Глава двенадцатая

Девять месяцев спустя: март 1147 г.

Порт Сен-Симон близ Антиохии в Святой Земле


До нельзя разбитая, мучаясь от неотвязной тошноты, я покинула жалкий и грязный круглый кораблик, три недели служивший моим обиталищем, и ступила на твердую землю набережной Сен-Симона, антиохийского морского порта. У меня не было ни какой-либо поклажи, ни лошадей, ни надежд. Зато был, конечно, Людовик, как и Одо де Дейль с Тьерри Галераном — ах, сколько раз мне хотелось избавиться от всей этой троицы! Но войско нас не сопровождало — ни победоносное, ни какое иное.

Боже, как я выглядела! После трех недель бурь, противных ветров, не пускавших нас к берегу, после невероятно изматывающей тошноты я исхудала, почти как сам Людовик. Я неприятно поразилась, осознав, что едва держусь на ногах. Давно не мытая, грязная, в испачканном и рваном платье и белье, которые за все три недели мне не на что было сменить, прозябавшая в жутких условиях, я, должно быть, выглядела очень бледной, а от пережитого страха и физического истощения лицо избороздили морщины. Волосы сбились, покрылись коркой соли и чесались — Пресвятая Дева! — должно быть, от вшей. В момент самого черного отчаяния я даже подумывала, не взять ли ножи не отрезать ли их напрочь. У меня не было зеркала, чтобы узнать правду, да если бы и было, я бы не отважилась в него заглянуть. Не хотела увидеть воочию, в какие глубины отчаяния погрузилась моя душа. В общем, я чувствовала себя несчастнейшим существом, а в моей репутации зияло не меньше прорех, чем на платье. Не так-то легко было идти с гордо поднятой головой.

Девять месяцев назад я выступила в путь, полная радужных надежд. Но события, которые мне довелось пережить с тех пор, были сплошной трагедией, и никогда за всю жизнь я не чувствовала себя такой несчастной, как в ту минуту, когда сошла с корабля.

Пошатываясь, я двинулась по тверди земной, и Людовик предложил мне руку. Я приняла ее — на людях необходимо строго соблюдать принятые условности, а встретить нас собралось множество людей, — но не взглянула на супруга и не обменялась с ним ни единым словом облегчения. Не было ни малейшего желания говорить. В тот последний день во Франции, когда он отверг меня, принеся святой обет соблюдать целомудрие, я мысленно обозвала его глупцом. Теперь же я вообще не могла выносить его. И выдернула свою руку сразу же, как только почувствовала, что могу идти без посторонней помощи. Дело было не только в том, что он отверг близость со мной — меня возмущало его отношение ко мне, снисходительное и совершенно несправедливое.

И что самое возмутительное, он неизменно демонстрировал это отношение на людях.

Я пошла впереди, выбросив Людовика из головы. По горло я была сыта Людовиком Капетингом, на всю жизнь хватит! А заодно и де Дейлем вместе с тамплиером Галераном. В толпе тех, кто пришел приветствовать нас, я выискивала взглядом только одно лицо.

Но при всем том у меня хватило пустого тщеславия, чтобы подумать: а какой видят меня все эти радостно галдящие жители Антиохии? Да уж не той гордой королевой, не амазонкой на белом коне, которую провожали восхищенные взгляды парижан. И не той изысканно нарядной королевой, которая в Константинополе царила на пирах и на охотах, беззаботно погружаясь в сказочную роскошь древнего города. Поверят ли те; кто смотрит на меня сейчас, что я — королева Франции? Герцогиня Аквитанская? Сомнительно. Подкрепить эти титулы я могла лишь парой перепачканных туфелек да платьем, которое обвисло на мне, как кожа на костях умирающего с голоду цыпленка. Спутанные волосы, похожие на крысиное гнездо, были скрыты от взглядов, как я надеялась, покрывалом, далеким от своей первозданной белизны. Меня, наверное, можно было принять за блудницу из самого дешевого парижского борделя.

Приветственные клики грянули с удвоенной силой, и я выдавила улыбку. Моему изболевшемуся сердцу стало немного легче, когда я услышала знакомый напев Те Deum[72] — молитву распевал хор во главе с самим патриархом[73], облаченным в парадную ризу. Почувствовала, как ослабело сковывавшее мышцы напряжение, ощутила на лице теплые лучи весеннего солнца. Грозовые тучи рассеялись, чистейшая лазурь неба сияла над холмами, покрытыми свежими цветами, и легкий ветерок доносил до меня их пряный аромат. Совсем как в Аквитании. Совсем как дома, в Пуатье и Бордо.

У меня на глаза стали наворачиваться слезы.

А посреди толпы явился, направляясь ко мне, Раймунд, брат моего отца. Раймунд де Пуатье, ныне князь Антиохийский, величественный красавец, все так же возвышающийся над окружающими на две головы — точно такой, каким я его помнила. Право же, он так и сверкал золотом, что отражало его нынешнее высокое положение.

— Элеонора!

Он совсем не смотрел на Людовика и уж тем более на проклятых его советников. Он смотрел только на меня. Зашагал прямо ко мне, проливая на мою душу бальзам после стольких недель, даже месяцев, мучений, когда я не смела присутствовать на бесконечных и бессмысленных советах Людовика с его приближенными. Мой жалкий супруг долгие часы проводил за закрытыми дверями с Ододе Дейлем и Тьерри Галераном, а моего мнения он не спросил ни разу, хотя всегда спешил осуждать меня, если его планы рушились. Теперь же меня встречали так, словно я была по-настоящему важной персоной.

На Людовика с его прихлебателями никто внимания не обращал.

— Элеонора! Девочка моя дорогая! Мы так беспокоились, чтобы с тобой чего не произошло. Как ты, должно быть, намучилась.

Эти слова привета, произнесенные Раймундом на нашем нежном langue d’oc, словно окутали, согрели меня.

— Ах, Раймунд! Как я рада, что оказалась здесь!

Я едва удерживалась от слез.

Он раскрыл мне свои объятия, и я упала ему на грудь. И, уже не в силах сдерживаться, всплакнула на его плече. Все те надежды, с которыми я покидала Францию — на приключения и победы, на удовольствие от самого путешествия, — бесследно развеялись под грузом непроходимой глупости Людовика, а равно воинского мастерства наших врагов. А винили во всем этом меня одну. Но теперь эти испытания остались позади. Теперь я была дома. Поцелуй, запечатленный Раймундом на моих мокрых от слез щеках, исцелил мои кровоточащие раны.

Кошмару наступил конец.

Кошмару? Да то был не просто кошмар, который рассеивается после пробуждения. То были бесконечные муки, подобные тем, что терпят грешники в мрачных глубинах ада.

Все шло не так, как надо, грозя настоящей катастрофой. Да нет, начали-то мы очень браво, торжественно шествуя по Европе, гордясь одним видом своего могучего войска, впитавшего все лучшее, что было в Западной Европе. Мы охотились и пировали. Радовались погожим дням и все новым пейзажам, дивились чудесам Константинополя, где нас развлекали, баловали роскошью, царившей при императорском дворе. А потом… да разве нас не предостерегали? Разве не затмилось солнце, не потемнели небеса, словно ночью, когда мы выступали из Константинополя? «Дурное предзнаменование», — перешептывались наши воины и складывали пальцы в охранительный знак, отвращающий зло. Быть может, нам стоило отложить свое выступление из Константинополя? Но Людовик не пожелал нарушать свои планы. Да разве мы, несшие священную орифламму Франции, не находились под покровительством Бога и всех святых ангелов? Ха-ха! Вот как глубоко постиг Людовик Божий промысел! А надо было бы не оставлять без внимания то, что утро превратилось в глубокую ночь, солнце скрылось от наших взоров — то было суровое и ясное предостережение; надо было действовать сообразно ему, ибо ничего худшего, чем то, что ждало нас, все равно не придумать.

Конечно, виноват был Людовик.

За семь месяцев до того мы храбро отправились в поход, позади остался Константинополь, а впереди еще было Бог знает сколько дней до Иерусалима, и мы брели по гористым областям Малой Азии. Германский император Конрад со своим войском опередил нас. А что же Людовик? Несмотря на то, что силы наши весьма умножились рыцарями его дяди, графа де Морьена, Людовик пребывал в подавленном настроении. Пять дней он сидел и гадал, идти ли на соединение с Конрадом или же побыть на месте и подождать известий от него. Любой человек, у кого есть хоть немного мозгов, понял бы, что войско наше доедает свои ограниченные запасы, а дни идут, надвигается зима.

С каждым днем все больше казалось, что способность Людовика предводительствовать людьми, и раньше-то весьма скромная, непрестанно тает, превращаясь в нерешительность, граничащую с идиотизмом. Я не пыталась вразумить его. Меня он не стал бы слушать. А я бы подтолкнула его, сказала бы, что надо вести войско твердой рукой и устремиться вперед со всей возможной скоростью. Что толку было сидеть сиднем и никуда не двигаться? Но уши короля были открыты лишь для Ододе Дейля и тамплиера Галерана, а те нашептывали ему, что надо быть осмотрительным. Откуда было им — попу и тамплиеру — знать толком, как следует вести военную кампанию? Под их влиянием Людовик как вождь стал бесполезен, будто треснувший кувшин. Когда мы узнали, что Конрад потерпел от турок сокрушительное поражение, а войско его почти все уничтожено, Людовик от горя потерял дар речи. А когда сам Конрад пробился к нашему лагерю, страдая от жуткой раны в голову, вследствие которой едва не лишился рассудка, Людовик шумно и безутешно разрыдался.

Глупец, какой глупец!

Нам нужны были не бурные переживания, а твердое руководство. Нам нужны были советы рыцарей, людей, побывавших в битвах, а вовсе не церковников. А Людовик разве обратился за советом к баронам и рыцарям? Обратился ли он к своему дяде де Морьену[74] или к моему опытному вассалу Жоффруа де Ранкону, которые могли бы подать ему разумные советы? Нет. Мне пришлось выйти из шатра, ибо я не в силах была сдерживать отвращение, когда Людовик разрыдался и пал на колени, моля Господа Бога вразумить его.

В конце концов, после долгих проволочек, мы свернули лагерь и двинулись на юг по прибрежным низменностям (что было, кстати, неглупо), но ничто на свете не могло переубедить Людовика, когда он решил вновь разбить лагерь и отпраздновать Рождество. Кто же отмечает Рождество Христово, когда войско находится на марше? Богом клянусь, и сам Иисус не упрекнул бы нас, если б только мы дошли до Иерусалима! Как оказалось, то было губительное решение, а уж место для лагеря Людовик выбрал — хуже не придумаешь. На нас обрушились проливные дожди, сильный ветер с моря нагнал высокую волну, которая смыла шатры и палатки вместе с оружием и снаряжением. Драгоценные запасы продуктов погибли или были безнадежно испорчены. Много людей и животных утонуло или погибло от ударов о скалы. Вместо светлого праздника все обернулось смертью и разрушением.

Мне стало после этого невозможно выказывать хоть какое-нибудь уважение к Людовику даже в разговоре.

После рождественской катастрофы он решил поспешить в Антиохию, выбрав для этого прямую дорогу через горы, что неизбежно обрекало нас на медлительность передвижения: суровая зима была в самом разгаре. Никогда не смогу забыть несчастий этого перехода. И никогда не прощу его Людовику. Грязь чавкала под копытами коней, а склоны были так невероятно круты, что лошади едва несли носилки, в которых теперь пришлось путешествовать мне и моим дамам. Даже толстые кожаные занавеси не защищали нас от непрестанного дождя и мокрого снега. К тому же всякий день мы подвергались налетам турецких летучих отрядов, нас то и дело рвало от невыносимого смрада разлагающихся тел немецких воинов, которые раньше нас пошли этим путем и нашли здесь свою гибель.

Интересно, Людовик хотя бы понимал всю тяжесть нашего положения? Ах да, он же непрерывно молился за наши успехи.

Писал одно за другим письма к аббату Сюжеру, просил у того денег, но ни разу не показал себя командующим, в котором так отчаянно нуждалось войско. Совершенно ошибочно полагаясь на дух единства, он разделил ответственность между своими баронами, каждый вечер назначая из их числа нового командующего на завтрашний день. Погибельное решение!

А какой толк был в том, что Людовик выезжал навстречу летучим отрядам турок, вооруженных острыми мечами и меткими стрелами, если он все равно тут же поворачивал прочь, едва завидев у дороги очередную часовню? Они все были абсолютно одинаковы, а он не пропускал ни одной. Меня тошнило от омерзения. Горечь и злость переполняли меня.

Мы расплатились за бестолковые решения Людовика. Ах, как расплатились — многие своей жизнью! А я? Я расплатилась своей репутацией. Никогда не смыть мне со своего доброго имени то пятно, которое легло на него у горы Кадм. Гора Кадм. Я по-прежнему не могу слышать эти слова без содрогания, ибо там произошла катастрофа, которая навеки и до смерти запечатлелась в моей душе и в моем сердце. И те, кто вспомнит Элеонору, герцогиню Аквитанскую, даже после ее смерти станут проклинать ее за то, что там было.

Не меня надо бы в этом винить. В чем я могла провиниться? Вот как все это произошло.

Людовик отправил вперед наш авангард под командованием Жоффруа де Ранкона и графа де Морьена. Я шла вместе с ними, во главе своих аквитанских воинов, а Людовику предоставила двигаться в тылу, с паломниками и обозом. Согласно его распоряжениям, мы должны были разбить лагерь на плато, не доходя до следующего горного прохода, и подождать, пока король нас догонит. И де Ранкон, и граф сразу же нашли эту позицию крайне невыгодной: открытая, она со всех сторон продувалась ветрами, источника воды поблизости не было, и негде было там укрыться ни от непогоды, ни от турецких отрядов. Из опыта мы уже знали, что нельзя ни на минуту ослаблять бдительность. До вечерних сумерек было еще далеко, и оба командира согласились, что надо пройти через скалистое ущелье к находящейся за ним долине — укрытой окрестными горами, изобилующей водой, очень удобной для лагеря. Я в этом предложении не увидела ничего плохого. Да, я дала свое согласие, коль уж в этом состоит моя вина за то, что последовало. И там, в хорошо защищенном лагере, мы провели ночь, ожидая, что вот-вот к нам присоединятся главные силы войска.

Они не пришли.

Оглядываясь назад, я вспоминаю, что ночь была долгая, полная тревог, а когда до нас дошли новости, они оказались хуже всего, что можно было предполагать: турки обрушились на наши войска и разнесли их в клочья. Я боялась за Людовика и всю ночь молилась во тьме, пока не охрипла, пока не сбила себе колени. Он не заслужил того, чтобы погибнуть под турецкими саблями. Но сделать мы ничего не могли, только ждать, пока до лагеря доберутся немногие уцелевшие. Едва забрезжил рассвет, я уже стояла рядом с де Ранконом и де Морьеном, вглядываясь во всех, кто появлялся. Когда совсем рассвело, прибыл и Людовик, сгорбившийся в седле чужой лошади. Ее вел под уздцы монах, который нашел короля, — тот заблудился и ехал куда глаза глядят. Едва не свалившись с седла, Людовик, спотыкаясь, поспешил ко мне; я вытянула руки, готовая обнять его, а на щеках у меня высыхали слезы.

— Людовик! Слава Богу!

Грудь короля тяжело вздымалась, он шатался от усталости. Людовик вытер щеку и висок, перепачканные грязью и кровью.

— Идемте со мной, — позвала я. — Позвольте мне…

— Проклятие Божье на вас, Элеонора!

Я застыла на месте. Не иначе, я ослышалась.

— Это вы, Элеонора, виноваты в том, что произошло. — Людовик говорил хриплым от усталости голосом, и тем не менее едва не кричал: — Вы и ваши проклятые аквитанцы. Вы и де Ранкон!

Потребовалась минута, чтобы его слова дошли до сознания, и Людовик стоял, весь забрызганный кровью, качаясь от изнеможения и дрожа от злости. Вокруг нас собралась тесная группа: де Дейль, Галеран, де Ранкон, граф де Морьен.

— Это из-за вас разбито мое войско, — бушевал король. — Вы похоронили мою надежду дойти до Иерусалима.

И я провела всю ночь в молитвах о его спасении? Все беспокойство за супруга мгновенно улетучилось из моих мыслей.

— Ничего подобного я не сделала!

— А от кого же получал приказы де Ранкон, если не от вас? С кем еще мог он советоваться? Бог свидетель, он ведь ваш вассал! И вина во всем — ваша!

— Глупости!

— Вы представляли здесь власть, Элеонора.

— Не будьте смешным, Людовик. Во главе отряда поставили де Ранкона и де Морьена именно вы. Они были совершенно вольны сами принимать решения. Я здесь ни при чем. Они объяснили мне, с военной точки зрения, всю сложность нашего положения, и мы поступили, исходя из этого. Что ж я, должна была не прислушаться к ним? Мне их доводы показались в высшей степени разумными.

Людовик не слушал меня.

— Вы должны были дожидаться меня, как я и приказал.

— На продуваемом всеми ветрами незащищенном плато? Да вы ума решились!

Он нападал на меня, возлагал на меня одну всю вину за разгром войска. Поначалу я просто не могла в это поверить. А когда до меня дошел весь ужасный смысл его слов, от гнева я не могла найти верную линию защиты. Но гнев я обуздывала холодным разумом. Ледяным самообладанием. Подумать только, меня обвиняет в таких преступлениях, обвиняет при всех, мой собственный никчемный супруг! И к тому же совершенно несправедливо. Я застыла, гордо выпрямившись, собрав в кулак все свое мужество, дабы защититься от шквала сыпавшихся на меня обвинений.

— Из-за ваших поступков мое войско осталось беззащитным. Должен заметить, что ваши вассалы — воины из Аквитании и Пуату, — находясь в авангарде, совершенно не пострадали.

— За что вы должны быть благодарны, — парировала я с ледяным спокойствием. — Ибо без них у вас осталась бы жалкая сотня рыцарей.

— Вы приняли ошибочное решение, Элеонора!

— Право же, государь, — попытался вмешаться де Ранкон. — Решение принимал я, а не Ее величество.

Морьен хотел поддержать его, но Галеран жестом велел графу помолчать, обратив взгляд своих пустых глаз на де Ранкона.

— Он признает это. Он ослушался приказа, государь. В назидание и предостережение прочим вашим рыцарям де Ранкона следует повесить за государственную измену.

Повесить? Я не верила собственным ушам.

— Я принял наилучшее решение, государь, — возразил де Ранкон с побелевшим от напряжения лицом.

— Я согласен с ним, племянник, — веско сказал Морьен. — Плато никуда не годилось для лагеря.

— Вы не смеете вешать одного из моих вассалов! — набросилась на Людовика я.

Но Людовик уже никого не слушал.

— Погибли тысячи людей. Обоз наш разграблен. Вырезаны ни в чем не повинные паломники. Мы потеряли коней, снаряжение…

— Бога ради, Людовик, — прервала я поток его слов. — Если вы собираетесь взвалить вину на других, так возьмите немного и на свои плечи.

Не обращая на меня внимания, Людовик приблизился к де Ранкону и ударил его кулаком по плечу.

— Вы ослушались приказа, сударь. Нет вешать вас я не стану, но и не желаю более видеть вас в своем войске. Вы вернетесь в Пуату.

— Вы не можете позволить себе разбрасываться командирами, не так много их осталось, Людовик, — предостерег его Морьен.

— Я не могу позволить себе держать тех, кто мне не повинуется. — Людовик резко поворотился ко мне. — А вы, сударыня, потрудитесь впредь не совать нос в дела воинские! Теперь ступайте прочь с глаз моих! Все! Мне надо помолиться. — Он на заплетающихся ногах побрел к моему шатру, ибо его собственный сгинул со всем обозом. — Все пропало. Абсолютно все. Если я потерплю неудачу, вина за нее ляжет на вас, Элеонора.

— Я ни в чем не виновата.

— Вам надо покаяться, Элеонора. — Слова осуждения громко прозвучали в утреннем воздухе. — Вы должны молить Бога о прощении за свой ужасный грех, как я замаливал Витри.

Не стану я этого делать! Не стану! Моей вины в случившемся нет!

Этот вопль звучал у меня в ушах, когда я скрылась в шатре своих дам, а под ложечкой сосало от тревоги. Виновна ли я? Я отвергала такое предположение и всегда буду отвергать. Да, я дала свое согласие, но всецело полагалась при этом на воинский опыт де Ранкона и Морьена. Откуда мне было знать, какие ужасы могут из этого проистечь? Единственное, что я понимала: из меня делают козла отпущения, меня бесчестят, мою репутацию втаптывают в грязь горного прохода, заваленного телами наших рыцарей, воинов и паломников.

Это несправедливо! Несправедливо!

И все же я стану ходить с высоко поднятой головой. Поступить иначе означало бы признать себя виновной.

Мне выдалась нелегкая ночь. Даже мои дамы, сколько могли, избегали со мной говорить. Слухи об обвинениях, громко высказанных Людовиком, передавались по всему лагерю и обрастали все новыми подробностями, а если я упускала какие-то из слухов, то Агнесса сообщала мне о малейших грехах, в коих меня винили. Вот она не избегала разговора. Я перегрузила обоз совершенно невероятным количеством своих вещей, заботясь только о себе. Приказав своему авангарду уйти на ту сторону прохода, я оставила основные силы в трудном положении, фактически без защиты. Я поставила собственную безопасность и удобства выше безопасности рыцарей, воинов и паломников, которые шли позади. Я навлекла погибель на женщин, которые согласились пойти в поход вместе со мной, однако путешествовали в обозе.

Теперь-то я поняла, отчего мои собственные дамы избегают встречаться со мной взглядами.

Элеонора была во всем виновата. Погибшие тяжким грузом должны лечь на совесть Элеоноры. Разве не собственный супруг обвинил ее в этом? От такой несправедливости у меня мурашки бегали по коже.

— Мне просто не верится, что Людовик поставил меня в столь унизительное положение, — разбушевалась я наконец, когда могла уже излить свою ярость в отсутствие чужих ушей.

— Правда, зато мне верится, что это дело рук змея из орде на тамплиеров!

Агнесса размашисто, сердито расчесывала мне волосы.

— Но и Людовика нельзя оправдать. Он ведь вечно сперва прислушивается к Галерану, а уж потом говорит со мной!

— Галеран боится вас. Он жаждет власти. — Агнесса налегала на гребень. — Он боится любви Людовика к вам. И уничтожит ее, коли сумеет.

Но и это меня не смягчило.

— Что это за любовь, если он обвиняет и порочит меня, не разобравшись что к чему?

Наутро я встала с твердой решимостью изложить все как было перед Людовиком и его военным советом. Людовики его рыцари не могут не выслушать меня. Разве я не королева Франции? Я обязана все разъяснить — ради себя самой и ради де Ранкона. Не сомневаюсь, что Людовик, выспавшись ночью и хорошенько поразмыслив, сумеет понять меня.

Я надеялась, что меня допустят к участию в советах Людовика? Пора было бы уже мне запомнить: принятие важных государственных решений — не дело женщин. Разумеется, Тьерри Галеран, застывший у входа в королевский шатер и ворчавший, как пес, преградил мне путь, а Людовик не пожелал встречаться со мной. Не желая опускаться до недостойных препирательств у входа в шатер, я была вынуждена удалиться — а что еще делать? От нового унижения гнев снова вспыхнул жарко в моей груди. Я буквально ощущала на губах его вкус — горький, как у желчи. Мой супруг бросил меня на растерзание, репутация моя разорвана в клочья и выброшена на забаву всем европейским подонкам. Если уж Людовик отказался повидаться со мной, то кто станет слушать мои оправдания? Оправдания мне не будет. Как мог он так унижать меня, свою жену? Как мог позорить меня перед подданными?

Вызывало отвращение нескрываемое самодовольство Галерана. Несомненно, его влияние шло в гору.

А мне никогда еще не доводилось падать столь низко.

Если бы мне пришлось определять, в какую именно минуту я поняла, что не в силах больше выносить эту видимость брака, то я бы сказала: в ту самую. Да чтобы мой муж так унижал меня без всяких на то оснований, чтобы он прислушивался к тем, кто желал мне зла и нашептывал ему несправедливые обвинения, чтобы он обращался со мной, как с обычной женщиной, а не с государыней в собственном праве, у которой прав не меньше, чем у него! Уходя прочь от шатра, сознавая свое полнейшее бессилие, я знала, что никогда и ни за что не прошу этого Людовику.

Помнится, я обозвала Тьерри Галерана кастрированным цепным псом, который рычит, оберегая своего хозяина. Тамплиер этого тоже мне никогда не простит. Как в свое время выяснится, на мою беду.

Казалось, несчастьям не будет конца. Потрепанное войско наше кое-как выбралось-с гор и дохромало до ближайшего порта, города Атталия[75], однако и там нас ожидал вовсе не отдых, а долгие недели невыразимых страданий. Мы и до этого питались еле-еле, а теперь, с утратой обоза и всех съестных припасов, голод угрожал нашей жизни ничуть не меньше, чем сабли турок. У меня и сейчас живот сводит судорога, стоит вспомнить о том, как приходилось есть подгнившее мясо павших лошадей и мулов. Кое-кто из рыцарей пил кровь своих коней, чтобы продержаться самим. Нам не хватало одежды и даже обуви. Мои ладони и ступни ног покрылись волдырями, губы потрескались, одежда на глазах превращалась в лохмотья.

— В Атталии мы перегруппируем свои силы, — предсказывал Людовик.

Само собой разумеется, он ошибался. На нас безжалостно обрушились бури. Продуктов по-прежнему не хватало, и были они очень дороги, ибо окрестные греки решили нажиться на нас. Но всего в трех днях пути морем, совсем рядом, лежал золотой город Антиохия. Нужно было только найти корабли, которые доставили бы нас туда. Местные рыбаки потирали руки в предвкушении того, как золото крестоносцев перекочует в их карманы.

— Я не стану столько платить! — бушевал Людовик. — По четыре серебряные марки с каждого пассажира, и это помимо стоимости самого корабля! Я платить не стану.

— А нам что, есть из чего выбирать? — устало спросила я.

— Разумеется, есть! Галеран говорит, что нам это не по карману. С Божьей помощью я возьму верх над этими рыбаками.

Но уговорить Бога ему не удалось. Пять недель он торговался, а ведь до Антиохии оставалось рукой подать. Пять недель неописуемых мук. В войске началась дизентерия. Мы задыхались от окружившего нас смрада мертвецов и нечистот. А затем последовала первая вспышка чумы. Смерть подкрадывалась к нам, пока Людовик отказывался платить, пока мы сидели в Атталии. Грязные, голодные, умирающие.

Довольно! Бог свидетель, этого довольно! Я отправилась к Людовику, который, как обычно, молился вместе с Одо де Дейлем и графом Морьеном, который за последнее время весь пожелтел; Галеран стоял у дверей на страже. Без единого слова я прошла мимо него — пусть попробует вытащить из ножен свой меч!

— Мы больше не можем оставаться здесь, Людовик. — Я не стала дожидаться, пока он с трудом поднимался на ноги. — Невозможно больше терпеть. Наше войско гибнет без боя.

Людовик, к моему крайнему изумлению, улыбнулся:

— Я это знаю. Завтра мы уходим отсюда.

— Слава Богу! Нам хватит судов, чтобы перевезти большинство…

— Нет, мы двинемся пешими. — Что он говорит? Пешими? — Я твердо решил это, Элеонора. — В его глазах снова был лихорадочный блеск. — Мы пойдем по стопам первых крестоносцев. Их доблесть — в памяти людей и поныне, такова же будет и моя. Нас ждет слава на небесах.

— Полный опасностей пеший марш, когда можно доплыть до цели за три дня? Вы, должно быть, не в своем уме.

— Меня уверили в благословении Божьем. Если мы умрем, то станем мучениками за святое дело.

Боже правый! Нет, доблесть и мученичество — это не по мне. Я вновь испытала непреодолимое желание дать Людовику пощечину, ударить его по самодовольному лицу, на котором было написано благочестие! Он что, совсем ничего не понимает?

Что за безумная мечта стать мучеником пришла ему в голову? Я решилась:

— Нет!

— Не понимаю вас.

Ну, хотя бы улыбку мне удалось стереть с его лица.

— Тогда послушайте, Людовик, я объясню! Я с вами пешком не пойду, — заявила я твердо. — Если вы упорствуете в своем безумии, я оставлю вас и сама отправлюсь морем. Более того, заберу с собой своих вассалов.

— Но ведь это будет стоить… — Галеран даже задохнулся. — Нет, государь!

— Стоить? Чего стоят четыре марки серебром в сравнении с человеческой жизнью? — Мой чистый голос звенел, а сознание собственной правоты укрепляло меня. — Те из наших воинов, кто в состоянии, заплатят за себя. Прочие же останутся здесь, пока мы найдем другие пути.

— Вы не посмеете… — Людовик покрылся смертельной бледностью, когда я пригрозила лишить его главной части войска.

— А вы проверьте! — Я как бы улыбнулась, но то была не улыбка, я просто оскалила зубы, — Если выступите в пеший поход, то с вами не будет воинов из Аквитании и Пуату.

Людовика стали терзать муки нерешительности. Пальцы у него скрючились, зубы глубоко вонзились в нижнюю губу. Как он слаб! Как непростительно слаб! Как не хватает ему ни простого человеческого сопереживания, ни здравого смысла… Он потирал ладонями лицо, а я ясно чувствовала, что вся нежность, какая во мне еще оставалась, умерла, как и воины на горе Кадм.

— Вы навязываете мне свои решения, — пробормотал король.

— Да. Именно. Завтра я отплываю в Антиохию. Мы уже давным-давно могли быть там!

Де Морьен хмыкнул. Галеран помрачнел. Одо де Дейль воздел очи горе, прося Бога наставить его. А Людовик, столкнувшись с моим упорством, прекратил сопротивление. Пускаясь в плавание с маленьким флотом круглых суденышек, мы с ним почти не разговаривали.

Морское путешествие стало истинным кошмаром.

Разыгрались бури, а с ними пришел постоянный страх кораблекрушения и тяжкая, не проходящая тошнота. Три недели нам пришлось бороться с противными ветрами, норовившими сбить нас с курса. Три недели Людовик не переставал горько оплакивать крушение своей мечты пройти по стопам первых крестоносцев — тех, кто овладел Иерусалимом. Он совсем не пытался подбодрить меня, только сердито жаловался, что вследствие моего решения остался без войска на склонах горы Кадм. К тому времени, когда мы доплыли до Сен-Симона, я уже не могла выносить его напряженного лица, поникших плеч, его бесконечных монотонных молитв. Он даже не сочувствовал тысячам тех несчастных, кто не имел возможности оплатить переезд и остался в Атталии погибать от голода или чумы.

— Я запрещаю вам обсуждать этот вопрос со своим дядей, — наставлял меня Людовик. — Я сам позабочусь о спасении своего войска. Вы слышите меня, Элеонора?

— Да. Я слышу вас, Людовик. Только поторопитесь, не то все эти люди умрут.

Если при отплытии из Атталии мы с ним почти не разговаривали, то три недели спустя, достигнув наконец Антиохии, мы вообще перестали разговаривать. Я упала в распахнутые объятия Раймунда, такие родные, такие ласковые.

Загрузка...