Император покинул Палестину, так и не позвав больше этого еврея, который говорил такие странные, такие соблазнительные вещи, что будь на месте Вильгельма тот из власть имущих, кто мог бы услышать и понять их, мировая история – кто знает? – пошла бы совсем другим, не таким печальным, не таким безнадежным и не таким кровавым путем, как тот, который она избрала.
Но император не позвал его. Он не позвал его ни на следующий день, ни через день, ни в день своего отъезда. И хотя Шломо Нахельман не подавал вида, но на сердце его скреблись кошки, а сам он вдруг почувствовал себя жалким, обманутым и обиженным, хотя с другой стороны, он, конечно, прекрасно понимал, что обижаться ему, кроме как на самого се6я, было совершенно не на кого.
Между тем, сны по-прежнему не оставляли его, но Голос, который приходил раньше в сновидениях, стал теперь редок. Впрочем, и наяву этот Голос приходил не чаще. Был он теперь отрывист, хрипл, иногда почти груб. Говорил, не утруждая себя последовательностью. Часто начинал говорить и вдруг прерывал себя, как будто боялся, что наговорил лишнего. Иногда стоило большего труда понять, что он имеет в виду.
Однажды этот голос – далекий и почти чужой – настиг его, продравшись сквозь неясный утренний сон, как продираются через шум радиопомех, чтобы сказать отрывистыми, хриплыми словами: «Все что свершается – должно свершаться по правилам, а тот, кто изречет истину сегодня, тот изречет ее и тысячу лет спустя».
Возможно, эти слова значили только то, что значили, – а именно, что все, что совершается, должно совершаться по установленным правилам, но были, конечно, и другие толкования, от которых этот сон начинал тяжелеть и путаться, превращаясь в лабиринт, разбегающийся в разные стороны тысячью неизвестных дорожек.
«Все, что свершается, должно свершаться по правилам», – повторил Йешуа-Эммануэль, просыпаясь и пытаясь понять, о чем все-таки идет речь. Он долго думал над этими словами, но смысл их, всегда прежде такой простой и понятный, теперь ускользал от него. Сказанное и в самом деле было не совсем ясно. Можно было понять, что Бог, который был хозяином любых правил, с которыми Он всегда мог поступить, как Ему заблагорассудится, требовал теперь от человека соблюдения правил, как необходимое условие спасения. А это могло означать, в числе прочего, что существует нечто, что может само диктовать Всевышнему, указывая Ему, что правильно, а что нет. И это было, конечно, и абсурдно, и кощунственно, и нелепо.
И все же Он сказал:
«Все, что совершается, должно совершаться по правилам».
Возможно, – подумал Йешуа-Эммануэль, – речь здесь шла совсем не об этих, привычных и понятных правилах, и, наверное – следовало бы, не мудрствуя лукаво, просто исполнять то, что Он требовал, подчиняясь Божественным указаниям приходящего к нему Голоса, который, между тем, становился все глуше и даже во снах путал слова и говорил невнятно, в четверть силы, так что Шломо приходилось теперь напрягать слух, переспрашивать и замирать, боясь упустить главное. От этого он просыпался и часто подолгу лежал, пытаясь вспомнить, что сказал ему Голос, и удавалось ему все реже и реже.