Тридцать четвертая глава

Едва я успел выпить свою маленькую порцию какао и съесть нормандский сыр (о вы, нормандцы!), как разразилась буря. Уже перед обедом небо хмурилось.

Первый же удар грома до основания потряс старую гостиницу, затем хлынул ливень. Поток за потоком обрушивался на крыши. Всюду спешно закрывались окна. Молнии сверкали не переставая. Мощная гроза, предвестник весны! Погода здесь такая странная. Говорят, что она изменилась после войны. Несчетные орудийные выстрелы нарушили порядок в атмосфере.

Небо таинственно темнеет. Уже почти ничего не видно. Мушиноглазый и не думает включать свет, ведь всего лишь половина третьего. В это время постояльцев еще нет дома.

Вот мощная молния расколола небо, за ней следует жуткий, оглушительный грохот, гром гремит с неземной силой. Боже милостивый, да есть ли хоть в этой гостинице громоотвод? Дело мне совсем не нравится. Вероятно, молния ударила совсем рядом. Дождь льет непрерывно, как из ведра. Буря так грандиозна, что я кажусь себе мышью, попавшей в мышеловку. Один разряд молнии настигает другой. Бьет то совсем рядом, то чуть подальше.

В четыре часа все еще льет как из ведра. Когда водостоки переполняются дождевой водой, наружу выходят крысы и целыми стаями мчатся, спасаясь, в дома. В пригородах уже такое бывало. Против орды взбесившихся крыс поистине нет обороны. Обезумевшие твари с дикой скоростью пробиваются сквозь толстенные двери, нападают на людей и изгрызают их.

В моей комнате почти ничего не видно, так темно на дворе.

Я стою у окна и наблюдаю грозу. Бушует стихия, черные деревья в нашем дворе трещат и стонут.

Кровать вдруг странно скрипнула. Я оборачиваюсь и застываю как вкопанный.

Неподалеку от ночного столика, рядом с дверью, горбится рослая крыса и следит за мной колючим взглядом.

Ужасно. Благоразумие хвалит Господа!

Я бью ногой по столу, чтобы испугать ее и успеть выскочить за дверь.

Она не двигается. Холодный пот прошибает меня.

Я медленно и осторожно вытягиваю руку, трубка на умывальнике расшатанная, я хватаю ее.

Надо как можно прицельнее нанести удар, это необычная крыса, она все еще не двигается. Готовая к прыжку, она сторожит мои самые осторожные движения. Я тоже жду.

Отчаянные, мучительные секунды.

Неожиданно вспыхивает голубая молния и освещает комнату.

Крыса перед моей постелью в тысячную долю секунды превращается в один из моих ботинков.

– О черт!

На ватных ногах я быстро покидаю комнату.

– О мсье, – неожиданно раздается женский голос. Кто-то обращается ко мне, стоя у перил. – Такая гроза! Вы тоже испугались?

– Ни капельки.

Она молода. Лицо ее в темноте трудно различить.

– Я так боюсь и не могу больше оставаться в комнате одна. В гостинице почти ни души. Ужасно. О!.. Один, два, три, четыре… в четырех километрах отсюда ударило. Разрешите посидеть у вас, пока не пройдет гроза.

– Прошу вас.

Она идет ко мне и при каждой вспышке отчаянно цепляется за меня.

– О Боже мой, Боже мой, лишь бы не конец света! Вы верите, что когда-нибудь это кончится?

Лицо у нее маловыразительное, волосы черные, глаза испуганно блестят. И поразительно большие уши. Когда она ко мне приникает, я случайно дотрагиваюсь до ее груди.

– О мсье, обнимите меня, когда опять ударит молния, иначе я упаду в обморок.

Итак, мы обнимаемся как одержимые при каждой молнии. Я целую щеки, она не противится. Я переключаюсь на ее рот, она немножко хнычет, но отдает его мне и целует меня тоже.

Буря улеглась так же неожиданно, как и началась. Небо прояснилось, гром теперь грохочет совсем глухо и где-то в стороне. Дождь тоже перестает.

Женщина с большими ушами вдруг приходит в себя. Она сверкает глазами, выражение на лице неузнаваемо меняется, она плотно сжимает губы и бьет меня по щеке.

– Наглец!

Выбегает из комнаты и захлопывает за собой дверь с такой силой, что свисающие лохмотья обоев на стене слегка дрожат.

Я в полной прострации смотрю ей вслед.

И все же я могу понять эту женщину. Эта пощечина предназначена не мне, а ей самой. Но так ей было легче и понятнее.

Уже четверть шестого? Я еще успею зайти за Анн-Клер, если сразу же отправлюсь в бюро.

На улице Сен-Жакоб дождевая вода течет подобно горному ручью и с хлюпаньем исчезает в водостоках. С крыш на шею мне падают крупные капли. Дома выглядят как намокшие воробьи. Один из домовладельцев стоит в воротах и громко кричит толстяку с забавным черепом, вдыхающему озон перед своим магазинчиком и стряхивающему пепел со своей сигареты подагрическим указательным пальцем:

– On a reçu quelque chose, hein? Ну что, досталось нам, не так ли?

– En effet! Разумеется!

В мерцающем асфальте отражаются огни дуговых фонарей. Торговцы антиквариатом на набережной Сены продают гравюры с видами старого Парижа, на которых курносые дамы в широких кринолинах, с осиными талиями, в шляпах à la мельничное колесо грациозно приподнимают свои шлейфы, преследуемые господами в цилиндрах и с усами à la кайзер Вильгельм. «Bon sang». «Хорошая кровь, черт возьми».

Едва Анн-Клер вышла из дверей бюро, снова пошел дождь. Люди вокруг засуетились, как застигнутые врасплох мыши.

Пока мы добежали до ближайших ворот, оба насквозь промокли. Здесь уже стояли многие, мужчины и женщины. Запах мокрой одежды смешивался с особым, своеобразным запахом, шедшим из глубины темного двора. Здесь огромный текстильный магазин, а они всегда пахнут странно и неопределенно.

«Дюпон и Ривуар. Оптовая торговля».

Сейчас как раз время, когда закрывают жалюзи. Дородный мсье равнодушно разрешает дождевой воде стекать со шляпы прямо на пышные усы. Даже на кончиках усов застряли капли.

– Saleté de saleté! Погода – сплошное свинство!

Из глубины двора выбегают в спешке чиновники, словно удирая от великой опасности. Так откровенно и проворно, я бы сказал, с таким обилием жизненного искусства мчаться после окончания рабочего дня могут только парижане. В Будапеште даже при пожаре не наблюдается такой лихорадочной потребности удирать.

– Tiens, il pleut! Смотри, дождь идет! Анн-Клер висит на моей руке.

– Monpti, здесь нельзя оставаться, мы простудимся. Побежим к метро.

– Дьявольская погодка. Кто-то кричит нам вслед:

– Смотрите, ребята, вы насквозь промокнете! Грустная пожилая женщина добавляет меланхолично:

– Им зонта не надо!

Когда мы уже подбегали к станции метро, дождь пошел еще пуще. Мы вымокли до нитки. Анн-Клер еле дышит.

– Monpti, знаешь что… поднимемся ко мне… у меня есть газовый радиатор… устроимся поуютнее…

– К тебе? – Я не верю своим ушам.

– Да, – шепчет она, – только сначала я поднимусь сама, ты подождешь десять минут и поднимешься следом… Чтоб не заметили, что мы вместе. V нас нельзя принимать гостей. Это не то, что у тебя. У хозяина девять детей, и он исповедуется каждую неделю.

На улице Луговых Мельниц она сжимает мою руку.

– Не забудь, второй этаж, комната девять. Сейчас многие возвращаются домой, ты пройдешь незаметно. А tout-à-l'heure!

Сейчас. Сию минуту. Одним словом, до свиданья.

– Да. А tout-à-l'heure!

На этой красивой, мелодичной простой фразе она оставляет меня стоять: à tout-à-l'heure! Я чувствую, что это означает.

После мучительного ожидания в течение нескольких месяцев все оказалось так просто: а tout-à-l'heure!

Она спешит вперед. Отсыревшее пальто плотно приникает к ее стройной фигуре. Какой красавицей выросла эта девушка, как очаровательно ставит она одну ногу перед другой при ходьбе.

(Я же не смогу ею обладать. После столь долгого ожидания это так просто не получится. Тогда, сразу, это было бы само собой разумеющимся, но сейчас.)

Какой-то мужчина оборачивается и долго смотрит ей вслед. Вот так! Она нравится и другим, не только мне. Я убью этого типа, посмей он только заговорить с ней. Но он не решается, только делает большие глаза.

Через десять минут я иду вслед за ней. Сердце колотится как сумасшедшее. Мушиноглазый в отеле «Ривьера» задерживает каждого незнакомца около своего бюро и осведомляется, куда тот идет, хотя визиты дам разрешены.

Если меня спросят, к кому я иду, что мне отвечать? Не могу же я говорить: «Je monte chez Mademoiselle Ann-Claire Jouvain. Я иду к мадемуазель Жовен». Милая маленькая барышня. Я назову тому, кто спрашивает, выдуманное имя. «Простите, здесь живет мадемуазель Робеспьер? Нет? Пардон, я ошибся».

Я быстро проскальзываю сквозь вестибюль гостиницы.

Лестница находится совсем рядом с конторкой. Я не смотрю ни вправо, ни влево. И поднимаюсь наверх. За мной определенно наблюдают.

Я останавливаюсь.

Внимательно изучаю свои подошвы. Только побольше непринужденности, дорогой! Когда кто-то идет к женщине, он мчится наверх, перепрыгивая через ступеньки, а так дело выглядит совершенно невинно.

Никто меня не останавливает, я вообще не вижу людей. Чистый милый компактный отель. Значит, сегодня… Но только если она этого действительно хочет. Иначе она может меня неправильно понять.

На втором этаже я ищу девятый номер. Только бы не ошибиться. Таблички с номерами невозможно расшифровать. Где тут девятый?

Одна из дверей чуть приоткрыта. Когда я прохожу мимо, Анн-Клер неожиданно высовывает голову.

– Заходи скорей.

Она быстро запирает за мной и прислушивается, затаив дыхание и прижав руку к сердцу.

– Тебя никто не видел?

– Нет.

На ней пестрое, с. крупными цветами домашнее платье. Я никогда еще не видел ее такой.

– Я уже переоделась.

Комнатка совсем маленькая, но чистая и симпатичная. Повсюду покрывальца и кружева. Неугасимый огонь горит перед образом Марии. На стенах фотографии горных ландшафтов. Олеография с тремя котятами. Книжная полка ломится от книг.

– Снимай сейчас же свое промокшее пальто. Небольшой газовый радиатор излучает тепло.

Есть тут также крохотная кухонька со всеми принадлежностями и газовой плитой. Все сверкает чистотой.

– Не будем громко говорить. Вот тебе купальный халат, надень его и садись к огню. Не стесняйся, я пойду пока на кухню и приготовлю чай.

Через пару минут она стучит из кухоньки:

– Можно?

Она несет чашки в цветочках и чайные ложки, накрывает стол белоснежной скатертью. На подносе я вижу печенье к чаю, лимон, масло, маленькую бутылочку рома.

Я с ужасом вспоминаю, как мы пили чай в отеле «Ривьера».

Она оправляет скатерть на столе, рукав ее халата задрался, и голая рука светится в помещении.

Нежный девичий запах воцаряется в тепловатой атмосфере комнаты.

– Тебе чай покрепче или послабее?

Меня обволакивает благотворное семейное ощущение, словно Анн-Клер моя жена: красивая, стройная, маленькая женщина, волосы белокурые, в локонах, губы красные, готовые к поцелуям; маленькая жена в первые дни медового месяца, когда жены лишь редко мечтают о чужих поцелуях, неожиданно погрузилась в размышления. «О чем ты думаешь, Жермена?» – «О, ни о чем. О тебе».

– У тебя очаровательная комнатка, Анн-Клер.

– Я сама убираю ее. Вот тебе пепельница. Хочешь еще чаю?

– Спасибо, нет.

– Возьми сигарету.

– Ты куришь?

– Я их купила для тебя. Я еще вчера знала, что ты придешь ко мне. – Она смеется.

– Иначе говоря, дождь…

– Бог сам пожелал этого…

– Да…

– Сядем на кровать, там нам удобнее будет разговаривать. Подожди, я сначала сниму накидку.

Она изящным жестом складывает кружевное покрывало и вешает его на спинку стула. Спальный халат не оставляет на ее фигуре ни единой морщинки.

Сегодня что-то будет между нами, она это тоже знает. Она пугающе спокойна, лишь иногда ей отказывает голос.

Моя рука дрожит от волнения, я прикуриваю сигарету со стороны мундштука.

– Мне тоже закурить сигарету?

– Зачем ты спрашиваешь?

Она встает перед зеркалом в шкафу и изящным движением поправляет волосы.

– Давай выпьем немного ликеру.

Она наполняет две небольшие рюмочки из изысканной бутылочки. Однако, она основательно подготовилась к этому дню.

– Ты еще хочешь? – Она кладет обе своих руки мне на плечи.

– Нет, мне достаточно.

– Достаточно? – спрашивает она, полная удивления. – Я имела в виду, хочешь ли ты еще меня.

– О Бог мой…

Воздух становится тяжелым, ее дыхание обжигает. Она вся прижимается ко мне и шепчет мне в ухо:

– Ты… скажи… что мне делать…

Она вырывается из моих объятий и стоит передо мной как готовая к смерти мученица, с пылающими щеками, огромными, горящими глазами. Ее светлые волосы растрепались, один локон взметнулся кверху.

– Скажи, Анн-Клер, ты действительно еще девственница?

Она совершенно спокойна, только уголки рта дрожат. (Хозяин имеет девять детей и каждую неделю ходит на исповедь.)

– Зачем ты задаешь дурацкие вопросы? Может, тебе жаль меня? Я же никогда не выйду замуж. Совершенно все равно, что из этого будет. Когда кто-то действительно любит, это не может быть грехом.

– Ты очень любишь меня?

– Да.

– Я не богат, я не француз, всего лишь иностранец…

– И все же…

– Ты никого не целовала, с тех пор как мы знакомы?

– Никого.

– Поклянись.

– Клянусь.

– Я бы не смог этого вынести. И чем ты клянешься?

– Всем. Твоей жизнью. Мне она дороже собственной. Выпьем еще. Лучше, когда при этом немного балдеют.

– Ты такая милая.

– Правда?

– Скажи, откуда у тебя так много денег? Она смеется.

– Да у меня и нет их. В последние недели каждого месяца я придерживаюсь диеты, чтобы не потолстеть. Почему тебя это интересует?

– Ты пускаешься в такие траты!

– Не стоит об этом. Я хочу тебе кое-что показать. Фотографии из моего детства. Показать тебе?

– Покажи.

Она идет к туалетному столику, убирает зеркало и всякие коробочки. Потом снимает еще одно кружевное покрывало, опускающееся до полу, и из туалетного столика мгновенно получается большой чемодан. Он был так искусно замаскирован, что о его существовании нельзя было догадаться.

Она открывает чемодан. Внутри куча белья, тщательно рассортированного и перевязанного.

– Это мне досталось от родителей, равно как и дом, который мы продали, когда они умерли.

– Что ты сделала с деньгами?

– Ничего, я отдала их Ивонне.

– Кто это?

– Моя сестра. Ну, вот и фотографии.

Она достает плоскую коробку, но сначала все укладывает обратно на свои места и из чемодана снова делает туалетный столик. Потом забирается на постель, поджав ноги, и протягивает мне снимки один за другим.

– Я тут самая младшая.

Да, я сразу узнаю ее. Рот, глаза уже тогда были такими, как и сейчас. Славная пухленькая маленькая девчушка. Ноги держит по-озорному растопыренными, одна рука на поясе, голова наклонена.

– Это дом моих родителей в деревне. Это большой сад. Здесь был сеновал, где я всегда воровала куриные яйца и выпивала их сырыми… Это вот мой папа, это – мама…

Выцветшие фотографии; незнакомые люди в застывших позах; по ним сразу видно, что их уже нет на свете.

– Отчего умерли твои родители? Не лги!

– Я клянусь! – громко кричит она, но тут же в испуге прикрывает ладошкой рот. – Мои родители жили в Визиль, в Дофин. В этом департаменте говорят на особом диалекте, который понимают только местные жители. Его называют «патуа».

– Ты умеешь на «патуа»?

– Да, немного.

– Тогда скажи что-нибудь…

– Doul me u ba.

– Что это означает?

– Поцелуй меня. Ну, чего ты ждешь, мой маленький?.. У нас был прекрасный большой дом с обширным садом. Нас было трое у родителей. Я была самой младшей. У нас были две лошади, две коровы, свиньи, много кур и гусей…

Лицо ее принимает мечтательное выражение.

– Ah, c'était bon… это прекрасно – быть молодым… Ребенок, не знающий никаких забот… Мама умела печь отличные пирожные, она клала в них много изюма. Кофе был когда захотим. Жаль, что ты не мог с ней познакомиться, у меня была такая хорошая мама. Ни у кого нет такой хорошей мамы.

Она долго молчит.

– Рассказывай дальше.

– Ну… Еще был большой лес, а около него огромный роскошный луг. Жанот пасла там коров.

– Кто эта Жанот?

– Маленькая крестьянская девочка. У нас были две красивые, в коричневых пятнах коровы, Россиньоль и Шарман. Знаешь песенку:

J'ai deux grands boeufs, dans mon étable Deux grands beufe, marques de roux. La charrue est en bois d'érable. L'aiguillon en branche de houx…

В моем хлеву два рыжих быка, Два рыжих быка больших. У кленового плуга древесина крепка. И хворостина – одна на двоих…[8]

Она напевает приглушенным голосом.

– Не знаю эту песенку.

– Жаль.

Это все равно как если бы я ей пропел венгерскую песню. В наших воспоминаниях нет ничего общего.

– У меня до сих пор еще есть маленькое платьице в горошек, которое я тогда носила. Я сохранила его как сувенир.

– Покажи.

Она снова разбирает туалетный столик и достает из чемодана поблекшее платьице.

– Вот это.

– Сколько тебе лет было тогда?

– Десять.

Благоговейно прижимает она к себе выцветшее детское платье.

– Я так люблю свое детство. Скажи, разве это не удивительно: мы так далеко друг от друга появились на свет – в двух чужих странах – и все же встретились.

Она кладет на колени платьице и долго смотрит на него.

– Скажи, я, по-твоему, красивая? – спрашивает вдруг.

– Ты очень красива.

– Тогда буду рассказывать дальше. В десятилетнем возрасте я поступила в пансион в Лионе, но перед этим умер Жозеф.

– Кто это был?

– Мой брат. Однажды вечером, была уже осень, он простудился в горах. Был ужасный град, он бежал домой, но споткнулся о камень и упал. При этом он вывихнул себе ногу, его нашли уже поздно вечером, когда он наполовину окоченел. Два дня спустя он умер. Бедный Жозеф.

– А когда умерла твоя мама?

– Мне тогда было пятнадцать лет. Меня привезли из пансиона на похороны. У мамы всегда было неважно с сердцем. Я и сейчас вижу ее сидящей перед камином: она посматривает в сад и листает большой молитвенник. Иногда она хваталась рукой за сердце. Это было зимой. В саду дрались вороны, снег скрипел под ногами. А потом я увидела маму уже в гробу. У нее было такое незнакомое, осунувшееся лицо. Папа ни с кем не разговаривал, целый день ходил молча из угла в угол и тихо закрывал за собой двери. Никто не успевал заметить, когда он входил в комнату и когда выходил. После похорон он тоже был очень странный. Когда он провожал меня на поезд, то прощался со мной как с чужой… Лишь когда вагон тронулся, он очнулся и крикнул мне вслед: «Прощай, моя маленькая девочка, прощай…» Его я тоже увидела еще раз, только уже в гробу. Он умер совершенно внезапно, кровоизлияние в мозг… и после похорон…

Она рассказывает дальше тихим, глухим голосом. Передо мной медленно оживает картина…

Обе девушки после траурной церемонии проходят по родительскому дому, чтобы проститься с мебелью, картинами и всеми другими свидетелями счастливых лет.

«Смотри, папина тросточка треснула… видишь? Я хочу ее взять себе».

«А я возьму его очки».

Они плачут совсем беззвучно, обнявшись. Старые предметы мебели сумрачно молчат, словно обидевшись.

С гор дует холодный осенний ветер, сквозь оконные щели он проникает в комнаты. Где-то оставили открытым окно, и теперь оно скрипит от порывов ветра.

Обе девушки сразу начинают искать друг дружку, как только на минуту расходятся, они не в силах расстаться.

«Эй, Анн-Клер, зайди в дом, а то простудишься!» «Ветер ледяной, а бедный папа там на кладбище…» Два дня спустя дом запирается. Появляется родственник – худощавый мужчина с невероятным тембром голоса. Он говорит очень много и быстро. Своими холодными пальцами хватает руки девушек. Он собирается все уладить.

Они идут на вокзал. По дороге не разговаривают. То одна, то другая отворачиваются: не хотят показывать, что они плачут.

«Подожди, я так устала».

Обе оглядываются на конек крыши, который все еще виден издали. Ветер сопровождает их часть пути, но потом все становится прошлым.

Подходит поезд…

Перед сторожкой обходчика куры важно склевывают зернышки. Смотритель ест яблоко, он откусывает невероятно большие куски и при этом так смешно таращит глаза…

– О Monpti…

Красивые глаза затуманены слезами.

– Что ты потом делала?

– Я не смогла вернуться назад в пансион. Мы переехали в Париж и жили тут вместе. Затем Ивонна вышла замуж и перебралась в Лион. Я должна была ехать с ней, но тут познакомилась с тобой…

Грустное настроение охватывает нас обоих. Словно тени умерших сидят рядом и наблюдают за нами.

Ее белокурая головка покоится на моем плече, горячая слеза падает прямо на руку.

– Анн-Клер, глупышка, услада моя, каждый когда-нибудь умирает. Я тоже, и ты тоже. Мы не можем умереть все сразу. Кто-то уходит раньше, чем остальные. Но до той поры мы должны жить. Каждому положены колыбель и гроб. Слезы не помогут мертвым, не помогут и нам. Вспомни Библию. Иисус призывает одного из своих апостолов последовать за ним. «Господи! Позволь мне прежде пойти и похоронить отца моего». Но Иисус сказал ему: «Иди за мною и предоставь мертвым погребать своих мертвецов».[9] Мертвый – это снятая одежда. Кто видит лишь до могилы, тот при жизни мертв. Кто плачет, сомневается в Господе…

– Я больше не плачу.

Она прильнула ко мне и протягивает мне свои теплые, благоухающие губы.

– Нужно быть веселым, радоваться жизни. Мы должны любить друг друга и не доставлять никакого огорчения…

Ее светлые локоны щекочут мою щеку. Сквозь тонкий халатик я ощущаю тепло ее тела, слышу биение ее сердца. Сейчас она отдастся мне – но кто-то сдерживает мою руку. Мои же слова снова возвращаются ко мне.

«…не доставлять никакого огорчения…»

Есть любовь, которая – грех.

А как насчет того, чтобы жениться на ней?

Можно ли связать два разных мира тонкой нитью любви? Могу я жениться на француженке, живущей совсем в ином мире? У нее ничего общего с венгерской жизнью. Если даже она пронесет свою любовь через любое национальное чувство, воспоминания, благодаря языку живущие в ней, нельзя стереть, и эти воспоминания будут становиться все сильнее, чем дальше она будет удаляться от родины.

Поймет ли когда-нибудь Анн-Клер, что значат для меня тюльпан, горшок с геранью? Пушта… крестный отец… специи… звон колокола в сельской церкви… Здравствуйте! Доброй ночи!

– Анн-Клер, послушай. Жил однажды в Париже великий венгерский поэт. Звали его Андреас Ади.

– Я слышала о нем.

Я по ее глазам вижу, что она лжет. Она делает это ради меня. Инстинктом она чувствует, что должна знать его, раз он что-то значит для меня.

– Хочешь, прочту одно его стихотворение?

– Да.

– У меня есть французский перевод. Кому он принадлежит, я не знаю. Вот, послушай:

La lettre de Zozo:

Un gars arriva à Paris,

Dont l'argent, les baisers lurent étrangers.

Mon pauvre Charles, il faut me pardonner…

Письмо Зозо:

В Париж приехал раз студент,

Все было из других миров – и поцелуй его, его монеты.

Мой бедный Шарль, не вправе ты ругать меня за это…

– Прекрасно, – говорит она без тени убежденности, совершенно бесцветным голосом, как если без всякого воодушевления сказать: «У меня болит голова». Н-да. Мы различные миры и напрасно пытаемся найти настоящий контакт. Мы в этой жизни заблудились, встретив друг друга, и этим все сказано.

Даже лучше, что между нами ничего не произошло. То есть так, скорее, прекраснее, но не лучше, конечно, нет. И все же было бы легкомыслием в угоду преходящим радостям обрекать друг друга на неизбежные огорчения в будущем.

Господь небесный, дай мне знать, где должна обрываться любовь, пока она не причинила другому горя; я этого не знаю. Возможно, ее боль, когда мы позднее разойдемся, будет не меньшей оттого, что я ее теперь не взял. Но я и не хочу совсем уходить от нее. Я сам не знаю, чего, собственно, хочу.

В таких случаях не размышляют. Однако разумно ли это?

Анн-Клер склоняется ко мне, две ее голых груди вырываются из плена рубашки. Две большие, неожиданно расцветшие белоснежные розы.

Может, я борюсь с тенью? Что даст мне взамен жизнь за то, что я всегда и от всего отказываюсь? Снова на ум приходит Библия:

«…а мертвые ничего не знают, и уже нет им воздаяния, потому что и память о них предана забвению; И любовь их и ненависть их и ревность их уже исчезли…»[10]

Живая жизнь живущих должна проживаться, ибо мертвые уже ничего не чувствуют.

– Анн-Клер.

– Будь добр со мной, – шепчет она глухим голосом.

– Ты хочешь быть моей, скажи?

– Да, но обожди немного, у меня сердце так колотится.

Неожиданно кто-то стучит в дверь.

Она вскакивает, рубашка сползает вниз, но у нее нет времени думать об этом. Она накидывает на себя халат.

– Что это?

– Стучали. Не шевелись.

– Кто?

– Не знаю. Боже мой.

Стук сильнее. Она шепчет в отчаянии:

– Не знаю, заперла ли я вообще. Если кто-нибудь откроет…

Стучат еще сильнее.

– Посмотри, кто там. Я тем временем спрячусь.

Я быстро надеваю пиджак, в один прыжок оказываюсь на кухне и закрываю за собой дверь. Кто-то открывает дверь в коридор.

– Телеграмма! Пауза.

– Спасибо.

Дверь закрывается. Нервный треск разрываемой бумаги.

Я осторожно выглядываю из кухоньки.

Посреди комнаты напротив меня стоит Анн-Клер и держит в руках телеграмму. Спешно наброшенный халат распахнулся, и ее обнаженное тело светится в маленькой комнатке. Одной рукой она удерживает волосы, словно пытается остановить золотой водопад. Глаза совершенно мутны, она уставилась на меня, забыв про свою наготу; на лице написан ужас вместо чувства стыда. Бумага мелко дрожит в ее руке.

– Что там? Что случилось?

Она стонет тихо, как маленький ребенок, и быстро трет лоб тыльной стороной ладони.

– Monpti… Monpti… Моя сестра тоже… мертва… теперь у меня… никого… на… целом свете… никого… кроме тебя…

Загрузка...