Как обычно, Ксавье умчался на мотоцикле в клинику, а я пошла пешком в галерею. Эти пятнадцать минут – мой незыблемый ритуал начала дня. Я люблю шагать по улицам, знакомым мне всю жизнь. Лучший отрезок пути – когда я сворачиваю за угол той из них, где находится мой второй дом. Она пешеходная, узкая, усеянная ловушками корявых булыжников, с которыми я легко справляюсь, поскольку именно на них сделала свои первые шаги. Это почти и не улица, а маленькая деревня. Причем из другой эпохи, из другого времени. Она словно застыла и отказывалась меняться. Стены фахверковых домов бросали вызов закону притяжения, краски выцвели, но никого это не волновало, поскольку ничто здесь не утратило своей чудесной прелести. Обаяние этого места тормозило порывы девелоперов, заставляя их откладывать очередной строительный проект. Нас нельзя было убрать. Как и каждое утро, я помахала Аните, державшей букинистическую лавку, Жозефу, моему соседу из музыкальной мастерской – маленькому, с годами усыхающему человечку, возраст которого невозможно было определить, – поприветствовала цветочницу Сибиллу и зашла купить что-нибудь вкусненькое к старым булочникам, которые уже было собрались уйти на покой, но передумали и снова открыли лавку, где торговали собственноручно изготовленными сладостями. Перед галереей я послала воздушный поцелуй Лили, владелице ресторана. Старожилы из местных знали меня еще ребенком, а до того дружили с моим отцом и дедом. Я крутанула большую латунную ручку двери, прошла по галерее, зашвырнула сумку и пальто в кабинет, а затем сделала традиционный ежедневный обход своих владений, цокая каблуками по каменной плитке пола. По мере продвижения я зажигала светильники во всех трех выставочных залах, разделенных арками и несколькими ступеньками. Мне нравился перепад уровней, который сам по себе менял атмосферу. Все здесь было вкривь и вкось, что неудивительно, если учесть возраст дома. Экспозиция, на первый взгляд хаотичная, на самом деле следовала девизу моего деда: «Красивые вещи всегда сочетаются друг с другом». Скульптуры и живописные работы стояли и висели рядом, образуя мешанину органических веществ, минералов, красок – иногда сверкающих, иногда мрачных, а иногда еле-еле проступающих на белоснежных холстах.
Я всегда жила в галерее. В ней мой отец меня воспитывал и здесь же дал мне профессиональное образование, прежде чем доверить галерею. Так же поступил с ним мой дед. Бабушку я не знала, она умерла за несколько лет до моего рождения. В нашей семье ремесло галериста передавалось из поколения в поколение, и мы едва избежали катастрофы: когда я родилась, дед скорчил гримасу отвращения, так как папа с его придурочной, в которую он на беду ухитрился влюбиться, не сумели принести в семью наследника мужского пола… Та пора давно позади, но когда я о ней вспоминаю, у меня просто мороз по коже.
Моя мама… Самое большое разногласие между папой и дедом. Я знала всю историю, каждый поделился со мной своей версией, и, как ни странно, три описания ситуации не слишком разнились. «Никогда ни одна женщина не получит мою галерею», – прорычал дед, узнав, что у него родилась внучка. Тогда папа хлопнул дверью галереи, война между ним и дедом длилась несколько месяцев, и оба терзались, чувствуя себя неприкаянными: отец лишился работы, а дед – сына. В конце концов они пошли на уступки. Отец перестал яростно защищать любовь всей своей жизни – принял тот факт, что отношения между его отцом и женой никогда не наладятся, – а дед согласился не нападать на невестку и признать «ее потомство». Их компромисс, как выяснилось, благоприятно сказался на моих отношениях с дедом, потому что мне удалось его очаровать. Заворожить, как любил он повторять, подмигивая.
И напротив, что касается моих родителей, вся эта история в определенном смысле доказала дедову правоту. Мама была художницей и хиппи, ностальгирующей по Вудстоку. Когда-то давно родители безумно влюбились друг в друга, но под скептическим оком патриарха их страсть продержалась всего несколько лет. Мое появление на свет наполнило маму счастьем, которого хватило, однако, лишь до моего трехлетия. Устав от жизни, полностью противоречащей ее мечтам о гармонии коммуны – одной любви не всегда достаточно, – она уехала, бросив нас с папой вдвоем.
Не знаю, где отец нашел силы вернуться к жизни, не сдаться и заботиться обо мне с такой любовью и нежностью. Он не падал духом и сумел воспитать меня, ни разу не сказав худого слова о жене, а скорее даже призывая терпимо относиться к ней и ее выбору. Ему было легче признать, что мама счастлива в ее другой жизни, чем удерживать жену с нами, делая несчастной. Это может показаться ненормальным, но я никогда всерьез на нее не обижалась, и в детстве, и в подростковом возрасте мне жилось морально комфортно, отец и дед баловали меня и защищали от невзгод. То, что я взрослела без матери, научило меня самостоятельности и независимости. Я была единственной женщиной в семье, привыкла легко справляться с хозяйством и очень быстро стала в нашем доме главным человеком. К тому же мама всегда оставалась в некотором смысле неподалеку. Она регулярно писала нам письма, сообщала о своих новостях, справлялась о наших. В конверты она вкладывала свежие фотографии, и мы поступали так же. Иногда она приезжала к нам. В такие дни я наслаждалась присутствием мамы в бандане и длинном платье в цветочек, упорно старавшейся приохотить меня к живописи. Когда мне исполнилось десять лет, я потребовала, чтобы меня отпустили к ней в гости. Папа согласился, хоть и жутко боялся, что я так там и останусь. В коммуне мне давали свободу, о которой мечтает любой ребенок: я бегала, веселилась, пела, могла целый день проходить в одних трусах или в костюме лесного гнома, без всякого распорядка дня и особых запретов. Там я много рисовала, научилась лепить из глины и рассказывать разные истории. Мной, как и остальными детьми, занималось, безотносительно к родственным узам, множество колоритных персонажей. Это был чудесный и оторванный от действительности мир. После нескольких недель в маминой коммуне я всегда возвращалась домой и в галерею всем довольная, уверенная в себе и благодаря стабильности домашнего существования и папиному постоянству заново убеждалась в материальности окружающего меня мира.
Я даже не заметила, как отец с дедом приобщили меня к искусству. Оно пришло ко мне без усилий, естественно, как дыхание. Искусство было частью их личностей, и они передали мне бескомпромиссность оценок, острое чувство подлинности, безупречный нюх на таланты. В детстве я делила все дни на будние – с занятиями в школе и домашними заданиями, которые я делала в галерее, – и выходные в музеях, на выставках, в мастерских художников, куда меня водил дедушка, уже тогда передавший управление семейным делом папе. Когда я была в галерее с отцом, я с восторгом наблюдала, какие чудеса ловкости он демонстрирует, продавая полотно или скульптуру или уговаривая художника подписать с ним контракт. Уткнувшись носом в тетради, я слышала, какие аргументы он выдвигает, как соблазняет, заставляет мечтать, ободряет, обнадеживает. Тщательно подбирая слова и выстраивая фразы, мой отец балансировал, как канатоходец на проволоке. Эти навыки запечатлелись в каждой клеточке моего существа, я впитала в себя его страсть и сделала своей. Талант общения, мастерство соблазна и любовь к художникам, свойственные галеристам, раз и навсегда укоренились в моем сознании. Я не мешала деду утверждать, будто его гены сильнее маминых, понимая, что спорить с таким старым упрямцем – бесполезная трата энергии.
Я не сомневалась, что как только я сдам выпускные экзамены, папа позовет меня к себе на работу. Но все вышло по-другому. К моему изумлению, он отправил меня продолжать учебу на другой конец страны и при этом настаивал, чтобы я специализировалась не на истории искусства, а на другой дисциплине. Мне пришлось сражаться с ним за право самостоятельно выбирать предмет обучения. Это была заодно и последняя битва деда на закате его жизни и единственная, которую он вел плечом к плечу с моей матерью. Он, когда-то безоговорочно отвергший даже саму возможность того, что однажды я возьму его детище в свои руки, лучше всех понял, что нельзя препятствовать воплощению моей страсти в жизнь. Но даже после окончания магистратуры папа не пустил меня в галерею и отправил на многочисленные стажировки к своим друзьям-коллегам. Он хотел, чтобы я повидала мир, познакомилась с другими формами искусства и разными культурами: я ездила в Африку, в Южную Америку. Ему было важно, чтобы я открылась всем жанрам творческих высказываний и приобщилась к тонкостям художественного рынка. Он считал необходимым, чтобы я завязала собственные знакомства, моя записная книжка заполнилась контактами, а я усвоила другие методы работы галеристов, менее академичные, чем его собственные. Пришлось ждать, пока мне исполнится двадцать шесть, и только тогда он позволил мне приехать домой. У меня словно гора упала с плеч. Да, мне безумно понравилось путешествовать и узнавать мир, но я рвалась обратно, в родные стены, и хотела наконец-то занять свое место рядом с отцом. Я скучала по нему, по галерее и по еще витавшим там воспоминаниям о деде.
Уже во Франции я очень быстро поняла причину, а точнее причины, навязанного мне изгнания. Прежде всего, отец был уверен, что держит меня в золотой клетке, и опасался, что однажды я не выдержу сидения в четырех стенах галереи, сорвусь и пошлю все к черту, примерно как это сделала мама. Кроме того, он хотел показать мне все поле возможностей, хотя длительное отсутствие любимой дочери разрывало его сердце – впрочем, как и мое, но только мое в меньшей мере, поскольку я проживала потрясающее приключение. Но была и еще одна причина, конечно, эгоистичная, но такая сокровенная и такая красивая, что я тут же простила его, когда он признался в ней. После двадцатилетней разлуки они с мамой были опять вместе и проживали новый тип отношений, соответствующий их характерам. На них больше ничего не давило, им не нужно было воспитывать ребенка или перед кем-то отчитываться. У них, естественно, и в мыслях не было возобновить совместную жизнь, они встречались только ради наслаждения искусством и любовью. Маме было плевать, как я к этому отнесусь, зато папа был в ужасе. Услышав это, я залилась смехом и сообщила ему, что не слепая и с раннего детства знала, что они никогда не переставали любить друг друга. Я без сомнений предпочитала честное признание любым попыткам скрыть происходящее между ними, тем более что оба они давно вышли из возраста, когда надо прятаться. И я никогда не судила их за сделанный выбор, такое мне просто не взбрело бы в голову.
Лет десять мы руководили галереей вместе. Я завершала свое образование, учась у него, и это было прекрасно, захватывающе и усиливало мое рвение. Я не воспринимала ситуацию именно как совместную работу с отцом, впрочем, он не позволял называть его в галерее папой. Среди произведений искусства, художников, клиентов он был Жоржем – я помогала мэтру, наставнику, считавшему меня равной себе. Я полагала, что наше сотрудничество будет длиться вечно. Однако незадолго до того, как Титуану исполнилось три года и он пошел в детский сад, папа призвал меня к себе весьма торжественным образом, что было абсолютно не в его привычках. Стоя перед гигантской картиной в размытых серо-голубых тонах, изображающей горизонт, которую мы только что продали и которую папа особенно любил, он объявил о своем уходе:
– Ава, дорогая, пора отпустить тебя в свободное плавание… Именно этого хотел бы твой дедушка… И этого хочу больше всего на свете я… Отныне галерея – твоя.
Его патетическая речь и затуманившийся взгляд, обращенный к полотну, помешали мне воспротивиться. Хотя и тело, и мозг вопили: «Нет, нет, не сейчас, еще слишком рано!» Я была в ужасе, чувствовала себя неспособной остаться одной и без него сохранить галерею и продолжить ее жизнь. Но я никак не могла отвергнуть его просьбу, его пожелание. Мой отец, человек, которым я восхищалась, как никем другим, считал, что обязан позволить мне расправить крылья. Так он показывал, что я уже действительно взрослая и научилась управлять своей жизнью женщины, матери и галеристки. Я не стала проявлять эгоизм, удерживая его, тем более что, если честно, для меня все складывалось хорошо. Я не стала ничего говорить, потому что слова были бы бесполезны, я просто потянулась к нему и уткнулась лицом в плечо, глотая слезы волнения.
Я нередко повторяла себе, что мне очень повезло с профессией и что ее, как и галерею, я получила в наследство. Ощущение обострялось в такие периоды, как этот, когда я с головой уходила в подготовку вернисажа, с которым связывала большие надежды. Последние несколько месяцев дела шли не очень хорошо, показатели снизились, а дверь галереи открывалась не так часто, как несколько лет назад.
Я воспользовалась спокойной обстановкой второй половины дня в середине недели, чтобы в последний раз проверить каталог выставки Идриса. В этот момент в стеклянную дверь заколотили так, что я вздрогнула. И совсем не удивилась, увидев через стекло Кармен, единственную и неповторимую. Мою лучшую подругу. Я вскочила и поторопилась открыть, пока она все не разгромила.
– Hola![1] – пропела она бархатным голосом.
Непослушная черная шевелюра в кудряшках, тельняшка, вечный широченный комбинезон из джинсовки – Кармен единственная женщина на планете, которая умудрялась сделать этот наряд сексуальным, – и ослепительная белозубая улыбка: вместе с ней в помещение всегда врывалось солнце. Я отошла, пропуская ее. Руки Кармен были увешаны пакетами, что не сулило ничего хорошего… моему желудку. Однажды она испугалась быстрого бега времени и вознамерилась перейти на здоровый режим питания. Хуже всего было то, что она сама готовила овощные соки, смузи и совершенно несъедобные лепешки из цельного зерна. Я особо не беспокоилась: она слишком любила хорошую жизнь, чтобы выдерживать такую еду долго. Но пока она рвалась и меня посадить на свою диету. Я последовала за ней к нашей кладовке, заменявшей кухню, и то, чего я опасалась, началось. Она вытащила из огромной сумки блендер, наполненный зеленоватой субстанцией – меня затошнило от одного ее вида – и пластиковые лотки с сомнительным содержимым.
– Давай, признавайся, что это у тебя? И для кого все это?
– Я приготовила для тебя коктейль muy caliente[2], чтобы ты была в форме… Твой большой зверь прилетел этой ночью, если я ничего не путаю!
Я закатила глаза, не решив, что лучше – расхохотаться или разозлиться на нее.
– Судя по черным кругам, вы не откладывали ничего на потом и поспешили отметить его приезд! Ну-ка, выпей!
Не успела я запротестовать, как она налила большой стакан своего пойла и протянула мне.
– Только вместе с тобой, и сначала мы чокнемся.
Ее передернуло.
– Ой, Ава, не надо, я, как встала, первым делом проглотила целый литр этой гадости.
На этот раз я не удержалась и зарыдала от смеха.
– Если я сегодня вечером буду не в форме, ответственность на тебе…
Она ругнулась на родном языке и сделала первый глоток, испепелив меня взглядом, а я последовала ее примеру, зажав нос.
Мы познакомились много лет назад, когда я была в Буэнос-Айресе. Молодая и талантливая аргентинская скульпторша, она хотела выставляться в галерее, где я тогда стажировалась. Ее работы мгновенно покорили меня. Ей не было равных в умении преобразовывать все, что попадалось под руку, превращая в произведение искусства. Она умела вдохнуть жизнь в любой материал, заставить его заговорить или передать ее душевное состояние. А оно у нее то и дело менялось, в чем я имела возможность со временем убедиться. Я ввязалась в настоящую битву с хозяином галереи, убеждая его взять Кармен под свое крыло: несмотря на ее несомненный талант, он побаивался огненного темперамента девушки. Хозяин сдался, когда я заявила, что скоро найдется другой галерист, менее трусливый. Он был задет за живое, подписал с ней контракт – и поступил абсолютно правильно. Я сразу же полюбила Кармен и за взрывы ее буйного характера, и за умение устроить праздник на пустом месте. Она открыла для меня свою страну, заставила брать уроки танго, познакомила с выставками художников андеграунда. Мы с ней вместе развлекались, плакали, влюблялись. С Кармен ничего не было безвкусным или банальным. Все было позволено. От нее веял ветер свежести с легкой приправой декадентства. Ее поведение, внешне весьма разбитное, ничего не значило – она четко держалась в границах дозволенного. Мы гармонично дополняли друг друга: я делала ее более спокойной, а она помогала мне избавиться от зажатости. Мое возвращение в Париж не положило конец нашей дружбе, мы обменивались длинными письмами и периодически созванивались, наплевав на разницу во времени и заоблачную стоимость разговоров. Как раз в одной из таких телефонных бесед, когда она была раздавлена очередной любовной неудачей, я предложила ей приехать ко мне, пообещав поднять дух и познакомить со своей семьей. Она всегда жалела, что не побывала на нашей с Ксавье свадьбе и пропустила рождение Пенелопы. Кармен прилетела, да так и осталась в Париже, и с тех пор я занималась ее творениями. Впрочем, это слишком громко сказано: мне доставалась только роль статистки, потому что Кармен сама представляла свои работы лучше всех.
Сделав последний глоток ее жуткой бурды, я едва справилась с рвотным рефлексом. Сегодня, как и каждый день, забежав в галерею – по ее словам, совершенно случайно, – она попросила налить кофе, повертелась вокруг своих скульптур, уселась в кресло по другую сторону моего стола и принялась болтать, не обижаясь на то, что я вернулась к работе ровно с того места, на котором меня остановило ее вторжение.
– Как дела у Ксавье?
Я оторвалась от каталога и улыбнулась, растянув рот до ушей.
– Ну, он вымотался, но вроде бы доволен – и поездкой, и возвращением! Только жаль, что я так занята… плохо все рассчитала.
– Твой юный подопечный отнимает у тебя всю энергию!
И тут мимо витрины прошел Идрис.
– А вот и он, легок на помине.
Кармен передвинула кресло, чтобы посмотреть, кто там, за стеклом.
– Ох ты, какой душка, – проворковала она.
– Прекрати, Кармен. Если я не ошибаюсь, ты познакомилась с парнем, собиралась его нам на днях представить.
Она небрежно отмахнулась от моего замечания.
– Хочешь, я им займусь, пока ты возишься с бумагами?
– Даже не думай! Оставь его в покое, пока не пройдет вернисаж. Не смей выбивать его из равновесия, я и без того достаточно от него устала!
– Я тебя избаловала…
– Ты самый легкий и удобный художник, не спорю. Но, пожалуйста, держи себя в руках…
Дверь открылась, и Идрис застыл на пороге, увидев, что я не одна.
– Привет, Идрис! – радостно приветствовала его я.
– Привет, Ава… Приду позже, раз ты занята…
Я встала и поцеловала его в щеку.
– Нет-нет! Оставайся, Кармен как раз собралась уходить. Хорошо, что ты пришел.
Вздох разочарования моего аргентинского торнадо нельзя было не услышать. Идрис потоптался на месте, после чего двинулся к двери. Я едва успела схватить его за руку.
– Кармен, – прошипела я.
– Ладно!
Она тоже подошла к выходу, не забыв прихватить свое барахло, смачно чмокнула меня, устояла и не поцеловала Идриса, но все же не лишила себя удовольствия кокетливо хихикнуть. Кармен неисправима.
– Besos[3], Аванита, дорогая!
Она вышла, оставив дверь нараспашку, уселась на велосипед и обругала по-испански парочку прохожих, загородивших ей проезд. А потом вернулись тишина и спокойствие, и я смогла заняться Идрисом.
– Кофе будешь?
– Не хотел бы утруждать тебя, Ава.
Идрис готов был просить прощения за то, что дышит! Я не стала реагировать на бессмысленные извинения, а вместо этого успокаивающе похлопала его по руке и пошла за чашкой.
Многообещающий талант Идриса не избавлял его от парализующего страха. Он справился со своей робостью один-единственный раз – до сих пор не понимаю, как ему это удалось, – когда явился в галерею. Правда, я клещами вытаскивала из него каждое слово, пытаясь выяснить, чего он от меня хочет. Чтобы понять, что он пишет картины, мне пришлось попотеть. Он привык терпеть насмешки, его никогда не ценили, никто не поощрял его занятия живописью, напротив, знакомые уговаривали перестать упорствовать и бросить это пустое дело. В конце концов он сдался. От меня он ждал отзыва, который подведет его к окончательному решению: заниматься ли ему живописью или лучше поставить на ней крест. Я поверила в него. Уже давно ни один художник не производил на меня такого мощного впечатления, как Идрис. Выход на публику приближался, давние демоны заявляли о себе, все настойчивее терзая его, и с каждым днем мне приходилось чаще и чаще гасить Идрисовы вспышки паники. Насколько Кармен вела себя в галерее полноправной хозяйкой, настолько же растерянно слонялся из зала в зал он, испуганно косясь на выставленные картины – его собственные мы еще не развесили – и принимая как данность, что ему не выдержать конкуренции с остальными художниками. Он страдал синдромом самозванца и постоянно извинялся за сам факт своего существования, а я прикидывала, как его излечить. Но сколько я ни повторяла, что не сомневаюсь в нем, ничего не менялось…
– Я не приду сюда… в главный вечер.
Пробил час жестких мер. Я подошла к нему, схватила за плечи, заставила посмотреть в глаза. Скрыла одолевающую меня досаду с примесью иронии, чтобы не огорчать его еще больше. Он был очень крупным мужчиной и при этом неуклюжим, плохо управляющим своим телом. Я напоминала себе школьную учительницу, намеренную отчитать нерадивого ученика. В свои сорок три года Идрис оставался ребенком: я была растрогана тем, что в отличие от других художников, которые меня этим ужасно раздражали, он не ломал комедию и не играл роль непризнанного гения, а был таковым по жизни.
– Исключено, я тебе не позволю, вернисаж без автора невозможен… Твои акции резко вырастут, это не подлежит сомнению, и пока тебе еще рановато прятаться, поддерживая миф о творце, окутанном тайной.
– Я ничего не смогу, я не умею говорить… Я все испорчу. Я не создан для света прожекторов.
– Ты-то, может, и нет, но вот твоя живопись – еще как… И она нуждается в твоем присутствии. Я буду помогать тебе на вернисаже, поддержу, если понадобится, подскажу правильные ответы.
Он продолжал трясти головой, не соглашаясь, сегодня он был особенно напуган. Я приготовилась разыграть самый старший козырь – воззвать к его чувству вины. Без этого было не обойтись, поскольку оставшиеся до вернисажа две недели будут слишком долгими, если мне придется ежедневно гасить очередной кризис.
– Идрис, если ты не придешь, мне придется все отменить. Не забывай обо мне, о репутации галереи. Приглашения разосланы, в том числе журналистам, представителям элиты, галерейщикам… И какое у них будет мнение обо мне, если ты сбежишь?
Он и так был бледным, но после моих слов побледнел еще больше. Возможно, я зашла слишком далеко.
– Ава, ты понимаешь, как сильно давишь на меня?
– Прекрасно понимаю, – ответила я с садистской ухмылкой. – Идрис, у нас уже достаточно полотен для вернисажа, но продолжай писать, потому что иначе ты свихнешься, я тебя знаю. Выражай свой страх и беспомощность, и результат будет захватывающим, не сомневаюсь. Не волнуйся, я найду место на стене.
Он потупился.
– Извини, что напрягаю… просто у меня перехватывает горло от страха, и я не знаю, как себя вести… Ты единственная, кому удается укрепить мой дух.
– Не беспокойся, это моя работа, и я верю в тебя.
Я едва не завопила «Аллилуйя!» при виде его робкой улыбки. Он пришел в себя, по крайней мере на ближайшие несколько часов, поэтому я позволила себе показать ему фотографии картин в каталоге.
Как это часто случается со мной, я увлеклась рассказом Идриса о его работе, принялась мечтать об успехе и потеряла счет времени. Я знала, что впереди у нас много свершений, то есть в основном у Идриса, а у меня опосредованно. Кстати, именно за это я любила свою профессию. Когда мой взгляд случайно зацепил настенные часы, я поняла, что не заметила, как стемнело, а Ксавье не появился, хоть и обещал. Было около восьми вечера.
– Идрис, не обижайся и не воображай, что я тебя выгоняю, но мне нужно домой. Тем более что мой муж прилетел сегодня ночью…
– Извини, Ава.
– Да хватит уже извиняться! Я сама виновата, что не посмотрела на часы.
Он обошел вместе со мной галерею, чтобы выключить освещение. Я взяла сумку, пальто и ключи, и мы вдвоем вышли на улицу. Закрывая дверь, я едва не захлопала в ладоши – шел дождь. Я быстро нырнула в вестибюль, схватила огромный зонт и открыла его, прокрутив купол над собой.
– Ты, что ли, рада дождю, Ава?
Я скорчила притворно смущенную мину. Я одна из немногих, кто любит дождь зимним вечером. Мне нравятся капли в свете автомобильных фар, нравится необходимость поторопиться, быстрее укрыться. Как это элегантно – прятаться под зонтом, перепрыгивать лужи, в особенности как сегодня, в туфлях на высоких каблуках. Покалывание влаги и холода, прокладывающих себе дорогу по шее, под одежду, вызывало дрожь блаженства. А потом наступала очередь главного вознаграждения: вбежать в дом, вытереть волосы теплым полотенцем и зажечь огонь в камине. Но сегодня я вряд ли успею это сделать!
– Хорошего вечера, Идрис, и пожалуйста, не забывай то, о чем я тебе сказала. Пиши! Не прекращай писать картины!
Я встала на цыпочки, поцеловала его и умчалась, как и предвкушала, вприпрыжку, перескакивая через лужи.
Я влетела в дом и, проигнорировав шумные восторги собаки и кошки, встретивших меня на пороге, как они делали это каждый вечер, быстро прошла на кухню, где дети с няней сидели за столом. Получается, Ксавье все еще в клинике… Недолго же он включался в привычный ритм.
– Хлоя, прости меня, умоляю. – Я поцеловала няню.
– Ничего страшного, я взяла на себя смелость накормить их.
– Ты сущий ангел. Не знаю, что бы без тебя делала.
На ее лице отразились привычные робость и смущение, она не выносила комплиментов.
– Давай! Беги домой!
Она пулей выскочила в прихожую, а я наконец-то поздоровалась с детьми.
– Ну как прошел день, все о’кей? – поинтересовалась я у Пенелопы.
Она безразлично пожала плечами.
– А у тебя, мой дорогой?
Титуан поднял большой палец, ответить по-другому он не мог, поскольку рот был набит макаронами, большую ложку которых он приготовился проглотить.
– До завтра, – заглянула к нам Хлоя.
Пенелопа помахала ей рукой и послала воздушный поцелуй – значит, у нее все же не такое паршивое настроение, – а Титуан быстренько дожевал макароны и вскочил, чтобы поцеловать няню.
– Хорошего вечера, – пожелала я.
Пока они доедали, а я готовила ужин для взрослых, дети выложили мне все, что случилось за день. Вынуждена признать, что слушала их вполуха. Но по звукам голосов и их ссорам я поняла, что они в порядке, все хорошо, ничего серьезного не случилось, и значит, сегодня ночью мы все четверо сможем спать спокойно. Но для этого требовалось, чтобы вернулся Ксавье!
Рокот мотоцикла раздался спустя три четверти часа. Месье бурно выразил радость, приветствуя хозяина громким лаем. Ксавье, конечно же, не торопился уйти от него, они успели даже покататься вдвоем по полу, не сомневаюсь. Я все еще возилась с ужином, когда он приблизился сзади, взял меня за талию и положил подбородок на плечо. По тому, как сильно он надавил на него, я поняла, что Ксавье устал.
– Не надо было ждать меня с ужином…
Я подняла на него глаза и поцеловала в щеку.
– Мог бы сегодня вечером явиться пораньше, – упрекнула я.
Он вздернул бровь с позабавленным видом, а я легонько ткнула его локтем в бок.
– Нальешь нам вина? – попросила я.
– Слушаю и повинуюсь!
После ужина мы устроились на диване, прижавшись друг к другу, и я блаженствовала в объятиях Ксавье. Я очень соскучилась по нему. Он рассеянно гладил меня по волосам и подробно расспрашивал о вернисаже и об Идрисе. Однако когда после нескольких фраз я замолчала, он на это никак не отреагировал, потому что ушел мыслями в свой далекий мир. С ним такое бывало после возвращения из Африки, он вечно витал в облаках, адаптируясь к повседневной жизни.
Когда поездка Ксавье подходила к концу, он душой по-прежнему пребывал где-то вдали от дома, и его одолевали заботы. И всякий раз меня преследовал один и тот же вопрос: не стало ли это путешествие лишним? Тем, из которого он уже не возвратится? Останется мыслями там? Не покажется ли ему жизнь, которую мы ведем, пресной? Всегда, когда после окончания своей миссии он приезжал к нам, его оглушал физический и моральный диссонанс. Помимо центра защиты животных он работал также в диспансере и в школе деревни, где жил. Поэтому неудивительно, что, оказавшись в своем большом доме с женой-галеристкой и с красивыми, здоровыми и ни в чем не нуждающимися детьми, Ксавье неизбежно испытывал трудности с совмещением в сознании двух вселенных. В течение нескольких дней он переживал молчаливый внутренний протест, который был очевиден только мне. Это, к счастью, длилось недолго, поскольку муж умел возводить перегородки и поддерживать равновесие между выполнением своего долга там и нашей жизнью здесь.
– Как сегодня было в клинике? – спросила я, чтобы вернуть его в реальность, а также потому, что меня это заботило.
Ведь я была накрепко привязана к этому месту нашей первой встречи и первой ночи любви. И не только. Мы прожили там несколько лет, вплоть до рождения Титуана. С его появлением семья разрослась, и пришлось бы раздвигать стены, если бы мы захотели остаться в клинике. Да и мне было не совсем комфортно: изводил непрерывный лай собак и скулеж бездомных животных, которых регулярно подбирал Ксавье. Я подозревала, что перемен жаждал и он, в противном случае мой муж и носа не высунул бы из своей ветлечебницы, даже по воскресеньям.
– Мой подменщик оставил дикий бардак! Придется попотеть, чтобы привести все в порядок и восстановить нормальные условия работы, потому что он все делал как попало!
Да, в ближайшие дни Ксавье будет редко радовать нас своим присутствием. Заметив, что он зевает, едва не вывихивая челюсть, я предостерегла его:
– Будь все же осторожен для начала, не хватайся за дело слишком рьяно, адаптируйся постепенно.
Он состроил скептическую гримасу, как если бы мое беспокойство было смешным и нелепым.