Безумно-горячая нега —
Услада бессмертных богов —
И тело, подобие снега,
Служили металлу врагов…
По просторной, хорошо и со вкусом убранной комнате ходила плотная, среднего роста девушка, одетая в форменное гимназическое платье.
Смеркалось. Небо, покрытое причудливыми, кровавого цвета облаками, — последним дыханием уже закатившегося солнца, — бросало свой полуфантастический отблеск в окна и еле-еле освещало как ходящую девушку, так и другую, сидящую фигуру — ее мать.
— Ах, мамаши, ах, папаши, не томите дочек ваших! Замуж, замуж поскорей выдавайте дочерей! — пела вполголоса девушка довольно густым и приятным контральто.
— Клавдия! как тебе не стыдно, — заметила ей мать. — Ты бы лучше занялась уроками… Завтра опять получишь скверный балл по математике… Вспомни, ты в седьмом классе… Идет последняя четверть!.. Скоро май месяц на дворе…
— Да, май… Весна, — ответила девушка капризным голосом. — Грудь ласки жаждет… Дайте, дайте любви… Не говорите вы, пожалуйста, о глупой математике… Не кончу курс — не беда! Замуж выйду. Я ведь не урод и не синий чулок какой-нибудь и не бесприданница! Могу жениха по своему вкусу купить. «И буду с ним я наслаждаться, — запела вновь девушка, — и мир земной, мир скорби и забот, покажется нам раем…» Поживем, пока молоды… Математика от нас не уйдет. Ах, папаши, ах, мамаши, не томите дочек ваших…
— Господи, что мне с тобой делать?! — воскликнула с сокрушением мать. — Кто скажет по твоим речам, что тебе еще 19-ти лет нет? Ты не на девушку, а на какого-то солдата похожа.
— И на гвардейского, — добавила дочь. — Понятно, я не институтка какая-нибудь, а вольная птица-гимназистка. Мы не обожаем, а уважаем и рождаем… У нас недавно одну гимназистку выключили за то, что у нее талия пополнела и не в препорцию стала. Какая несправедливость! Студентам позволяют жениться, а нам нельзя. Мы чисто не люди! Кровь у нас еще горячей… Математики и грамматики ее не охлаждают. Невинность — отсталое понятие. Мы все невинны от рождения. Как хорошо, как умно было бы, если бы нам показывали в гимназии на практике, как кормить своих собственных детей. А то учат какой-то гили!.. Долго ли гимназию окрестить в пансион для благородных дам… То ли дело на акушерских курсах — там для практики с красивенькими студентиками на родах присутствуешь, это так чудесно, что поневоле сама подумаешь: не поступить ли мне по примеру рожениц. Как наивен князь Мещерский, громя совместные, общие классы мальчиков и девочек!..
— Клавдия, Клавдия, перестань! Ты положительно хочешь свести меня с ума. Какие речи! Вот что значит все без разбора читать, да на вечеринки студенческие ходить… Ты какая-то куртизанка по взглядам!
— Именно, мамаша, куртизанка. Что ж тут дурного? Ничего. Вот, со мной рядом в классе Красавина сидит, дочь известной опереточной артистки. Так она на уроках, внизу, на коленях, все «Гигиену медового месяца» читает. Любопытная и поучительная книжка. Ей «Месяц» сам автор, какой-то писака Сергов, подарил. Шила в мешке не утаишь. В гимназии, что очень хорошо, девушки всех сословий учатся. У нас в классе, например, первая ученица Спотыкалкина; так ее отец, говорят, тайный «веселый» дом содержит. Обязательно, если мне в любви не повезет и я все свое состояние промотаю, к ней за протекцией обращусь…
— Перестань, перестань, — плачущим голосом проговорила мать. — Что ты, шутишь или правду говоришь?.. В кого ты уродилась, скажи?! Возможно ли так с родной матерью говорить! Брат у тебя солидный ученый, а ты…
— Да, солидный, — воскликнула девушка сердито. — Но и родился он тогда, когда вы с папой солидно жили. Все говорят, что я очень умна и развита. Я теорию наследственности знаю… Романы Золя — яркая иллюстрация. Нашлись люди, меня посвятили в тайну моего рождения… Меня по батюшке величают Михайловна, а на деле я, может быть, Сосипатровна или еще помудренее… Отца вы в могилу вогнали своим поведением… Так молчите… В кого мне «институткой-то» быть? Я вся — страсть, вся — порок! Иначе и быть не может… Вы были развратницей, и ваш любовник-красавец — мой отец и портрет — тоже, думаю, хорош был: чужую жену любил и пользовался деньгами ее законного мужа!.. Не смейте меня попрекать, что у меня нет чистого сердца и никакой любви к вам. Достаточно того, что вы живете до сих пор на средства моего покойного отца. Отца!.. Ха-ха-ха! И я должна вам, как опекунше, до совершеннолетия повиноваться, хотя отец оставил все мне, несмотря на то, что угадывал, какая я ему дочь!.. Я знаю, что и теперь у вас есть кое-кто… Но я вам прощаю и не мешаю… Вы — женщина сравнительно молодая… Природа сильна… Я по себе знаю… Я не посмотрю ни на какие математики, если кто мне понравится, и попробуйте мне только помешать… Я не виновата, что кровь у меня сильней моего разума и стыда…
— Ты права, Клавдия! — с отчаяньем воскликнула мать. — Но как ты жестока! Как ты язвишь меня! Как бы то ни было, но я тебе все-таки мать! Ты всю свою необузданность взваливаешь на меня, но, может быть, и мои родители, от которых я осталась пятилетним ребенком, тоже были не без греха… Может быть, наследственность и у меня… Ты так бесцеремонно говоришь о моих… Но прости меня… Прости, что я, как ты поясняешь, живу на твои средства. Но не забудь, что я тоже работаю, все хозяйство на мне… Потом, я охраняю твои капиталы… Мы живем только на проценты. Я даже для экономии одну комнату сдаю…
И мать Клавдии тихо зарыдала.
В это время в комнату вошла тетка девушки, старшая сестра ее покойного отца. Она без ума любила свою племянницу: вынянчила ее и теперь очень тревожилась за ее судьбу, слыша про поступки и вольное поведение девушки. Старушка во всем винила ее мать, которую инстинктивно ненавидела за брата, и свою ненависть передала племяннице, неосторожно рассказывая дочери про проделки ее матери. Как всякий добрый человек, она спохватилась, но было уже поздно. Зерно ненависти упало на подходящую почву и расцвело роскошным цветом…
Вот и теперь, слыша такой необыкновенный разговор, она поспешила прекратить его.
— Будет вам шуметь, — укоризненно сказала она. — Что вы делите, удивляюсь? На весь дом раскричались. Услышит ваши разговоры новый жилец, не поймет: куда попал? Нужно огонь зажечь. При свете вам стыднее будет.
И старушка зажгла лампу-молнию.
Мать Клавдии с нескрываемой неприязнью посмотрела на старуху. Если бы дочь не любила так тетку, она выяснила бы ей сейчас, кто виновник такого оскорбительного отношения дочери к родной матери.
«Придется терпеть молча, — решила она, — чтобы не раздувать искры в пожар… Проклятая старуха!..»
На глазах ее появились горькие слезы обиды и злобы, и они потекли по щекам ее полного, хорошо сохранившегося и привлекательного лица.
Ольге Константиновне Льговской нельзя было дать более 30 лет. Но, кто знал, что у нее сын уже кончил университет и дочь — невеста, положительно удивлялся ее свежести. У нее было очень много общего с дочерью: тот же рост, та же дородность, только не было ее злой и необыкновенной красоты…
— Тетя, вы говорите, — спросила Клавдия, — новый жилец? Интересно, кто такой! Наверняка, опять какой-нибудь теленок из мелких чиновников! — И она красноречиво посмотрела на мать.
— Нет, Клаша! Говорит, что художник, в училище живописи и ваяния учится и притом в газетах пишет…
— Слава Богу, — воскликнула радостно девушка, — будет хоть с кем живое слово сказать. А хорош он собой?
— Вот у кого нашла спросить, — засмеялась старуха, — ты ведь знаешь, я слепая совсем!
— Ну хорошо, сами завтра посмотрим! — и при этих словах Клавдия села.
Щеки ее раскраснелись. Она то и дело прижимала в какой-то истоме руки к высокой груди, которая свободно билась в просторном бескорсетном платье, как будто желая оттуда вылиться.
Девушка была чудно хороша. Она принадлежала к тем удивительным созданиям, на выработку которых предыдущие поколения потратили много энергии, пока они не дошли до высшей точки проявления красоты — красоты Клавдии. Ее чудные белокурые волосы были такого нежного цвета, что положительно нельзя было поверить, что может быть такое гармоническое сочетание волос и огромных черных блестящих глаз! Нежный, молочный румянец, тонкие брови и поразительно длинные ресницы дополняли остальное. Ее можно было бы назвать идеально-прекрасной, если бы не животный, чувственный и резко очерченный рот и слегка вздернутый, с тонкими «нервными» ноздрями нос. Особенно бросались в глаза эти недостатки, когда Клавдия улыбалась, показывая ряд крупных, редко поставленных, плотоядных зубов.
— Я женщина, слишком женщина! — казалось, так и говорила ее улыбка. — Если я захочу, каждый побежит за мной, хотя я и подарю ему не ласки, не трепет своего горячего тела, а гибель и смерть…
Шел третий час. Только что начался «пятый» урок, урок математики в седьмом классе гимназии.
В казарменной по виду комнате училось хитроумным вычислениям двадцать три взрослых девицы, не считая хранительницы их невинности от некорректных наставников, классной дамы, восседавшей, подобно китайскому идолу, неподвижно по правую сторону учительской кафедры.
У доски, с мелом в руках, стояла любимая подруга Клавдии, Надя Мушкина, решая какую-то задачу. Хорошенькая головка гимназистки была забита решением каких-то других задач, а не математических, и она умоляюще смотрела на своих подруг: «Подскажите, мол!»
Учитель математики был хотя и молодой, но сухой и какой-то полинялый господин, и на хорошенькие личики своих взрослых учениц он мало обращал внимания и немилосердно говорил им «письменно» комплименты в виде единиц, двоек. Воспитанницы поэтому его терпеть не могли и смеялись над его безжизненным педантизмом, называя математика «вороной-отшельницей». Даже красавица Клавдия была не в силах пробудить в нем жизнь, а на что она была мастерица покорять сердца других учителей.
— Вы опять-с не можете решить, — сказал глухим голосом математик, — такой пустой задачи!
Надя Мушкина покраснела.
— Я попрошу вас, — продолжал учитель, — перевернуть доску и зайти за нее… Вы меня задерживаете… Я буду спрашивать другую, пока вы будете соображать.
Обрадованная Мушкина скоро, как могла, развинтила доску, повернула ее и стала решать или, вернее, ждать от подруг записки с подробным решением. Ждать пришлось недолго. Небольшой комочек бумажки, брошенный какой-то подругой, лежал уже у ее ног. Мушкина стала с него списывать…
Между тем, учителю спросить другую воспитанницу не удалось. Поднялась страшная кутерьма, и произвела ее классная дама, отнимавшая у воспитанницы Красавиной, сидящей рядом с Клавдией Льговской, книжку «Гигиена медового месяца», которую Красавина под шумок изучала. Ее улыбки, которыми она обменивалась с Клавдией при чтении особо пикантных местечек, ее погубили: красная от гнева и борьбы, классная дама победоносно держала в руках «оригинальный учебник математики».
По окончании сражения педант-учитель, даже не поинтересовавшись узнать, в чем дело, стал смотреть на решение задачи Мушкиной.
Но Надю, оказывается, подвели. Переписанная ею машинально, во время интересной стычки, записка была насмешкой над ней ее двоюродной сестры, Полусовой. Она нарочно, чтоб досадить ей, послала Наде чепуху. Математик хмурился, проглядывая это «решение». Надя только теперь поняла все коварство сестрицы. Учитель предупредительно попросил ее сесть и поставил несчастной девушке единицу.
Педант вызвал новую жертву, Клавдию, но в это время пробил звонок и спас красавицу из сетей математика.
Надя сейчас же передала Клавдии, что устроила с ней Полусова.
— Погоди, я ей задам, — сказала Льговская. — Теперь некогда. Надо выручать Красавину и ее «Медовый месяц»!
Но классная дама была неумолима. Она тотчас же хотела наградить «Медовым месяцем» начальницу гимназии, и только просьбы всего класса смягчили ее до решения: «Вручить лично „Медовый месяц“ опереточной актрисе — мамаше Красавиной». Решение было вполне радикально: с позволения мамаши и вручил дочке «Медовый месяц» собственноручно сочинитель, с которым у артистки были очень короткие отношения.
После окончания инцидента, обильно увлажненного слезами Красавиной, Клавдия подошла к Полусовой. Между ними произошло крупное объяснение.
— Вы говорите, что я выражаюсь, — закричала Льговская, — как содержанка! Хорошо! Содержанкой не всякая может быть, для этого нужно иметь красоту и желание расточать себя, а не крохи сирот, как это сделали ваши родители!
— Мои родители! — воскликнула с холодным и пренебрежительным удивлением Полусова, худая и некрасивая девушка. — Вы с ума, Льговская, сошли!
— Не с ума сошла. Я говорю истину! — еще громче закричала Клавдия. — Ваши родители опекли Надю Мушкину, ее сестер и братьев. Прикарманили ее миллионное состояние. Отец ее построил церковь, а дети его принуждены питаться крохами со стола обокравших их родственников, почитать эти крохи за благодеяния или же просить на паперти церкви, выстроенной их родителем!..
— Вы, Льговская, настоящий Плевако, — с тем же невозмутимым хладнокровием ответила ей Полусова. — Хорошо, я об этом скажу папа… надеюсь, вам и Наде это даром не пройдет, в особенности Наде…
— Не беспокойтесь, Надю я от вас спасу, — сказала, сверкая глазами, Клавдия. — Я ей еще денег дам, как только она будет совершеннолетняя, для возбуждения против вас дела. Богаты вы, но теперешний суд не купишь! Придется вашему папаше за «опеку» сирот отвечать!..
Николай Павлович Смельский, новый жилец Льговских, был в последнем классе училища живописи и ваяния. Сын бедного учителя рисования в одном из глухих городков Саратовской губернии, он, по окончании 4-классной прогимназии, почти мальчиком прибыл в Москву. Средств у него не было никаких. Отец не благословлял его поездку в столицу, а всеми силами старался пристроить его писцом в какую-нибудь канцелярию, где можно было бы, получая гроши, кормиться и помогать громадной, бившейся, как рыба об лед, семье. Но развитой не по летам мальчик не хотел и слышать советов отца. Он всеми силами стремился в «высь», и эта высь занесла его в Москву. Коля Смельский безусловно бы погиб в чужом, громадном городе, если бы не его счастливая наружность, а также и необыкновенные способности. Он сразу, что называется, попал в точку, заинтересовав одного знаменитого художника сначала как «натура», а потом уже как хорошо умеющий рисовать. Массу эскизов набросала с него «знаменитость», прежде чем пристроить его в училище. Коля очень хорошо учился и все свободное время посвящал чтению. Из «штудирования» газет он скоро понял, что пишут в них такие грамотеи, которых он очень легко может заткнуть за пояс, в особенности в своей сфере, в художественной критике. Он попробовал свои силы, и написанная им статья по поводу последней выставки была с удовольствием помещена в одной из бойких газет, и Смельского даже попросили быть ее постоянным сотрудником. С самого детства Коля писал потихоньку стихи. Обласканный редактором газеты, он попытал снова запрячь Пегаса и составить злободневные стишки, и что же: стихи очень понравились, и Смельский стал ежедневно заполнять своими рифмами газетный лист! Таким образом, заработок, небольшой, но все же заработок, позволил ему отказаться от помощи «знаменитости» и начать самостоятельную жизнь.
Смельский был скромный молодой человек. Ему было двадцать четыре года, но он еще не знал физически ни одной женщины. Его целомудрие было предметом постоянных насмешек товарищей, бродивших по притонам, посещавших заведение г. Декольте. С двумя своими товарищами Смельский перессорился из-за «женского вопроса» и переехал от них ночью в первый попавшийся номер. Ему в этот вечер готовили полное падение, так как товарищи нарочно пригласили к себе трех «дам», причем ассигнованная на его долю «красавица» была действительно привлекательна и крайне нахальна. Она даже почти разделась, чтоб соблазнить прекрасного Иосифа, но он благополучно, собрав свои пожитки, удрал.
«Дама» пустила вдогонку Смельскому крепкое слово и попросила послать за другим «умным». «Умный» не заставил себя долго ждать и дорого поплатился: через несколько дней после ночи наслаждений, он опасно заболел.
Смельский, узнав про это, еще более убедился в «верности» своего целомудрия. Будучи очень красивым юношей, он не раз подвергался натискам женской нации, но всегда благополучно. Женщины, как и товарищи, близко знавшие его, удивлялись, как можно с такой страстной наружностью, да еще специализировавшись в рисовании исключительно голого женского тела, чуждаться прелестей физической любви!
— Просто он притворяется, — решали все. — В тихом омуте черти водятся. Обязательно какая-нибудь прекрасная натурщица «живет» с ним.
Но все жестоко ошибались. Он любил тело как красоту, как божество и боялся осквернить его, войдя с ним в более реальное сношение.
Иногда он положительно изнывал от страсти, глядя на роскошные формы какой-либо натурщицы. Казалось, и хозяйка этих форм чувствовала эту страсть красавца- художника и не прочь была отдаться ему… Но проходили мгновения, художественная страсть одерживала победу над страстью земною, и Смельский снова обращался в холодный мрамор…
Весь излишек заработанных денег Смельский употреблял на покупку художественных изданий и на более красивую «натуру». Жил он всегда очень скромно, в одной большой, светлой комнате, и работал, работал.
Комнату у Льговских Смельский снял не сразу. Масляные глаза матери Клавдии не понравились ему.
«Еще вздумает ухаживать за мной, — предположил художник. — Знаю я подобного сорта женщин!»
С такими мыслями он вошел вместе с Ольгой Константиновной в гостиную и, увидав большой последний портрет Клавдии, остолбенел: красота девушки поразила его.
— Настоящая вакханка, — подумал он про себя. — Где я ее видел?.. Вот если бы она согласилась позировать для моей картины! Золотая медаль была бы обеспечена…
— Скажите, кто это? — спросил Льговскую Смельский. — Извините за нескромный вопрос, но я — художник…
— Моя дочь Клавдия, гимназистка, — бросила небрежно Льговская. — Очень испорченная девчонка! — добавила она кокетливо.
Смельскому очень не понравилась такая откровенность.
«Сама-то ты испорченная! — подумал про себя художник. — Молодится, сразу видно!..»
— Тридцать рублей я согласен заплатить за комнату, — сказал он. — Комната светлая, в ней очень удобно работать… На дачу я не езжу и прошу вас определенно сказать мне: уезжаете ли вы из Москвы и оставляете ли за собой квартиру?
— Никогда не переселяемся на дачи, — ответила Ольга Константиновна. — Рядом с нами Екатерининский парк. К чему! Клавдия московских дач не любит. Ей давайте Кавказ или Крым. Вот, она теперь в Алжир с богатой подругой собирается. Просто беда! Мы же уже пять лет никуда с этой квартиры не трогаемся.
— Отлично, — воскликнул Смельский. — Я ваш жилец. Прошу из комнаты все вынести, за исключением дивана. У меня своя «художественная» обстановка, — добавил он, смеясь. — Я вечером к вам перееду. Пока до свиданья.
Подавая руку Льговской, художник неприятно поморщился: слишком крепко и долго жала ее его новая квартирная хозяйка.
После «стычки» с дочерью Ольга Константиновна поспешно оделась и вышла из дома. Придя в Екатерининский парк, Льговская села на лавочку в кругу и задумалась.
— Клавдия права, — сказала она про себя. — Наследственность — все. Вот мне пора, давно пора остепениться! Мне скоро сорок лет, а я все жажду любви и какой любви: красивых мальчишек, которые вытягивают из меня деньги и смеются надо мной! Все это я прекрасно сознаю и проклинаю себя и… не могу остепениться!.. Ни сиротство, ни горе, ни нужда не изменили меня… Пора бы угомониться: смешно сказать, я женщиной стала в 15 лет, а потом началось, началось… Муж мне попался хороший, даже не попрекнул меня прошлым, а может быть, и не понял меня… Он с первой со мной вступил в связь, до меня он женщин не знал… Боже, как он любил меня и своего первого сына! Но мне было мало его любви, я изменяла ему… Раз застал он меня на месте преступления. Он ничего не сказал мне и только перестал со мной жить как муж, начал пьянствовать и пропадать по ночам. Тогда я вовсе распустилась, и плодом моей распущенности была Клавдия… Несчастный мой муж и рождение ребенка простил мне, и стал его любить больше, чем своего сына. Он даже возненавидел его, отослал в Петербург в закрытое учебное заведение и до самой смерти не вспоминал про него. Клавдию же он продолжал любить какою-то болезненной любовью: называл ее всеми ласкательными именами и даже «родной» дочкой и при этом так печально улыбался… Я раз не выдержала, хотела на коленях вымолить у него прощение, но он так сурово и мертво посмотрел на меня, что я опомнилась и, рыдая, ушла в свою комнату. Скоро муж умер. Единственной его местью по отношению ко мне было то, что ни мне, ни сыну он не оставил ни гроша. Все завещал Клавдии, обязав меня, как опекуншу, жить на проценты и давать на них образование детям. Прошли долгие десять лет. Клавдия стала невестой, сын вышел в люди, одна только я осталась такой же искательницей приключений. Видно, маленькая собачка — до старости щенок. Вот и теперь: угораздило же меня спутаться со своим бывшим жильцом, каким-то писцом. Спасибо, что уехал без скандала… Я ему обещала сегодня сюда прийти… Он, конечно, будет просить у меня денег… Мы с ним кое-куда поедем… Что делать, не могу! А тут еще новый жилец, — такой красавец, — раздразнил. О, если бы писаришка был таким!.. Я отдала бы ему часть Клавдинова состояния, подлог сделала бы, а отдала. Но он на меня, кажется, смотреть не хочет. Однако, я все же попробую, а пока — на безрыбье и рак рыба.
И Ольга Константиновна поднялась навстречу приближавшемуся к ней «писарьку».
— Я сегодня, тетя, — сказала Клавдия, нежась на кровати, — в гимназию не пойду. Мне что-то нездоровится…
— Да, нездоровится, — заметила недоверчиво тетка, — фокусничаешь все. Какие-нибудь новости придумала! Эх, Клаша, Клаша, несдобровать тебе: уж больно ты востра.
— А что же, по вашему мнению, размазней быть? В наш век тихони прозябают, а не живут. То ли дело я: все превзошла и решила, что на жизнь надо смотреть с точки зрения «велосипеда и тарарабумбии», как я где-то вычитала! Мной только не исследована на практике любовь — объекта подходящего не попадалось. Если найду, конечно, задушу в объятиях; я не у папуасов живу — это там невинность девушек в клетках охраняют: климат очень к объятиям с первым встречным-поперечным располагает… Так-то, тетенька!
— Ах, ты воструха, воструха! — качает в ответ укоризненно старуха головой. — Веселись, смейся, но только смотри, не обожгись…
— Не только не боюсь обжечься, но и совсем превратиться в пепел на груди «объекта»… «Все мы жаждем любви — это наша святыня!» — запела Клавдия.
Старуха, замахав руками, вышла из общей с племянницей спальни и удалилась хлопотать по хозяйству.
«Сухарь! Старая дева! — подумала про нее молодая девушка. — И зачем, спрашивается, вы жили? Неужели для того, чтобы, воздерживаясь от грязной „мужчинской“ любви, дойти до любви к мопсу! Холить, спать с ним, вычесывать злодеек-блох и надоедать ему своими ласками. Фи! какой ужас… Такая жизнь хуже смерти!»
И Клавдия при этой мысли соскочила в одной рубашке с кровати и подбежала к зеркалу…
— Посмотрим, — воскликнула она вслух, любуясь в зеркало на свое томное ото сна лицо, полуобнаженную пышную грудь, — кто посмеет устоять передо мной! Только бы найти, кому подарить себя! О, если бы «обрести» его сейчас, сию минуту, когда я так молода, здорова, так жить хочу! Я все, все бы ему отдала, сама бы заставила взять меня! Задушила бы в своих, не испытавших страсти, объятиях…
— Барышня! — перебила своим вопросом размышления Клавдии вошедшая в спальню молоденькая горничная. — Прикажете изготовить ванну?
— Конечно, Маша, — сказала молодая девушка и повернула к вошедшей свое возбужденное, раскрасневшееся лицо. — Кстати, скажи, кто такой наш новый жилец?
— Не знаю-с. Говорят, я художник. А должно, не прав-да-с — кто-нибудь другие. Всю комнату бесстыжими бабами увешали. Все до одной голые-с. Так что стыдно и женщине смотреть-с, а им, знать, ничего.
Клавдия засмеялась.
— А уж сами с лица, — продолжала тараторить Маша, — настоящие ангелы-с. И добрые такие, ласковые. Просто чудно-с!
— У тебя все мужчины — ангелы! — заметила Клавдия горничной. — А чудного тут ничего нет. Жилец действительно художник и голых женщин рисует. Это такая специальность. Ну, что тебе объяснять, ты все равно не поймешь! И женщины есть такие, которые себе хлеб этим зарабатывают. С них художники рисуют…
— Ужели с голых-с? — удивилась горничная. — Срамота какая!
— Какая ты глупая! Никакой срамоты нет. Это красота… Попроси вот меня кто-нибудь для картины донага раздеться, я с удовольствием соглашусь.
— Ах, что вы, барышня, что вы!
— Ну, молчи, беспонятная! Иди лучше ванну готовить.
Сидя в большой мраморной ванне, Клавдия как-то инстинктивно тщательно мыла свое роскошное, упругое, молодое тело; она как будто действительно его для кого-то готовила. Идя в ванну, она столкнулась в дверях со Смельским и была поражена его «ангельской», как выразилась горничная, красотой. Клавдия обязательно бы сама познакомилась с ним, если бы она не была не совсем одета. Вежливый художник, увидев в дезабилье какую-то молодую девушку, поспешил скрыться. Он совершенно не разглядел Клавдии. Она была счастливее… Ей страстно понравилось нежное, безбородое лицо Смельского, дышащее такою свежестью и наивностью, его черные, вьющиеся волосы, его огромные, почти женские, волоокие светлые глаза.
— Он настоящая девчонка, — подумала Клавдия, плескаясь в ванне. — Но я сделаю из него мужчину. Господи, как он хорош! Наконец, мои желания сбылись: объект найден! Какие только у него зубы, какой голос? О, если хорошие! Я не только соглашусь раздеться для его новой картины, но даже для него самого… Довольно я натерпелась со своей невинностью. Минута наслажденья настоящего, райского, говорит Достоевский, есть все… Ради нее стоит отдать даже жизнь, не только что какую-то, почитаемую фарисеями, невинность… Он будет мой! Хотя я и не изведала на деле любви, но страсть заставит меня быть опытной, и я даже научу любить его — мужчину! Ведь трудно же предположить, чтобы он не знал женщин; теперь даже все мальчишки избаловались…
И, вся — порыв, вся — сладострастье, вся — необузданный наследственный порок, она стала бить себя по трепещущей груди, судорожно, до боли, сжимать свои, разгоряченные теплой ванной, руки и ноги. Румянец залил ее щеки, она в изнеможении положила свою голову на край ванны, закрыла глаза и так долго, долго оставалась без движения. Казалось, она спала…
— Маша, ты сказала, — смеясь, говорила Клавдия, подходя к комнате художника, — жилец ушел.
— Да, только сейчас…
Клавдия порывисто отворила комнату Смельского и вошла в нее… Осмотрев беглым взглядом всю обстановку художника, она осталась очень недовольна всеми «голыми работами» его. И, сравнивая себя со всеми обнаженными женщинами, висящими по стенам и стоящими по мольбертам, она еще сильней убеждалась в своем превосходстве…
«Не стоит смотреть, — мысленно проговорила молодая девушка. — Неужели у такого красавца не нашлось более „талантливого“ тела?.. Удивляюсь! А вот, кажется, и сам он изображен, почти без тканей, на картине: „Любимый раб Мессалины“. Какой восторг!.. У Мессалины губа была не дура! Какой профиль! Грудь! Мускулы!»
— О, я с ума сойду, — закричала она вне себя, — если я сегодня не увижу его!
Рассматривая обстановку художника, Клавдия и не заметила, что дверь комнаты то отворяется, то притворяется.
Оказывается, Смельский возвратился зачем-то домой. Удивленный, что в его комнате кто-то есть, он слегка полуотворил дверь и, увидев молодую девушку, восхищающуюся «эскизом» с него одной знаменитости, не смел войти в свою «хату». Как художник, он был поражен внешностью «бойкой» девушки.
— В натуре она еще лучше, — прошептал про себя юноша, — вакханка, настоящая вакханка! О, что бы я дал, если бы она согласилась позировать передо мной! Но нет, разве это возможно!
В это время Клавдия, полюбовавшись на изображение «красавца», подошла к двери и, отворив ее, натолкнулась на Смельского.
— Простите за мое любопытство, — просто сказала художнику Клавдия, — передо мной, кажется, сам хозяин? Позвольте познакомиться. Надеюсь, вы на меня не рассердились?
— Ах, что вы, что вы! — воскликнул сконфуженный Смельский. — Я очень рад…
— Ну, рады, не рады, — другой вопрос! — промолвила Клавдия и крепко, по-мужски, пожала ему руку. — А все-таки я и сейчас не уйду от вас и буду восхищаться живым рабом Мессалины.
И молодая девушка с вызывающей улыбкой посмотрела на художника.
Он еще более сконфузился от этого вольного обращения и не знал, что сказать ей в ответ.
— Какой вы тихоня, — продолжала со смехом Клавдия. — Занимаетесь такими «женскими» сюжетами и в десять раз скромней меня. Меня — что! Я сорванец, скромнее — красной девицы. Однако, ваши картинки я не одобряю: ни одной хорошенькой. Неужели у вас нет красивых женщин?
— Есть, — ответил тихо Смельский. — Но они ни за что не согласятся…
— Раздеться, — подсказала Клавдия, — какие глупости. Есть что скрывать! Хотите, я буду вашей натурой?
«Она шутит», — подумал художник.
— Что же, не хотите?! — воскликнула Клавдия. — Иль я не гожусь?!..
И страстно, тяжело дыша, она вплотную подошла к юноше.
— Вы смеетесь! — промолвил он.
— Я никогда не смеюсь, — сказала громко девушка. — Хотите, я сейчас разденусь… Осмотрите меня художественным взглядом! Что вы удивляетесь… смотрите так дико?.. Уж такая откровенная родилась. Извините!
— Я не смею об этом вас просить… Но еще вчера, когда нанимал у вас комнату, я увидал ваш портрет и…
— И что?.. Влюбились?..
— Да, как художник. Такую «вакханку» для моей картины трудно отыскать. Я мечтал познакомиться с вами и упросить вас впоследствии…
— Как вы пышно выражаетесь: «впоследствии». Я и сейчас готова… Хотите, я разденусь?..
«Не сумасшедшая ли она?» — подумал художник, увидав, что, действительно, девушка, расстегнув корсаж у платья, стала снимать его…
— Что, не хороша? — промолвила Клавдия и легла совсем обнаженная на диван. — Заприте свою дверь, может кто-нибудь войти. А вас я не стыжусь: вы художник! Ну, рисуйте! Что же вы медлите?
Смельский, как загипнотизированный, застыл на месте. Такого красивого тела, такого страстного лица он никогда не видел. Стихийное плотское вожделение одержало победу над чистым стремлением к чистому искусству, и Смельский готов был броситься, убить, растерзать эту «красоту», насильно завладеть ею с первым пылом неизведанной еще страсти…
Клавдия прекрасно, по инстинкту, понимала его борьбу. Его искаженное от страсти лицо страшно возбуждало ее. Она совершенно обессилела, видя этого красивого как бога юношу, пожирающего ее безумными, очарованными глазами… Стоило только Смельскому быть смелее, и Клавдия без колебания отдалась бы ему, ему, которого она только что увидала…
Но юноша был так целомудрен, так робок, и это только спасло Клавдию…
Видя, что молодой человек в изнеможении опустился на кресло и скрыл свое пылающее, прекрасное лицо руками, Клавдия опомнилась и проговорила:
— Видно, первый блин — комом… Вы, кажется, сегодня не можете рисовать… Я буду одеваться… До следующего раза…
— Какая я бешеная, — говорила про себя Клавдия, идя в свою комнату. — Что он обо мне подумает? Но что делать, если в моих жилах течет такая страшная кровь… Милый, какой он простой, тихий! Его голос так и зовет куда-то… Он, очевидно, очень неглупый и развитой! Я с ним проговорила несколько часов… Они показались мне минутами… Понравилась ли я ему? Думаю, что да. Он просил меня, если можно, после обеда позировать. Я обязательно исполню его просьбу! Дни моей невинности, — и при этом она улыбнулась, — сочтены… Сегодня или никогда!..
Клавдия совсем почти не прикоснулась ко вкусному обеду и только усердно пила красное вино.
— Не много ли будет, деточка? — заметила ей тетка. — Ты и так что-то раскраснелась. Должно быть, правда нездорова.
— Клавдии всегда, — сказала мать, — нездоровится, раз идет вопрос о деле! Вот с новым жильцом она может болтать, сколько угодно. Студенты достаточно «развили» ее…
Молодая девушка злобно посмотрела на мать.
«Нужно быть осторожней, — решила она. — Уже любезная матушка кое-что знает. Пусть ее… Но я компрометирую его, а потом, что за охота „популизировать“ свои чувства?! Прежде всего тайна… В ней есть какая-то неотразимая прелесть…»
— Ты уже успела, Клаша, с жильцом познакомиться? — удивленно спросила девушку тетка.
— Еще бы! — заметила ядовито мать. — Целое утро с ним тараторила… Как язык не заболел…
— Перестаньте, пожалуйста, — вспылила Клавдия, — беспокоиться о моем здоровье! Сколько раз просила я вас забыть о моем существовании… Пообедать даже не дадите…
Проговорив эту «дерзость», молодая девушка встала из-за стола и ушла в свою комнату.
Тетка что-то хотела сказать в свое и Ольги Константиновны оправдание, но Клавдия так на нее взглянула, что старушка, боясь начинавшейся уже обычной неприятной сцены, замолчала.
— Я к вашим услугам, — говорила молодая девушка, входя к Смельскому. — Прикажете раздеться, господин художник?..
— Пожалуйста, я вас ждал…
И Смельский, чтоб не выдать себя, свою непреодолимую, молниеносную страсть к этой чудной, странной девушке, стал готовить или делать вид, что готовит полотно. Долголетнее воздержание, целомудрие еще больше взвинчивали его физическое влечение к этой красавице. Из ее искреннего разговора, сблизившего их моментально между собой, он понял, что Клавдия непосредственная, порывистая натура и что она живет только одним чувством, не думая о последствиях. Во всех ее речах, в тоне ее голоса он заметил, что он безумно ей понравился.
— Я готова, — сказала между тем насмешливо молодая девушка и, совершенно обнаженная, благоуханная, подошла к Смельскому.
— Я сейчас придам вам позу, — дрожащим голосом произнес художник, — я сейчас… Но, нет, я не могу… Уйдите, пожалуйста… Я и себя, и вас погублю, — прибавил он, задыхаясь, и протянул руки к Клавдии.
Она отступила от него к дивану и прошептала:
— Погубите, но и полюбите…
— Уйдите, прошу вас! — вновь умоляюще сказал Смельский и, подойдя к девушке, стал осыпать ее тело поцелуями…
— Уйти! Но дайте прежде одеться, голой нельзя, — воскликнула в полузабытьи Клавдия, не уклоняясь от поцелуев юноши.
Ее нетронутое тело инстинктивно чувствовало власть другого девственного тела и не могло сопротивляться потоку безумной страсти.
Ослепленная красотой возбужденного лица, прекрасного лица бога-юноши, она привлекла к себе голову художника и, отвечая на поцелуи Смельского, сладострастно шептала:
— Бери меня, я твоя… Теперь или никогда!..
Клавдия, сама не своя, вернулась в свою девичью спальню. Румянец стыда и неизведанных доселе наслаждений заливал ее лицо. Но обычное спокойствие скоро вернулось к ней.
«Хорошо, нечего сказать, — подумала со смехом она, — прошел мой первый дебют в роли натурщицы! Но что с воза упало — пропало… Есть о чем сожалеть?! Не сейчас, так когда-нибудь надо. А то, пожалуй, дойдешь до такого состояния, что встречному-поперечному отдашься. Он же красив, как изваянье…»
Однако, как ни утешала себя Клавдия, но какая-то тоска наполняла ее существо и какой-то тайный голос осуждал ее внезапное падение, любовь к человеку, которого она почти не знала и который только очаровал ее, как змея, своею необыкновенною красотою… Невольные слезы раскаянья оросили щеки чистой, но изломанной вконец жизнью и воспитанием девушки.
«Пора перестать слезы крокодиловы лить, — вновь сказала себе Клавдия. — Будь, что будет, а пока нас ждут наслажденья… Я дала ему обещанье прийти ночью, а не подумала, как это сделать… Сейчас семь часов… Скажу своим, что пойду к подруге для совместных занятий и там переночую. Думаю, что никто не заметит, как я шмыгну в его комнату: она достаточно удалена от „наших“. Не будут же они подслушивать у двери. А если и подслушают — мне-то что?.. Я — вольный казак! Ему только неловко… Далее же мы устроим „припадок“…»
Когда Клавдия явилась к художнику, он был занят писанием обычного стихотворного фельетона для газеты. Стихотворство ему давалось легко, но сегодня стихи что-то не вытанцовывались. Душа юноши была преисполнена только что случившимся… Он ощущал это впервые в жизни… Стыд, совесть, — все поглотила эта страшная сила… Перед ним была только Клавдия, ее роскошное тело, ее сладострастный взгляд!.. Последствия любви его не тревожили, а между тем, он был честный человек. И в этот, так сказать, момент вступления в новую жизнь изволь писать стихи о беспорядках и грязной воде бань! Поневоле «творчество» не удавалось. А писать нужно обязательно, иначе потеряешь хороший и сравнительно легкий заработок.
— Творю различные глупости, — сказал, обнимая страстно вошедшую Клавдию, Смельский. — Проклятое ремесло!
— Покажи! — воскликнула молодая девушка и сама взяла в руки исписанный стихами длинный листок. — Фи, какая проза! И не стыдно тебе писать такие глупости! Какой ты, однако! Вместо того, чтобы писать обо мне, пишешь сегодня о каких-то банях!..
— Я сказал вам… тебе, — промолвил с горечью юноша, — проклятое ремесло… в такой момент писать пошлости… — и он стал страстно целовать девушку.
— Постой, постой! Ты меня задушишь… Лучше пиши о банях… Я не уйду от тебя… Доканчивай стихи: «Сегодня я про баню в стихах забарабаню»…
— Нет, я не могу, не в силах, когда ты здесь, писать про пошлости!.. Пусть редактор меня костит! Не могу…
— А разве твои глупости так нужны для газеты?
— Стало быть, нужны, если публика требует. Вот, хороших стихов не читают… Пошлости давай…
Мало-помалу Смельский стал горячо говорить о своей борьбе за существование, о тяжелом детстве, о муках злободневного писателя.
Клавдия с интересом слушала эту исповедь талантливого человека, сочувствовала его терзаниям, начиная понимать все мелочи, ужасные мелочи жизни газетных тружеников.
— У меня был товарищ, — говорил, между тем, художник, — милый, способный… Заволокла его журнальная трясина… Он писал уголовные романы и зарабатывал большие деньги, которые сгубили его… И не мудрено: душа алкала настоящего творчества, а он принужден был писать для улицы ерунду! За последнее время жизни он пил… Придет ко мне пьяный и просит: ради Бога, напиши ему продолжение романа для завтрашнего номера газеты! Расскажет героев, на чем он остановился, как продолжать повествование… Ну, я и пишу за него роман…
— Что ж, он умер теперь? — перебила его Клавдия.
— Да, — грустно сказал Смельский. — Но будет об этом! Лучше посвящу я своей богине стихи, чтоб доказать, что и я не лишен «искры Божией»… Хочешь?!
И, привлекая к себе девушку, художник начал импровизировать:
Я полюбил тебя всей силой первой страсти…
Ты для меня — немеркнущий рассвет!..
Ты — вся порыв, дыханье чудной власти!
Я ждал тебя, страдая столько лет…
Я умереть готов, безумно наслаждаясь
Тобой одной… Казни меня, казни!
От ран твоей любви как бог перерождаясь,
Прошу тебя, зажги священные огни!
Пускай на них сгорит трепещущее тело,
И прах его развеет вихрь любви!
Приди, приди ко мне!.. Замучь, без думы, смело
И кровью ран мне сердце обнови!..
— Милый, милый! — прошептала в ответ страстно Клавдия. — Я твоя, твоя, хороший мой мальчик…
Было довольно поздно… Лампа догорела… Наступившая тьма еле-еле освещала фигуры двух счастливых любовников…
Как ни в чем не бывало, вошла рано утром в свою комнату Клавдия. Сняв шляпу и надетую для отвода глаз кофточку, девушка в изнеможении легла в постель. Сильно побледневшее лицо ее говорило о бессонной ночи…
— Что с тобой? — испуганно спросила ее тетка. — Ты пришла домой вместо того, чтобы идти от подруги прямо в гимназию…
— Ах, забудьте про свою гимназию! — раздраженно крикнула, а не сказала, девушка. — Видите, я нездорова!
— Не прикажешь ли послать за доктором, Клаша? — уже ласково промолвила тетушка.
— Убирайтесь вы со своим доктором! — так же раздраженно ответила Клавдия. — Оставьте меня в покое… Я хочу спать… Уходите…
Не дожидаясь вторичного приглашения, старуха ушла. Клавдия моментально разделась и, обняв подушку, моментально заснула.
Настал час обеда, а девушка все спала.
Хотя не любила старуха Льговская объясняться с «трепалкой» Ольгой Константиновной, но, ввиду такого странного поведения своей любимицы, она пожелала узнать у ее матери, что с ней.
— Ничего, — ответила хладнокровно Льговская. — Просто шаль и нежелание учиться.
— А не знаете, — любопытствовала старуха, — у какой она подруги ночевала?
— Я разве знаю? У нее их много. К путным не пойдет. Небось, со студентами всю ночь толковала. Мировые вопросы разрешали… Уж несдобровать ей… Живо ее «разовьют»…
— С вами, Ольга Константиновна, — обидчиво сказала старуха, — лучше не говорить. О дочери вы, как о посторонней, беседуете… Вам, кажется, все равно…
— А вам не все равно, — возразила вдова, — ну, и беспокойтесь о ней!.. Меня же она ни в грош не ставит. И вам, кажется, известно, кто в этом виноват!.. Пожалуйста, прошу вас, избавьте меня от дальнейших разговоров!
— Маша, — позвала она горничную, — подавайте на стол. Я есть хочу. Пробуждения царевны не дождешься, — прибавила Ольга Константиновна со смехом и ехидно посмотрела на тетушку.
Но «царевна» уже входила в столовую.
Клавдия обедала с большим аппетитом, выпила немного вина и при этом раз даже чокнулась с матерью, что делала очень редко. Ольга Константиновна, заметив, что дочь в хорошем настроении духа, решилась спросить у ней:
— Клаша, у какой ты подруги ночевала?
— Вам какое дело до чужого тела? — шутливо ответила девушка. — Может быть, я ночевала не у подруги, а у друга!
— Клавдия! — заметила ей с горечью тетка.
В голосе ее послышалось такое страдание, что девушке стало до боли жалко старуху, и она промолчала.
В это самое время Смельский был в редакции своей газеты и выслушивал нотацию редактора за недоставление к сегодняшнему номеру обычных стихов.
— В наказание за это, — сказал редактор, — я прошу вас быть завтра в «Эрмитаже» представителем нашей редакции на ответном обеде юбиляра-педагога Буйноилова.
Смельский поморщился. Он вспомнил, что Клавдия обещала к нему прийти в этот день, устроив сегодня предварительно, чтоб выжить из своей комнаты трусиху-тетку, «припадок».
Но редактор так категорически-вежливо просил художника, что он согласился.
«Попрошу Клавдию, — решил он, — подождать меня… Авось, опять кто-нибудь устроит скандал на вторичном чествовании этого самозванца-рекламиста, и обед скоро кончится… Удивляюсь, куда лезет человек! Мало ему было того, что случилось на первом чествовании».
И Смельский ясно припомнил первый юбилейный день Буйноилова.
В числе дававших обед этому либералу-эксплуататору был и он. Хотя и не любил этого «крикливого» старика художник, но с волками жить — по-волчьи выть!.. Чествование началось прямо с недоразумения. Один из сотрудников юбиляра, детский писатель Гулич-Коваров, подвыпивши, откровенно заявил в своей речи: «Мы сегодня чествуем капитал и больше ничего»… За это его едва не вывел из зала либеральный пошехонец и распорядитель почти всех юбилейных обедов, бездарный публицист Мольцев. Но г. Гулич так энергично показал ему кулак, что тот живо «откатился» от него. Далее этот беспокойный господин мешал всем говорящим похвальное слово юбиляру, замечая громко: «Лесть», «Вранье», «Ах ты, шут гороховый», «Замолчи», «Что по этому поводу сказал бы Ренан?» и т. д. Но вот начал говорить сам «Хатцухи», как прозвал юбиляра все тот же неугомонный «детский» сочинитель. Речь Буйноилова была сплошное самохвальство. Возмутительный старик даже дошел до такого небывалого нахальства, что назвал «прославление» своей персоны «высоким историческим событием»…
При этих словах юбиляра, к нему подошел один очень известный писатель и громко заметил: «Ах ты, букварный Наполеон эдакий! Кланяйтесь, господа, великому историческому герою!» С этого момента и началось «чествование»…
«Нового хочет…» — решил вновь Смельский при этом воспоминании и, сев за стол, стал сочинять обычные злободневные стихи.
Глубокая полночь. Спальня Клавдии и ее тетки слабо освещается меланхолическим, дрожащим светом лампады…
«Пора, — думает Клавдия, — испугать старуху».
И молодая девушка неистово закричала.
Старуха моментально приподнялась…
Тогда Клавдия соскочила с кровати и бросилась на свою тетку… Потом отбежала от нее, упала на пол и захрипела.
Вне себя от страха, бедная старуха удрала из комнаты. От испуга она даже не могла крикнуть и, добредя кое-как до гостиной, упала без чувств на диван.
Когда она уже очнулась, было утро.
Рассказав о «припадке» Клавдии горничной Маше, она пошла с ней посмотреть на свою больную племянницу, но Клавдия, как ни в чем не бывало, спала очень тихо, и счастливая, торжествующая улыбка играла на ее полных губах.
— Нет, — шептала, глядя на нее, старуха, — с ней я спать, как ни люблю ее, больше не буду. Она, пожалуй, во сне задушит.
Клавдия и на этот раз спала очень долго.
Старуха сторожила ее пробуждение, и не успела молодая девушка открыть глаза, как тетка с ужасом стала ей передавать про ее припадок.
— Какие глупости, — сказала, смеясь, Клавдия, — просто вам приснилось!
А сама подумала: «Слава Богу, припадок удался, и репутация моего художника пока будет не замарана!»
— Я пришла тебе сказать, — говорила Клавдия художнику, — что «припадок» блистательно удался, и мы пока что можем спокойно, не боясь ничего, понимаешь… Я буду к тебе приходить каждую ночь, как жена к мужу… Доволен?..
Смельский горячо поцеловал Клавдию вместо ответа и затем озабоченно спросил:
— Ты опять сегодня не пошла в гимназию? Нехорошо, могут догадаться…
— Пускай, мне все равно, — воскликнула девушка… — Только вот тебя жаль!.. Хорошо, я исключительно для тебя пойду в эту противную гимназию и даже уроки приготовлю сегодня. А теперь, хочешь, я тебе попозирую?..
— Нет, Клаша, не нужно… Я пока не могу тебя покойно рисовать.
— Ты желаешь, чтоб я тебе сначала надоела… Эх ты, сластена! Так хочешь, чтобы я к тебе сегодня пришла?..
— Что за вопрос! Только приходи попоздней. По поручению редакции, я должен быть сегодня от 9 часов вечера до часу или двух в «Эрмитаже», на одном дурацком юбилее.
— Вот и отлично, — сказала лукаво Клавдия, — ты займешься своим делом, а я своими уроками.
И при этих словах Клавдия выбежала из мастерской художника.
Колонный зал «Эрмитажа», когда Смельский входил в него, уже кишел, как муравейник. На ответном, бесплатном юбилейном обеде было народу гораздо больше, чем на «чествовании» по подписке. Покушать на даровщинку явилось, как это всегда бывает и на «серых» чествованиях, неизмеримо больше… У громадного стола, уставленного «предварительной» закуской, было особенно людно… Вот идиотская, ослиная физиономия московского корреспондента большой петербургской газеты «Новая стезя» Пыжова; вот толстая, бульдогообразная «личность» талантливого, но погубленного водкой и тотализаторской игрой декадентского и сатирического поэта Тигровского. Недалеко от них в тесном своем кружке стоят: представитель громадного книгоиздательства, юркий и интеллигентный коммерсант-самородок Заварикашев и его главные сотрудники: доктор Атласов и даровитый иллюстратор Ставенко. Последний о чем-то горячо беседует с каким-то высоким и незнакомым Смельскому господином.
— Я так ему и скажу, — говорит раздраженно художник, — если он осмелится, как в прошлый раз, говорить о «высоком историческом событии»… — что он меня ограбил, обманным образом, пользуясь моей нуждой после пожара, выудил от меня расписку и вместо 5000 рублей 200 рублей дал за самовольно изданные мои рисунки в книжках, выдержавших 57 изданий…
Взволнованный художник говорил так громко, что слова его были слышны очень многим, в том числе и знаменитому поэту-декаденту Рекламскому. «Сверхчеловек», внимая Ставенко, ехидно улыбался. Его молодое, женоподобное лицо было очень похоже на сфинкса; оно было бы очень красиво, если б его отталкивающие, странные, мертвые глаза не говорили вам, что подобный человек, как Басманов, «с девичьей улыбкой — с змеиной душой».
Смельский поздоровался с этими самыми видными «чествователями», бывшими и на прошлом обеде, и стал смотреть на других незнакомых ему представителей «московской мысли», которых он знал понаслышке. Особенно его интересовал тип Холопицкого, ничтожного писаки мелких изданий. «Сотрудничество» его заключалось в том, что он списывал различные остроты из старых юмористических изданий, слегка «переглупляя» их на свой «холопицкий» лад, и выдавал за свои в теперешних журнальчиках; в общем, он «зарабатывал» хорошие деньги. Таких гг. Холопицких легион, они, как мухи, засиживают всякое литературное предприятие и делают совместную работу с ними «каторжной». Только при феноменальном цинизме, безграмотстве и мелочности натур разных редакторов, не знающих даже, что такое гранка, возможно процветание подобных тружеников в повременной прессе. Потом, эти сотрудники хороши тем, что купчина-издатель при случае и ударить их может, и лицо икрой намазать… Вот, собранием таких-то господ и могло назваться вторичное «чествование» маститого юбиляра. Порядочные литераторы на первом обеде увидали, куда они попали, и, конечно, теперь отсутствовали. И педагог-компилятор Буйноилов не должен был на них сетовать: ведь, в сущности, он и сам был крупным Холопицким, только по части учебников. «Черная» сотня Холопицких вполне может назвать его своим «идеалом», и не пустым, а полным, так как «юбиляр» не только сумел составлять бессмысленные учебники из других, прежде его изданных, но даже сумел их вводить в жизнь и нажил на костях других огромное состояние. Его поучительный юбилей «совпал» с двухмиллионным количеством экземпляров его книг, выпущенных в свет до сего времени. Такое празднество действительно будет вписано золотыми буквами в историю всесветных скандалов…
Обед начался, как и предполагал Смельский, с крупного «приветствия». Поднялся поэт Рекламский и, подойдя к юбиляру, сказал:
— Прекрасные незнакомцы, попросту, «милостивые государи» и вы, г. Буйноилов. В прошлом заседании я, как и все другие лица с именем, имел несчастие присутствовать здесь и даже почтить вас добрым словом. Теперь, хотя и поздно, но я уразумел, куда я пришел и кого я чествую… Я, как многие знают, к добру и злу постыдно равнодушен, но мой художественный вкус заставляет меня во всеуслышание сказать вам правду: хотя вы и носите личину либерала и прогрессиста, но вы, извините меня, — фарисей и эксплуататор. Вы даже пользуетесь «огненным несчастием», чтоб не заплатить заработанных денег вашим сотрудникам. Художник Ставенко не откажется подтвердить мои слова.
Поэтому, как свободный служитель муз и красоты, я не желаю присутствовать среди «нагло-болтающих» и ухожу, прощаясь с одной только моей соседкой по столу, в которую я уже успел влюбиться.
И поэт Рекламский направился к выходу. Многие гг. Холопицкие бросились со сжатыми кулаками, чтоб угодить своему «папаше», но юбиляр остановил их словами:
— Охота обращать внимание на ложь этого полоумного выскочки! Кто не знает, что он только бьет на скандал, желая, чтоб о нем говорили. Я молча, как и вы все, выслушал его речь, показав ему этим молчанием своим презрение… Глубокое за это спасибо вам!
Между тем, это была неправда. Речь г. Рекламским была произнесена таким убедительным голосом, с такими «красноречивыми жестами», что положительно все были загипнотизированы этим странным человеком, которого все не любили и готовы были растерзать. Гг. Холопицкие своим «молчанием» оказали медвежью услугу Буйноилову. Они, когда «очарование» правды кончилось, удивлялись, как это они выдержали, не указав своим протестом место известному «отбросу» из их общества.
Слова юбиляра были покрыты «шумными» аплодисментами, но среди них раздались и свистки.
Буйноилов побагровел. Его маленькие, сытые глаза строго посмотрели на тех, которые, по его мнению, могли свистеть. Его лицо так и говорило: «За мою хлеб-соль и мне же свищут!» Но обычное нахальство взяло верх… Лицо Буйноилова приняло прежнее самодовольное выражение, а его длинный язык снова ощутил желание сказать что-либо вроде «высокого исторического события». И юбиляр снова начал.
Но художник Ставенко его перебил.
— Не лгал, а правду сказал г. Рекламский! — промолвил он дрожащим голосом… — Вы воспользовались моей нуждой, пожаром, бывшим у меня, и дали мне 200 рублей вместо пяти тысяч… Вы не одного меня, а многих…
При последних словах произошло общее движение. Как ни пошлы, ни мелки гг. Холопицкие, но и они отвернулись от своего, так публично скомпрометированного, «родоначальника».
— Я вас попрошу выйти вон, — громовым голосом сказал юбиляр, перебивая «приветствия» художника. Но тот продолжал вещать и под возгласы Буйноилова: «Вон, я здесь хозяин»… И выразил, между прочим, что бульварный Наполеон его ограбил, снял с него последний сюртук, что в выстроенном им себе капище славы резиденцию имеет только черт…
Вне себя подлетел Буйноилов, окруженный лакеями, к художнику, но навстречу ему вышел доктор Атласов и, снимая на ходу свой сюртук, кричал:
— Юбиляр, возьми и мой последний сюртук для капища славы!
После этого «дара» обед, конечно, не продолжался. Многие повскакали со своих мест и направились к выходу. В том числе был и Смельский.
Взяв хорошего извозчика, он моментально доехал до редакции. Страдная ночная газетная работа была во всем разгаре. Поздоровавшись с сотрудниками, Смельский вошел для отдания отчета в кабинет к редактору.
— Да что вы?! — воскликнула «первая скрипка» газеты. — Неужели?! Доигрался старик… В таком случае ничего не пишите… Осторожность прежде всего. И никто, я уверен, не напишет об «окончании» юбилея: сказать неправду стыдно, а правду еще стыдней!..
«Господи, какой ужас! — думал про себя Смельский, спеша к Клавдии. — Я это предвидел… Положим, хорошо, что юбиляра проучили… Но все-таки, как скверна, как мелочна наша жизнь!.. Как я счастлив, что я полюбил скромную, но правдивую и непосредственную девушку!.. Как бы у меня было тяжело сейчас на душе… Что она теперь делает?.. Уроки учит…»
И, как-то особенно улыбнувшись, молодой человек не пошел, а побежал.
Прошло несколько недель. У Клавдии начались экзамены, от которых она благоразумно отказалась. Она решила «пока что» остаться в седьмом классе на второй год. Любовь к Смельскому у молодой девушки обратилась к какую-то страстную привычку. Человек всегда болезненно привязывается к тому, кто первый открыл ему завесы физической жизни. О художнике нечего было и говорить. Он как собака привязался к Клавдии и жизнь без нее считал невозможной. Он несколько раз напоминал ей о более прочном и удобном союзе, но девушка как-то отмалчивалась.
— Люби, пока любится, — говорила она Смельскому, — а там посмотрим. Что же, я для того, чтобы ты стал открыто, сразу, моим женихом, устраивала припадки и пугала тетушку? Нет, шалишь, подожди!..
Мать и тетка смутно догадывались об отношениях молодых людей, но прямо намекнуть об этом Клавдии они боялись и ограничивались только ворчанием.
«Погоди, я тебя подкараулю на месте преступления, плутовка!» — решила про себя старуха-тетка. И, действительно, подкараулила. Как-то раз старухе не спалось. Вдруг она слышит, что из спальни Клавдии кто-то вышел и пошел осторожными шагами по направлению к комнате художника. Опытная тетушка живо сообразила… Неслышно ступая, она направилась к Клавдии. Непотушенная лампа освещала ее пустую кровать. Напустив на себя храбрости, старуха тихо поплелась к жильцу и еще издали услышала поцелуи и голос Клавдии.
— Ах, ты бесстыдница! — прошептала с негодованием тетка. Ее осенило. Она поняла теперь «припадок» Клавдии.
— Вот для чего она меня напугала! — продолжала старуха сердиться, ложась на постель племянницы. — Постой, я тебя уличу…
Прошло два, три долгих часа ожидания… Старуха, было, думала пойти «туда», но решив, что выйдет из этого только один скандал, а Клавдии все равно не исправишь, взяла да заснула.
Совсем на рассвете вернулась Клавдия в свою комнату и, увидав старуху спящей на своей кровати, промолвила: «Что им нужно, не понимаю!.. Прекрасно, завтра объяснимся». И Клавдия направилась к художнику, чтоб рассказать ему, что их «припадки» открыты, а также и уверить его, чтоб он ничего не боялся.
— Я все устрою, мой мальчик! — говорила она ласково Смельскому, раздеваясь и ложась с художником на диван.
— Давай спать спокойно.
Но молодой человек с этим не соглашался, просил Клавдию объявить: он, мол, ее жених! На это молодая девушка только повторяла: «Молчи, спи и береги свое здоровье: я им, ведьмам, завтра покажу».
Наутро, когда Клавдия вышла к чаю, мать и тетка набросились на нее. Они тотчас же уличили «безнравственную» девочку, грозили прогнать негодяя-жильца. Однако молодая девушка прямо заявила «шпионам», чтоб они не смели и мечтать трогать художника, иначе она открыто жить с ним станет, переедет в номера и никогда не выйдет за него замуж…
— А теперь неизвестно, — закончила Клавдия свои слова. — Только не смейте скандала делать, иначе дойдут слухи до гимназии…
— Не слухи тебя выдадут, — ядовито заметила мать, — а другое, — и она посмотрела на слегка пополневшую талию девушки.
— Какие глупости! — спокойно возразила девушка. — По себе, мамаша, не судите… Я только художнику по целым ночам позирую для картины…
— Врешь, — вставила с сокрушением свое слово тетка, — и целуешься с жильцом тоже для картины?
— Ну конечно! — со смехом сказала Клавдия. — Для большей колоритности. Но что с вами говорить: вы все равно ничего в этом не смыслите!
Смельский очень хохотал, когда Клавдия передавала ему «родственную» сцену.
— Я тебе говорила, все уладится! — убеждала его Клавдия. — Пожалуйста, забудь старух! Тебе с ними не детей крестить… Ты их и не видишь совсем… Теперь же принимайся за дело, иначе «Вакханка» твоя долго не будет готова.
Клавдия живо разделась и стала «в позу». Закинув, как бы в истоме, свои чудные руки, причем линии ее полной груди сделались еще рельефнее и вызывающее, она невольно вспомнила «ядовитые» слова матери «о талии».
— Неужели правда?! — подумала она и с невольной досадой посмотрела на художника.
Но Смельский, увлеченный работой, которую начал сейчас же после того, как Клавдия, по ее выражению, «ему порядком надоела», ничего не заметил.
Рисуя по несколько часов сряду, он, чтоб облегчить «неподвижный» труд Клавдии, рассказывал ей про то и про сё. Вот и теперь он говорит ей о прочитанной им статье: «Горький и Ницше». Он вполне соглашается с мнением автора, что босяки Горького манекены, скроенные на манер «ницшеанских» сверхчеловеков.
— По-моему, — разъясняет он Клавдии, — Горький — талант слишком внешний и неглубокий. Причина же его успеха в том, что многие интеллигентные люди — «босяки в душе» и не могут на деле сбросить с себя оков приличий и условностей обыденной, пошлой жизни… Сбросить же оковы им так хочется, а если не сбросить, так желается хоть почувствовать симпатию к настоящим, свергнувшим с себя это иго, героям — горьковским босякам. Пройдет это больное настроение, угаснет и слава Горького.
Затем художник переходил к более общим темам. Говорил о тяжести работы в современном обществе, лишенном всяких устоев, наполненном всякими нахальными личностями имеющими претензию руководить людьми и жечь сердца простаков «шантажными» глаголами.
По словам Смельского, упадочничество было везде. Все стали существовать и мыслить «по ту сторону добра и зла». Модное, фарисейское и безнравственное, учение «непротивления злу» пустило глубокие корни. Что терпят теперь и каких негодяев считают почетными гражданами, — просто удивительно!..
Возбуждение и гнев художника все росли и росли. Глядя на обворожительную «наготу» Клавдии и постепенно перенося ее на полотно, Смельский не мог избавиться от обуревающих его мыслей. Наконец, раздражение его достигло апогее, когда он вспомнил о последнем поступке Буйноилова…
— Клавдия! — обратился он к девушке. — Отдохнем немного. Ты устала.
Девушка, с желанием в глазах, подошла к Смельскому, но тот не понял ее…
— Какой ты стал холодный! — сказала с упреком Клавдия. — Разлюбил меня!
— Я разлюбил! — с горечью воскликнул художник, привлекая девушку к себе. — Я разлюбил… В тебе — вся моя жизнь. Я долго ждал тебя и, наконец, дождался, — начал импровизировать Смельский:
Ты принесла с собой мне солнышка привет,
Я, как червяк, не жил, а пресмыкался:
Вокруг меня шумел, кривлялся пошлый «свет»…
Моей ты будешь песнью лебединой:
Смерть дышит на меня, я чувствую, давно…
Но полон я сейчас лишь мыслью единой:
О, если б жить всегда мне было суждено!
Я б красотой твоей бессмертной упивался…
Пускай кругом царит безумье и разврат!
Я б никогда с тобой, поверь, не расставался,
Твой верный друг, твой пес, любовник твой и брат!
— Ты настоящий поэт! — восторженно вскричала Клавдия. — Только к чему говорить про смерть?..
— Про смерть?.. — задумчиво повторил Смельский. — Да так. Сегодня мне приснился сон, когда я, убаюканный твоими объятиями, забылся: будто бы я иду куда-то наверх со старым литератором Нееловым, замученным работою Буйноилова. Он говорит мне: «Пойдем отсюда туда, где нет скорби, нет друзей, торгашей Буйноиловых, которые мне всем были обязаны… Они, ты сам знаешь, теперь даже мою вдову и детей из своего дома на улицу выбросили. Пусть этому поступку возмущаются другие тайные фарисеи… Друг Буйноилов их не боится: он миллионер. Пойдем!..»
— Какие глупости и страсти! — перебила Смельского Клавдия. — Мало ли что может присниться!
— Ты думаешь? — грустно сказал молодой человек. — Ну, хорошо! Давай работать.
Клавдия снова отошла от художника и «застыла»…
Предчувствия Смельского сбылись…
Был знойный июль. В Москве нечем было дышать от духоты и пыли, и только, когда заходило солнце, можно было отворять окна, чтоб проветрить комнаты и освежить их.
Квартира Льговских была в Троицком переулке, и часть окон дома выходила в Екатерининский парк, так что лучи заходящего красиво солнышка были постоянно в комнате художника и полумертвым, фантастическим светом заливали обстановку ее и последнюю, только что законченную большую картину Смельского «Вакханка». Она была совершенно готова. Нагая, очаровательная Клавдия, как живая, глядела на вас и, указывая на ложе, звала к наслаждению и блаженству. Молодая девушка не утерпела и позвала посмотреть «на себя» своих гимназических подруг. Они все положительно пришли в восторг и разнесли по всей Москве молву о новом Сухоровском. К Смельскому стали являться посторонние лица, но скромный художник не желал никому до выставки показывать своего детища. Исключением был только тот «знаменитый» художник, который впервые пригрел юношу в Москве.
— Откуда вы взяли такую великолепную натуру? — спрашивал он Смельского с явной завистью. — Я вам предсказываю, что вы ею прям составите имя. Хотите, я вам сейчас найду покупателя, познакомьте меня только с вашей натурщицей…
Художник передал слова «знаменитости» Клавдии. Та не хотела и слышать о продаже «Вакханки», обещая Смельскому достать взаймы де нег, если они ему уже так нужны. Познакомиться же со «знаменитостью», но только не для позирования, она была не прочь. Профессор назначил время, и знакомство состоялось бы, если бы Смельский не заболел. Навещая какого-то товарища, больного, как после оказалось, пятнистым тифом, художник заразился…
Болезнь началась сразу со страшного жара. Смельский сейчас же понял, что это такое. Что бы оградить Клавдию от заразы, он попросил отвезти себя в больницу, но молодая девушка со слезами упросила его остаться, забыть об ее особе, уверяя, что болезнь пустая и что он скоро опять будет молодцом.
— Ты хочешь, чтоб я умер возле тебя? — сказал тихо, с благодарностью Смельский. — Но ты сама заболеешь. Нет, лучше уйди, Клавдия.
— Не терзай меня! — закричала с плачем девушка. И тотчас же приказала послать за доктором, причем сама перенесла с горничною Машей в комнату художника свою кровать. Затем она раздела и уложила ослабевшего Смельского в «девичью» постель.
— Милый, — шептала она нежно, — не смей болеть. Знай, что без тебя Клавдия пропадет.
И, несмотря на требования художника быть осторожней, страстно целовала его, гладила его кудри и весь вечер и ночь не отходила от него.
— Нет, Клавдия! — говорил уверенно художник. — Я умру, я чувствую это! Господи, как хочется жить! Будь умной, Клаша, приободрись и приободри меня. В случае моей смерти, похорони меня на Ваганьковском кладбище. У меня есть деньги в банке. Завтра же засвидетельствуй мою подпись и возьми их оттуда на всякий случай. Все оставшиеся деньги отошли моим старикам — они нищие. Напиши им, что, мол, это все, что накопил я про черный день. Мои этюды и портреты возьми себе…
Сердце Клавдии раздиралось на части, слушая эту спокойную предсмертную волю юноши. Она не могла найти таких слов, которые не были бы пошлыми, чтоб выразить своему возлюбленному свои муки.
Рыдая, она покрывала безумными поцелуями горячее тело художника, терявшего постепенно память… Она становилась на колени и горячо молилась Богу, и ей показалось, что ее возлюбленный разумно, с сознанием смотрит на нее и сам принимает участие в ее молитве…
На другой день г-жа Льговская съездила, по просьбе дочери, за известным доктором. Даже черствая душа Ольги Константиновны, не говоря уже о тетке, прониклась горячим участием к художнику, видя, как дочь безумно любит его. А потом, художник был так красив! Болезнь придавала еще более прелести его молодому, искаженному муками лицу. Только одна голая «Вакханка» все так же смотрела из рамы на умирающего художника и звала, звала своего творца…
Перед приездом доктора старуха-тетка завесила ее, и никто не заметил этого.
Опытный врач, констатировав начало тяжелой формы пятнистого тифа, всех успокаивал, что молодость и богатырский организм Смельского перенесут болезнь. Но эскулап ошибся. Художник напрасно боролся со смертью. Дни его были сочтены… Он метался и бредил на кровати своей «любви»… Клавдия не отходила от него. Надежда пока не покидала ее. Она день и ночь ухаживала за Смельским, как бы желая силой своей страсти вдохнуть в него жизнь. Художник по временам открывал воспаленные, страдальческие глаза и как будто разумно, с благодарностью смотрел на молодую девушку. Даже в бреду он говорил только о Клавдии, беспокоился о ней. Все остальное для него не существовало.
В день его смерти, когда уже стало для всех очевидным, что художник умирает, Клавдия, как умалишенная, бросилась к нему, стала безумно целовать его голову и раздирающим голосом просила его «не покидать ее, пожалеть ее молодость».
Но умирающий художник бесчувственно, неподвижно внимал ее горячим просьбам, и какая-то счастливая, нездешняя и проникновенная улыбка играла на его полуживых устах…
Клавдия заметила эту улыбку. Она поняла, что улыбка — знамение скорой смерти. Как раненая львица, она отбежала от кровати Смельского и, вне себя, громко и злобно закричала:
— Ты смеешься! О, будь ты проклят! Ты не любишь меня! О, если бы ты любил, ты заставил бы себя жить для меня! Умирай же скорей! Я тебе постараюсь поставить хороший памятник и сейчас же забуду тебя!..
Очевидно, муки Клавдии достигли до апогея. Ее неокрепшее, горячее сердце не могло согласиться с абсурдом этой смерти. Злоба, ужасная злоба поселилась в испорченной душе молодой девушки, и началом ее была какая-то моментальная апатия к умирающему любовнику.
Она первый раз за все время болезни вышла из комнаты художника и уже не возвращалась в нее.
К вечеру Смельского не стало.
Клавдия с удивительным хладнокровием стала помогать матери поскорей удалить из дома «заразу». Она первая пошла навстречу полиции, приказывающей как можно проворней похоронить художника, умершего в жаркую летнюю погоду от такой прилипчивой болезни.
Клавдия сама купила «вечное жилище» своему милому, сама привезла «дом» на квартиру и только отказалась присутствовать при запаивании и дезинфекции гроба мертвеца, а также при помещении художника в преддверие могилы.
Она даже не пожелала последний раз взглянуть на дорогие черты покойника, проститься с ним: злоба, стихийная злоба душила ее.
На другой день во всех газетах был помещен некролог Смельского с краткими биографическими сведениями, которые сообщила Клавдия пришедшим к ним за этим репортерам. Сведения, как водится, были совершенно перевраны, зато заметки были переполнены «достоверными» сплетнями, услышанными «писаками» от словоохотливой прислуги. В них, ни к селу ни к городу, были намеки на Клавдию и вообще на то, о чем вовсе не следовало бы писать из уважения к покойнику. Некрологи предупредительно сообщали, что скончался Смельский от очень заразного «недуга» и что администрацией приняты все меры предосторожности.
Художник умер в глухое «дачное» время и от прилипчивой болезни, так что на отпевании и при погребении его почти никого не было. Явился только редактор газеты, где постоянно работал Смельский, и искренне поплакал над свежей могилой своего молодого, талантливого и, самое главное, добросовестного сотрудника.
Клавдии также не было на похоронах, и ее, конечно, удерживала не боязнь заразиться…
Только после того, когда все кончилось и вместо когда-то дышавшего и думавшего человека был воздвигнут могильщиками неуклюжий холм, молодая девушка явилась на Ваганьково кладбище. Сзади нее рабочие несли купленный ею простой крест с краткой надписью: «Художник Смельский». Она в своем присутствии приказала поставить его на могиле. Привычная медлительность рабочих не нравилась ей, и она как-то ожесточенно и вместе с тем холодно говорила: «Нельзя ли перестать курить и скорей окончить работу?!» Когда крест был поставлен, Клавдия уплатила деньги могильщикам и, даже не посмотрев на дорогую могилу, пошла от нее прочь туда, куда влекла ее злоба, делавшая живую жизнь, живых людей и вообще все, что чувствовало, человечески мыслило, огромным, сплошным кладбищем.
Клавдия точно и педантично исполнила волю покойного и, вынув его деньги из банка, без всяких вычетов, целиком, отослала старикам художника. Во время отсылки денег, на почтамте, когда ей пришлось долго ждать очереди в душном и тесном помещении преобразованного ведомства, с ней случилось дурно. Она упросила пустить ее, ввиду ее нездоровья, скорее отправить деньги и, забыв даже взять обычную расписку-документ, кое-как наняла первого попавшегося извозчика и добралась до своей квартиры.
Клавдия сейчас же поняла свою «хворь» и немедленно послала тетку за акушеркой.
«Доигралась!» — подумала злобно Клавдия. Между тем, боль и схватки увеличивались… Показалась кровь… Клавдия еле-еле воздерживалась от стона. Она считала всякое внешнее проявление страдания за малодушие.
Через час явилась акушерка, бойкая, разбитная бабенка. Она со «скоромненькими» веселыми прибауточками осмотрела больную и констатировала необходимость вмешательства в это дело хирурга-акушера.
— Я не могу вам без доктора помочь, — заявила она Клавдии. — Я не компетентна.
Ольга Константиновна с «притворными слезами притворного стыда» отправилась сама на дачу к какому-то доктору, чтоб пригласить его помочь ее дочери — девушке-гимназистке.
Акушерка, остановив кровотечение и приготовив Клавдию для операции, ушла на другую практику, прося, в случае прибытия доктора, немедленно послать за ней. Клавдия осталась одна со старухой-теткой. Ни раскаянье, ни стыд, ни потеря дорогого человека, ничто так не угнетало Клавдию, как ощущение невыносимой физической боли и чувство необыкновенной, острой злобы на эту глупую, беззаконную смерть.
Молодая девушка лежала на новой, только что купленной, роскошной кровати. Ее побледневшее лицо оттенялось вьющимися белокурыми волосами… Высокая температура заставила ее сбросить одеяло, и красивые линии ее молодого, роскошного тела не скрывала тонкая, розоватого цвета батистовая рубашка.
— Какая ты красавица, — сказала ей тетка, чтобы хоть чем-нибудь утешить свою любимицу. — И вдруг такое несчастье. Какая бы партия тебя ожидала…
Клавдия ничего не сказала в ответ на наивные слова старухи и только презрительно посмотрела на нее.
— Ну, ничего, Клаша! Бог милостив, — продолжала тетка. — Вон, недавно я читала в «Листке», — начала она передавать Клавдии, ни к селу ни к городу, рассказ, как бабы узнали, кто из девок в одной деревне родил и утопил ребенка.
— Собрали они, — повествовала старуха, — сходку и решили осмотреть всех девок в деревне. И что же, представь себе, доили их и по молоку узнали, кто родил. После этого доения преступница повесилась. Вот что значит невежество и жестокость! — уже совсем глупо окончила она свой рассказ. — Ты тоже провинилась и как бы плохо тебе было бы там, у них.
Но Клавдия не слыхала ее «морали». Она была в полузабытьи… Страшный жар жег ее молодое тело, не испытавшее до сих пор ничего подобного. Лицо ее раскраснелось. Она была дивно прекрасна. А доктор, между тем, медлил. Уже поздно ночью явилась Ольга Константиновна и заявила, что оператор может прибыть только к восьми часам утра.
— Сто рублей запросил, аспид, — закончила она свой рассказ и отправилась на свою половину.
Клавдия не слыхала и этого рассказа, так как полузабытье перешло в глубокий сон. Только в семь часов утра очнулась она, почувствовав сильные схватки…
Акушерка уже суетилась около ее кровати, постоянно повторяя: «Однако, вы молодец. Первый раз встречаю такую терпеливую пациентку. Но вот, скоро приедет доктор и как рукой снимет все ваши мучения».
Ровно в восемь часов прибыл акушер. Это был уже пожилой, громадного роста человек, немного грубоватый на вид. Его глаза сурово и пытливо смотрели сквозь золотые очки. Узнав, что больная — девушка из хорошей семьи и еще гимназистка, он укоризненно посмотрел на Ольгу Константиновну.
Но та, сделав сердечком губки, как бы говорила ими доктору, что она, при всей своей добродетели, не могла удержать легкомысленную дочь от падения.
Войдя к Клавдии, доктор мягко поздоровался с девушкой, очарованный ее молодостью и красотой. Больная без всякой жеманности позволила осмотреть себя и даже сама предупредительно откинула одеяло… Акушерка не ошиблась: операция была необходима, последыши трехмесячного плода обязательно нужно было удалить из организма.
Доктор написал несколько рецептов, послал за лекарством в аптеку и стал готовить стол и инструменты к операции.
Как ни бесстрашна была Клавдия, но боязнь неизвестной и, может быть, очень сильной физической боли заставила ее спросить дрожащим голосом: «Что, будет очень больно?»
Словоохотливый доктор прочел ей целую лекцию о подробностях предстоящей операции.
— Сущие пустяки! — заключил он. — Несколько минут, — и все пройдет… Бывают только иногда последствия, но некоторые молодые женщины нарочно устраивают себе аборт для этих последствий… Они желают быть в дальнейшем бесплодными.
Эти подробности были, пожалуй, несколько излишни для Клавдии, но такова слабость всех специалистов: заведя речь о своем «ремесле», они без стеснения передают то, что знают или думают в настоящий момент.
Клавдии вновь пришлось «позировать» совершенно голой, но только уже перед ножом оператора…
Девушка спокойно легла на стол… Боясь, что она будет биться от боли и мешать доктору, ее держали за руки акушерка и горничная Маша.
— Больно, больно! — застонала только один раз Клавдия, когда доктор оканчивал уже операцию.
— Все кончилось — заметил ей на это оператор. — Все кончилось, милая барышня!
Она хотела было сама встать со стола и дойти до своей кровати, но ей не позволили. Доктор бережно взял ее, как ребенка, на свои богатырские руки и донес до кровати.
— Моя миссия совершена, — сказал с улыбкой акушер. — Вот мой адрес. Вам необходимо навестить меня, когда вы поправитесь. А теперь до свиданья! Я вам больше не нужен.
Клавдия крепко пожала руку, избавлявшую ее от дальнейших мучений.