жениха отчаянно краснело, когда он пытался оторвать невесту от земли. Эймон прирос к месту и разбрасывал руки в стороны, как будто находился где-нибудь на Ибице, а не в благопристойном Клеркенвелле. Мем танцевала вокруг него, выпячивая грудь и вертя задом, — единственный танец, который она знала, — и выглядело это крайне непристойно.
Джина смеялась и хлопала в ладоши, глядя на Пэта, исполнявшего только что изобретенный танец: за три прыжка поворачивался на триста шестьдесят градусов. Ричард танцевал медленный танец с одной из подружек невесты. Моя мама беседовала со священником.
Был здесь и Гленн, танцевавший с закрытыми глазами и размахивавший руками, как будто находился под кайфом. Неожиданно оказалось, что на этой тусовке такая манера очень кстати, — Гленн танцевал абсолютно так же, как Эймон.
Зачем-то Гленн притащил на праздник и Салли, уже с огромным животом. Она иронически шаркала ногами из стороны в сторону, потому что это была музыка для стариков, от которой они снова чувствовали себя молодыми.
Но Пегги и Сид не было нигде.
Когда Марти поставил Сибхан на пол, чтобы сделать короткую передышку, я потянул ее за руку, стараясь перекричать Джорджа Майкла.
— Сибхан, где Сид?
— Им пришлось уехать раньше, чтобы успеть на самолет. Они улетают обратно в Америку.
— Надолго?
— Навсегда. Разве она тебе не сказала?
Я оставил свой «Эм-Джи-Эф» на обочине шоссе где-то к западу от зеленого парка Остерли. Несколько дней спустя я попытался отыскать это место в справочнике, но оно находилось уже слишком далеко за городом, а потому и не уместилось на карте. Впечатление было такое, что я бросил машину на краю земли.
Но мне стало понятно, что на машине я никак не успеваю, — транспорт по дороге к Хитроу практически стоял. А через каждые несколько секунд реактивный самолет размером с океанский лайнер взмывал в небо над моей головой. Толку от «Эм-Джи-Эф» больше не было.
Я вылез из машины и подумал, что понятия не имею, самолетом какой авиакомпании они летят. Самолеты «Вирджин Атлантик» отправлялись от третьего терминала, а «Бритиш Эйрвэйз» — от четвертого. Ни туда, ни туда я не успевал. Куда же бежать? Во владения миллиардера Ричарда Брэнсона или в сторону самой популярной авиакомпании мира?
Я мчался по обочине шоссе, самолеты с воем поднимались в небо у меня над головой, фалды фрака разлетались и хлопали на ветру.
В результате оказалось не важно, на какой самолет у них билеты. К тому моменту, когда я добрался до зала отправления, все самолеты в Америку за этот день уже улетели.
Толпа редела. Все путешественники уже находились в воздухе. Провожающие отправлялись домой. Весь взмыленный, я добежал до выхода на международные рейсы, повесил голову и вздохнул. Я опоздал.
И тут на полу я заметил его — маленького бледно-лилового человечка. Диско-Кена. Я подобрал его. Серебряные штаны перепачкались. Он успел потерять и второй ботинок…
Подняв глаза, я увидел перед собой Сид и Пегги. Они держали в руках посадочные талоны, а рядом с ними стояли чемоданы. Обе они так и остались в парадных платьях.
— Классная оказалась речь, — улыбнулась Сид.
— Ты не считаешь, что нужны были более традиционные слова? А может, лучше было вставить что-нибудь насчет жениха и овцы?
— Нет, все было хорошо.
— Вы опоздали на самолет.
— Мы просто решили не лететь.
Все еще не веря своим ушам, я покачал головой:
— Вот ты какая…
— Да уж, — ответила она.
Пегги взяла у меня Диско-Кена и посмотрела на Сид, как бы спрашивая: а что же будет дальше?
Ранним вечером черное такси медленно ехало в сторону города. Сид, задумавшись о чем-то своем, уставилась на кварталы многоэтажек, стоящие вдоль Уэствея, а Пегги спала у меня на руках.
Порой эта девочка казалась такой взрослой, хладнокровной и уверенной в себе. Но теперь она спала, сидя у меня на коленях, положив голову мне на грудь, и было такое впечатление, что она ничего не весит. Как будто она еще младенец и ее жизнь только начала разворачиваться и обретать свою форму.
Она пошевелилась во сне, услышав, как где-то среди бесконечных улиц западного Лондона звенят колокольчики мороженщика. Это был верный знак, что холодные темные дни заканчиваются. Еще более верный, чем пение птиц и набухшие почки. Скоро наступит весна, потому что человек с колокольчиками уже ходит по улицам.
С заднего сиденья черного такси я не мог различить, откуда доносится этот звук, — тихие окраинные улочки раскинулись во все стороны. Но колокольчики отзывались эхом в моей голове, как воспоминание о детстве или мечта о свадебных колоколах.