Путешествие сэра Вильяма из Лукнова совершалось медленно, так как при тропической жаре, к которой он все не мог привыкнуть, можно было ехать только вечером и ранним утром.
Между Вильямом и порученной его попечению дочерью Ахмед-хана установились за время долгого пути более близкие отношения.
Во время полуденных привалов Фатме просила позволения оставаться в палатке своего господина, как она называла сэра Вильяма, и рассказывала ему предания своего народа, подвиги его военачальников, повторяла изречения мудрецов и жрецов, которые знала так же хорошо, как и любовные песни. По вечерам она приготовляла сэру Вильяму шербеты и чай с араком. В палатке сэра Вильяма она была всегда с открытым лицом и закрывалась только тогда, когда входили слуги. Вильям сердечно и ласково говорил ей, чтобы она не считала себя обязанной ради него отказываться от обычаев ее народа и религии, но она серьезно отвечала, открыто глядя ему в глаза:
— Вы — мой господин и повелитель. Отец мой отдал меня вам с приказанием вам повиноваться. По праву войны я была бы вашей рабой, но тогда, правда, сумела бы избавить себя от рабства. Теперь я ваша служанка как по воле отца, так и по чувству моей благодарности, так как вы протянули руку моему умирающему отцу и оказали ему при погребении почести военачальника. Вы можете мной распоряжаться, я должна повиноваться вам до смерти, поэтому вы можете видеть мое лицо, как видел его отец: я вас почитаю и люблю как отца. Только по лицу можно читать в душе человека. И вы увидите в моей душе только благодарность и преданность. Вся моя жизнь принадлежит вам, примите ее, как дар сердца, в котором никогда не иссякнет благодарность.
В ответ на слова девушки сэр Вильям искренно пожал ей руку и обещал никогда не оставлять ее. Потом она пела ему песни. И перед ним предстал образ Дамаянти. Для Вильяма слушать пение девушки и ее умные поэтичные разговоры превратилось в приятную привычку. Для нее же единственной целью и радостью в одинокой жизни стало исполнять все его желания и видеть ласковое, приветливое выражение на его лице.
Едва ли кто поверил бы таким чистым отношениям между молодым офицером и пылкой восточной девушкой, которая сама называла себя его рабой. Но у Вильяма в сердце жил образ Дамаянти. Дамаянти была блестящей бабочкой, порхающей на солнце, а Фатме — дикой газелью, которая преданно лежала у его ног в благодарность за спасение ее от охотников. Он с восторгом следил за бабочкой и не умел читать в глубоких глазах газели.
Так они доехали до Калькутты, и Вильям сделал доклад губернатору. Глаза Гастингса оживились при рассказе о геройской защите рохиллов и об отвратительной резне, учиненной дикими полчищами набоба.
— Как жестока история в своем неумолимом течении, — сказал он, — и как должно очерстветь сердце человека, чтоб быть ее орудием. Она губит мужество и благородство, а низость и трусость остаются нетронутыми. Но прошлое должно быть разрушено грозой, за которой следует сияющее солнце будущего. Бедный Ахмед-хан, бедные рохиллы!
Сэр Вильям рассказал о последней воле Ахмед-хана, о Фатме, которую он избавил от рабства и смерти и привез с собой.
— Значит, и вы привезли добычу из похода, — с улыбкой заметил Гастингс, — я, конечно, не буду оспаривать ее у вас. Хотя я и рублю безжалостно большие деревья, чтоб проложить себе дорогу, но всегда охотно для друга спасу от гибели цветок.
— Вы не поняли меня, ваше превосходительство! — воскликнул Вильям, краснея. — Фатме не военная добыча, Если она цветок, то и останется неприкосновенным. Доверие благородного Ахмед-хана не будет обмануто, и я прошу позволения передать девушку под покровительство баронессы Имгоф.
Гастингс сердечно пожал руку молодого человека:
— Вы правы, приведите к баронессе дочь Ахмед-хана, я ручаюсь, что она найдет в ней верную подругу и мать.
Вильям радостно пошел к Фатме, которая последовала за ним с тем же покорным, молчаливым послушанием, с каким исполняла все его желания. Баронесса со слезами на глазах выслушала историю дочери Ахмед-хана, которого хорошо помнила и за которого безуспешно просила когда-то Гастингса. Она обняла Фатме, а та встала на колени, поцеловала ее руку и с доверием посмотрела в глаза.
Баронесса приказала приготовить помещение для Фатме рядом со своими комнатами; она решила относиться к ней как к своей собственной дочери и окружить ее блеском и почетом, подобающим дочери главного военачальника благородного народа.
Фатме взволнованно благодарила, а потом посмотрела на Вильяма. В выразительных глазах ее стоял мучительный вопрос.
— Я вас больше не увижу, господин? — спросила она дрожащим голосом. — Мой отец отдал меня под вашу защиту… Его последнее приказание было: служить вам…
— Благородная госпожа лучше охранит тебя, чем я, — отвечал Вильям. — Воля твоего отца священна для меня, и я не мог бы лучше исполнить ее, чем теперь, отдавая тебя под покровительство баронессы.
— А я увижу вас? — спросила Фатме, опуская глаза, и яркая краска залила ее лицо.
— Ты будешь его видеть, Фатме, ежедневно, — обратилась баронесса к девушке, — сколько хочешь. Разве он не друг нашей семьи? Он будет приходить, чтобы посмотреть, достойна ли я его доверия, счастлива ли ты? — прибавила она с улыбкой.
— Благодарю вас, госпожа, — проговорила Фатме. — Благодарю! И он будет слушать мои песни, которые радуют его, как радовали отца, и будет также ласково улыбаться мне, как он?
— Будет, будет! — отвечала баронесса. — Неправда ли, сэр Вильям, вы придете?
— Приду, баронесса, чтоб благодарить вас и Бога, дозволившего мне спасти эту молодую жизнь!
Фатме вскочила, подбежала к Вильяму и долгим, горячим поцелуем прильнула к его руке; потом она сложила руки на груди и, склонив разрумянившееся лицо, поклонилась до земли. Сэр Вильям удалился, а баронесса велела позвать Маргариту и сказала ей:
— Вот тебе сестра… Люби ее, утешь и старайся, чтобы она была счастлива… Она перенесла большое горе.
Фатме пристально взглянула на золотокудрую девочку с сияющими голубыми глазами, которая в первую минуту робко отступила, а потом подбежала, ласково взяла ее за руку и произнесла:
— Я буду тебя любить… Ты плакала, я это вижу по глазам, но ты опять будешь смеяться, мы дадим тебе все самое лучшее и красивое.
Фатме обняла девочку, громко рыдая. Но эти слезы благотворно подействовали на нее, в них соединилось и горе, и радость.
Сэр Вильям вернулся к себе, капитан Синдгэм пришел поздороваться с ним, и тут Вильям узнал все, что произошло в его отсутствие: приезд Клэверинга и новых членов совета, обвинение Гастингса Нункомаром и приговор совета над губернатором. Вильям вскочил в негодовании:
— И компания это позволяет? — вскричал он. — Англия допускает, чтоб мешали с грязью человека, отдающего все свои силы ее возвышению.
— Он не смешан с грязью, а те, которые шли против него, сами захлебнутся в ней. Клянусь вам, сэр Вильям, он растопчет их, прежде чем солнце два раза зайдет за горизонт.
— Дай бог, — вздохнул Вильям, — но если будет так, как вы говорите, то борьба предстоит тяжелая, и я не отойду от него или погибну вместе с ним. Но как это Нункомар оказался таким лукавым и лицемерным и как могли англичане так поддаться ему?
— Он не избегнет наказания, — глухим голосом заметил капитан.
Сэр Вильям глубоко задумался.
— Я был дружески принят в доме магараджи, — заговорил он опять, — и никогда не предполагал, что может произойти такая несправедливость.
— Теперь поддерживать знакомство невозможно, — строго сказал капитан, пристально глядя в лицо сэра Вильяма. — Ни один друг губернатора не может переступить порога дома магараджи.
— А жена Нункомара? — спросил Вильям, не поднимая глаз.
— Я ее не знаю, — холодно отвечал капитан, — но она, конечно, такая же лицемерная, как он и как все женщины этой страны.
Вильям побледнел. Он, казалось, хотел ответить, но слова замерли на губах, и он, переменив разговор, стал спрашивать о служебных новостях, происшедших за время его отсутствия.
Фатме быстро освоилась с новой жизнью, так резко отличавшейся от ее прежних привычек, приняла всем сердцем европейские обычаи, горячо привязалась к баронессе Имгоф и в особенности к Маргарите, которая осыпала ее вниманием и неясной заботой; к Уоррену Гастингсу она тоже относилась доверчиво.
Гастингс ласково и приветливо говорил с ней, и в его строгих глазах светилась непривычная мягкость, когда он смотрел на осиротевшую девушку.
Фатме чувствовала себя членом семьи в этом небольшом кружке. Тяжелое прошлое оставило, конечно, следы на ее серьезном лице, но она стала весела по-прежнему, принимала участие в верховой езде и приводила в восторг маленькую Маргариту и баронессу. Но в более многочисленном обществе она не показывалась, как ни уговаривала ее баронесса.
— Оставьте меня в уединении, — смиренно просила она, — вы мои господа, но и мои друзья также, а я не хочу, чтобы посторонние, бывшие врагами моего отца, видели дочь Ахмед-хана в положении рабыни.
Напрасно баронесса уверяла ее, что в Англии рабства не существует, что она свободна, как всякая европейская женщина и, находясь под ее покровительством, везде будет пользоваться почтением и уважением. Фатме со слезами повторяла свою просьбу не показывать ее чужим, и баронесса оставила ее в надежде, что время сгладит гордую робость дочери Ахмед-хана. Она не виделась ни с кем, кроме баронессы, Маргариты, Гастингса, сэра Вильяма и капитана Синдгэма. С последним она вела себя удивительно сдержанно и никогда не показывалась ему без покрывала.
— Капитан Синдгэм не англичанин, — серьезно утверждала она ласкающейся к ней девочке.
— Англичанин, — с удивлением возражала Маргарита. — Я это отлично знаю, сэр Уоррен привез его сюда, он родился в Индии, но отец и мать его были англичане.
Фатме только качала головой, говоря:
— Нет, нет, он индус… Вы, европейцы, не умеете различать, а я по чертам лица, по взгляду сейчас же узнаю индуса.
Маленькая Маргарита почти обиделась, что ее шталмейстера не признают за англичанина и сказала об этом Гастингсу и баронессе. Баронесса удивилась; несмотря на правильность языка и корректность английского джентльмена, она сама чувствовала что-то таинственное в капитане, что даже внушало ей некоторый страх. Гастингс же строго сдвинул брови и сказал:
— Он англичанин, Фатме ошибается: он воспитывался в Индии и этим объясняется ее ошибка.
Гастингс прекратил этот разговор, и баронесса замолчала, она не привыкла допытываться раскрытия тайн, которые Гастингс не хотел сам раскрывать, а девочка с гордостью и торжеством объявила Фатме, что ее шталмейстер все-таки англичанин. Фатме опустила голову, ничего не сказав, но еще пытливее прежнего смотрела из-под покрывала на капитана, когда он сажал Маргариту в седло и с благоговейным восхищением смотрел на девочку, отвечавшую ему сияющей улыбкой. Фатме ежедневно просила Вильяма навещать ее и грустила, когда он не посещал ее. Когда же он приходил, ее лицо озарялось радостью, она сажала его на диван и, сидя на ковре у его ног, пела ему народные песни, как пела их когда-то отцу. И в тесном кругу, у баронессы, она никогда не касалась своей вины, никогда не пела, если этого не желал Вильям.
— Ведь он мой господин, — говорила она. — Мой отец отдал меня ему, а голос — частица души. Музыка и пение — священная жертва, которую можно приносить только отцу или тому, кому вместо него принадлежит душа.
По просьбе же Вильяма она пела с таким задушевным выражением, что даже Гастингс с волнением слушал захватывающие мелодии. Маленькая Маргарита сначала тихо подтягивала, но скоро научилась вторить своим серебристым детским голоском.
Сэр Вильям мало обращал внимания на девочку. Отношения с Фатме были для него приятным развлечением, долгом относительно благородного Ахмед-хана, судьба которого его глубоко потрясла; он приходил к ней, потому что она скучала без него, но все его мысли занимала Дамаянти. Он очень страдал от событий, совершившихся в Калькутте во время его отсутствия; увидеть Дамаянти было его страстным стремлением. После ее признания в любви разлука казалась для него мучением, а теперь он не мог ее видеть. Он стал более далек от нее, чем когда находился в Лукнове. Посещать дом Нункомара было невозможно, так как сэр Вильям глубоко уважал Гастингса и считал своим долгом оставаться рядом с ним в тяжелое время, да и вряд ли для него открылись бы теперь двери дворца надменного и уверенного в своей победе магараджи. Спрашивать о Дамаянти он не мог, не выдав своей тайны, с Гастингсом говорить, не решался, так как он никогда не произносил имени своего врага, хотя и делился с капитаном своими чувствами и тревогой. Случайно, осторожно расспрашивая слуг, он узнал, что Дамаянти ежедневно появлялась с Нункомаром на его утренних приемах, и члены совета обращались с ней как с королевой. Больше он не знал ничего. Послать ей известие было невозможно. Ему пришлось скрывать свои страдания и со спокойным видом ждать.
Дворец магараджи Нункомара сиял огнями. Гости правителя Калькутты принадлежали к богатейшему и знатнейшему обществу города. Один за другим приезжали они с большой свитой, так как в Индии свита, которая сопровождает хозяина дома, доказывает уважение к его чину и положению. Брамины всегда появлялись в дорогих паланкинах, в шелковых одеждах, украшенных драгоценными камнями с целыми толпами слуг. Кшатрии приезжали верхом, с дорогим оружием. Их, как правило, охраняли конные слуги. Наконец, прибыли тоже с многочисленными слугами три члена совета — генерал Клэверинг в полной генеральской форме, Момзон и Францис во фраках, точно на придворном приеме. Они приехали верхом, а вслед за ними следовала генеральша Клэверинг в паланкине. Недоставало только английских офицеров и чиновников компании. Они все стояли за Гастингса и держались в стороне от нового течения, которое считали гибельным для владычества Англии в Индии.
Несравненно роскошнее внешнего вида дворца и — переполненных дворов выглядели парадные залы, залитые огнем тысяч свечей, горевших в высоких канделябрах. В них магараджа принимал своих гостей. В среднем зале под пестрым балдахином из красной шелковой материи, затканной золотом, расположился сам Нункомар. Рядом с ним на белых шелковых подушках сидела Дамаянти, прелестная, как утренняя заря весной. Однако бледная, мечтательная грусть отражалась на ее прекрасном лице, а глаза то задумчиво смотрели в пространство, то пытливо и вопросительно оглядывали зал. Выражение печали придавало ей еще большую прелесть. За ней стояла толпа прислужниц, а впереди них Хитралекхи.
Все залы уже переполнились приехавшими гостями, когда вдруг поднялась суматоха в первой приемной. Дворецкий явился и низко поклонился хозяину. Нункомар поднялся, Дамаянти последовала за ним, гости расступились, и магараджа пошел навстречу членам совета.
Первым вошел генерал Клэверинг с супругой: его красный мундир и пестрый туалет жены не особенно выгодно смотрелись на фоне роскошной живописной обстановки. За ними шли Францис и Момзон, английские купцы и представители торговых фирм других европейских государств, с которыми Англия вела торговлю. Они ждали в приемной, чтоб увеличить свиту представителей компании. Нункомар подал руку членам совета с любезными и лестными приветствиями, пока генеральша Клэверинг с притворной нежностью обнимала Дамаянти. Несмотря на чрезвычайную любезность, в манерах и обращении магараджи чувствовалось некоторое превосходство, точно могучий правитель принимал знатных и особенно покровительствуемых им вассалов. Генерал Клэверинг по-европейски подал руку Дамаянти, Нункомар последовал за ними с генеральшей, которая надменно, но милостиво кивала направо и налево, отвечая на поклоны гостей.
Слуги поставили около балдахина, но ступенью ниже, дорогие стулья, на которых разместились генеральша и члены совета, и поспешили подать угощения и напитки. Европейские негоцианты по очереди подходили с поклоном к Нункомару и Дамаянти и присоединялись к остальному обществу. Затем по знаку Нункомара подводили важнейших из браминов и кшатриев для представления членам совета. Все это было очень почетно для членов совета, и генеральша Клэверинг сияла от радости и гордости. Генерал милостиво разговаривал с представляемыми ему индусами, а Филипп Францис, потирая руки и злобно улыбаяся сказал Момзону:
— Здесь центр могущества и владычества над Индией… Воображаю, как этот упрямый Гастингс злобствует в своем одиночестве!
— Мне было бы приятнее, если бы он был тоже здесь, — своим обычным сухим тоном отвечал Момзон. — Видимый враг менее опасен, чем скрывающийся в темноте.
— Скрывающийся? — смеясь повторил Францис. — Он скрывается далеко не добровольно… Он вытолкнут в темноту и скоро совсем исчезнет.
Вся обстановка праздника казалась больше прославлением магараджи, чем членов совета, которые присутствовали тут, только чтобы еще более возвеличить могучего магараджу. И в глазах Нункомара, когда он бросал взгляд на собравшихся, составлявших как бы его двор, выражалось гордое довольство, которого он не мог скрыть при всем своем умении притворяться. Все присутствовавшие здесь индусы чувствовали то же самое и уже предвидели время, когда иностранцы будут кланяться их князьям, добиваясь их защиты и благоволения.
К парадному обеду, сервированному в трех больших залах со всей азиатской роскошью, генерал опять вел Дамаянти, а Нункомар генеральшу.
Обед прошел согласно индусским обычаям и со всей роскошью, какой только можно ожидать от магараджи. После громкого удара тамтама в залах водворилось молчание и магараджа провозгласил тост за короля Англии, высокого друга индусского народа. Он не сказал ни защитника, ни главы, но «друга»…
Наконец встали из-за стола. Всем подали золотые, серебряные и дорогие фарфоровые сосуды с душистой водой для омовения, а потом Нункомар повел гостей в большой театральный зал, заново отделанный для торжества. Несколько возвышенная сцена (рангобуми) была закрыта раздвигающейся красной занавесью. В театре, освещенном слабее других зал, ярче всего выделялось освещение сцены, особенно когда раздвинули занавес. Сцена заканчивалась не кулисами, как в европейских театрах, а полукруглой драпировкой из темной шелковой материи, из-за которой появлялись действующие лица. Тут ставилась мебель, если сцена должна была изображать комнату; кусты и деревья, если действие происходило в лесу и даже отдельные дома, если нужна была улица. Из соседних зал — музыкальных комнат — раздавались музыка и пение, в то время как общество входило в театр.
Когда все разместились, перед занавесью появился один из служащих Нункомара в богатой древнеиндусской одежде и объявил, что актеры магараджи будут иметь честь представить хозяину и его гостям пьесу «Мриххакати» («Детская коляска»), написанную много лет назад старым королем Сидракасом. Нункомар извинился перед гостями, что дает им представление на индусском языке, говоря, что не нашел бы актеров для исполнения в английском переводе; ход пьесы понятен сам по себе, и он охотно будет давать им нужные пояснения. Генерал Клэверинг и его жена молча поклонились, Францис, изучавший санскритский и индусский языки, сказал несколько любезных слов, а Момзон, как всегда, смотрел с полным равнодушием.
Занавес раздвинулся, и пьеса началась…
После окончания ее в зале еще гремели рукоплескания, когда Дамаянти, безучастно сидевшая во время представления, вдруг вскочила, протянула руку по направлению к дверям и испуганно вскрикнула.
На пороге зрительного зала, полускрытая портьерой, показалась высокая стройная фигура в красном мундире, в шапке, с обнаженной саблей в руке. Дамаянти думала, что ее мечта воплотилась, ей показалось, что это сэр Вильям, но она не обрадовалась, а сердце ее сжалось, точно ей грозило несчастье, точно злой дух принял дорогой ей образ. Когда она вскрикнула, все взгляды обратились туда, куда она указывала дрожащей рукой. Нункомар гордо выпрямился; он, верно, подумал, что сэр Вильям Бервик вернулся и, невзирая на губернатора, все-таки приехал к нему.
Английский офицер выступил из-за портьеры, и при ярком освещении залы все узнали второго адъютанта губернатора капитана Синдгэма.
Дамаянти вторично вскрикнула, увидав мрачное лицо капитана. Нункомар побледнел. Появление этого загадочного человека, который уже не раз интриговал его, не предвещало ничего хорошего. За капитаном показались английские солдаты и загородили входную дверь; на пороге других дверей также стояли солдаты.
Гробовое молчание воцарилось сразу, все напряженно смотрели на капитана, который медленно направился к первому ряду, за ним следовали два человека в черных мантиях английских шерифов с жезлами в руках.
Генерал Клэверинг вскочил со сверкающими от злобы глазами. Францис и Момзон жались к нему, испуганно глядя на солдат у дверей. Они боялись покушения на их особы.
— Что вам тут нужно, капитан? — крикнул Клэверинг, обращаясь к спокойно подходящему офицеру. — По какому праву вы вводите солдат в дом почтенного магараджи?
Капитан возразил с холодным поклоном:
— Я здесь, ваше превосходительство, для исполнения приказания губернатора.
— Что за приказание?.. Какое приказание может дать губернатор? — вскричал Клэверинг. — Я не знаю никакого решения совета, к которому могло бы относиться это приказание!
— Я нахожусь под начальством губернатора, который отвечает за свои приказания. Я не могу ни давать объяснений, ни отвечать на вопросы, а должен исполнять мой долг, — отвечал капитан, под взглядом которого задрожал Нункомар. — Губернатор, — продолжал капитан, — по просьбе верховного судьи сэра Элии Импея приказал мне арестовать магараджу Нункомара и передать его шерифам, которые меня сопровождают. Именем закона я арестую магараджу Нункомара и передам его шерифам высшего суда.
Крики ужаса пронеслись среди присутствующих. Нункомар потерял самообладание. Он протянул руку к Клэверингу и взмолился:
— Защитите меня, господа… Я ставлю себя под защиту совета… Не выдавайте меня непримиримому врагу!
— Сэр Элия Импей, верховный судья Индии, никому не враг, а беспристрастный, неумолимый исполнитель закона. Передаю вам магараджу, господа шерифы!
Капитан положил руку на плечо Нункомара. Шерифы подошли и подняли жезлы над головой арестованного.
— А в чем обвиняется магараджа? — с пытливым взглядом спросил Францис.
— Это дело верховного судьи, а не мое, — отвечал капитан.
— Защитите меня, господа, — снова попросил Нункомар. — Я явлюсь на суд… Я опровергну жалобу… Ведь нельзя же думать, что я убегу!
— Конечно! — согласился Клэверинг. — Я и мои коллеги ручаемся за магараджу, передайте это губернатору! Мы сейчас же соберем совет и потребуем отчета в таком неслыханном поступке!
— Мне нечего докладывать, я обязан только исполнять приказание! Господа шерифы, я передал вам магараджу Нункомара и жду распоряжений, куда его доставить?
— На меня возвели, вероятно, бессовестную клевету, — оправдывался Нункомар, — в каком-нибудь заговоре против Англии, но все скажут, что я на это не способен, кто знает мои убеждения…
Подошел главный шериф.
— Дело не в заговорах, не в политике, — пояснил он, — магараджа обвиняется в подделке документа, а это составляет уголовное преступление, и подсудимый не может оставаться на свободе.
— Подделка документа? — вскричал Нункомар. — Это безумная ложь!
Он стал спокойнее после заявления шерифа: он боялся, что Гастингс обладал доказательствами его заговора с французами и Моголом. Загадочное исчезновение кавалера д’Обри, уже давно тревожившее его, грозным призраком предстало перед ним, а при таких уликах даже члены совета не могли бы его защитить. Он принял выражение покорности и достоинства.
— А я приказываю вам, я, генерал английской службы, немедленно оставить этот дом… Я сказал вам, что мои коллеги и я ручаемся за магараджу. Совет немедленно примет свое решение.
— Вы поступите, как признаете нужным и правильным, ваше превосходительство, — отвечал капитан, — а я должен исполнять свой долг. Магараджа находится в распоряжении верховного судьи и его представителей господ шерифов.
— А я говорю вам, капитан, что вы рискуете головой, если будете упорствовать в вашем дерзком ослушании! — предупредил Клэверинг.
Капитан, не отвечая генералу, обратился к шерифам, которые опять подошли и подняли жезлы над головой Нункомара.
— Прочь! — вне себя ревел генерал. — Назад! Не смейте продолжать эту недостойную игру.
— Останьтесь здесь, капитан, — сказал Момзон, подходя к Синдгэму, — и ждите решения высшего совета.
— Данное мне приказание выполнено, — холодно возразил капитан, — я должен только позаботиться, чтобы арестованного доставили в распоряжение суда.
Нункомар с мольбой смотрел на членов совета. Брамины стояли, онемев от ужаса, среди кшатриев слышался ропот.
Капитан обратился к солдатам, стоявшим в дверях и поднял саблю. Солдаты немедленно двинулись плотными рядами. Брамины отступили, некоторые из кшатриев взялись за оружие и, может быть, дошло бы до кровопролитной схватки, если бы среди индусов нашелся вожак или Нункомар обратился к их заступничеству. Но магараджа понимал, что насильственное сопротивление английским войскам, занявшим все выходы, будет безуспешно и только ухудшит его положение. К тому же может дать повод убить его в схватке, так как сабля капитана Синдгэма уже коснулась груди Нункомара при попытке кшатриев взяться за оружие. Нункомар, сложив руки, проговорил:
— Я подчиняюсь силе, незаконно применяемой ко мне. Я не знаю за собой никакого преступления и верю в справедливость верховного судьи, который скоро убедится в неосновательности возведенного на меня обвинения. Предоставляю моим друзьям заступиться за меня. Поручаю им мой дом и мою жену.
Он хотел обратиться к Дамаянти, которая сидела, безучастно устремив глаза вдаль, но в эту минуту шерифы встали около Нункомара по обе стороны, солдаты окружили его, составив каре, и отряд двинулся по команде капитана; толпа расступилась.
Во внутреннем дворе стоял простой паланкин, шерифы и Нункомар сели в него, и окруженный солдатами магараджа покинул свой дворец. Часть войск осталась во дворце, заняв подъезды и ворота.
Генеральша Клэверинг несколько раз пыталась терять сознание, но так как никто не обращал внимания на ее обмороки, она вскакивала, судорожно рыдая и призывая проклятия на Гастингса и его приверженцев.
— Идемте, господа, идемте, — кричал Клэверинг. — Здесь больше делать нечего… Мы должны указать этому дерзкому судье его место, дать почувствовать, что мы главные распорядители в Индии и что он не смеет у нас на глазах брать под арест наших друзей!..
Он помчался, даже не простившись с Дамаянти. Францис подал руку генеральше и последовал за ним, бледный и дрожащий от гнева. Момзон хотел сказать несколько слов утешения Дамаянти, но она встала, оперлась на руку Хитралекхи и ушла в свои покои.
Залы быстро опустели. Всех приглашенных на этот злополучный праздник охватил какой-то панический страх, когда увели Нункомара, и они в диком волнении теснились у выхода.
Народ с испугом смотрел на это бегство, обступал браминов и кшатриев, расспрашивая, что случилось, так как не все обратили внимание на отряд солдат, конвоировавший Нункомара. Когда узнали, что магараджа арестован, раздались жалобы и стоны, толпы народа рассеялись под влиянием невыразимого ужаса, и весть о неслыханном событии быстро распространилась. Землетрясение или иное бедствие не вызвало бы такого ужаса и смятения, как арест первого и знатнейшего брамина.
Площадь опустела, из дворца слышались стоны и причитания слуг, а забытые факелы и свечи зловеще горели во тьме ночи.
Дамаянти, как автомат, дошла до своей комнаты, насыщенной запахом цветов и освещенной мягким, голубым светом лампы в противоположность блестящим залам. Она отпустила служанок, бросилась на диван, покрытый дорогими коврами и подушками, и разразилась громкими рыданиями:
— Жестокие боги… Неумолимая судьба… Теперь все погибло, я больше никогда не увижу его!
Она каталась по ковру, вырывала цветы из волос и раздирала золотое шитье подушек ногтями своих нежных рук. Хитралекхи стояла сзади. Мрачно сверкали глаза красивой девушки, ненависть и презрение выражались на ее лице, и она проговорила так, что Дамаянти наверняка услышала бы, если б не была так охвачена своим горем:
— Да, ты больше не увидишь его! Она сокрушается не о том, кто дал ей богатство, почет и блеск, а теперь стал равен последнему нищему, а только о своей изменнической любви, о чарах, которыми околдовала врага своего супруга! Но он будет принадлежать только мне — мне, презренной служанке! Я рассею колдовство, которым она привязала его к себе. У меня нет обязанностей относительно этого дома, я свободна как птица, могу расправить крылья и лететь навстречу любви…
Дамаянти вскочила, распустила косы, разорвала на клочки кисейное покрывало, кинула на пол браслеты, ее платье спустилось, и она стояла почти обнаженная, грозно простирая руки и, бросая дикие взоры, требовала возлюбленного у богов. Заметив Хитралекхи, стоявшую неподвижно с холодной злорадной усмешкой, Дамаянти обхватила голову, подбежала к ней, обняла ее и воскликнула, громко рыдая:
— Я забыла о тебе, Хитралекхи, но ты еще тут, единственная, знающая тайну моего сердца… Я не одинока, если небо оставит меня, у меня еще есть хоть одно сердце на свете. Ты была моей служанкой — я сделала тебя моей подругой, доверилась тебе, а теперь я нищая… Ты одна осталась у меня на земле… Ты должна мне помочь!
Она опустилась на колени и обхватила ноги Хитралекхи. Лицо служанки преобразилось, приняв выражение глубокого сострадания, только глаза оставались опущенными и в них ничего нельзя было прочесть.
— Повелевай, госпожа моя, — сказала она, поднимая Дамаянти. — Если несчастье обрушится на тебя, я все-таки буду повиноваться тебе.
Дамаянти положила дрожавшую руку на плечо Хитралекхи, говоря:
— Ты свободна, а меня связывает золотая цепь, которая тяжелее железных оков. Этот блестящий дворец хуже мрачной темницы, ты же можешь выходить, можешь его видеть… Отнеси ему весть обо мне, скажи, что я умру без него… Они будут держать в тюрьме, они убьют Нункомара, которого свет называет моим супругом, но он всегда был чужд моему сердцу, я содрогалась перед ним, как перед шипящей змеей или подкрадывающимся тигром! Я свободна теперь, свободна от тяжелого, позорного союза, который соединял меня с ненавистным! Скажи ему это, он найдет возможность порвать цепи, которые приковывают меня к этому месту несчастья и позора… На его родине все свободны, там я могу ему принадлежать… Пусть он везет меня туда. Ты скажешь это ему, Хитралекхи?
— Я пойду к нему, — отвечала Хитралекхи, почти закрывая глаза. — И боги дадут мне силу тронуть его сердце. Но тебе, госпожа, прежде всего надо успокоиться… Только со спокойной душой можно устоять перед несчастьем и наконец сломить его.
— Да, я буду спокойна, — заметила Дамаянти. — Я буду мужественна в несчастье, если я вернусь на свободу… Лишь бы мне не потерять его, солнце моей жизни… Без него я погибну во мраке, который хуже смерти: Но ты пойдешь к нему, приведешь его ко мне… Ты устроишь мое счастье! На что мне богатство и роскошь этого дворца?.. На что мне почести, когда сердце каменеет?.. Я хочу любви, только любви!
— Я пойду к нему, — повторила Хитралекхи, глядя на Дамаянти, склонившую голову к ней на грудь.
Она отвела свою госпожу в спальню, окутала ее тончайшей кисеей, уложила на мягкую постель под шелковые одеяла и поправила подушки.
Дамаянти скоро заснула, изнуренная потрясениями, но спала она неспокойно, порывисто дышала, металась.
Хитралекхи молчаливо и неподвижно стояла у постели, то глядя на Дамаянти мрачно сверкающими глазами, то устремляя взгляд в темное пространство, со счастливой улыбкой слушая соловья, заливавшегося в густой листве.
Члены совета, не смущаясь обмороками генеральши Клэверинг, помчались в дом сэра Элии Импея. Они застали верховного судью в рабочем кабинете. Он встретил их с холодной вежливостью, спокойно выслушав горячие упреки генерала и желчные замечания почти задыхавшегося от злобы Франциса.
— Господа, ваши слова ни к чему не ведут, — отвечал он строго и серьезно. — Магараджа Нункомар обвиняется в подлоге, признаваемом английскими законами одним из наиболее тяжких преступлений. Если вы считаете магараджу невиновным, то он будет оправдан на следствии, а я обещаю вам насколько возможно ускорить дело.
— Но это безумие, — убеждал Францис, — это нарушение интересов Англии. Арестовать таким образом самого влиятельного человека Индии. Все брамины будут нашими врагами, весь народ сочтет это величайшим оскорблением!
— Я английский судья, господа, — возразил Импей. — И я обязан блюсти равенство всех перед законом.
Момзон старался примирить говоривших и просил выдать Нункомара на поруки трех советников. Импей холодно и твердо отклонил просьбу.
— Господа, не в вашей власти помешать бегству обвиняемого, поэтому он должен быть под арестом да решения дела.
— Хорошо, — заявил Клэверинг. — Тогда мы воспользуемся предоставленной нам властью! Совет — главное учреждение здесь. Мы прикажем вам и губернатору представить обвиняемого в наше распоряжение!
— Совет не существует для меня, верховного судьи, — отвечал Импей, — так как я именем короля сам применяю законы, и губернатор должен давать в мое распоряжение военную силу, если этого требует долг службы.
— Хорошо, хорошо, увидим! — закричал генерал Клэверинг, покидая судью. Другие последовали за ним.
Составлявшие совет господа, еще час назад воображавшие, что судьба Индии находится в их руках, вернувшись во дворец, немедленно собрали заседание, на которое пригласили Гастингса и Барвеля, но те не явились. От имени компании они написали Импею требование тотчас же выпустить на свободу магараджу и одновременно послали Гастингсу приказание представить Нункомара в их распоряжение.
Импей оставил без ответа дерзко составленную бумагу. Гастингс же тоном, еще более надменным, чем присланное ему предписание, заявил, что он не принимает приказаний от отдельных членов совета и считает их совещания без его председательства незаконными и недействительными.
Три члена совета сидели всю ночь, но не изобрели способа ответить на удар, совершенно неожиданно обрушившийся на них, и решили на другой же день покинуть правительственный дворец и переехать на частные квартиры в городе, так как жизнь под одной кровлей с Гастингсом казалась им небезопасной. Члены совета переехали в великолепный дом, принадлежавший компании, но не имевший до сих пор определенного назначения. Гастингс не противился их переселению; он не заявил никаких протестов и тогда, когда помещения его врагов были поспешно и роскошно отделаны за счет правительства.
Капитан Синдгэм под конвоем отвел магараджу в тюрьму, находившуюся близ дворца, которая представляла собой большое здание, напоминавшее маленькую крепость с обширными дворами, железными воротами и окнами с решетками.
Шерифы приказали Нункомару следовать за ними, и его повели по длинным темным коридорам к двери, окованной железом, которую отворил тюремщик. Капитан и солдаты сопровождали их.
— Как, я должен сидеть здесь? — спросил Нункомар, будучи не в силах скрыть свой ужас при виде мрачной комнаты, освещенной одной лампой, с плохой постелью, стулом и столом. — Разве этот каземат соответствует моему сану и положению?
— Вы обвиняетесь в подлоге, — отвечал шериф, — и господин верховный судья нашел обвинение настолько основательным, что велел вас арестовать, поэтому вы подвергаетесь общим правилам тюремного заключения. Но все-таки для вас сделано исключение: сэр Элия Импей разрешил вам быть одному в камере.
— Я должен подчиняться силе, — спокойно возразил Нункомар, — но протестую против такого обращения с человеком моего положения, который еще не обвинен ни в каком преступлении.
Он вошел в камеру, сел к столу и опустил голову на руки. Тюремщик запер дверь. Капитан расставил часовых в коридоре, и громадное здание снова погрузилось в тишину.
На другой день рано утром известили о прибытии парохода, привезшего массу писем для губернатора, для больших торговых фирм и также для членов совета. Филипп Францис с восторгом влетел в наскоро отделанные комнаты своих коллег. В руке он держал распечатанное письмо и, когда он сообщил его содержание, члены совета долго и горячо совещались. Вскоре явился посланный от губернатора, приглашавшего их на заседание. Они отправились во дворец и с гордыми победоносными лицами вошли в зал заседаний, где их уже ожидал Барвель. Он сейчас же пошел уведомить Гастингса.
— Как меня радует падение этого гордеца, — сказал Францис, потирая руки. — Он сам должен сообщить нам о своем смещении, после того как не хотел признавать наших прав и власти! Еще хорошо, что вовремя пришел пароход, которого я давно ждал. Нам лучше повременить с отъездом и привезти с собой указ об отставке, который избавил бы нас от многих хлопот и неприятностей.
— А может, так лучше! — воскликнул генерал. — Меня радует, что Гастингс считал свое положение таким прочным и вдруг упал с высоты. Может быть, удастся задержать его здесь по обвинению в подкупе, которое мы признали основательным и предать его тому же суду, которому он предал Нункомара Только бы мне получить командование войском! С каким удовольствием я засадил бы Гастингса в камеру Нункомара.
Момзон ничего не говорил, но на его лице выражалось злорадство. При последних словах Гастингс вошел в зал. Он держал портфель в руке, холодно, спокойно поклонился и занял свое председательское место. Члены совета едва ответили на его поклон Филипп Францис язвительно улыбался.
Гастингс открыл портфель и сообщил несколько решений директоров компании по второстепенным вопросам управления. Члены совета нетерпеливо ерзали на стульях и вопросительно переглядывались: неужели он осмелится скрыть постановление компании, касающееся его самого? Пока Гастингс молча перелистывал бумаги в портфеле, генерал Клэверинг достал из кармана письмо и собирался вынуть его из конверта с большой печатью; но Гастингс начал читать громким ровным голосом адресованное ему письмо директоров компании.
Директора писали, что, узнав от его личного агента, мистера Маклина, что Гастингс устал и желает вернуться в Европу, им ничего не остается, как освободить его от должности с согласия лорда Норта, президента министерства, выразив ему глубокую признательность компании за его заслуги. На его место назначается пока генерал Клэверинг, которому он может сдать должность. Ожидают его скорого возвращения в Европу, чтоб воспользоваться в Лондоне его советами и опытностью.
Когда Гастингс кончил, Клэверинг развернул свое письмо и хотел его читать, но губернатор, не обратив на него внимания, продолжал:
— Я оглашаю это письмо почтенным членам совета с заявлением, что оно вызвано недоразумением. Мистер Маклин, мой друг и агент в Лондоне, передал директорам совершенно частное известие о моем неудовольствии, неверно истолковав его. Поэтому постановление директоров, намеревавшихся только любезно исполнить мое желание, недействительно, так как оно основано на неверном предположении, и мне остается только сдать его в архив и разъяснить недоразумение в Лондоне.
Клэверинг, Францис и Момзон сидели, широко раскрыв глаза, точно громом пораженные. Они всего ожидали — злобы, негодования, даже попытки сопротивления, но, чтобы Гастингс с невозмутимым спокойствием отменил постановление компании, этого им и в голову прийти не могло Все трое, опешив от изумления, смотрели на него. Францис, дрожа от бешенства возмутился:
— Это невозможно!.. Это против устава компании и указа парламента… Игнорировать постановление совета директоров! Постановление касается не только прежнего губернатора, но и нас… и преемника губернатора, который должен немедленно вступить в должность!
— Немедленно вступить в должность! — повторил Клэверинг, приходя в себя. — Вот именно, именно… так сказано в письме ко мне. Я должен сейчас же принять от губернатора дела и командование войсками.
Гастингс посмотрел на него со спокойным состраданием.
— Вы оказались бы правы, генерал, если б была перемена губернаторства, но ее нет. Вы уже слышали, что мое отозвание от должности основано на неверном предположении моего агента, будто я устал, а так как основная причина неверна, то и постановление сдается в архив. Понятно поэтому, что не может быть и речи о передаче вам моей должности.
— Тот, кого смещают с должности, не может критиковать указ о своей отставке! — вскричал Францис. — Мы получили указ, и сэр Уоррен Гастингс больше не губернатор. Генерал Клэверинг получил приказ принять должность; он ведет дела с этой минуты и командует войском, а кто захочет оказать ему сопротивление, тот государственный изменник!
Гастингс побледнел, но ни один мускул не дрогнул на его лице.
— Можно занять только свободное место, — возразил он, — а генерал-губернаторство Индии занято. Я занимаю этот пост и даю слово, господа, что никто не примет возложенной на меня должности, пока я сам не захочу ее оставить.
— Мы будем исполнять наш долг! — отвечал Францис. — Для нас теперь нет другого губернатора, кроме генерала Клэверинга, и я предлагаю ему исполнять его обязанности, согласно указу директоров.
— Я требую, сэр Уоррен, чтобы вы передали мне ключи форта Вильяма.
Гастингс пожал плечами:
— Вы слышали, что я остаюсь губернатором…
Момзон удержал Франциса от резкого ответа.
— Разногласие, возникшее, к сожалению, в этом деле, могут в сущности разъяснить только директора, — заметил спокойно Момзон. — По-моему, указ должен быть немедленно приведен в исполнение, но я не сомневаюсь, что директора, узнав о недоразумении, поспешат вернуть прежний пост столь заслуженному человеку. Я позволил бы себе предложить, чтобы сэр Уоррен лично разъяснил положение дела и свои воззрения господам в Лондоне и лично услыхал бы решение этого спорного вопроса…
Гастингс громко рассмеялся.
— Очень умно придумано, мистер Момзон, но не согласуется с моими взглядами. Давно уже сказано, что раз сойдешь с места, так потеряешь его, но я не сойду, а пошлю письменное донесение директорам и буду ждать их решения.
— Но пока придет решение, указ должен оставаться в силе, — решительно заметил Момзон.
— Конечно, конечно! — подтвердил Клэверинг, — и я должен об этом позаботиться. Я вновь требую передачи мне ключей форта Вильяма и объявлю войскам, что они состоят теперь под моей командой.
— Вы, кажется, уже имели случая убедиться в настроении войска, — заметил Гастингс, — всякая попытка овладеть командованием будет и теперь безуспешна.
— Попробую! — возразил Клэверинг. — Попробую, посмотрю, откажутся ли войска компании повиноваться указу директоров.
— Я никогда не допущу здесь, в Индии, среди англичан междоусобной войны, — сказал Гастингс.
— Междоусобная война? Сопротивление моим приказаниям было бы восстанием, мятежом!
— Называйте, как хотите, но этого не будет!
Клэверинг надел шляпу, собираясь уходить, другие последовали за ним. Гастингс позвонил.
— Попросите капитана Синдгэма и сэра Вильяма Бервика, — приказал он вошедшему слуге.
Минуту спустя первым вошел капитан и встретился на пороге с Клэверингом. Он не посторонился, а, спокойно идя вперед, заставил генерала отступить в комнату.
— Эти господа не уйдут из дворца, — приказал Гастингс. — Они арестованы!
Клэверинг остановился как вкопанный, но потом не в силах сдержать себя закричал:
— Арестован?.. Я, я… генерал Клэверинг? Это мы посмотрим!
Он направился к двери, капитан обнажил саблю и встал на пороге.
— А, это покушение на закон, на парламент, на самого короля, под защитой которого я нахожусь!
Он тоже взялся за саблю и хотел отстранить капитана, который, направляя на него оружие, спокойно сказал:
— Берегитесь, ваше превосходительство, еще шаг, и вы будете убиты!
Момзон бросился между ними, а Францис в бешенстве стучал по столу.
— Остановитесь, генерал, остановитесь, — призывал Момзон. — Вы напрасно пожертвуете жизнью.
Сэр Вильям вошел в комнату, увидел эту сцену, тоже вынул саблю и встал рядом с капитаном. Гастингс спокойно сидел на своем месте.
Как видите, господа, я еще хозяин в Индии… Оружие еще в моих руках, и никому не удастся вырвать его у меня против моей воли.
— Это возмутительно! — хриплым голосом кричал Францис.
— Я уже говорил вам, что не спорю о словах, — заметил Гастингс. — Тем не менее я хочу вам доказать, что я преданный слуга компании и верный подданный короля. К счастью, мы имеем возможность разрешить возникшее между нами разногласие таким путем, против которого ни компания, ни парламент, ни сам король ничего возразить не смогут. По указу парламента, в Индии назначен суд, который совершенно независимо постановляет свои приговоры и решениям которого подчиняются все английские власти. Я изложу дело назначенному его величеством верховному судье сэру Элии Импею, он решит наш спор, и кого признает правым, тот и будет прав в Индии и в Англии, так как над ним нет высшей инстанции. Вы убедились, надеюсь, что власть в моих руках, но я заявляю, что подчинюсь приговору верховного судьи, и генерал Клэверинг займет мое место, если сэр Импей признает меня неправым.
— Сэр Импей, — шипя от злобы, проговорил Францис, — ваше орудие…
— Вы, кажется, решаетесь, милостивый государь, обвинять в пристрастии верховного судью, — заявил Гастингс сверкая глазами, — бросать ему оскорбительный укор в несправедливости? Ну, я уверен, что сэр Элия сумеет постоять за свою честь. Я сказал все и объявляю заседание оконченным.
— Это черт какой-то, — шипел Францис, разрывая лист бумаги на мелкие кусочки. — Он обращает в свою пользу всякое оружие, направленное против него.
— Предложение уважаемого сэра Уоррена трудно отклонить, — заметил Момзон, — только необходимо, чтобы решение верховного суда состоялось как можно скорее, так как надо установить, в чьих руках находится высшая власть в Индии.
— Я сегодня же предложу дело верховному судье, — отвечал Гастингс, — и предлагаю вам, господа, представить ваши соображения.
— Это, вероятно, принесет мало пользы, — заметил Францис с кривой усмешкой. — При единомыслии, существующем, по-видимому, между сэром Импеем и сэром Гастингсом, я мало надеюсь на торжество, по-моему, неоспоримого права. Доводы бывшего губернатора будут убедительнее и найдут больше отклика у сэра Импея, чем наши.
— Я запрещаю сэру Францису говорить так о высшей судебной инстанции, — грозно прервал его Гастингс. — Я не признаю за ним права судить о справедливости и чести, так как, насколько я его знаю, я не видел ни того ни другого.
Францис вскочил, весь дрожа от гнева:
— Это уж слишком!
— Я сказал то, что думаю, — отвечал Гастингс. — Я не беру назад ни одного слова и привык доказывать свои слова!
— Хорошо, милостивый государь, мы это увидим!
Он попытался уйти, но капитан Синдгэм встал перед ним. Момзон удержал генерала. Клэверинг больше не говорил ни слова и убедился в своем бессилии.
— Эти господа свободны, — сказал Гастингс обоим офицерам, — так как они подчиняются решению верховного суда, у меня нет больше основания держать их под арестом.
Клэверинг вздохнул, и его вздох походил на стон. Францис стал опять рвать бумаги.
— Прошу господ членов совета, — продолжал Гастингс холодным деловым тоном, — присутствовать при разбирательстве дела магараджи Нункомара. Верховный судья известил меня, что сегодня первое заседание.
— Я не буду присутствовать при таком жестоком, возмутительном деле! — воскликнул Клэверинг. — Я повторяю требование отпустить Нункомара на поруки и пошлю жалобу в Лондон на отказ в этом требовании.
— Делайте, что вам угодно, я не имею власти влиять на судебные распоряжения, — заявил Гастингс и слегка поклонился членам совета, которые поспешно удалились.
— Сэр Вильям, — обратился Гастингс к офицеру. — Попрошу вас поставить караулы по дороге к крепости с приказанием немедленно арестовать генерала Клэверинга и других членов совета, если только они там покажутся.
Сэр Вильям поклонился, а потом спросил нерешительно:
— А магараджа, что с ним будет?
— Не знаю, — равнодушно отвечал Гастингс. — Это дело суда. Он обвиняется в подлоге, а подлог по английским законам наказуется виселицей.
— Ужасно! — проговорил Вильям, побледнев.
В глазах капитана сверкала демоническая радость, губы его сложились в жестокую улыбку и опять мелькнул дикий Раху в спокойном, благородном лице английского джентльмена.
— Капитан Синдгэм, — распорядился Гастингс, — приведите обвиняемого под конвоем из тюрьмы в зал заседания суда, я сейчас же явлюсь.
В одном из залов дворца, отведенном для судебных заседаний, на золоченом кресле у середины стола сидел сэр Элия Импей в мантии, берете и горностаевом воротнике верховного судьи. Члены суда помещались по обе стороны на простых стульях. Один из них суда исполнял обязанности прокурора и имел отдельное место в стороне, за столом, покрытым зеленым сукном с золотой бахромой.
На довольно большом свободном пространстве с одной стороны, за решеткой, помещались места для англичан — присяжных заседателей. Против судейского стола, тоже за решеткой, стояла скамья подсудимых, а с другой стороны — стол защитника. Кругом за решеткой располагались места для публики.
Вся Калькутта собралась в зале. Пришли знатные брамины, кшатрии, англичане, чиновники компании и даже простой народ.
Сэр Элия Импей отдал приказание привести подсудимого. Шерифы вышли и вскоре появился магараджа, сопровождаемый усиленным конвоем под командой капитана Синдгэма и гулом несметной толпы, провожавшей обвиняемого.
Из двери свидетельской комнаты вышел Уоррен Гастингс. Он низко и почтительно поклонился суду. Сэр Элия встал, с любезностью и достоинством ответил на поклон и велел поставить стул губернатору. Уоррен Гастингс сел, и все взоры обратились на этого спокойного, холодного человека, которого еще недавно считали закатившейся звездой, а он вдруг опять поднялся на такую высоту, что трудно было определить, кто могущественнее — он ли, скромно сидевший у подножия судебной стойки, или сэр Элия Импей, восседавший во всем блеске и величии своего сана?
Спустя немного времени большая входная дверь отворилась, и вся собравшаяся публика затаила дыхание: стало так тихо, что ясно слышался шелест бумаг, которые перелистывал сэр Элия, не поднимая глаз. Вошел капитан с обнаженной саблей, отворили проход в свободное пространство перед судом, и между двумя рядами солдат ввели магараджу Нункомара.
На нем была одежда из дорогих тканей, его пояс и обручи сверкали каменьями необычайной ценности; бледное лицо его носило следы бессонных ночей, но глаза смотрели гордо и спокойно. Он шел, слегка сгорбившись, но с полным сознанием своего достоинства. По знаку сэра Элии Импея шерифы отвели его на скамью подсудимых и заперли низкую решетку, не мешавшую видеть его со всех сторон.
Сэр Элия Импей равнодушным, деловым тоном открыл заседание и предложил прокурору прочитать обвинение. Магараджа обвинялся в том, что, дав взаймы золотых дел мастеру Санкара под вексель, он потом подделал его и на основании подложного документа заставил должника заплатить гораздо большую сумму. В доказательство представлялся подложный вексель. В то же время прокурор передал суду другой вексель на меньшую сумму, найденный при обыске в письменном столе магараджи, и сослался на показание золотых дел мастера Санкара, которого знали как человека, достойного доверия и ничем не опороченного.
При имени Санкара Нункомар мертвенно побледнел, он бросил взгляд, полный страха и ужаса на Гастингса, который сидел так спокойно, точно все происходившее его нимало не касалось. Он вдруг понял, что Гастингсу известен заговор, так как вдруг выплыл наружу никому не известный Санкара, который свидетельствовал против магараджи. До сих пор он думал, что все обвинение имеет целью унизить его, доказать власть губернатора и отомстить; теперь же ему впервые стало ясно, что его хотят погубить.
От судей не ускользнуло видимое смущение обвиняемого, и прокурор не преминул обратить внимание присяжных на это обстоятельство. Сэр Элия задал обвиняемому вопрос:
— Признаете ли вы себя виновным?
Нункомар, вполне овладевший собой, отрицал все с глубоким негодованием. Из предъявленных ему векселей он признавал только найденный в его столе. Он дал деньги взаймы золотых дел мастеру, как часто давал бедным ремесленникам для поправки их дел, но до сих пор денег не получал и не требовал. Второй вексель, равно и его расписка, очевидно, подделаны, но не им, а Санкарой или кем-либо другим, чтоб возвести на него обвинение, само по себе уже абсурдное. Все в Индии знают его как владельца больших богатств, поэтому нелепо предполагать, что он хотел незаконными путями взять с бедного ремесленника сумму, не имевшую для него никакого значения.
Сэр Элия велел ввести свидетелей.
Шерифы привели Санкару в зал. Санкара вошел нетвердыми шагами, робко и испуганно взглянул на Нункомара, почти до земли поклонившись суду, и, несмотря на строгое приказание сэра Импея, среди брамин и кшатриев послышались возгласы и проклятия.
Капитан Синдгэм, неподвижно стоявший у трибуны присяжных, точно магнетизировал ювелира. Санкара не спускал с него глаз. Он выпрямился, ободрился и принял выражение сознания собственного достоинства. На вопросы прокурора и верховного судьи он решительно заявил, что получил взаймы под меньший вексель, который был у него потом отобран под угрозой суда и второго большого векселя, подложного, по которому он заплатил, отдав весь свой заработок. Он также решительно утверждал, что расписку на векселе писал Нункомар собственноручно.
Защитник пытался поколебать достоверность показаний свидетеля, он вызвал свидетелей другой стороны, важнейших браминов и кшатриев, которые все заявили, что считают магараджу неспособным на подобное преступление и что Санкара по своему положению вовсе не такой человек, которому можно слепо верить. Речь защитника, видимо, произвела впечатление на присяжных, в публике послышались громкие возгласы одобрения. Тогда поднялся Гастингс.
— Я обязан как губернатор, — начал он, — когда дело идет о разоблачении преступления, тем более низкого и достойного наказания, что оно, если это будет доказано, совершено одним из богатейших, и знатнейших людей страны против бедного работника, не скрывать от суда, того, что мне пришлось совершенно случайно узнать по этому делу.
— Вы губернатор этой страны, — торжественно подтвердил сэр Элия. — А парламент и король хотят дать доступ к беспристрастному суду всем подданным без различия сословий, поэтому суд предлагает вам сообщить все, что вам известно по данному делу.
— Мне лично ничего неизвестно, — продолжал Гастингс, к словам которого все напряженно прислушивались, — но ко мне явился человек, бывший прежде хозяином труппы фокусников, и он может сообщить сведения, кажущиеся мне довольно важными.
— А где этот человек? — спросил сэр Элия.
— Он тут, в свидетельской комнате.
Верховный судья подал знак, и шерифы сейчас же привели человека высокого роста, крепкого сложения, в народной одежде индусов.
— Хакати! — вскричал Санкара, дрожа и отступая с ужасом.
И Нункомар побледнел, откинулся на спинку скамьи и застывшим взглядом смотрел на Хакати.
— Ты знаешь этого человека? — строго спросил сэр Импей, обращаясь к Санкаре.
— Знаю… — пробормотал он. — Это он!
— Конечно, я! — быстро вмешался Хакати. — Бедный Санкара, конечно, испугался, увидев меня, высокий судья! Я слышал, что разнеслась молва, будто я умер, после того как был здесь в последний раз с моей труппой… Вот, он, верно, и принял меня за привидение, но этот слух оказался неверен, высокий судья, как видите, я жив, и магараджа Нункомар тоже, конечно, узнал меня.
— Подсудимый, знаете вы этого человека? — спросил сэр Элия.
Руки Нункомара дрожали.
— Нет, не знаю… Я его никогда не видал! — отвечал он нетвердым голосом.
Прокурор обратил внимание присяжных на удивление и испуг, выказанные обвиняемым при появлении свидетеля, что не вязалось с утверждением, будто он его никогда не видал.
— Может быть, обвиняемый и видел раз свидетеля, но не запомнил его, — поспешил заметить защитник, чтобы сгладить впечатление, произведенное ответом Нункомара. — Человек такого положения, как магараджа, может легко забыть простолюдина, приходившего к нему когда-нибудь за помощью.
— Все это разъяснится, — успокоил всех сэр Элия. — Надо прежде всего допросить нового свидетеля.
Хакати спросили, что он знает об этом деле. Он рассказал, что посетил своего старого знакомого Санкару, который, горько жалуясь, сообщил ему, что магараджа Нункомар, предъявляя подложный вексель, требует с него неполученной им суммы денег, для уплаты которой он должен лишиться всего своего трудового заработка. Тогда он сам пошел с Санкарой к Нункомару, прося сжалиться над его другом, но Нункомар остался неумолим, и бедному Санкаре пришлось заплатить всю сумму, в чем и расписался Нункомар.
Окончательно пораженный магараджа склонил голову на грудь и сидел безучастно, сознавая ужас опутавших его хитросплетений. Вздумай он сказать истинную причину появления у него Хакати и Санкары, он сам обвинил бы себя в заговоре против английского правительства и в государственной измене.
Присяжные качали головами и спешно делали заметки. В публике оживленно перешептывались.
Сэр Элия Импей велел привести свидетелей к присяге, и приглашенный из храма Хугли жрец принял от них клятвы в верности их показаний над водой и огнем, освященными в храме Хугли.
Сэр Элия прочитал краткое резюме несложного и вполне доказанного дела. Защитник ограничился указанием неправдоподобности такого преступления для человека, обладающего богатством и положением магараджи. Нункомар же на вопрос, не желает ли он еще что-нибудь сказать, вскочил и разразился бурными нападками на Гастингса. Куда подевались его рассудительность и сдержанность? Ярость и озлобление сквозили в его речи. Кончилось тем, что сэр Импей лишил его слова.
Присяжные и суд удалились. Совещание длилось недолго, и присяжные вынесли единогласный обвинительный приговор.
Сэр Импей раскрыл кодекс:
— Закон наказует смертью через повешение за подделку векселя. Преступление доказано по заключению присяжных. Господа члены суда согласятся, что нет никаких смягчающих обстоятельств и, напротив, высокое положение и богатство обвиняемого, обманувшего бедного ремесленника из-за ничтожной суммы, скорее усугубляет вину.
Члены суда утвердительно наклонили головы. Сэр Элия поднялся и произнес:
— Именем его величества короля Великобритании и Ирландии объявляю приговорить магараджу Нункомара к смертной казни через повешение за доказанный подлог и передаю преступника шерифам суда для исполнения приговора в течение двадцати четырех часов.
Он взял лежавший перед ним белый жезл, с треском разломил его и бросил.
— Осужденный может пользоваться в остающийся ему срок жизни всей возможной по обстоятельствам свободой, — продолжал сэр Элия. — К нему должен допускаться священник его веры, и все его желания должны быть исполнены. Поручаю его превосходительству губернатору принять меры к охране преступника.
— Передаю капитану Синдгэму ответственность за осужденного, — сказал Гастингс. — Капитан отвечает честью офицера, а в случае нужды — собственной свободой и головой за осужденного.
— Ваше превосходительство, можете быть покойны, — отвечал капитан голосом, резко прозвучавшим по залу. — Осужденный не избегнет наказания!
При звуке этого голоса Нункомар очнулся, вздрогнул и посмотрел на капитана, но на его лице ничего нельзя было прочесть — он стоял неподвижно на своем месте с саблей наголо.
Шерифы подошли, чтобы увести Нункомара. Он шел спокойно, с достоинством, очень бледный, но вполне владея собой. Все присутствующие хранили глубокое молчание, находясь под впечатлением произошедшего. Когда Нункомар приблизился к выходу, в толпе началось лихорадочное движение: брамины, кшатрии и простой народ теснились к нему, чтоб выразить свое горе и негодование; они старались протолкнуться между солдатами, чтобы поймать руки Нункомара, еще недавно недосягаемого, а теперь с быстротой молнии свергнутого и приговоренного к унизительной смерти, но солдаты отстраняли их.
На дворе Нункомар сел в свой паланкин и был препровожден обратно в тюрьму под сильным конвоем. На площади и на улицах тысячные толпы громко приветствовали его, так как никто еще не подозревал, что произошло во дворце; все думали, что совершился только допрос, после которого магараджа скоро будет освобожден и еще больше возвеличен. Когда же присутствовавшие на суде вышли с расстроенными лицами и распространилась весть о происшедшем, ужас и страх охватили все население Калькутты, точно мрачная туча заволокла все небо. Индусы прятались в домах, закрывали окна, как будто молния, поразившая их могущественного главу, погубит и их.
Только магометане громко радовались. Наконец уничтожен их враг, свергнувший Риза-хана и мечтавший о восстановлении неограниченного владычества индусов.
Англичане в Калькутте держались в стороне и избегали суждений о случившемся, так как борьба между губернатором и советом, тревожившая всю Индию, еще не кончилась и никто не хотел наживать себе врагов. Казалось даже, что она должна возобновиться с удвоенной силой.
Члены совета сейчас же после заседания, закрытого Гастингсом, удалились к генералу Клэверингу. Они обязаны были составить доклад выражающий решение директоров компании о свершившемся факте и представить его верховному судье. Они послали его еще во время заседания по делу Нункомара с заметкой Франциса, что сэр Элии Импей сам подорвет свое положение и авторитет, если будет отрицать действительность такого формального и неоспоримого постановления директоров, которыми и он назначен на свою должность.
Как громом поразило их известие о приговоре Нункомара к смерти через повешение. Клэверинг бесновался, Момзон сжал тонкие губы и побледнел как смерть, ясно сознавая, что этот удар направлен против него и его товарищей. Францис сжал кулаки и сказал про себя:
— Есть еще способ погубить его!.. Я колебался до сих пор, но этот поступок устраняет все колебания! Пусть!.. Жизнь за жизнь!..
Члены совета отправились к сэру Элии Импею с требованием отсрочить исполнение приговора, так как английский закон, наказующий подлог смертной казнью, неприменим по индусским нравам и обычаям.
Подлог у индусов — легкое преступление и не может наказываться, как грабеж или убийство, и даже если преступление доказано, должно последовать помилование. Сэр Элия Импей возразил, что по указу парламента ни высший совет Калькутты, ни даже губернатор не имеют права помилования.
— Тогда вы должны донести королю, — сказал Францис, — и предоставить ему решение.
— Без сомнения, — отвечал Импей, — но верховный судья должен только тогда обращаться к помилованию, когда он может представить смягчающие вину обстоятельства, чего я не могу сделать в данном случае, так как для Нункомара нет оправданий.
— Клянусь, что даже из петли освобожу Нункомара! — не выдержал Клэверинг, хватаясь за саблю. — Я убежден, что король и парламент признают заслугой, если я помешаю исполнению приговора, который при таких условиях является убийством!
— Вы можете также быть убеждены, генерал, — резко отвечал Импей, — что подобную попытку, наказуемую смертью, я подвергну суду по всей строгости закона. Только из снисхождения к вашему волнению я не арестую вас за угрозу, которую вы позволили себе сделать.
Момзон увел генерала, не перестававшего возмущаться, а Францис пошел за ними с мрачно-задумчивым видом.
Нункомара доставили обратно в темницу. Шериф велел дать ему лучшую комнату и, когда его перевели туда, спросил о его желаниях, которые он должен исполнить по приказанию верховного судьи. Нункомар попросил доставить свою кровать, кушанья из своего дворца, разрешить прощальное свидание с женой, дать позволение привести в порядок дела со своим доверенным секретарем, а главное — получить напутствия жреца. Все было ему разрешено. Через час мрачную комнату тюрьмы обставили дорогой мебелью, роскошными коврами, на столе стояли изысканные кушанья, и секретарь магараджи явился с книгами и документами.
Заключенного ни в чем не стесняли, и Нункомар выказал необычайную покорность индусов к неизбежной судьбе, которая у них так удивительно соединяется с крайней впечатлительностью и страхом даже перед простой неприятностью. Его лицо выражало полное равнодушие, когда шериф снова зашел к нему вечером и спросил, не желает ли он чего. Он сказал, что ничего не желает, кроме выраженных и частью уже исполненных желаний, что он ничего не требует от земной жизни: с судьбой бороться нельзя и грешно противиться воле Божьей. Он просил передать поклон генералу Клэверингу, Момзону и Францису, просьбу принять под их защиту его сына Гурдаса, жившего в Муршидабаде, которого ему уж не придется увидеть и перенести на него свое благословение и их благоволение, так как он становится теперь главой браминов в Бенгалии.
Он отпустил растроганного шерифа с достоинством и величием, точно находился еще в своем дворце и повелевал тысячами слуг. Потом он спокойно проверил с секретарем отчеты по своему огромному состоянию и тоже приказал передать их сыну. Наконец, явился Дамас, главный брамин храма Хугли, и Нункомар до позднего вечера провел время в мирной беседе, молитвах и омовениях с брамином и спокойно лег, когда он ушел.
Здание тюрьмы охранялось войсками, солдатам дали много патронов, и капитан Синдгэм, ни на минуту не оставлявший тюрьмы, постоянно рассылал дозоры.
На другой день рано утром для прощания с супругом явилась Дамаянти с большой свитой в сопровождении жреца Дамаса. Она оделась во все белое, без драгоценных камней и золотых украшений; распущенные волосы ее лежали на плечах, лицо наполовину закрывало легкое кисейное покрывало, которое она откинула, входя в комнату. Дамаянти была бледна, глаза покраснели от слез и мучительных бессонных ночей. Жрец растроганно смотрел на страдальческое лицо, и всякий, глядя на эту дрожащую женщину с заплаканными глазами и смиренно скрещенными руками, подумал бы, что ее терзает предстоящая утрата горячо любимого мужа. Даже всегда холодное лицо Нункомара, обычно выражавшее безучастное спокойствие, осветилось грустной радостью при виде необычайной красоты Дамаянти.
— Не плачь, Дамаянти, — мягко успокоил он ее, положив руку ей на голову. — Я отойду в мир света и буду молиться о твоей душе, а ты живи, сколько угодно будет богам, будь милосердна, чтоб бедные, которых ты напоишь, накормишь и утешишь, благословляли твое и мое имя. Не горюй обо мне, так как я буду избавлен от земных страданий; не горюй о богатстве и роскоши, ты их не потеряешь, так как я приказал сыну моему Гурдасу исполнять все твои желания, и почтенный Дамас, мой и твой друг, позаботится, чтоб моя воля исполнялась и после моей смерти.
Дамаянти громко зарыдала.
— Мне ничего не нужно, кроме уединения и бедности, — проговорила она, заливаясь слезами.
— У тебя будет все, что красит жизнь, — отвечал Нункомар. — Только одного я прошу, требую как исполнения моей последней воли: ты должна ненавидеть моих врагов, ненавидеть всей душой, молить богов отомстить им за мою смерть. И в руки слабой женщины небо может вложить нити, управляющие судьбой людей и даже народов. Если это когда-нибудь случится, Дамаянти, вспомни этот час, отомсти за мою смерть Уоррену Гастингсу, его друзьям и помощникам.
Дамаянти упала на колени, приложила руки к сердцу и испуганно застонала. Нункомар принял это за обещание исполнить его волю, положил руку на ее голову и прошептал молитву. Дверь отворилась, и капитан Синдгэм вошел.
— Время свидания кончилось, — крикнул он грубым, резким голосом.
Нункомар вздрогнул при звуке голоса капитана, и спокойное лицо его исказилось страхом при виде ужасного взгляда и холодной жестокой улыбки, с которой капитан смотрел на Дамаянти. Нункомар еще раз благословил Дамаянти, вошли прислужницы, и она, поддерживаемая Хитралекхи, шатаясь и рыдая, пошла К своему паланкину.
— Сколько времени мне еще остается? — спросил Нункомар, не поднимая глаз на капитана.
— Час.
— Тогда я буду молиться и оденусь, чтоб достойным образом расстаться с землей.
Он остался один со жрецом и просил прислать ему через полчаса слугу.
На площади перед зданием тюрьмы было отделено место, окруженное забором в человеческий рост с возвышавшейся в середине виселицей.
Кругом кишела многотысячная толпа, собравшаяся еще с утра. Они хотели собственными глазами увидеть неслыханное и невероятное действие. Толпа ждала уже несколько часов с терпением, свойственным всем народам, когда предстоит жуткое и потрясающее зрелище. Пришли посланные сэром Импеем члены суда, чтобы присутствовать при исполнении приговора. Они заняли места в палатке у стола, покрытого черным сукном.
Народ все ближе подвигался к решетке. И теперь еще никто не верил, что невероятное совершится — ожидали или помилования, или чуда.
Наконец отворились ворота тюрьмы. Между двумя шерифами показался Нункомар в сопровождении жреца Дамаса. Перед ним шел капитан Синдгэм с саблей наголо. Магараджа выступал гордо, как во времена своего блеска и величия. Сверх шелковой одежды на нем была яркая шелковая уттария, камни поразительной ценности украшали его пояс, застежки и сандалии. Он окинул взглядом несметную толпу, и улыбка удовлетворенной гордости осветила его лицо при виде тысяч людей, пришедших в последний раз приветствовать его. Потом он опустил глаза и склонил голову.
Гробовое молчание царило на площади. Нункомар остановился перед судьями, поклонился им скорее милостиво, чем почтительно, и спокойно выслушал чтение приговора. В это время раздвинулся занавес над виселицей и вместе с двумя помощниками появился палач в белой бумажной одежде с красным поясом и красной повязкой вроде чалмы на голове. Им оказался крепкий, загорелый мужчина, служивший прежде матросом на английском корабле. Он встал сзади осужденного и, когда судьи передали ему магараджу, он тяжело опустил руку ему на плечо.
Нункомар оглянулся и побледнел, увидев за собой грозную фигуру, но и тут самообладание не изменило ему. Он обнял жреца, тот взял хрустальный сосуд со священной водой Ганга, окропил голову Нункомара и произнес только ему слышную молитву.
— Что я должен делать? — обратился Нункомар по-английски к палачу.
Тот повел его к лестнице, и Нункомар твердой поступью вошел на нее. Палач следовал за ним, помощники остались внизу. Палач хотел снять уттарию с осужденного, но тот отстранил его, сам сбросил ее, снял дорогое ожерелье и спокойно, приветливо отдал его палачу, прося принять в благодарность за избавление его от мучений жизни. Ему накинули петлю, и жрец вскричал громким голосом на индусском языке:
— Помни, брат мой, что отдыхать лучше, чем идти; спать лучше, чем бодрствовать; смерть в тысячу раз лучше жизни, так как она ведет туда, где больше нет страданий и где ты будешь наслаждаться блаженством вечного покоя!
Он еще не кончил, как палач, отступив на лестницу, вытолкнул доску из-под ног Нункомара. Тело осужденного моментально опустилось, он судорожно взмахнул руками, веревка закрутилась, еще несколько подергиваний — и тело недвижно повисло в воздухе.
Толпа сначала пребывала от происходящего в глубоком оцепенении. Когда не последовало ни небесного, ни земного вмешательства, и великий магараджа, глава браминов, первый человек для индусов, действительно повис в петле, испустив дух, громкий крик огласил площадь. Тысячи людей колотили себя в грудь, рвали на себе волосы, потом обратились в бегство.
Площадь опустела в несколько минут. В неимоверной давке многие стремились к Хугли, чтоб очиститься в водах притока Ганга от греха лицезрения недостойной унизительной смерти брамина. Многие, зайдя слишком далеко в воду, сделались жертвами крокодилов, и ужас смерти преследовал их даже в волнах широкой реки.
Тело Нункомара было отдано жрецу Дамасу и слугам для погребения. Капитан увел войска и явился, к губернатору с докладом.
Он застал Гастингса у письменного стола за чтением.
— Казнь совершена! — доложил капитан взволнованным голосом, в котором слышалась мрачная, зловещая радость.
Гастингс поднял глаза и на его лице не выразилось ни малейшего волнения.
— Благодарю ваше превосходительство за оказанную мне милость, — сказал капитан. — Она утолила жажду моей души, как свежая вода! Наши счеты сведены, хотя все-таки в пользу магараджи, так как что значит смерть в сравнении с той страшной участью, которой он меня предоставил? Тем не менее я благодарю вас, моя жизнь принадлежит вам и какой бы ни оказался у вас враг — прикажите, я повергну его к вашим ногам, как этого Нункомара!
Он преклонил колено и поцеловал край одежды губернатора — высшее доказательство преданности для индуса. Гастингс с удивлением посмотрел на него, почти испугавшись такого слуги.
— Он не был моим врагом, — заметил Гастингс.
— Не был вашим врагом? — спросил удивленно капитан. — А вы уничтожили его… и он хотел сломить вашу власть…
— Он был индус и несомненно имел право бороться с иностранцем, подчинившим его отечество иноземному владычеству, разве я могу за это ненавидеть его? Но он дерзко встал на моем пути, не соразмерив своей силы, поэтому ему надлежало погибнуть, так как я иду к цели не глядя, кто бы ни оказался на моей дороге.
Теперь капитан испуганно посмотрел на спокойное лицо этого человека, который без ненависти, без мести неумолимо уничтожил противника. Дикий Раху, не боявшийся ни людей, ни тигров, ни змей, посвятивший свою жизнь мщению, дрожал перед Гастингсом, который, как грозный рок, уничтожал своих врагов без злобы и ненависти. Не сказав больше ни слова, он поднялся и вышел, чтобы по приказанию губернатора отвести войска обратно в крепость.
Гастингс снова принялся за чтение. Он читал описание Гебридских островов, присланное ему его ученым другом доктором Джонсоном. Потом он взялся за перо и написал автору длинное письмо; это письмо сохранилось поныне и помечено днем смерти Нункомара. Он занимался около часа, когда вошел мистер Барвель, взволнованный и возбужденный. Гастингс, мысленно находившийся вдали от окружавшей его обстановки, посмотрел на него с удивлением, точно пробуждаясь от сна.
— Я пришел с неприятным поручением, — сказал Барвель, — которое взял на себя, для того чтобы его не передали другому и чтобы вы имели возможность зрело обдумать решение. Филипп Францис…
— Ну, что с ним? — спросил Гастингс.
— Он поручил мне вызвать вас на дуэль за личное оскорбление, нанесенное ему вашим превосходительством на последнем заседании.
— А! — протянул Гастингс с одобрением. — Он проявляет мужество открытой борьбы, когда окольные пути не привели к цели.
— Ненависть толкает его на все, и я взялся за поручение, для того чтобы вы могли обдумать решение и принять мой совет.
— А вы что советуете? — спросил Гастингс.
— Дуэль запрещена английскими законами, и вы не можете принять вызова. По-моему, надо арестовать Франциса и препроводить его к верховному судье, который приговорит его за грубое нарушение закона и признает не имеющим права исполнять обязанности члена совета. Вы не можете ставить вашу жизнь в зависимость от случайного направления пули. Вы не имеете права облегчать победу врагов, давая им возможность убить вас, после того как усилия и борьба были безуспешны.
Гастингс серьезно покачал головой:
— Вы мой друг, мистер Барвель, вы были со мной в тяжелой борьбе, вызвавшей ко мне зависть и недоброжелательство. Как же вы хотите, показать всем, что я трусливее Франциса и даю повод говорить, что я отказался дать удовлетворение за оскорбление? Нет, друг мой, пусть говорят, что угодно, но никто не посмеет обвинить меня в трусости! Если б я последовал вашему совету, я поступил бы, правда, согласно закону, но нарушил бы столь же священный закон чести. А такому человеку не нашлось бы больше места в порядочном обществе и, хотя бы вся Индия лежала у моих ног, я дал бы право каждому джентльмену повернуться ко мне спиной и считать меня ниже себя.
— Так вы хотите принять вызов?
— Непременно.
— Тогда не о чем и говорить, — вздохнул Барвель, зная непреклонность решений губернатора. — Остается только молить Бога сохранить вас, так как, случись с вами несчастье, Индия для нас потеряна навсегда.
— А какое оружие выбрал Францис?
— Он требует пистолетов, на пятнадцать шагов.
— Он хороший стрелок, — улыбнулся Гастингс, — но и я тоже; он стреляет первый и имеет преимущество, но неудобно было бы оспаривать выбор оружия… Я согласен! Кто его секундант?
— Генерал Клэверинг.
— Отлично, а моим будет сэр Вильям Бервик; но я люблю быстрые решения и желаю, чтоб дело состоялось как можно скорее.
— Этого желает и мистер Францис.
— Так через два часа, — заявил Гастингс. — А где?
— Выбор места Францис предоставляет вам.
— Недалеко от города есть лесок на берегу Хугли. Он в стороне от дороги и далеко от предместий. Через два часа я буду там, а вас прошу позаботиться о докторе. Самое лучшее взять военного доктора из крепости.
Когда Барвель удалился, Гастингс велел позвать Вильяма. Молодой человек пришел бледный, с взволнованным лицом. Гастингс в коротких словах рассказал, в чем дело. Вильям испугался, но не решился возражать губернатору. Когда все дела были обсуждены, Вильям все еще не уходил и стоял в нерешительности.
— Нункомар умер! — сообщил он как бы в ответ на вопросительный взгляд Гастингса.
— Рок поразил его, — спокойно объяснил Гастингс, — как поразит всякого, кто пойдет против сил природы или против течения истории.
— Но что будет с Дамаянти? — спросил сэр Вильям.
— Я не веду войны с женщинами, — заверил Гастингс, пристально глядя на Вильяма. — Распоряжения Нункомара относительно семьи остаются в силе. Его вдова — хозяйка в своем дворце и над своим богатством.
— Она беззащитна, одинока… Она несчастна…
— Вдова первого брамина беззащитна и одинока?
— Нет, я не то хочу сказать… Ваше превосходительство, вы были так добры ко мне… Я не могу, я должен вам сказать, что мучит меня… вы сами вызвали то, что случилось… вы велели мне посещать дом Нункомара и не отказываться от его гостеприимства.
— Совершенно верно! — с улыбкой подтвердил Гастингс. — Я думал, что для молодого человека, как вы, будет приятным развлечением ухаживать за красивой бегум, а мне надо было знать через надежного друга, что делалось в их доме.
— Совершенно верно! — воскликнул Вильям, — но чем виновато человеческое сердце, что оно не может быть исключительно орудием политики? Я люблю Дамаянти…
— Индусские женщины опаснее аромата тропических цветов, — заметил Гастингс.
— О, она добра и чиста, как ангел! Она завладела моей душой, я не могу ее забыть!
— Дамаянти свободна, — улыбнулся сказал Гастингс.
— Свободна? — воскликнул Вильям. — Она окружена тысячами слуг, которые следят за каждым ее шагом. Она на глазах всех этих браминов, которые требуют от нее вечного вдовства.
— Дамаянти может быть свободна, если захочет, ей стоит только принять христианство и обратиться к нашей защите.
— Да? — воскликнул Вильям с сияющими глазами. — И вы защитите ее от ненависти браминов?
— Это моя обязанность, — ответил Гастингс. — Индус, принимающий христианство, находится под охраной Англии и английских законов. Если она хочет отказаться от своего положения и богатств Нункомара, то она свободна и может сделаться леди Бервик, если вы, мой друг, решитесь предложить руку индусской женщине.
— Решусь ли я? — воскликнул Вильям, схватив руку губернатора. — Я большего счастья не желаю. Вы возвращаете меня к жизни, примите же мою беспредельную благодарность.
— Только я ставлю одно условие, — продолжил Гастингс. — Я требую, чтобы вы пока не имели свиданий с Дамаянти. На вас и на меня падет тень, если будут заподозрены личные побуждения в деле Нункомара. Если вы хотите жениться на Дамаянти, ее имя и репутация должны оставаться священны для вас, поэтому переждите законное время вдовства, вы всегда будете знать, где находится Дамаянти и что она делает. Когда пройдет срок, необходимый по нашим понятиям, она может прийти просить покровительства баронессы и принять христианство, остальное уладится само собой.
— Вы правы, ваше превосходительство, а все-таки тяжело оставлять бедную одну… Она будет горевать и чувствовать себя несчастной… Так хочется послать ей какое-нибудь известие.
— Для этого может представится случай, — обронил Гастингс. — Я подумаю, но требую, чтоб вы ничего не предпринимали без меня. Если она будет несчастна теперь, то станет тем счастливее впоследствии, когда пройдет срок испытания, а вы убедитесь в ее любви и верности.
Сэр Вильям ушел для приготовлений к дуэли. Гастингс отправился к баронессе Имгоф и провел с ней время в веселой и шутливой болтовне. Только при прощании, уезжая прокатиться, как он сказал, сердечнее, чем раньше, пожал руку любимой женщины и с глубокой нежностью посмотрел ей в глаза. Поцеловав золотые кудри Маргариты, он удалился вместе с пришедшим за ним Вильямом, сел на лошадь и поехал в сопровождении нескольких слуг к назначенному месту. Улицы были пустынны, все население спряталось по домам, только магометане кое-где радостно приветствовали губернатора, а индусы бежали, завидев его.
— Смотрите, друг мой, — сказал он с улыбкой. — Они боятся меня, как Сиву, своего бога разрушения, но теперь уж не решатся устраивать заговоры. Только страхом и можно обуздать этих варваров. Если б они знали, куда мы едем, они молили бы всех своих богов направить пулю мистера Франциса в мое сердце!
Их обогнали две кареты. Скоро они свернули с дороги и въехали в лесок на берегу Хули. Францис, генерал Клэверинг и Барвель с доктором только что приехали. Барвель попытался примирить врагов, но напрасно — Гастингс отказался взять свои слова назад, а Францис настаивал на дуэли. Противники отсчитали шаги, зарядили пистолеты и встали на места.
Францис был бледен, его губы подергивались, в глазах сверкала злобная ненависть. Его рука дрожала, когда он поднял оружие, а Барвель начал считать. Гастингс, гордо выпрямившись, смотрел спокойным, холодным взглядом и улыбался. Эта улыбка взбесила Франциса, его рука задрожала еще сильнее, и, когда Барвель сосчитал до трех, пуля Франциса просвистала далеко в стороне от Гастингса. Францис в бешенстве топнул ногой.
— Ему черт помогает, — прошипел он и, когда Гастингс поднял пистолет, злобно отвернулся, ожидая выстрела противника.
Барвель считал при гробовом молчании. Гастингс взвел курок, почти не целясь, раздался выстрел, и Францис повалился. Вильям пожал руку Гастингса.
— Как видите, — спокойно отозвался тот, — Бог за Англию и за ваши надежды, для осуществления которых я еще нужен.
Доктор подбежал к Францису и разрезал его платье. Пуля попала в живот. Доктор с сомнением покачал головой. Гастингс подошел и протянул руку раненому.
— Сожалею, что так случилось, — сказал он с холодной вежливостью, — и надеюсь, что рана не опасна.
Францис не взял протянутой руки и отвернулся с мучительным стоном.
— Это вторая жертва сегодня, — злобно сказал Клэверинг. — Настанет же когда-нибудь час возмездия.
— Кто идет навстречу смерти, тот не должен удивляться, что она его застигнет, — гордо заметил Гастингс. — Меня вызвал сэр Францис — я стоял под его пулей и воспользовался правом защиты. Я прощаю вам эти слова, генерал, по причине вашего волнения, но, если вы осмелитесь повторить их, вам придется поступить так же, как я, когда принимал вызов Франциса.
Клэверинг побледнел и молча опустил глаза. Он начинал испытывать суеверный страх: Гастингса точно охраняли волшебные силы и обращали в его пользу все, что предпринималось против него.
Франциса положили в карету, которая медленно направилась к городу. Гастингс ехал рядом. У первых домов предместья боли раненого так усилились, что доктор велел остановиться и объявил дальнейший переезд невозможным. Пришлось срочно делать перевязку. Раненого внесли в дом бедного ткача. Гастингс оставил своих слуг в распоряжении доктора, а сам поехал в город с Барвелем и Вильямом.
— Я хотел бы, чтоб он остался жив, но не буду жалеть, если он умрет, — произнес Гастингс. — Надо иметь силу и мужество быть врагом своих врагов, а он сам пошел против судьбы.
— Вы положительно повелеваете над силами, которые руководят жизнью, — заметил Барвель, — но, кажется, и смерть в вашем распоряжении. Мистер Момзон тоже…
— Что с ним?
— Сильно заболел! События последних дней так потрясли его, что у него сделалась злокачественная лихорадка. Доктор боится за его жизнь!
Холодная улыбка скользнула на губах Гастингса.
— Они не знают Индии, а хотят бороться со мной. Кто хочет здесь жить, тот не должен сердиться. В тропиках разлившаяся желчь отравляет кровь. Право, о смерти Момзона я горевал бы еще меньше. Я его не трогал, но он худший из всех. Клэверинга и Франциса возбуждает против меня детское тщеславие, а Момзон — мой враг по ненависти низкой натуры к каждому, кто мужественно и решительно стремится к высокой цели.
Вильям содрогнулся. Слова гордого, самоуверенного человека, неумолимо переступающего через все, что становилось на его дороге, казались ужасны, но он вдруг с тайным страхом осознал, что смерть — тоже его союзница, открыв ему путь к величайшему счастью его жизни.
По-видимому, счастливая звезда Гастингса ярко озаряла весь этот день.
Вернувшись домой, он нашел в числе полученных писем на своем письменном столе решение сэра Элии Импея, который поспешил, согласно просьбе обеих сторон, разрешить спорный вопрос между губернатором и советом. Сэр Элия в силу предоставленного ему как верховному судье права решать все спорные юридические вопросы в Индии заявлял, что постановление компании, по которому Гастингс увольняется от должности и на его место назначается Клэверинг, недействительно не потому, что у компании оспаривается право такого постановления, а потому, что поводы, приведенные в постановлении, фактически неверны. Поэтому Гастингс остается губернатором, пока правление компании на основании действительных фактов не примет нового решения.
С сияющим взглядом передал Гастингс бумаги мистеру Барвелю.
— Теперь я хозяин в Индии, — кивнул он. — И эта страна, более ценная для Англии, чем мятежные колонии в Америке, не пропадет для моей родины.
На столе лежали другие письма. Пришел корабль из Англии и привез большую почту. Когда Гастингс вскрыл пакет, ему прежде всего бросился в глаза большой документ с печатью, расплывшейся и почти неузнаваемой от тропической жары. Он развернул его, и краска залила его лицо. С лихорадочной поспешностью он пробежал его и, дойдя до конца, глубоко вздохнул, опускаясь на кресло. Он сложил руки и на глазах его показались слезы, может быть, первые в жизни.
— Она свободна! — воскликнул он. — Свободна! Темное пятно, омрачавшее мою жизнь, исчезло!
Он вскочил и обнял изумленного Барвеля, не понимавшего такого всплеска эмоций у холодного, сдержанного человека.
— Читайте, Барвель, друг мой, читайте! Вы первый узнаете полноту моего счастья и будете моим другом всю жизнь! Читайте, это решение светской и духовной власти, формальный развод баронессы Имгоф с ее мужем. После долгого ожидания достигнута цель, к которой я стремился с пылом юноши. Она свободна, единственная женщина, которую я любил и которая выдержала ради меня тяжелое двусмысленное положение. Теперь она будет моей женой, и вся Индия преклонится перед ней, как перед своей королевой!
Барвель прочитал документ, пожал руки Гастингса и горячо выразил ему свою радость и сочувствие. Гастингс положил голову ему на плечо и зарыдал, вздрагивая всем телом. Ни борьба, ни нужда, ни опасности не сломили его, а радость так потрясла этого закаленного человека, что он плакал, как дитя.
— А теперь идем к ней, — попросил он, — было бы преступлением отнять хоть минуту счастья у этого благородного сердца!
Он так мчался по залам, что Барвель едва поспевал за ним. Баронесса поднялась ему навстречу, испуганная переменой в его лице, а главное, слезами, которые он забыл вытереть. Он обнял ее и так крепко прижал к груди, что она испуганно освободилась.
— Марианна, Марианна! — повторял он, покрывая поцелуями ее голову и глаза. — Теперь ты моя жена перед Богом и перед людьми. Развод кончен, ты свободна, и я прошу твоей руки на всю жизнь!
Красивая, гордая, уверенная женщина то краснела, то бледнела, опустила глаза и как в забытьи упала в объятия Гастингса. Она годами ждала этой минуты, часто тяжело страдала от своего неловкого положения, почти не смела надеяться, а теперь и ее сломило так неожиданно наступившее желанное счастье.
Гастингс скоро овладел собой и в радости, как умел владеть при горе и заботах. Он вытер слезы и стоял, по-прежнему гордый, холодный и спокойный, только в глазах его светилось полное счастье.
— Дочь моя, — сказал он маленькой Маргарите, испуганно стоявшей в стороне. — Поди сюда, теперь ты действительно дитя мое.
Он взял девочку на руки, обнял и с такой нежностью смотрел на нее, точно она была действительно его плоть и кровь. Пришел Вильям и сообщил, что Франциса после перевязки перевезли домой и доктор надеется, что он останется жив.
— Теперь я готов молиться за него, — сказал Гастингс. — Бог послал мне столько счастья, что я желаю хорошего даже моим врагам. Распорядитесь, чтобы два раза в день ходили от моего имени справляться о его здоровье.
— Что такое? — испуганно спросила баронесса. — Что с Францисом?
— Ничего, Марианна, ничего, произошло маленькое состязание, какие бывают в жизни, то оружием ума, то пулями, то саблями, и на этот раз мне повезло.
— О, Боже! — воскликнула Марианна, горячо обнимая его. — Разве могло бы случиться иначе теперь? Что стало бы со мной, если б пришлось тебя потерять?
— Не думай об этом. Ты видишь, что этого не произошло, что Бог за меня, а если он дал мне тебя, то остальное счастье на земле я сам себе отвоюю.
Он кратко и быстро рассказал Вильяму о своем счастье и шепнул, пожимая ему руку:
— Счастливые — лучшие друзья, чем несчастные. Будьте уверены, что и вам достанется такое же счастье, а я только желаю, чтобы та, которая вам его даст, заменила вам все на свете, как мне моя Марианна. Сходите скорей, друг мой, к сэру Элии Импею, пригласите его и его жену обедать у нас сегодня. Они должны находиться с нами в этот день, озарившей счастьем всю мою жизнь.
Гастингсу предстоял еще серьезный разговор. Он велел попросить к себе в кабинет барона Имгофа, сообщил о состоявшемся разводе и дал ему крупную сумму с условием, что он немедленно покинет дворец и Калькутту и отправится в Европу на стоящем на рейде корабле. Барон поблагодарил, глубоко тронутый. Как ни был он слаб и бесхарактерен, он все-таки счастливо вышел из тяжелого, сомнительного положения, в котором жил тут до сих пор. Он простился с Марианной, которая протянула ему руку, пожелав счастья, в припадке родительской нежности поцеловал дочь и молча, никем не замеченный, исчез из дворца, где за обедом собралось счастливое общество.
Снова зажглась лампа в мастерской Санкара, когда настала ночь, только он не сидел на стуле за прилавком, а вышел в кладовую, где стояли большие ящики, тюки и маленькие железные сундуки. Санкара поставил свечу на ящик и отпер два сундука ключом, висевшим у него на шее. В одном сундуке он хранил жемчуг и драгоценные камни редкой величины и красоты и слитки золота; в другом — золотые рупии и билеты английского и калькуттского банков. Санкара проводил рукой по шелестевшим билетам и звенящему золоту.
— Мне судьба послала недурное дельце, — бормотал он про себя. — И деньги Нункомара, надеюсь, не поссорятся в сундуке с деньгами незнакомца, который так щедро заплатил мне за мою услугу! А этот жемчуг, — продолжал он, глядя на другой сундук, — эти бриллианты, рубины и золото, кто их спросит у меня обратно, кто знает, что они у меня? Они предназначались для того, чтобы я сделал из них пояса, пряжки и ожерелья, но как ни дорого заплатил бы Нункомар, камни дороже всякой заработной платы и стали принадлежать мне без труда. Как они ни блестят, а все-таки не будут украшать красивую бегум Дамаянти.
Он пересыпал камни в руках и их блеск точно отражался в его жадных, горящих глазах. Вдруг он услышал шорох за собой — темная фигура стояла в дверях кладовой. Санкара вскрикнул и ощупал кинжал, спрятанный в складках одежды. Вошедший же приблизился к свету, говоря:
— Я вижу, что дела идут хорошо, Санкара. На эти сокровища ты мог бы купить провинцию у Могола в Дели, который охотно продает клочки своего государства.
— А, это ты, Хакати! — сказал Санкара с принужденной улыбкой. — Я хотел бы быть таким богатым, как кажусь, глядя на эти камни, но все это не мое, и поспешно запирая сундук с деньгами он продолжал: — Все это дано заказчиками, чтоб сделать украшения, а мне принадлежит только скудная заработная плата.
Он запер сундук с камнями, а Хакати своими темными проницательными глазами следил за всеми его движениями.
— Я рад, что ты меня посетил, после того как мы виделись на суде.
Он взял свечу и вернулся, пропуская вперед Хакати, в мастерскую, где поставил гостю стул к прилавку. Потом он отворил шкаф, достал оттуда глиняный кувшин с длинным горлышком, два серебряных стакана и сказал:
— Это благородный сура, настоящее виноградное вино. Я купил бутылку для дорогих гостей из моих маленьких трудовых сбережений.
Он налил оба стакана, Хакати пригубил из своего и, качая головой, проговорил:
— Твое вино, может быть, и хорошо, но у меня есть лучше, я привез его из виноградников Голконды — настоящее «девафиста», созданное богами на радость людям, сладкое, как сахар и крепкое, как арак!
Он достал из платья бутылку, оплетенную соломой, откупорил ее и предложил Санкаре. Тот жадно вдыхал аромат из открытой бутылки.
— Действительно, оно чудесно пахнет, а я думал, что мое вино хорошо, так как…
— Оно из погребов Нункомара, — которого повесили сегодня, договорил за него Хакати.
Санкара вздрогнул, потом взял стакан, налитый Хакати, и выпил его с видимым наслаждением.
— Чудное, замечательное вино! — воскликнул он. — А много его у тебя?
— Я пришлю тебе несколько бутылок, пока я еще не ушел, что будет, правда, сегодня же ночью! Мне не по себе здесь, все кажется, что передо мной призрак магараджи, висящего на веревке в яркой одежде с драгоценными камнями.
— Зачем он пустился в заговоры, — злобно возразил Санкара. — Зачем враждовал с всесильным губернатором!
— Враги менее повредили ему, чем друзья, — заметил Хакати, — например ты, Санкара, он тебя обогатил, ты этого отрицать не можешь, а ты обвинил его, несправедливо обвинил и ложной присягой довел до смерти.
— Кто это говорит, кто может это доказать? — вскричал Санкара, испуганно оглядываясь на дверь. — А если бы и так, если бы стали утверждать, что я ложно показал, разве ты не говорил то же самое, разве ты не дал одинаковую клятву со мной?
— Ах, я что? — усмехнулся Хакати. — Я странствующий фокусник, я «судра» низшей касты, а ты причисляешь себя к «фаисиям». Мне пришлось так свидетельствовать: если б я не оговорил Нункомара, подумали бы, что я за него, а он был уже погибший человек. Я и подумал, чем мне умирать, пусть лучше он умрет! А ты принес жалобу на него и верно говорил обо мне, иначе почему бы ко мне пришли ночью люди, когда я расположился тут поблизости со своей труппой, увели меня и сказали, что я должен или показать против Нункомара, или погибнуть с ним?
— Клянусь тебе, что я никому не упоминал твоего имени, — заверил его Санкара, — ни с кем не говорил о наших планах!
— Не клянись, — возразил Хакати. — Мы оба знаем, что значит клятва.
— Ну, теперь, все кончено, — засмеялся Санкара. — Нункомар умер, а мы живы и радуемся, попивая «суру». Твое вино крепко, мне даже кажется, что у меня руки дрожат и в глазах помутилось, а все-таки налей еще стаканчик. Ты прав, это настоящий «девафиста!».
Хакати налил стакан, и Санкара осушил его до дна. Он сидел несколько минут, как одурманенный, руки у него дрожали и глаза блуждали.
— Нет, — пробормотал он, — больше пить не буду, у меня точно огонь в мозгу. А ты остаешься здесь?
— Я тебе сказал, что ухожу в эту ночь… Я боюсь призрака магараджи… Ведь мы при клятве призывали злых духов.
— Злых духов? — смеясь, повторил Санкара. — Я их не боюсь.
— А ты не боишься ящиков с ружьями и патронами, там в кладовой? А если б кто-нибудь обвинил тебя в государственной измене и в заговоре?
— Кто же будет обвинять меня? Не ты ли Хакати, ведь тогда ты обвинил бы и себя.
— А если б я это все-таки сделал?.. Если б ты был обвинен? Если б тебя приговорили? — настаивал Хакати грубым, угрожающим голосом.
— Я не боюсь! — закричал Санкара. — Но будем говорить о другом. Ты все возвращаешься к Нункомару, а ведь он уже умер. Что это? У меня голова кружится… Какая боль!.. Точно расплавленный свинец течет у меня в жилах…
Его голос оборвался, лицо болезненно исказилось, он взмахнул руками, точно ища опоры, и покачнулся на стуле.
— Нункомар умер из-за твоего обвинения, — заявил Хакати, вставая и следя за страшной переменой в лице Санкары. — Он призвал на тебя мщение богов… Ты осужден… Через минуту ты тоже умрешь.
Санкара вскочил с невероятным усилием.
— Что такое? Что ты говоришь? Я умру? Неправда, я здоров, я хочу жить и наслаждаться жизнью. Какие боли!.. Голова горит… ты дал мне яду… яду…
— Я говорил тебе, — торжественно произнес Хакати. — Нункомар обвинил тебя, боги осудили! Неумолимый Сива отдал тебя мне для исполнения приговора.
Лицо Санкары побагровело, веки вспухли, губы вздрагивали, он упал в судорогах, неподвижным взором глядя на Хакати.
— Убийца! Проклятый убийца! Помогите!..
Но голос его превратился в хрип, он метался, хватался руками за сердце, за лоб, за голову.
Хакати стоял неподвижно, глядя на корчившегося у его ног Санкару. Он потерял сознание, взор его потух, хриплое отрывистое дыхание вырывалось из груди, ноги сводили судороги. Агония продолжалась недолго — страшный яд, составленный Хакати из болотной травы джунгли и змеиных желез, проникнув в кровь, действовал с поразительной быстротой; еще минута, и Санкара выпрямился со стоном, опять задвигался, вытянулся и застыл с искаженным лицом.
— Он больше никого не предаст, — холодно проговорил Хакати.
Нагнувшись к умершему, он снял ключ с его шеи, пошел в соседнюю комнату и отпер сундуки, драгоценным содержанием которых так любовался Санкара, Он наполнил два принесенных с собой кошелька слитками золота и камнями, положил банковские билеты в висевший у него на шее кожаный мешок, сполоснул стакан, из которого пил Санкара его вино, а бутылку спрятал за пояс.
— Мне все равно, — сказал он, — кто будет господствовать в Индии: англичане, брамины или магометане, — золото всегда даст возможность купить все, что красит жизнь, а оно у меня есть.
Он вышел из дома и исчез в темноте.
Капитан Синдгэм, давно привыкший спать одним ухом, погрузился в глубокий крепкий сон. Жажду мести, долго мучившую его, он теперь утолил, и его железная натура, как машина, повиновавшаяся его воле, поддалась утомлению. Он почувствовал сладость сна и отдался ему без сопротивления.
Только Вильям сидел еще в качалке на веранде, вдыхая аромат душистых деревьев и кустарников парка и мечтая о прошедшем и будущем. Сердце его то предавалось радостным надеждам, то болезненно сжималось, так как счастье, обещанное ему Гастингсом, казалось еще так далеко. За время тревожного ожидания Дамаянти должна была страдать и потом все-таки могли возникнуть какие-нибудь препятствия.
В кустах послышался шорох, и Вильям увидел в темноте человеческую фигуру, стоявшую у ступеней веранды. Он вскочил и подбежал к перилам. Человек не скрылся, а поднялся по ступеням и близко подошел к нему. Перед ним стоял высокий, крепкий мужчина в одежде лодочника, с загорелым лицом, напоминавший слугу из знатного дома Индии.
— Кто ты и что тебе нужно? — спросил сэр Вильям.
Незнакомец приложил палец к губам и прошептал по-английски, но с индусским акцентом: — Тише, господин, не выдавайте моего присутствия громким разговором… Я к вам с поручением и, как я думаю, очень приятным.
— С поручением… от кого?
— От той, которая томится от любви и тоски и зовет вас принести ей надежду и утешение.
— От Дамаянти? — спросил Вильям.
— Она запретила мне называть ее имя, зная, что оно написано в вашем сердце и что сердце подскажет вам, от кого я пришел.
— Это она, она! Она чувствовала, что мои мысли с тоской и тревогой стремятся к ней. Говорите скорей, что она велела мне передать?
— Передать — ничего, только сказать, что она вас ждет.
— Ждет? Где она, как мне проникнуть к ней?
— Следуйте за мной и через полчаса вы будете у нее.
— Следовать за вами? — смущенно спросил Вильям.
Ему казалось весьма рискованным идти ночью одному с неизвестным человеком.
— Вы понимаете, что она не может прийти к вам, не может уйти из своего дома, — объяснил посланный.
Вильям недолго колебался. Чего ему бояться? Кто решился бы напасть среди города на английского офицера? К тому же посланный пришел во дворец губернатора. Разве он решился бы на это, если б его действительно не послали к нему и не рассчитывал бы в крайнем случае на заступничество пославшей его? Неужели же он испугается, когда Дамаянти ждет его?
Быстро решившись, он зашел в свою комнату, накинул темный плащ и сунул в карман трехгранный кинжал.
— Идемте, — махнул он рукой человеку, ожидавшему его у веранды.
Не отвечая ни слова, тот пошел через кусты, и Вильям последовал за ним. Они пришли к наружной стене парка, выходившей на совершенно пустынную ночью площадь, где и Раху перелезал через стену.
Незнакомец взял руку Вильяма и положил ее на веревочную лестницу, совершенно невидимую в темноте.
— Влезайте, — шепнул он.
Вильям в минуту перелез, его спутник последовал за ним, перекинул лестницу на другую сторону, и они молча пошли дальше, вышли из города и, пройдя лесок, оказались на берегу Хугли. Незнакомец оттолкнул от берега челнок, которым управляют одним веслом, стоя. В середине лодки лежала свернутая циновка, Вильям сел на нее, лодочник взял весло, и челнок быстро понесся по воде, оставляя за собой легкую борозду.
Через некоторое время показался берег, и на нем просматривались темные тени деревьев парка и белый мрамор. Лодочник повернул, и спустя несколько минут лодка села на песок.
— Приехали, — сказал лодочник. — Там вы увидите ту, которая вас ждет.
Он показал на низкий кустарник, через который шла тропинка, Вильям и не заметил бы ее, если б не указал лодочник. За кустарником возвышалось мраморное здание, выделявшееся даже во мраке тропической ночи. Вильям дошел по тропинке до широкой лестницы, поднялся, держась за перила, и узнал по неясным очертаниям мраморных львов террасу, на которой впервые виделся наедине с Дамаянти. Теперь снова, как и тогда, слабо звучали струны вины. Он побежал на эти звуки и, увидев балдахин, остановился в сладостном трепете.
— Дамаянти! — воскликнул он, и едва выговорил это имя, как нежные руки обняли его и стройное тело прильнуло к нему, замирая в жарком поцелуе. Он чувствовал под руками тонкую кисею, запах цветов лотоса опьянял его, а привески браслетов производили серебристый звон.
— Дамаянти! — повторял он, покрывая страстными поцелуями ее волосы, губы, руки. — Дамаянти… Это ты. Я опять с тобой, ты не забыла, ты любишь?.. О, теперь я счастлив, я снова надеюсь…
Ему отвечали поцелуями и горячими объятиями.
Вильям опустился на подушки внутри палатки. Опять, как тогда, ночной ветер шелестел в деревьях, соловьи свистели и заливались.
— Ты свободна, Дамаянти, смерть избавила тебя от гнетущих оков… Я не виновен в этом, но хочу воспользоваться своим правом… Ты свободна… Хочешь быть моею навсегда?
Она еще крепче прижалась к нему и чуть слышно прошептала:
— Свободна!.. Твоя!..
Он забыл весь свет в ее объятиях. Часы промелькнули незаметно.
— Тебе надо уходить, — прошептала она наконец. — Утро приближается… Ночь дает счастье, а лучи солнца холодны и мрачны в сравнении с ним.
Она говорила шепотом, чуть слышно, точно боясь выдать ветру тайну своей любви и счастья. Вильям не торопился. Ему казалось невозможным оторваться от блаженства и вернуться в холодный, чуждый свет. Она высвободилась из его объятий и встала.
— Тебе надо идти, — повторила она. — Никто не должен видеть тебя здесь… Ты придешь опять?
— Я ухожу, но вернусь опять и тогда возьму тебя с собой и увезу на мою родину… Теперь я не могу ждать, не могу тебя оставить здесь и бояться, что все-таки могу потерять тебя! Ты уйдешь со мной… будешь моей женой, моей госпожой… моим счастьем. Жизнь моя… Дамаянти!
— Дамаянти! — громко воскликнула она так, что он испуганно вздрогнул; голос ее звучал грубо, с акцентом, которого он никогда не слыхал. — Да, — продолжала она снова шепотом. — Я уйду с тобой, поеду на твою родину, отдам тебе весь пыл моей любви… но я не буду твоей госпожой… я не хочу быть женой твоей… я хочу только избавиться от оков и любить тебя.
— Не хочешь быть моей женой, Дамаянти?
— Дамаянти! — вскричала она опять тем же грубым чуждым голосом. — Дамаянти не пойдет с тобой… она не будет тебя любить, как я… Разве она может любить? Ведь она изменила бедному Аханкарасу. Она и тебе изменит, она ценит блеск и роскошь, которые ей пришлось бы оставить, больше любви. Я же дам тебе любовь, которая рождается только под южным солнцем, я увезу ее в твое холодное отечество и согрею тебя ее пламенем.
Она говорила громко, а он стоял в ужасе, слушая чужой голос, не голос Дамаянти. Она обняла его…
— Бесстыдный обман! — возмутился он. — Ты не Дамаянти!
— Разве я тебе сказала, что я Дамаянти? — страстно говорила она, цепляясь за него. — Разве ты не чувствовал в моих поцелуях, в биении моего сердца, что я люблю тебя, как она никогда не любила и не будет любить?
Необъяснимый ужас охватил его при воспоминании о быстро промелькнувших часах. Она притянула к себе его голову, целовала его и просила:
— Возьми меня с собой… Я не требую ничего, только быть с тобой, служить тебе, любить тебя… Она горда и надменна, лукава и вероломна… она никогда не пойдет за тобой, а если пойдет, ты будешь несчастен!
Его сердце забилось сильнее от ее поцелуев, но злоба за обман снова разгорелась. Он так толкнул ее, что она отлетела на несколько шагов.
— Прочь, низкая обманщица! — крикнул он. — Как ты смеешь думать, что я ради тебя забуду Дамаянти?
Она подошла, упала на колени и с мольбой обнимала его ноги.
— Разве я не дала тебе любовь, какой никогда не даст тебе Дамаянти? Она обманет тебя, как обманывала Нункомара, как предала Аханкараса.
— Аханкараса? — дрожа переспросил Вильям. — Что случилось с Аханкарасом? Но нет, нет, я ничего не хочу знать от тебя… Я спрошу ее сам… Я должен ее видеть, я найду дорогу к ней. Для тебя лучше, что я не знаю, кто ты, а то я ненавидел и презирал бы тебя, как ядовитую, лживую змею.
Она подбежала, схватила его руку и сжала с такой силой, какую нельзя было предполагать в женщине.
— Ненавидеть меня, презирать? — с негодованием воскликнула она. — Ты смеешь так говорить, после часов, проведенных со мной?
— Я это говорю и всегда буду говорить… Я с ужасом и отвращением буду вспоминать время, когда хитрая змея увивалась около меня, чтобы отравить меня ядом лжи и клеветы. Прочь от меня!.. Твои поцелуи… твоя любовь — стыд и позор! Дамаянти — яркая звезда моей жизни, и тебе никогда не удастся затмить ее блеска.
Она вся съежилась, болезненный стон вырвался из ее груди, такой мучительный, такой отчаянный, что Вильям вздрогнул.
— Может быть, ты менее виновна, чем кажется, — попытался он смягчить свои слова. — Не мне судить и проклинать тебя за то, что ты меня любишь… В твоей стране другие нравы, чем в моей… Отведи меня к Дамаянти, и я прощу тебя.
— К Дамаянти? — дико вскрикнула она и продолжала глухим, хриплым голосом. — Ты не хочешь моей любви? Она окружила тебя чарами, которым научилась у злых духов. Хорошо же!.. Иди за мной!
Он слышал ее легкие шаги, видел, как, выйдя из палатки, ее стройная фигура, окутанная кисеей, будто в тумане, мелькнула перед ним. Он последовал за ней по лестнице, через кустарник, к берегу реки. Раздался резкий свист, и темная фигура вышла из кустов. Это был лодочник. Вильям слышал шепотом сказанные ему слова на индусском языке, совершенно непонятные, потом лодочник столкнул челнок в воду и сказал:
— Садитесь, господин, утро приближается!
— Прощай, — взволнованно проговорил Вильям. — Забудь меня! Не мне тебя судить!
Он протянул руку женщине, но она отстранилась и злорадно прошипела, исчезая в кустах:
— Ступай к Дамаянти!
Он со вздохом сел в лодку, и они понеслись по течению. Белая фигура опять показалась в кустах, выбежала из них к берегу, простерла руки, слабый крик вырвался из ее груди, точно она хотела вернуть лодку, но крик почти замер на ее губах, руки опустились, и она проговорила сдавленным голосом:
— Он погиб для меня, но и ей не достанется.
Она повернулась и исчезла, а челнок скользил по реке, мимо кораблей, направляясь к городу. Вильям сидел, склонив голову на руки, а мысли его теснились, сменяя одна другую.
Воспоминания ночи охватывали его и опьяняли, но он все-таки содрогался от них, и образ Дамаянти, чистый и лучезарный, все затмевал.
Вдруг он почувствовал, что его схватили сзади и сильными руками надавили горло. Он извернулся и узнал сверкавшие в темноте глаза лодочника, нагнувшегося над ним, и понял, что он старается накинуть ему петлю на шею. Предназначение Вильяма стало ясно — он должен сделаться жертвой ужасной мести… Нечеловеческим усилием он оборвал веревку и вскочил на ноги, несмотря на старание противника удержать его. Он стоял грудь грудью с врагом, и началась дикая, ужасающая борьба не на жизнь, а на смерть.
Вильям был когда-то хорошим боксером, но он не мог пустить в ход кулаков — он находился как будто в тисках, и его силы начинали слабеть… Тогда в отчаянии Вильям нагнулся и, собрав всю свою мощь, нанес противнику головой страшный удар в живот. Классический прием английских боксеров оказал свое действие. Лодочник потерял равновесие и с болезненным криком покачнулся назад. Одна рука Вильяма освободилась из железных тисков, он схватил кинжал и вонзил его в грудь противника.
Тот с бешеным криком кинулся на офицера, но Вильям продолжал колоть его, пока лодочник не упал с хриплым стоном… Вильям перекинул труп за борт.
Взяв весло и содрогаясь от ужаса, он быстро помчал лодку и вышел на берег при первых проблесках зари.
Вильям шел почти бессознательно по направлению к городу. Он прошел через главные ворота во дворец, часовой узнал его и удивленно посмотрел вслед молодому офицеру с мертвенно-бледным лицом и остановившимися глазами. Лакей испугался, увидев барина, и начал раздевать его, не ожидая приказания. Вильям упал ему на руки, начал говорить бессвязные слова, размахивать руками… Немедленно призванный дворцовый доктор нашел нервную горячку.
Гастингс стал хозяином положения и держал бразды правления со свойственным ему умом и поразительной волей. Филипп Францис очень медленно поправлялся от своей раны, не раз подвергаясь опасности. Момзон лежал в лихорадке, и доктора говорили, что ему придется вернуться в Европу, если удастся спасти его жизнь. Правда, из Англии приехал некий мистер Вилер, чтобы участвовать в совете вместо Клэверинга, которому в Англии передали должность губернатора. Вилер был другом Франциса и принадлежал в Лондоне к числу врагов Гастингса, но, приехав в Индию и увидев положение дел, он предпочел встать на сторону силы и решительно присоединился к партии Гастингса. Таким образом, губернатор, по решению Импея продолжавший свою службу, встречал сопротивление в совете только со стороны бессильного Клэверинга.
Все суды, преобразованные и находящиеся теперь) под верховным руководством Импея, всякое нарушение английских законов, всякое сопротивление власти английского правительства карались с неумолимой строгостью. С такой же строгостью и беспощадной правильностью взыскивались налоги с провинций. Передача земель, проданных набобу, все отлагалась. Английские войска под командой полковника Чампиона оставались в Лукнове. Чампион расширил укрепленный английский лагерь и превратил его в настоящую крепость; его пушки господствовали над городом и дворцом набоба, а полковник Мартин командовал армией Аудэ с такой строгостью и таким пониманием местных условий, нравов и обычаев, что войско было больше предано ему, чем набобу, который в случае конфликта ограничился бы своей личной охраной, не могущей противостоять Чампиону и Мартину. Кроме того, Мартин очень ловко умел занимать набоба — он предложил ему полную перестройку дворца и другие многочисленные и крупные постройки; их сказочная роскошь поглотила внимание набоба.
Такой подход к делу позволил Гастингсу подкрепить свой доклад о возникшем разногласии с советом посылкой крупных сумм в Лондон — лучший способ убедить директоров и акционеров в совершенстве своего управления.
Почти одновременно с этим ему представился случай всесторонне выказать свою деятельность. На западе Ост-Индского полуострова широко раскинулись провинции Маратов, которые вели свое происхождение от низших индусских каст. Впоследствии их покорили магометанские завоеватели, но владычество монгольских царей никогда не отличалось прочностью в стране Маратов. И один из их князей, Сиватши, уже в 1648 году освободился от зависимости монголов и основал большое Маратское государство из провинций Верар, Гузерад, Мульва и Танжара, державшее в страхе все соседние провинции своим воинственным населением, все еще склонным к разбойничьим набегам. В Саттаре располагалась резиденция блестящего своей праздной распущенностью двора маратского князя, а первый министр государства — пешва — с остальными министрами, забрав себе всю власть, устроил свою резиденцию далеко от двора — в Пуне. Звание пешвы сделалось наследственным, и в то время, когда Гастингс приехал в Индию, в Саттаре сидел на престоле потомок великого Сиватши, унаследовавший, однако, только имя, но не выдающиеся способности своего предка. Окруженный изнеженными царедворцами и танцовщицами, он совершенно устранился от дел, тогда как в Пуне пешва царствовал как наследственный князь. Конечно, раджи отдельных провинций тоже хотели независимости. Будучи вассалами мнимого князя и правителя в Саттаре, они выставляли свое положение как предлог для неповиновения пешве, которому не всегда удавалось смирить непокорных раджей; его посланных часто забирали в плен и его войска оттесняли.
Двор в Саттаре жил в бессильном величии, а пешва находился в непрерывных ссорах с раджами.
В то время в Европе шло сильное брожение: английские колонии в Америке восстали, Франция почти открыто держала сторону американцев, а северные морские державы только и ждали случая подорвать могущество Англии. Как Гастингс узнал из переписки кавалера д’Обри, Франция могла сделаться очень опасной соперницей английскому владычеству в Индии, если бы ей удалось соединиться с местными князьями и вызвать общее восстание. До Гастингса дошло известие, что из Пондишери приехали французские комиссары к пешве и предлагали ему денег, войска и французских офицеров, а также признание его самостоятельного владычества, если он присоединится к восстанию против Англии и двинет вооруженные силы Маратов к границам английских владений. Найдены были письма, доказывавшие, что пешва охотно принял эти предложения, так как именно война могла дать ему возможность собрать под свое знамя отдельных раджей и подчинить их своей власти.
Со свойственной ему уверенностью и быстротой решений через несколько дней после казни Нункомара Гастингс представил совету доказательства враждебных поползновений пешвы и объявил, что компания обязана пресечь их и ввести новое положение у Маратов, которое обратит их государство в зависимое от Англии. Клэверинг горячо выступал против такого предприятия, грозившего неисчислимыми опасностями и гибельными последствиями, но Барвель и Вилер согласились с губернатором.
Гастингс не колебался; он объявил пешву смещенным и передал его звание берарскому радже, самому могучему из князей, который смелее всех противился пешве и имел большое влияние на Маратов. Он немедленно отправил надежного человека в Берар сообщить новость радже и предложить ему союз. Вместе с тем он велел вооружить сильный отряд сипаев с несколькими батареями в помощь радже против пешвы и написал в Англию, прося назначить командующим войсками в войне с Маратами генерала Эйер Кота, уже прежде победоносно сражавшегося в Индии. Послав своего поверенного к радже в Берар, Гастингс получил уведомление от английского консула в Каире, что война между Англией и Францией объявлена.
Такое известие побудило Гастингса проявить всю свою изумительную энергию. Он понял, что настала минута нанести врагу его отечества в Азии решительный удар и возместить в Индии все, что Англия могла бы потерять в Европе. Он сейчас же велел закрыть всё французские агентства в Бенгалии, наложить запрет на деньги и товары, а французские торговые суда, стоявшие в гаванях, взять как военную добычу. Мадрасскому губернатору был дан приказ занять Пондишери и подчинить его английскому управлению. Он составил артиллерийский корпус из ласкаров — здоровых, крепких горцев Бенгалии — и приказал укрепить все побережье в Калькутте, чтобы обезопасить себя от возможного нападения французского флота.
Таким образом, в течение нескольких дней Гастингс не только захватил в свои руки колонии французов в Индии с их богатыми складами, но и разрушил опасный союз французов с Маратами. Воспользовавшись разразившейся в Европе войной, которая могла поколебать там могущество Англии, он поставил ее владычество в Индии прочнее, чем когда-либо. И теперь губернатор мог спокойно ждать будущего и подумать о себе, об устройстве своего дома, в котором баронесса Имгоф станет полноправной хозяйкой.
Дворец, богато украшенный к дню свадьбы позолотой и живописью, уже стоял в ожидании гостей. На свадебный пир была приглашена вся английская колония, все знатные магометане и индусы.
Пока в резиденции губернатора шла кипучая политическая и военная деятельность и веселые приготовления к радостному торжеству, дворец Нункомара мрачно безмолвствовал.
Нункомара хоронили по всем обычаям его религии, со всеми почестями, подобающими его касте. Тело его перенесли во дворец, одели в белую одежду и положили на драгоценные ковры в большом приемном зале. Главный жрец храма в Хугли приказал, чтобы с умершего был снят позор и осквернение казнью, поэтому все погребальные церемонии производились так, как будто Нункомар умер своей смертью в своем дворце. Страшно искаженное лицо покойника закрыли кисеей. Когда сын Нункомара Гурдас спешно приехал из Муршидабада, ворота дворца открыли настежь и все женщины начали жалобные причитания, как полагается, когда тяжко больной близок к смерти.
Пришли важнейшие брамины и кшатрии, впустили также много простого народа, и все теснились в большом зале, где лежал покойник. Жрец Дамас поставил золотую лампу в головах усопшего, который должен был считаться умирающим, умыл рот его, высшие служащие дома бросали в пламя маленьких жертвенников, расставленных кругом, ароматические масла, цветы и фрукты, как жертвы домашним богам. Дамас прочитал ряд молитв, потом подошел к трупу и сказал ему на ухо изречение, обязательно говорящееся умирающему индусу: «В жестокой земле Дамаса течет раскаленная река Байтарани». Когда жрец произнес эти слова, важнейшие друзья дома подошли и положили в одну руку умершего банан, в другую — золотой сосуд с кушаньем из молока, меда и сиропа. Потом слуги привели белую корову чистейшей породы, украшенную цветами и цепями с драгоценными камнями. Дамас взял красивое смирное животное за золоченые рога, подвел ее к смертному ложу и положил ее хвост в руку умершего, причем он приказал священному животному, представляющему для индусов символ священной жизненной силы, счастливо перевезти душу через огненные воды Байтарани, составляющей границу загробного мира. Только тогда было признано, что смерть последовала, и Нункомар в глазах индусов очистился от позора казни.
Пришли личные слуги умершего, раздели труп, вымыли его в дорогой ванне, закрыли чистым полотном, а лицо, обыкновенно остающееся открытым, окутали тончайшей дорогой кисеей. Гурдас в сопровождении Дамаса и ближайших друзей дома удалился в соседнюю комнату, где его выкупали под молитву жреца и обрили ему голову. Слуги начали приготовления к погребальному торжеству.
Сожжение происходило не на обычном месте, а на специально отведенном большом пространстве на берегу Хугли, по дороге к храму, и устроено с большой роскошью. Обширное место огородили золочеными столбами, между которыми натянули дорогие ткани; за столбами раскинули палатки для родственников и почетных гостей и разостлали циновки для народа.
К утру следующего дня приготовления были окончены, и погребальное шествие двинулось в сопровождении почти всех браминов и кшатриев и несметной толпы народа, всю ночь окружавшей дворец. По индусскому обычаю, покойника не выносят через дверь, чтобы никто не шел за ним той же дорогой, что может принести несчастье. Многочисленные каменщики проделали отверстия в стенах через все комнаты и дворы, у главных ворот они тоже сделали особый проход. Когда все было готово, личные слуги умершего подошли и понесли его на носилках из золоченого бамбука. Гурдас в одежде из бумажной ткани, без украшений и камней, с непокрытой головой, шел впереди. Он нес в руке жаровню. Жрецы из храма Хугли под предводительством Дамаса окружали носилки, неся сосуды со священной водой и жаровни со священным огнем. Дамаянти появилась в закрытом паланкине, окруженная своими прислужницами, певшими погребальные песни. За нею следовали друзья покойного и толпы народа.
Друзья Нункомара вошли в огороженное пространство, куда впустили и народ, насколько позволяло место, остальные расположились за оградой.
Дамаянти вышла из паланкина и вошла в палатку, закрытую со всех сторон, с узким отверстием, из которого виден был воздвигнутый посередине костер. Тело с носилками поставили на костер, к которому сбоку вели ступени, накрытые коврами.
Гурдас подошел и положил на окутанные кисеей губы умершего горсть вареного риса. Потом он трижды обошел костер, пока жрецы читали молитвы, и бросал мимоходом в каждый угол горсть щепок из плетеной золотой корзинки. Затем жрецы, непрерывно читая молитвы, зажгли у священного огня горючий состав в принесенной Гурдасом жаровне, окропили тело священной водой и, наконец, Гурдас вылил пылающую массу на четыре угла костра, а народ разразился жалобными стонами и причитаниями. Пламя быстро охватило костер, огонь и дым окутали труп.
Гурдас в сопровождении жрецов отправился к берегу Хугли, разделся и с молитвами жрецов для очищения трижды погрузился в священные воды. Затем он вернулся к месту сожжения и вошел в свою палатку, совсем закрытую, как у Дамаянти.
Несмотря на постоянное подливание масла и раздувание огня, целых два часа продолжалось сожжение. Гости и народ спокойно, почти безмолвно ждали.
Наконец все превратилось в груду пепла. Слуги, следившие за костром, объявили, что сожжение окончено. Последние тлеющие угли залили священной водой. Под наблюдением Гурдаса низшие жрецы подняли череп и кости и положили в большой сосуд из высушенной на солнце глины. Жрец Дамас закрыл сосуд винтовой крышкой, окропил священной водой и поставил на маленькие носилки из золоченого бамбука.
Эти останки Нункомара перенесли на берег Хугли в сопровождении торжественного шествия, которое открывал Гурдас. С молитвами жрецов и под стоны народа их погрузили в волны. Дамаянти тоже следовала за процессией в закрытом паланкине. Жрецы обратились к воде и долго читали молитвы шепотом, причем только имя умершего громко выкликалось.
Потом Гурдас выбрал один из лежащих на берегу булыжников и снес его под дерево. Жрецы опять читали молитвы, а слуги принесли золотые блюда с рисом и фруктами и поставили их у камня. По верованию индусов душа умершего должна пробыть на земле еще десять дней после смерти в избранном для этой цели близкими и освященном жрецами камне, пока Ямас, судья умерших, не произнесет окончательного приговора о будущем назначении души.
Все далеко отступили от камня, а Дамас громко и торжественно обратился с молитвой к судье мертвых, прося его не изгонять душу в Нараку (ад, состоящий из семи подразделений), не налагать на нее превращения в другие земные оболочки, а свести ее в Сваргу (рай индуса), так как умерший при жизни верно и неуклонно исполнял все предписания религии, а если что сделал дурного, то понес за это тяжелое искупление в преследованиях своих врагов.
Во время молитвы Дамаса с соседнего дерева спустился ворон и, не боясь народа, поклевал риса, захватил в клюв один из фруктов и улетел. Раздался радостный возглас тысячи голосов. Ворон считается посланником Ямаса, и если он будет клевать пищу, поставленную у камня умершего, то это означает милостивый приговор Ямаса.
Дамас простер руки и громко воскликнул, когда народ смолк:
— Поднимись, Нункомар, оставив тело, в свободный эфир… там ты уже не будешь смертным, а сольешься с бессмертным божеством!
Затем погребальное шествие отправилось обратно в город, а несколько слуг остались у камня. Все вошли в зал, считавшийся местом смерти, и тут, в изголовье ложа, с которого сняли труп, при торжественном пении жрецов налили свежего масла в лампу. Она должна гореть в течение десяти дней на месте смерти, чтобы отгонять своим священным светом злых духов.
Гурдас строгой рукой взял бразды правления. Все распоряжения Нункомара были, правда, точно исполнены, но он холодно и сурово обращался со слугами и лишил их массы мелких доходов, на которые Нункомар не обращал внимания. Строй жизни и положение Дамаянти тоже определили по воле Нункомара. Гурдас предоставил ей ее слуг, ее доходы и ее помещение во дворце, которым он все равно не пользовался, так как жил при дворе молодого набоба в Муршидабаде. Он отдал только строго необходимые распоряжения и церемонно удалился, не прибавив ни слова утешения или участия.
Дамаянти ничего не замечала. Она сидела в своих покоях, ни с кем не виделась, что признавалось доказательством глубокого горя. Внешне она выглядела совершенно спокойно. Бледное и безучастное лицо ее ничего не выражало. Глубокая тишина царила в ее комнатах — не слышно было ни звуков вины, ни пения. И со времени торжественного сожжения мужа она не видела никого, кроме ближайших прислужниц, и те входили к своей госпоже только изредка. Неотлучно при ней находилась Хитралекхи, и, когда Дамаянти оставалась наедине со своей доверенной, она сбрасывала с себя маску равнодушия и громко выражала свою тоску и тревогу. Не переставая говорила она о своем возлюбленном, к которому рвалось ее сердце, и после торжественного погребения снова начала настаивать, чтобы Хитралекхи принесла ей известие о сэре Вильяме.
Для прислужницы из дома Нункомара нелегко выполнить такое поручение, но наконец Хитралекхи сообщила своей госпоже, что нашла возможность незаметно проникнуть к сэру Вильяму. Она ушла, когда стемнело, в сотый раз выслушав приказание Дамаянти передать привет ее возлюбленному.
Дамаянти осталась одна в слабо освещенной комнате, мечтая на подушках. Она не сознавала, сколько прошло времени, и, когда ей вдруг послышались легкие шаги на ступенях веранды, она вскочила и выбежала.
Перед ней стояла Хитралекхи в одежде простых индусских женщин. Дамаянти порывисто увлекла ее в комнату.
— Наконец-то ты пришла!
Она притянула Хитралекхи к лампе и испугалась ее бледного, мрачного лица и безжизненного выражения глаз.
— Что такое? — испугалась она, дрожа. — Говори Хитралекхи, говори. С ним случилось несчастье? Он не вернулся? Он ранен… Он умер?..
— Он вернулся… он жив и здоров, — глухим голосом отвечала Хитралекхи, — но лучше, если б его убили или если б он не вернулся… Тебе легче было бы его забыть…
— Его забыть? Ты, видно, никогда не любила, иначе знала бы, что невозможно забыть любви. И зачем забывать, когда он жив, когда он здесь? Какие бы преграды ни воздвигал нам завистливый свет, он все преодолеет.
Горький смех вырвался из плотно сжатых губ Хитралекхи.
— Он трус, он топчет в грязь твою любовь…
— Что ты говоришь? — вскричала Дамаянти. — Ты лжешь! Ты клевещешь!..
— Я говорю правду, госпожа! Забудь его, так как он недостоин взгляда твоих ясных глаз, недостоин, чтобы твое сердце билось для него.
— Говори!.. Я приказываю тебе говорить! Что случилось? Ты его видела, ты передала ему мой привет?..
— Я видела его… передала твой привет…
— А он? — допрашивала Дамаянти, так схватив за плечи Хитралекхи, что та резко высвободилась. — Что он тебе сказал? Какую весть принесла ты мне от него?
— Позволь мне умолчать, госпожа…
— Говори, я тебе приказываю! — вне себя крикнула Дамаянти. — Но говори правду.
— О, если б я могла призвать на помощь ложь, чтоб избавить тебя от горького разочарования. Но какая польза в том? Правда все-таки дошла бы до тебя… Послушайся меня… забудь и презирай его.
— Говори или я вырву из твоей души твою мрачную тайну.
— Ты приказываешь… так слушай! — сказала Хитралекхи со зловещим блеском в глазах. — Я передала ему твой привет, я говорила о твоей любви, а он засмеялся и сказал с насмешкой: «Какое мне дело до Дамаянти… что мне делать с цветком, который я сорвал, чтоб позабавиться его красотой и ароматом. Мне не нужно яда, который кроется в его сердцевине, он принесет мне только горе и несчастье. Пусть она обманывает и предает других, как предала Аханкараса и Нункомара».
— Аханкараса! — дико вскрикнула Дамаянти. — Он назвал это имя?
— Да, он назвал его и с язвительным смехом, — подтвердила Хитралекхи.
Дамаянти стояла как громом пораженная, ее лицо помертвело, губы дрожали, она с ужасом протянула руки.
— Аханкарас… так он все знает… Тогда все кончено, он потерян для меня… только смерть может положить конец моим страданиям…
Она стояла несколько минут неподвижно, как олицетворение ужаса.
— Я видела его лицо, — прошептала она, — я глазам своим не верила, но они меня не обманули… Страшный призрак прошлого… дух мести из грозного царства Наракаса.
Голова ее склонилась на грудь, она прижала руки к сердцу, шатаясь, дошла до постели и тяжело повалилась на подушки. Хитралекхи стояла, скрестив руки, и холодно смотрела на Дамаянти.
«Она должна страдать, но она наслаждалась жизнью во всей ее полноте… Она изменила Аханкарасу, который верно и преданно любил ее… она изменила Нункомару, окружившему ее богатством и роскошью, а я была бедной рабыней, никогда не знавшей счастья в жизни… Я никогда не изменяла любви, а должна отречься от нее, когда она зажгла пламя в моем сердце. Она будет страдать, она не будет наслаждаться счастьем, в котором мне отказывают завистливые боги».
Хитралекхи сбросила с себя платье, оставаясь закутанной только легкой кисеей, и вышла в переднюю, где ожидали другие прислужницы Дамаянти и сказала:
— Госпожа заболела… ее, верно, коснулся холодный ночной ветер… Пойдите к ней, призовите доктора, я сейчас вернусь.
Прислужницы поспешили к Дамаянти, смочили ей лоб и виски оживляющими эссенциями и побежали за доктором. Глядя на нее, можно было подумать, что она лишилась рассудка, но она отвечала на вопросы доктора ясно и спокойно.
Молва о горе высокой бегум по ее супругу, магарадже, проникла и в народ, ее начали ставить в пример супружеской верности. Имя великой бегум было включено в молитвы, и Дамаянти окружал какой-то орел святости. Она жила, безучастно относившись ко всему, что ей предлагали. Дамаянти спокойно слушала жреца Дамаса и только иногда горькая улыбка скользила по ее бледному лицу, когда жрец говорил об очистительном значении ее горя и о небесной награде соединения с Нункомаром. Большей частью она находилась одна с Хитралекхи, но и тогда она равнодушно лежала и только изредка внезапно вскакивала, схватывала руку Хитралекхи и спрашивала ее с лихорадочным блеском в глазах:
— Он сказал Аханкарас… Ты точно знаешь, что он назвал это имя?
— Он назвал его, госпожа, назвал с язвительным смехом.
— Мертвые восстают, — говорила Дамаянти, — изгнанные возвращаются из пустыни, приведенные духами мщения. Или это посланный из Ямашуры, мрачного дворца Ямаса, властителя ада, который принял его образ и пришел мстить за поступок, записанный в Агразандани, в книге неумолимого судьи людских поступков. Потерян… потерян навсегда!
Она снова погрузилась в мрачное равнодушие и не заметила, что Хитралекхи ушла, оставив при ней двух прислужниц и велев позвать ее, как только госпожа о ней спросит.
Закутав голову легким кисейным покрывалом, Хитралекхи пошла в бывший кабинет Нункомара, где жил теперь его сын. Гурдас сидел за книгами и счетами у письменного стола. Он удивленно оглянулся, когда портьера раздвинулась и к нему вошла женщина в одежде прислужницы. Он узнал Хитралекхи сквозь тонкое покрывало, и его холодное лицо приняло суровое выражение.
— Что тебе здесь надо? — спросил он. — Ты, верно, ошиблась временем, прошли те дни, когда ты смела входить к хозяину этого дворца, чтобы нашептывать ему клеветы даже на меня, как часто поручала тебе твоя госпожа, красивая и коварная бегум… Или ты думаешь, дерзновенная, что я унаследовал незаслуженную милость моего отца к тебе, и ты хотела бы обольстить меня своими чарами?
Хитралекхи скрестила руки на груди, наклонила голову и отвечала:
— Если ты в чем и упрекаешь меня, господин, то ты должен знать, что не я ответственна за это. Если ты хочешь карать, то покарай не орудие, а направлявшую его руку.
— Я не хочу карать, — коротко возразил Гурдас, — но мне действительно одинаково ненавистны и орудие, и направлявшая его рука.
— Это несправедливо, господин, и не мудро, — воспротивилась Хитралекхи. — Орудие не виновно и может быть пригодным в руках того, против которого его прежде направляли… пригодно для наказания и мести тем, которые желали тебе зла, как Дамаянти, завлекавшая сына, а потом полюбившая отца, потому что он мог ей дать почет, богатство и блеск, в которых отказывал сыну. Сегодня она, может, и жалеет, что не протянула руки сыну, который теперь полный хозяин…
— Довольно] — вскричал Гурдас бледнея. — Довольно! Будь счастлива, что я из уважения к памяти отца не выгнал тебя из этого дома!
— Тебе следовало бы благодарить меня, великий магараджа, — продолжала Хитралекхи, не смущаясь резкостью его тона, — что я пришла отдать тебе в руки ту, которая причиняла тебе зло. Ты окружаешь ее блеском и почетом, которого она не заслуживает, ты сделал ее госпожой в доме Нункомара, а она все-таки обманула его, как обманывала всех, кто ей доверял.
— Обманула Нункомара? — удивленно воскликнул Гурдас со странно сверкнувшими глазами. — Знаешь ли ты, что говоришь? Понимаешь ли, какое обвинение возводишь на свою госпожу? Ты знаешь, что я не терплю клеветы и требую доказательств, когда мне приносят жалобы.
— Я готова доказать, — согласилась Хитралекхи, — я готова все сказать тебе, господин, и согласна подтвердить это клятвой на священной воде Ганга и на священном огне!
Гурдас вскочил и схватил за руку Хитралекхи.
— Так говори! — приказал он. — Говори! Что ты знаешь, что ты можешь сказать?
— Ты знаешь, господин, что Дамаянти не любила твоего отца.
Гурдас горько засмеялся:
— Разве она может любить? Я, правда, видел игру, похожую на любовь и, если б мой отец не явился, она, пожалуй, дальше вела бы эту игру, но…
— О, она может любить, великий магараджа, — возразила Хитралекхи с мрачным огнем в глазах. — Боги отомстили ей за любовь, которой она так часто обманывала людей, и зажгли яркое пламя в ее сердце! Они дали ей высшее блаженство, чтоб наказать ее за все утратой счастья, которое она познала, и на этот раз она действительно любила.
— Что ты говоришь? Она любила и узнала блаженство?
Он так сжал руку Хитралекхи, что та вздрогнула от боли.
— А кто он, кто? Рассказывай все… Я все хочу знать!
— Английский офицер, который всегда сопровождает губернатора…
— Сэр Вильям Бервик?
— Он самый… она любит его до безумия.
— Она видела его…
— Он приходил почти ежедневно, пока не началась вражда между твоим отцом и губернатором… Нункомар приглашал его… Когда он бывал занят, его принимала Дамаянти, которой он доверял…
— Он доверял Дамаянти! — ядовито засмеялся Гурдас. — О, боги справедливы, они наказывают, отнимая рассудок у человека… а потом?
— Потом он приходил к ней ночью на террасу у реки Хугли, и они были вместе, пока соловьи пели и цветы благоухали в ночной прохладе.
Гурдас сжал голову и заскрежетал зубами.
— Ты это знаешь наверняка, — спросил он, — можешь доказать?
— Я приводила его к ней, — отвечала Хитралекхи, — была ее доверенной. Я играла на вине под деревом, и на моей груди она с упоением вспоминала о своем блаженстве.
— Дальше!..
— Когда твой отец умер, Дамаянти послала меня привести к ней ее друга, ведь вся ее скорбь заключалась в разлуке с возлюбленным, а не в горе по мужу… Она хотела молить его взять ее с собой на его родину.
— И ты это исполнила? — грозно спросил Гурдас.
— Его привез к той террасе один лодочник, вполне преданный мне, которому я заплатила украшениями и драгоценностями Дамаянти, но его приняла не Дамаянти… На этот раз пришел мой черед… Он думал, что я Дамаянти. Я выстрадала те часы, когда он, целуя меня, горел любовью к ней. Это притупило мою чувствительность ко всякому мученью и ко всякому наказанию, которому ты, может быть, захотел бы меня подвергнуть. Но тем не менее я все-таки надеялась на счастье, ведь я же любила его больше, чем могла любить Дамаянти! Я сказала ему, что она не способна любить, я умоляла его взять меня к себе рабой, а он оттолкнул меня, проклял и не нашел другого слова для меня, кроме того, что он простит меня, если я отведу его к Дамаянти…
— И она виделась с ним?
— Виделась ли, после того как он оттолкнул мою любовь? Нет. Не думай, что в моих жилах течет вода! Она не видала его и не увидит никогда! Я дала приказание лодочнику, отвозившему его обратно в маленьком челноке, и уверена, что он его исполнил. Она больше не увидит его! Труп неверного осквернил воды Хугли, и крокодилы отомстили за меня!
Гурдас с ужасом посмотрел на нее, и дрожь пробежала по его телу.
— Ты исчадие ада, женщина, такую месть могут придумать только духи ада! Но ты отомстила ему, менее виновному, поскольку он был завлечен чарами Дамаянти…
— Я отомстила тому, кто отверг мою любовь! Я не завидую ее блеску и богатству, жемчугам и бриллиантам, но он, которого я любила, не будет принадлежать ей. Пусть ей мстят те, чью любовь она отвергла.
— Ты права! — воскликнул Гурдас. — Ты права, и она не уйдет от наказания. Ты можешь поклясться во всем, что мне сказала, перед богами в храме на священной воде и священном огне?
— Я сказала истину, — спокойно отвечала Хитралекхи, — и поклянусь в ней, даже если страшный меч Ямаса будет над моей головой.
— Хорошо! Ты получишь мои приказания еще до заката солнца.
Хитралекхи поклонилась и вышла. Гурдас долго оставался один в кабинете, потом позвал доверенного слугу и дал ему приказание.
Когда стемнело, из внутреннего двора удалили всех слуг, не принадлежавших к числу ближайших служителей магараджи. Гурдас сел в свой паланкин, другой паланкин закрытый темными занавесками, был подан к подъезду Дамаянти. Вооруженные всадники и слуги с факелами окружали паланкины, и незаметное шествие, в котором никто не заподозрил бы присутствия магараджи, двинулось по дороге к Хугли.
Далеко светились в темноте яркие огни из окон и дворов большого храма.
У ворот наружной стены храма, за которой, как маленький город, раскинулись строения, Гурдас велел остановиться. Закрытый паланкин внесли в первый двор, поставили под навес и его окружили вооруженные слуги. Сам Гурдас, почтительно приветствуемый служителями храма и жрецами, прошел во внутренний двор и велел сейчас же вести его к жрецу Дамасу.
Гурдас долго оставался у Дамаса, потом вернулся к закрытому паланкину. Конвой удалили, заперли помещение, и жрец по приказанию Дамаса принес сосуд со священной водой и чашу со священным огнем. Когда они остались одни, Гурдас откинул занавеси паланкина и из него вышла Хитралекхи.
По приказанию Дамаса она повторила все, что говорила Гурдасу. Жрецу она подтвердила правдивость своего рассказа клятвой, призвав в свидетели богов мести, окропив себе голову и грудь священной водой и проведя рукой по священному огню. Клятвенное показание, данное в преддверии, так как Хитралекхи не имела права входить в храм, говорило о том, что обвинение считалось доказанным, по обычаю индусов. Хитралекхи опять села в паланкин, призвали охранных служителей, а Дамас повел Гурдаса в свое помещение. Там он оставил его, а сам пошел к Гуру, главному жрецу храма и всей окрестной местности.
Дамас долго отсутствовал и наконец вернулся, сказав Гурдасу, что Гуру его примет. Они пошли вместе через ярко освещенные колоннады, ведущие во внутренние дворы храма, похожие на залы. Тут сидели всевозможные кающиеся, йоги, разнородными самоистязаниями доходящие постепенно до высших степеней святости, иные сидели со сжатыми кулаками, так что у них ногти вросли в тело; другие ползали, обвешанные тяжелыми цепями; некоторые стояли на одной ноге; третьи лежали на туго натянутом канате, а один сидел, свернувшись, совсем голый, обросший волосами, как дикий зверь, на наружной стороне колоннады под открытым небом день и ночь уже в течение многих лет. Гурдас почтительно поклонился всем кающимся и каждому дал по золотой монете, принятой без благодарности как должное подношение.
В первом дворе, ведущем к священному храму, собрались девы, служительницы храма, все молодые, красивые, одетые в дорогие ткани, украшенные цветами лотоса и манго. Они сидели на циновках и подушках, перед ними стояли чудные фрукты в корзинках и чашах и кувшины с ароматическими соками цветов и плодов. Одни девы занимались пением священных песен для восхваления божества под аккомпанемент всех инструментов индусского оркестра, другие — отдыхали и весело болтали.
В следующих залах находились жрецы разных разрядов, некоторые сидели на мягких стульях, читая книги Веды, другие ходили, тихо разговаривая между собой. Везде, как к в предыдущих залах, стояли корзины с фруктами и кувшины со сладкими душистыми соками.
В последней из зал возвышалось самое святилище, к которому вели несколько мраморных степеней. Освещенное многочисленными лампами, украшенное дорогими коврами и занавесями, это святейшее место храма имело на стене против входа изображение Тримурти, трехликого божества. В середине — Брама, по бокам — Вишну и Сива.
Гурдас подошел к ступеням святилища и пал ниц. Дамас окропил его священной водой, и он долго лежал на полу, молясь вполголоса. Потом Гурдас последовал через боковые двери за жрецом в особое здание, расположенное за святилищем, где жил Гуру. Слуги наполняли приемные, освещенные горящими огнями, украшенные вазами с благоухающие цветами. Раздавалась непрерывная музыка, такая тихая, что она не мешала разговорам. Гурдаса как сына Нункомара и знатнейшего из касты браминов все служащие почтительно приветствовали. Дамас пошел вперед по пустынному, выложенному мрамором коридору, отделяющему помещение верховного жреца от приемных, поднял тяжелые шелковые занавеси, и они вошли в большую комнату с куполообразным потолком, пропитанную запахом курений и цветов, где горели многочисленные лампы с молочными колпаками. Дорогие ковры покрывали пол, золото и драгоценные камни украшали стены. В середине комнаты на низком, широком сиденье с золотыми ножками сидел Гуру, поджав ноги, в белой одежде и с белой головной повязкой. Он держал в руках четки. Ему исполнилось, вероятно, лет пятьдесят, его красивое, благородное лицо было почти такое же белое, как у европейцев, а темные глаза смотрели проницательно.
Гурдас склонился головой до земли, потом по знаку Гуру сел на подушку у его ног, так же, как жрец Дамас.
— Я рад видеть такого благочестивого и послушного воле богов человека, — заявил Гуру звучным, приятным голосом. — Я только что призвал на тебя благословение неба, но меня опечалило то, что сообщил мне о твоем доме мой достойный брат Дамас. Измена Дамаянти доказана священной клятвой.
— Поэтому я и пришел, высокочтимый Гуру, просить тебя о наказании. Это преступление не имеет извинения для женщины в положении Дамаянти. И наказанием за него должна быть смерть. Положи твое решение и вели его исполнить, так как английское правительство и английский верховный судья не будут оспаривать твоего приговора в таком тяжком преступлении против божеских и человеческих законов.
— Это я знаю и не боюсь противодействия, — возразил Гуру, — но тем не менее я решил не налагать приговора, вызываемого таким проступком.
— Не налагать приговора? — возмутился Гурдас. — Прости, почтенный Гуру, но я не понимаю… Неужели преступница, оскорбившая законы богов, нарушившая благодарность и честь, должна жить безнаказанно?
— Ты получишь объяснение. Она не должна жить, не должна оставаться безнаказанной, но надо, если возможно, избавить от позора твое имя и твой дом.
— Мой дом и моя честь вынесли много испытаний, и разве для моей чести не лучше, чтоб виновная понесла наказание?
— Нет, сын мой, — возразил Гуру. — Если б вина ее стала известна всем, тогда другое дело, но пока ее никто не знает.
— Но как же, великий Гуру, может последовать наказание, а преступление остаться неизвестным?
— Ты забываешь сати, жертву вдовы, которая следует за мужем в царство смерти, получая славу святости и принося этим честь и благословение своему дому.
— Велика мудрость достойного Гуру, — проговорил Дамас, низко кланяясь со скрещенными руками. — Его взор видит дальше нашего, он проникает в глубину прошлого и далеко заглядывает в будущее. Да, это верно, таким образом совершится искупление преступления, греховная любовь Дамаянти будет пресечена, и смерть ее высоко подымет дом магараджи в глазах народа.
Улыбка жестокого торжества скривила губы Гурдаса.
— Но она не согласится, великий Гуру, — сказал он подумав. — Принудить ее к этой жертве против воли я не имею власти, особенно, если она обратится к защите англичан.
— Этого она не посмеет, от нее нам скрывать нечего. Мы объявим ей о ее преступлении, она будет знать, что смерть неминуема. Ей придется только выбирать между почетной смертью, которая, может быть, очистит ее от греха и откроет путь в место священного покоя. Спасти ее не может даже верховный судья, так как по индусским законам ее преступление должно быть наказано. Если в ней есть еще хоть искра чести, она предпочтет почетную смерть смерти преступницы.
— Ты прав, достойный Гуру, — согласился Гурдас, склоняясь до земли. — Прости, что я мог хоть минуту усомниться.
— Боги умудряют своего слугу, — отвечал Гуру. — Во мне говорит мудрость Брамы, а не моя. Чтобы доказать тебе, как я желаю спасти от гибели душу жены Нункомара очистительным огнем и сохранить твоему дому почитание народа, я сам поеду к тебе, сам возвещу мою волю Дамаянти, а если она не согласится на жертву, я объявлю ей мой приговор.
Гурдас коснулся пола головой.
— Ты это сделаешь для меня, великий Гуру? Благодарность моя и моего дома принадлежат тебе навеки.
— Приготовь мой выезд, — приказал он Дамасу, — но с возможной простотой, чтобы не возбуждать внимания.
Слон поразительной величины и красоты был приведен во внутренний двор к жилищу Гуру. Покрытый дорогими, золотом шитыми коврами, слон имел роскошное сиденье, которое помещалось на его спине, золотые бляхи украшали его лоб, золотые шары висели на клыках; с обеих сторон на висячих подножках стояли жрецы с опахалами. Гуру вошел на слона по золоченым ступеням. Дамас, Гурдас и несколько жрецов следовали в паланкинах и до сорока слуг конных и пеших сопровождали шествие. Хитралекхи со слугами Гурдаса могла следовать только на значительном расстоянии. Все жрецы во дворах падали ниц при проезде Гуру. Один из служителей храма у наружных ворот, глядя вслед шествию, увидел тень, скользившую вдоль стены храма, которая при проезде Гуру тоже бросилась на землю.
Наверное, запоздалый путник, но, когда он поднялся, свет от факелов ярко осветил его лицо. Служитель вздрогнул.
— Что это? — проговорил он. — Это Аханкарас-Раху, как он явился мне в ту ночь, когда я отправлялся с посланием в Дели к Великому Моголу, и он вырвал у меня мою тайну. Гуру выехал среди ночи, Аханкарас появился из храма. О, он знает здесь все ходы… Он подслушивал, шпионил. Ну, я узнаю, что здесь происходит…
Улицы были пустынны, и шествие Гуру, никого не встретив, доехало до дворца Нункомара, лежавшего за городом на берегу Хугли. При въезде во внутренние дворы все слуги падали ниц, узнав по убранству слона и по сопровождающим жрецам, что сам Гуру оказывает дому Гурдаса необычайно редкую честь. Все теснились на дороге и у наружных лестниц, чтобы удостоиться благословляющего взгляда верховного жреца, который вошел в покои Дамаянти в сопровождении Гурдаса.
Красавица бегум лежала на подушках в каком-то оцепенении, из которого почти не выходила после принесенного Хитралекхи известия. Несколько ближайших прислужниц обмахивали ее павлиньими перьями, кругом царило безмолвие, не слышалось ни пения, ни музыки. Дамаянти задумчиво взглянула на верховного жреца, инстинктивно, по привычке, поднялась и поклонилась, коснувшись пола головой. Гурдас удалил прислужниц, подал золоченое кресло Гуру, и тот сказал Дамаянти, севшей у его ног:
— Боги послали тебе тяжелую утрату со смертью мужа, дочь моя!
Дамаянти спокойно смотрела на него, не отвечая.
— Но тяжелее этой утраты тот грех, который ты взяла на душу, отдавшись преступной любви и изменив мужу после клятвы верности!
Он, видимо, ожидал, что Дамаянти возмутится при подобном обвинении и начнет оправдываться, но она продолжала сидеть молча и неподвижно, только слабая, бесконечно грустная улыбка мелькнула на ее губах.
— Ты, значит, признаешь, что совершила этот грех, самый тяжкий для женщины из благородной индусской касты?
— Нункомар не давал мне любви и не требовал ее от меня, — отвечала Дамаянти глухим голосом. — Он не мог упрекать меня, а если я совершила грех, следуя влечению сердца, то он жестоко наказан, так как тот, кого я любила, оттолкнул меня… Нункомар отомщен!
— Его дух, отошедший в обитель мира, не требует мщения, — строго произнес Гуру, — но закон требует искупления такого греха… Знаешь ли ты наказание за твое преступление, знаешь ли, что тебе предстоит смерть?
— Что значит смерть в сравнении с моими страданиями? — глубоко вздохнула Дамаянти. — Я буду лишь благодарна ей за избавление!
— Так благодари меня и богов, одухотворяющих меня, так как я пришел предложить тебе очищение, искупление твоего греха. Ты призовешь благословение, честь и славу на тебя и твой дом, если восстановишь нарушенную верность и последуешь за мужем путем очистительного огня сахагамана. Согласна ли ты на это?
— Я согласна умереть, — отвечала Дамаянти холодно и спокойно. — Моя жизнь хуже смерти, и она избавит меня от страданий!
— Это хорошо, дочь моя, — похвалил Гуру, с довольным видом склоняя голову. — Боги прощают кающемуся, и искупительный огонь сахагаманы очищает запятнанную душу. Благословляю тебя на священную жертву. Гурдас — свидетель, что ты приносишь ее добровольно, чтоб уйти на небо беспорочной. Жрецы моего святого храма останутся при тебе для приготовления тебя к очищению и устранению сомнений и колебаний, которые могут в тебе возникнуть по человеческой слабости.
Гуру вернулся обратно в храм в сопровождении Гурдаса, очень довольный выполнением своей задачи.
Жрецы остались в покоях Дамаянти, являясь каждый час, чтобы укреплять и утешать ее молитвами. Дамаянти спокойно и равнодушно выслушивала их и только однажды попросила позвать Хитралекхи. Она явилась, оправдывая свое отсутствие тем, что легла отдохнуть после многих бессонных ночей. Дамаянти велела ей сесть у ее постели, держала ее за руку и шептала иногда, как во сне:
— Оттолкнул мою любовь… Какие страдания сравнятся с этим? Что мне смерть после этого?
Сэр Вильям лежал несколько дней в страшном бреду, он звал Дамаянти, воображал, что борется с лодочником на шатком челноке, вскакивал, метался, и все ужасы страшной ночи повторялись в его бреду. Капитан Синдгэм все время находился при нем, и только он понимал, что происходит в душе Вильяма. Он делал все нужное для тщательного ухода, предписанного доктором, но сам оставался холоден и почти равнодушен. Его лицо имело мрачное и суровое выражение, только глаза сверкали, когда Вильям произносил имя Дамаянти.
— Его не должны погубить коварные чары змеи, — говорил он про себя. — Он не сделается ее жертвой, рука Раху свергнет ее с высоты, как Нункомара!
Сильная натура Вильяма превозмогла болезнь, он настолько поправился, что мог явиться на службу. Напрягая все силы, он искал возможность предупредить Дамаянти об измене ее прислужницы. Он не решался говорить с Гастингсом, боясь сознаться, как далеко зашли его отношения с женой Нункомара.
Вильям пытался узнать, что происходит в доме Нункомара через нищих, дорого платя им, передавал Дамаянти письма. Нищие брали деньги и приносили известия, что в доме магараджи все спокойно, что красивая бегум, согласно обычаям, проводит время вдовства в своих покоях и что там ничего особенного не замечается. Они уверяли, что передали письма через доверенных слуг, но он не получал ответа и наконец, мучимый тревогой, решился поведать губернатору все случившееся и свои опасения.
— Вам повезло, — строго сказал Гастингс. — Если б вы знали Индию, как я, то не пошли бы на подобное приглашение. Индусские женщины страстны до дикости и жестоко мстят за отвергнутую любовь. Та женщина считает вас погибшим, и ее месть удовлетворена! Предпринять что-нибудь против Дамаянти она не посмеет, так как за ней следят и шпионят сотни других прислужниц. Дайте пройти первому времени вдовства, дайте Гурдасу, который царит теперь в доме Нункомара, окруженный жрецами, и с которым я должен церемониться, уехать в Муршидабад, тогда нам легче будет действовать. Как только Дамаянти покинет дворец и встанет под мою защиту, я могу ее отстаивать против всех… Мне, правда, было бы приятнее, если бы вы не воспылали страстью к красивой бегум, но…
— Вы дали мне слово, ваше превосходительство, — поспешил заявить Вильям.
— Дал, потому что испытывал счастье и вам хотел его доставить, — заметил Гастингс. — Может, этого не следовало, но я дал слово и сдержу его, верьте мне и бросьте тревоги. Завтра день моей свадьбы, я требую от вас радостного и веселого настроения.
Уверенность губернатора успокоила и ободрила Вильяма.
Настал торжественный вечер. Едва скрылось солнце, как все залы правительственного дворца озарились огнями. Слуги в парадных европейских ливреях и пестрых индусских костюмах наполнили дворы, ярко освещенные факелами и жаровнями; караулы стояли у ворот, и все, что было в Калькутте знатного, богатого и блестящего, явилось с поклоном к губернатору, снова всемогущему. Брамины приехали в ярких шелковых одеждах, кшатрии в блестящем вооружении. Все еще испытывали злобу и ненависть за смерть Нункомара, но страх перед властью губернатора затмевал другие чувства, и все приехали с улыбками и заверениями в преданности. Прибыли важнейшие магометане, благодарные Гастингсу за унижение надменного брамина, иностранные агенты и вся английская колония. Явились также с роскошными шествиями посланники князей, желавших заслужить или сохранить милость губернатора. Бегум Мунни прислала из Муршидабада от имени своего несовершеннолетнего сына важнейших придворных в блестящем вооружении. Посланники набоба Аудэ и берарского раджи привезли богатые подарки, и дворы переполняли слоны и лошади.
Наконец все было готово. Маленькие колокола дворцовой капеллы зазвонили, отворились двери во внутренние покои, и Гастингс вышел в залы со своей невестой. Против обыкновения он выступал в роскошнейшем костюме из золотой парчи, на лице его светилась гордость. Марианна выглядела красивее, чем когда-либо, в белом платье, украшенном живыми цветами и драгоценнейшими камнями Индии. Выражение ее лица и манеры отличались смирением, и она лишь изредка поднимала взоры к тому, кто так возвеличил ее. Рядом с ней шла маленькая Маргарита, тоже вся в белом, с венком из лотосов на золотых кудрях. Сэр Вильям и капитан Синдгэм следовали непосредственно за губернатором, за ними верховный судья с женой. Эллен с волнением смотрела на человека, достигшего такой высоты, на бывшего ученика Дайльсфордской школы, пожертвовавшего из тщеславия своей юношеской любовью, достигшего величайшей власти и все-таки нашедшего любовь.
Члены совета и служащие компании подошли, чтобы первыми приветствовать нареченных и сопровождать их в капеллу. Гастингс быстро окинул взглядом собравшихся и мрачно сдвинул брови.
— Филиппа Франциса и мистера Момзона я не мог ожидать, — сказал он, — но ожидал видеть генерала Клэверинга и его супругу. Английский генерал и член совета, — добавил он с горькой насмешливой улыбкой, — должен бы питать настолько дружбы к представителю Англии, чтобы присутствовать на его свадьбе.
— Генерал Клэверинг извиняется, — уведомил мистер Вилер. — Он внезапно занемог!
— Нет, нет, я не принимаю этих извинений, — отвечал Гастингс. — Он, может быть, боится, что я сержусь на него за наши разногласия, но сегодня я не могу сердиться, и мой праздник будет не полон, если нет Клэверинга, — я сам поеду за ним… Принимайте гостей, а вы, господа, — он обратился к адъютантам, — следуйте за мной.
Он быстро вернулся к себе, накинул темный плащ и вышел с Вильямом и капитаном во двор. В толпе слуг и нищих никто не узнал губернатора. Вильям велел подвести лошадей, и они выехали втроем через боковые ворота. Крупной рысью доехали они до квартиры генерала. В доме было мрачно и темно. Испуганные слуги побежали докладывать о нежданном посещении, и Гастингс вошел вслед за ними в комнату, где генерал в домашнем платье сидел в кресле и с угрюмым видом перелистывал английские газеты. Жена его стояла рядом и готовила ему лекарство.
— Невозможно, мой дорогой друг, чтобы вы не присутствовали сегодня на моем празднике, — обратился Гастингс к испуганно вскочившему генералу с сердечностью, похожей на насмешку. — Вы не так больны, как Францис и Момзон, поэтому я сам приехал за вами. Наденьте скорее ваш мундир, а уважаемой леди, вероятно, немного потребуется времени на туалет, так как она во всяком наряде в каждом обществе выделяется изяществом и элегантностью.
Генерал, бледный и дрожащий, объявил, что не в состоянии выйти из дома. Генеральша чуть не в обмороке опустилась на стул. Гастингс близко подошел к генералу, выражение его лица совсем изменилось, и он сказал строго, гордо и холодно:
— Генерал, ваше отсутствие в день моей свадьбы — оскорбление. Подобного оскорбления я не прощу и, как Францис потребовал от меня удовлетворения, так я потребую его от вас.
— О, Боже, — простонала генеральша. — Он его убьет!
— Непременно, за личное оскорбление мне, — подтвердил Гастингс спокойно, — но ваше отсутствие также оскорбление для губернатора как представителя Англии, и он может простить его еще меньше, чем сэр Уоррен Гастингс, но за что Уоррен Гастингс мстит с глазу на глаз, за то губернатор отомстит перед всем светом. Я вам приказываю явиться ко мне в дом, генерал, и, если вы не последуете моему приказанию через полчаса, я вас заставлю повиноваться. Господа, — обратился он к Вильяму и капитану, — генерал арестован, и, если он будет сопротивляться, вы его приведете за мной.
— Меня… вести? — крикнул Клэверинг. — Никогда! Это безумие, неслыханное самоуправство.
Офицеры обнажили сабли.
— Если генерал будет сопротивляться, вы его свяжете и приведете во дворец…
— Это переходит всякие границы, — вне себя кричал генерал. — Вы покушаетесь на личную свободу.
Генеральша подбежала поддержать мужа и молча, с ненавистью смотрела на Гастингса.
— Называйте как хотите, но вы, вероятно, убедились здесь, в Индии, что я умею заставлять повиноваться моим приказаниям. Обдумайте, что вы делаете, я еще раз предлагаю вам выбор: или вы появитесь с миледи, принятые с полным почетом на моем празднестве и докажете всему свету, что здесь, среди варваров, нет разлада между англичанами, или вас приведут во дворец связанного, и я докажу свету, что представитель Англии умеет требовать должного почтения и принудить к нему каждого подданного своего короля. Выбирайте скорее!
Генерал, как пришибленный, опустился в кресло, генеральша в раздумье склонила голову. Гастингс молча разглядывал картины на стенах. Через некоторое время он спокойно сказал:
— Капитан Синдгэм, позовите сюда часовых!
Капитан направился к двери, но генеральша остановила его, бледная, со сверкающими глазами, и сказала хриплым голосом, который напрасно старалась смягчить:
— Подождите, сэр Уоррен… Я сознаю, что вы правы… В глазах индусов англичане должны быть солидарны… Я явлюсь, и мой муж преодолеет свое нездоровье… прошу только дать мне время одеться.
— Я очень счастлив, что женская проницательность поняла необходимость, заставляющую меня настаивать на моей просьбе. Я подожду, но недолго, так как баронесса Имгоф ждет.
Генеральша увела своего мужа. Гастингс сел и сказал с улыбкой:
— Как видите, господа, твердая воля всегда достигает цели; впрочем, я оказываю услугу Клэверингу, принуждая его, — он выше будет стоять в глазах индусов, будучи со мной, чем угрюмо отстраняясь; кроме того, я должен был дать моей Марианне это удовлетворение.
Он болтал весело и непринужденно, точно самое приятное дело послужило поводом к его посещению. Не прошло и получаса, как снова появилась генеральша в дорогом и пестром одеянии. Прическа, руки и шея сверкали бриллиантами, лицо так ярко нарумянено, что напоминало восковую куклу. Гастингс сказал любезный комплимент ее туалету. Вслед за ней явился генерал в красной с золотом парадной форме, со шляпой в руке, бледный, с потухшим взором.
— Едемте, — кратко бросил генерал, глубоко вздохнув.
Гастингс подал руку генеральше и повел ее к стоящему во дворе паланкину. Генерал сел с женой, а Гастингс и офицеры поехали верхом. Скоро они доехали до дворца, и Гастингс ввел своих гостей в роскошно освещенные залы. Генеральша имела силы улыбаться, а Клэверинг нетвердыми шагами шел за своим торжествующим врагом, не смея поднять глаз. Баронесса Имгоф любезно пошла им навстречу, но именно благодаря их позднему появлению как ни приветливо вела себя Марианна, это походило на прием подданных королевой. Генеральша с ненавистью и завистью видела поразительную красоту счастливой невесты всесильного губернатора, видела, что надетые на ней бриллианты неизмеримо дороже ее собственных, и в ответ на любезность баронессы только прошипела что-то более похожее на проклятие, чем на приветствие. Клэверинг ограничился безмолвным поклоном. Он едва держался на ногах, Гастингс же провозгласил громким голосом:
— Я никогда не смогу отблагодарить миледи и почтенного генерала за жертву, которую они принесли дружбе, поборов нездоровье и доставив нам честь и радость своим присутствием.
Он подал руку баронессе. Генерал и генеральша шли рядом с ней, и все направились к капелле. Войти туда могли очень немногие, остальные стояли в прилегающих залах. Венчание совершилось просто и с достоинством, Во время обмена кольцами раздались выстрелы с береговых батарей, потом Гастингс под руку с женой показался на пороге.
— Да здравствует сэр Уоррен и леди Гастингс! — крикнул Вильям, и все присутствующие громко подхватили приветствие.
Гастингс сиял от гордости и счастья; он генеральше первой протянул руку и, казалось, не заметил, что ее рука была холодна как лед. Марианна обняла ее, но испуганно отшатнулась от ее взгляда. Потом стали подходить с поздравлениями посланники князей, важные брамины и кшатрии, служащие компании, офицеры, представители европейских фирм. Гастингс находил для каждого любезное слово, и все общество чувствовало себя весело и оживленно, направляясь под звуки английской музыки к столам, роскошно убранным цветами, сверкавшим серебром и хрусталем.
Праздник уже приближался к концу, и молодые должны были удалиться в свои покои. В эту минуту индусский служитель дворца подошел к сэру Вильяму.
— Пришел нищий и желает поговорить с вами, господин, он хочет просить вашего заступничества.
Вильям хотел отогнать слугу, но вспомнил, что индусские нищие пользуются большим влиянием среди народа, которым надо пользоваться ради популярности губернатора. Он последовал за слугой. Тот привел его на веранду, выходящую во внутренний, ярко освещенный двор, где масса нищих и йогов сидела на земле, жадно поглощая данные им кушанья и напитки и ссорясь за золотые монеты, которые им бросали слуги. У ступеней веранды, окутанной тенью деревьев манго, сидела темная фигура в лохмотьях. Слуга сделал знак и удалился, а нищий поднялся на ступени лестницы, все еще оставаясь в тени.
— Что тебе нужно от меня? — спросил молодой человек, давая несколько золотых монет униженно кланяющемуся нищему. — Возьми, в день праздника губернатора никто не должен быть недоволен и несчастен!
— Благодарю вас, господин, — отвечал нищий по-английски, плохо, но вполне понятно. Вы даете щедрый дар незнакомому человеку, да наградят вас за это боги и помогут спасти ту, которую вы любите!
Вильям вздрогнул:
— Что ты хочешь сказать? Кто ты такой?
— Я служитель храма в Хугли, я знаю, что вы не выдадите меня, так как я пришел призвать вашу помощь для благородной бегум Дамаянти…
— Что с Дамаянти? — спросил Вильям. — Ты не уйдешь от меня… ты во всем сознаешься при губернаторе… Горе тебе, если ты говоришь неправду!..
Он хотел увлечь с собой нищего, но тот сказал:
— Не делайте этого, господин… Это не поможет, вы потеряете дорогое время, а мне можете верить. Зачем же я пришел бы, если бы хотел вам лгать? Спешите прийти к восходу солнца во дворец Нункомара, чтобы спасти от смерти красавицу Дамаянти, так как уже горит огонь для сахагаманы, которая навсегда отнимет ее у вас.
— Сахагамана! — вскричал Вильям, с ужасом отшатнувшись. — Это страшная жертва, когда вдова следует за умершим мужем?..
— Да, господин, спешите, если вы хотите ее спасти… Проникайте во дворец и освобождайте ее, но берите с собой вооруженную силу, так как брамины злобны и упорны… А меня отпустите…
Вильям в волнении выпустил руку нищего, он воспользовался моментом, сбежал с лестницы и скрылся в густой толпе, наполнявшей двор. Вильям побежал обратно в залы. Гастингс с женой только что простились с гостями. Вильям еще видел, как раздвинулись тяжелые портьеры приемного зала, он протолкался, никого не замечая, и догнал губернатора. Задыхаясь, он рассказал сообщение нищего.
— Ужасно, если это правда! — воскликнула Марианна. — Неужели такой ужас совершится в день нашей свадьбы!
Гастингс мрачно смотрел в землю.
— Этот страшный обычай составляет право индусов, — объяснил он, — еще нет закона, запрещающего его… Собственно, я не могу силой противиться ему.
— Не противиться убийству? Низкому коварному убийству?
— Если вдова добровольно жертвует собой для мужа, то эта жертва так же охраняется английским правительством, как и другие религиозные обычаи туземцев.
— Добровольно? — закричал Вильям. — Но это неправда, это невозможно… Она никогда не любила Нункомара… Она любила только меня… вы знаете это, ваше превосходительство, и обещали мне вашу защиту.
— Я обещал мое покровительство вашей любви, хотя, может, было бы лучше, если бы эта любовь не закралась в ваше сердце. Марианна просила меня, пусть будет по-вашему! Освободите Дамаянти, приведите ее сюда, я ее расспрошу, но, право, ничего не могу для нее сделать, если она добровольно соглашается на сожжение. Отправляйтесь в крепость, берите батальон, проникайте во дворец и приводите сюда бегум.
— Больше я ничего не прошу, благодарю вас, благодарю. Если они даже запугали и околдовали ее, при виде меня она придет в сознание и пробудится для жизни и любви.
Он обнял Гастингса, поцеловал руки прелестной Марианны, выбежал во двор, велел оседлать лучших лошадей и помчался в крепость.
В большой тайне совершались во дворце Нункомара приготовления к сахагамане, или сати, как индусы называют сожжение вдовы. Гурдас боялся, что Дамаянти изменит своему слову и тогда найдет способ обратиться к защите англичан. В то время сожжение вдовы еще не запрещалось английским законом. Зато теперь каждый соучастник подвергается наказанию, как за убийство, но и в то время английское правительство едва ли потерпело бы насилие над такой знатной женщиной, как Дамаянти, поэтому только самые важные и надежные из браминов и кшатриев были приглашены на торжественное событие. Доступ же народа, нищих и йогов, всегда толпами окружавших дворец, предполагалось разрешить только в последнюю минуту, чтобы они по всему свету разнесли молву о случившемся. Даже во дворце только доверенные знали о предстоящем событии, а для остальных внутренний двор, где должна совершиться ужасная церемония, был заперт.
На внутреннем дворе, примыкающем к комнатам Дамаянти, отделили квадрат, окруженный высокой каменкой стеной с поддувалами, внизу защищенными железными решетками, похожий на громадную печь. Все пространство внутри стен наполнили навозом и мелко изрубленным деревом, пропитанным горючими составами и благовонными маслами. По одной стороне костра воздвигли золоченую трибуну, убранную дорогими коврами и с шелковым навесом. В середине трибуны находилась выдававшаяся вперед широкая доска, обтянутая дорогой материей и прикрепленная сзади железными крюками к полу трибуны.
Ночью посвященные в дело слуги зажгли костер священным огнем, принесенным из храма, подкидывали стружки, раздували пламя мехами, и обнесенное стеной пространство представляло море огня. Стены украсили гирляндами цветов, цветами лотоса и манго усыпали лестницу и трибуну.
Дамас со множеством жрецов пришел ночью из храма и ждал начала церемонии в большом приемном зале, где еще горела лампа со дня смерти Нункомара. В это время главные прислужницы в ярко освещенных комнатах Дамаянти одевали ее, украшая цветами и драгоценностями. Хитралекхи заплетала ей косы — самая почетная услуга, какую только может оказать служанка своей госпоже. Ее руки дрожали, когда она расчесывала роскошные волосы, вплетая в них стебли цветов. Дрожь пробегала по телу, но мрачно сверкавшие глаза неподвижно смотрели на жертву, которую она украшала для смерти, а на губах ее иногда мелькала улыбка дикой радости. Дамаянти же и при подготовке к такому жуткому обряду оставалась равнодушной: она как будто не ощущала страха, ее руки спокойно лежали на коленях, она давала надевать на себя кольца, браслеты, сидела, не поднимая глаз, и только иногда глубокий вздох вырывался из ее груди.
Дамас вошел и принес ей в золотой чаше банг — крепкий экстракт индийской конопли, который действует притупляющим образом и дается вдовам перед сожжением, чтобы они равнодушно относились к страшной смерти и не поколебались в своем решении. Дамаянти осушила сосуд, не сказав ни слова, ее глаза стали еще неподвижнее, взгляд помутился, но если эссенция конопли подействовала, то только притупила сознание об утраченной любви, ко всему остальному она относилась совершенно безучастно.
При первых лучах солнца явились приглашенные гости, впустили собравшихся нищих и всех слуг дома; вооруженные слуги стояли у ворот и следили, чтобы никто из вошедших не вышел из дома.
Скоро двор был переполнен, наружные ворота заперты и наконец открылись двери жилых комнат. Сначала появились слуги со всеми разнообразными инструментами индусского оркестра; они разместились на задних местах трибуны, и музыка ни на минуту не прерывалась. Затем шли брамины, жрецы в своих дорогих одеждах. Одни несли жаровни со священным огнем и сосуды со священной водой, другие держали четки и все громко читали молитвы. Потом шел Гурдас с обритой бородой в знак печали; голова его была опущена, руки сложены на груди, глаза устремлены в землю. Но никто не обращал внимания на него, все взоры привлекала бегум, которая появилась за Дамасом. Ее приветствовали таким взрывом восторга, что даже музыку не стало слышно. Дамаянти шла медленно, опираясь на Хитралекхи.
Когда Дамаянти вошла на трибуну, слуги начали раздувать огонь и казалось, что море пламени гонит свои волны навстречу жертве. В середине трибуны на выступающей вперед доске стояло золоченое сиденье на колесах.
Жрецы заняли места по обеим сторонам, Гурдас подошел к сиденью, Хитралекхи и другие служанки встали сзади, а Дамаянти безмолвно и равнодушно села в кресло. Гурдас положил ей на колени кошелек с золотом, Хитралекхи взяла руку бегум, заставила ее бросить несколько монет, потом служанки бросили остальные монеты в народ.
Жрецы начали громко петь и молиться, поливая в огонь священную воду, наконец Гурдас и Дамас встали перед креслом Дамаянти.
— Благородная бегум, — громко говорил жрец, пока музыка смолкла на минуту. — Твой супруг, великий и благородный магараджа Нункомар, уже отошел в блаженные обители, где Ямас, неумолимый судья, дал ему венец благочестия и святости, но душа его здесь, чтобы принять тебя в священном огне, из которого ты вознесешься к блаженному покою для созерцания богов. Прими посвящение священной водой и молись за всех нас, остающихся в земных тревогах и сомнениях.
Он вылил священную воду из сосуда на голову Дамаянти, которая оставалась неподвижна, как статуя. Жрецы возобновили пение, а прислужницы подошли, чтобы выдвинуть кресло госпожи до середины костра. Но не успели они еще взяться за золоченую спинку, как со двора послышался страшный шум, заглушивший даже возобновившуюся музыку. В ворота посыпались сильные удары, они распахнулись, и Вильям ринулся во двор с обнаженной саблей в руке. За ним шли английские солдаты со штыками. Он разгонял толпу саблей, пролагая себе дорогу. Напротив него сидела Дамаянти в кресле. Музыка прекратилась, пение жрецов смолкло. Служанки отступили. Испуг на минуту парализовал всех.
— Дамаянти, — позвал Вильям, — Дамаянти, выслушай меня… Я пришел спасти тебя…
— Кто смеет врываться в мой дом?! — с дико разгоревшимися глазами закричал Гурдас. — Кто дерзает нарушать священный обряд в доме друга Англии, который находится под ее защитой?!
— Я именем губернатора запрещаю жестокое убийство, готовящееся здесь, именем его и верховного судьи я требую освобождения бегум Дамаянти, а кто не повинуется моему приказанию, тот будет убит!
Он подал знак. Солдаты двинулись, за ними подходили все новые сплоченные ряды. Дула ружей были направлены на толпу, которая испуганно расступалась. С жалобным криком разбегались прислужницы, жрецы подались в сторону. Гурдас потерял самообладание; он понимал, что всякое сопротивление будет пагубно для него. Только Дамаянти сидела неподвижно и безжизненно. Напиток банг оказал свое действие и притупил ее мозг. Хитралекхи стояла рядом и широко раскрытыми глазами смотрела на Вильяма, которого считала мертвым.
Он жив не для нее, он пришел за Дамаянти, и, если ему удастся ее спасти, счастье, которого она страстно жаждала, достанется все-таки ненавистной! Глаза ее страшно сверкнули, с силой, которой нельзя было от нее ожидать, она покатила кресло дальше трибуны.
— Дамаянти, Дамаянти, — кричал Вильям. — Ты должна жить, я тут, чтоб спасти тебя…
Гурдас оттащил Хитралекхи. Дамаянти не шевелилась, дрожь пробежала по ее телу, мутные глаза оживились. Она встала, ярко освещенная горящим пламенем и протянула руки.
— Это кажется его голос, — проговорила она, точно пробуждаясь от сна. — Да, да, это он… Он тут… он любит меня… это правда… Меня обманывали, говоря, что он презирает меня.
Вильям никак не мог пробраться к трибуне, ближе к Дамаянти. Ему мешала толпа. Хитралекхи подошла к креслу, где сидела Дамаянти, чтобы его продвинуть, но в эту минуту один из музыкантов бросил свою вину, вбежал на трибуну и крикнул:
— Оглянись, Дамаянти, ты в моих руках!
Дамаянти вздрогнула при звуке этого голоса, оглянулась и увидела бледное лицо, на голове мужчины она заметила повязку слуг ее дома. Адская усмешка, дикая радость выражались на его лице, черные глаза беспощадно смотрели на нее.
— Аханкарас! — с ужасом закричала она.
Музыкант злорадно засмеялся. В мгновение он откинул крючки, сдерживавшие доску, и два раздирающих крика огласили воздух. Доска опрокинулась, Дамаянти упала в пламя, и Хитралекхи, ухватившаяся за ее кресло, тоже свалилась в огонь.
Вильям стоял, окаменев от ужаса, из груди его вырывалось хриплое дыхание. Гробовая тишина царила кругом, пламя спокойно горело… Дамаянти и Хитралекхи потонули в море огня. Служанки разбежались, Гурдас мрачно смотрел на костер. Жрец Дамас выступил вперед, вылил часть священной воды в огонь и громко проговорил:
— Благодарение богам, они спасли свою священную жертву и благословение их сойдет на дом Нункомара, их благочестивого слугу, и на благородную бегум Дамаянти, которые возносятся к блаженству покоя и будут перенесены священным посланником Ямаса через девять раз обвивающийся пояс реки Байтарани.
Народ стоял безмолвно, глядя на столбы дыма. Музыкант, опрокинувший доску, исчез бесследно, вина, на которой он играл, лежала на полу с оборванными струнами.
Вильям наконец очнулся и понял весь ужас происшедшего.
— Она погибла! — громко закричал он. — Погибла! Пламя уничтожило лучшее создание, когда-либо жившее на земле… но вы поплатитесь за это, проклятые убийцы!
Не помня себя, он махал саблей и кинулся в толпу, чтобы достигнуть трибуны. Солдаты шли за ним со штыками. Дамас заставлял музыкантов играть все громче, так что толпа не слышала слов Вильяма Когда молодой человек в исступлении вбежал на трибуну, жрец спокойно выступил ему навстречу.
— Преодолейте ваше горе, господин, — сказал он, — как подобает мужчине, воину храброго английского народа, и не навлекайте укоров на имя благородной бегум Дамаянти, которая к славе и благословению своего дома и рода последовала за своим мужем, так как ее душа вознеслась уже к блаженству. Не ее вина, — продолжал он, с магнетической силой глядя в глаза Вильяма, — что молодая служанка, которую вы так любили, вместе с ней упала в огонь, несчастье произошло по ее собственной неосторожности, но это не несчастье, так как она, очищенная священным огнем, последовала за своей госпожой в блаженство покоя. Правда, она была молода и прекрасна, верная служанка Хитралекхи, и я понимаю ваше горе, но ее могла отнять у вас и болезнь, и вы тогда не имели бы уверенности, что ее душа отошла к вечному блаженству.
Молодой офицер изумленно смотрел на него. Сначала он почти не слушал слов жреца, но затем он понял все, когда Дамас заговорил о чистоте, святости и славе Дамаянти. Невыразимая скорбь появилась на его лице, он опустил саблю и прижал сердце рукой. Дамаянти теперь навсегда потеряна для него, какое же он имея право порочить имя и честь той, которую так любил? Его грудь тяжело вздымалась, слезы лились из глаз, а со слезами светлело на душе. Жрец кивнул, и музыка смолкла.
— Забудьте Хитралекхи, — призвал Дамас голосом, раздавшимся на весь двор. — Она потеряна для вас в этой жизни, но она умерла в преданности своей госпоже, и сияние, окружающее чело Дамаянти, осветит и ее память.
Некоторое время Вильям рыдал как дитя. Слова умиления и сочувствия раздавались в толпе. Гурдас подошел, он все понял.
— Я уважаю ваше горе, сэр Вильям, — заговорил он. — Вы видели, что Хитралекхи сама виновна в своей смерти, и ее имя будет записано в храме как имя верной служанки, разделившей жертву своей госпожи. Надеюсь, что и его превосходительство губернатор теперь, когда исчезли все грустные обстоятельства недовольства между ним и моим отцом, снова вернет моему дому свою милость и дружбу.
Вильям ничего не ответил. Он скомандовал глухим, сдавленным голосом. Солдаты взяли ружья на плечо. Подойдя к краю трибуны, он взял у одной из служанок свежий цветок лотоса, прижал его к губам и бросил в огонь, потом повернулся, с трудом держась на ногах, и пошел перед солдатами к выходу.
Жрецы продолжали молиться. Огонь постепенно гасили священной водой, чтоб собрать останки.
Вильям отвел обратно солдат и сейчас же направился к леди Гастингс, где находился сейчас губернатор. Уоррен Гастингс сидел на диване рядом с женой под пальмами и цветущими деревьями манго. Он держал руку прелестной женщины, и лицо его сияло таким чистым, почти детским счастьем, какого нельзя было ожидать от этого гордого и сурового человека. Они весело, сердечно болтали, как влюбленные. Тут же недалеко на циновке сидела Фатме и учила маленькую Маргариту плести венок из цветов.
Когда Вильям вошел, темные глаза Фатме радостно блеснули, но вслед затем она испуганно вскочила и слабо вскрикнула. Марианна тоже испугалась, и слово замерло у нее на губах. Даже девочка робко отступила, а лицо губернатора, только что сиявшее счастьем, сразу стало мрачно и сурово.
Вильям был бледен как смерть. Страшное мучение, которое он вынес, отражалось на его лице, он казался постаревшим на несколько лет, когда остановился на пороге, почтительно кланяясь губернатору.
— Что случилось? — испуганно спросила Марианна. — Ради Бога, сэр Вильям, говорите!
— Случилось убийство, — гробовым голосом отвечал Вильям. — Низкое убийство самого чистого существа, созданного для счастья своих близких.
— Вы опоздали? — спросил Гастингс, вставая.
— Я пришел вовремя, чтобы видеть, как Дамаянти бросили в огонь, чтобы слышать ее последний крик, чтобы напрасно крикнуть последнее слово любви и надежды…
— Какой ужас, какой ужас! — проговорила Марианна.
— Они поплатятся за это! — воскликнул Гастингс. — Я проведу строгое следствие, и горе им, если они принудили несчастную!
— Она теперь обратилась в пепел, который не надо позорить, но и мое сердце стало пеплом, все мои жизненные силы погибли в страшном пламени, которое я видел и никогда не забуду. Я прошу ваше превосходительство уволить меня со службы и позволить мне вернуться в Европу с первым пароходом.
При последних словах в комнату вошел капитан Синдгэм, остановился на пороге и смотрел на Вильяма с несвойственным ему выражением тревоги и участия.
— Надо преодолеть несчастье, преодолеть свои страдания, — убеждал его Гастингс. — Мужчина не должен никогда отрешаться от жизни из-за женщины.
— Ваше превосходительство, вы достигли любви и высшего счастья в жизни, — возразил Вильям. — Вы выдающийся человек, вы устоите, если весь свет разрушится около вас, но взгляните на вашу супругу, представьте себе, что она погибнет в пламени у вас на глазах, и подумайте, останетесь ли вы тем же?
Капитан Синдгэм пристально смотрел на Фатме, его черные глаза следили за каждым движением девушки. Фатме с невыразимым страданием смотрела на Вильяма, и тяжелый вздох вырвался из ее груди. Потом ее глаза зловеще блеснули, она опустила руку в складки платья, что-то сверкнуло в ее пальцах, и она медленно, не отводя глаз от Вильяма, поднесла руку ко рту. Тут капитан подскочил к ней, как тигр, прыгающий на добычу, схватил ее руку, так сжал кисть, что пальцы раскрылись, а другой рукой вырвал у нее хрустальный флакон, золотая крышка которого была уже открыта. Фатме вскрикнула, хотела броситься на капитана, чтобы отнять у него флакон, но он уже спрятал его за борт мундира. Она со стоном опустилась на колени.
— О, горе, горе! Он отнял у меня последний дар моего отца, охрану моей свободы, защиту от позора и рабства, от бесконечного, смертельного горя.
Вильям даже не заметил, что произошло. Марианна же, испуганная быстрым движением капитана, подняла голову и увидела, что он вырвал из рук Фатме какой-то блестящий предмет. Она с недоумением посмотрела на него, а капитан подошел к Фатме, положил руку на ее голову и сказал:
— Дар твоего отца не нужен тебе, бедное прелестное дитя… От позора и рабства тебя избавит тот, которому поручил тебя отец, и он же может вернуть тебе счастье, которое кажется тебе потерянным навсегда.
Капитан отвел Вильяма в его квартиру, велел лакею снять с него оружие и мундир, подать ему халат, уложил его на кушетку, отослал слугу, сел рядом с ним и сказал:
— Вы были моим другом… Вы согрели сердце, утратившее веру в небо и землю, уставшее жить, вы дали ему силу достигнуть единственного, чего оно еще желало от жизни, — мести. Поэтому я должен доказать вам мою благодарность, возвратив вам счастье. Вы должны узнать мрачную тайну, которая меня окружает.
Вильям пожал ему руку, говоря:
— Разве мое страдание утихнет, если я узнаю, что выстрадал другой?
— Слушайте! Не чужое страдание ободрит вас, но вы увидите, что ваша утрата не стоит страданий.
Близко подсев к кушетке и нагнувшись, он начал рассказывать Вильяму свою историю, как когда-то рассказывал ее Гастингсу.
Сэр Вильям выпрямился и мертвенно-бледный смотрел на капитана.
— И это правда, все правда? — спросил он, содрогаясь. — И Дамаянти так играла священнейшим чувством человека, она, олицетворение правды и чистой небесной красоты?
— Все правда, — подтвердил капитан, демоны умеют принимать образы небесных видений, чтобы очаровывать людей и потом губить их. Я — Аханкарас, я взрастил в моем молодом сердце любовь к Дамаянти, она стала единственной целью моей жизни, но она изменила мне из-за роскоши и богатства Нункомара. Этого ей оказалось мало: я, свидетель ее измены, живой укор ее преступления, я должен был исчезнуть из общества людей — они выбросили меня к париям, вытолкнули к зверям. Вы не знаете, сэр Вильям, вы не сын этой страны и не понимаете, что значит быть причисленным к париям. Всякое человеческое чувство умерло во мне, жила только месть. Она удовлетворена — Нункомар со стыдом и позором кончил виселицей… Дамаянти я столкнул в пламя в ту минуту, когда жизнь ей улыбалась и она лелеяла надежду околдовать новую жертву.
— Но она любила меня! — мучительно вскрикнул Вильям.
— Верьте, если хотите, — с горькой усмешкой отвечал капитан. — Думайте, что змея хочет вам подать цветок, когда она извивается у ваших ног. Вы поплатитесь за доверие, когда она вонзит в вас жало! Вы были ослеплены и очарованы змеей и не видели чистого цветка, предлагающего вам свою любовь, а я увидел и спас его для вас, когда она, видя ваше горе, сама хотела лишить себя жизни, не имеющей больше цены для нее. Я вырвал яд у Фатме.
— Фатме! — вскричал Вильям. — Что с ней?
Капитан вынул из кармана хрустальный флакон, говоря:
— В этом флакончике заключается смерть, которую искала Фатме, когда увидела, что вы даже не заметили ее. Я следил за ней и лишил ее возможности смерти… еще минута, и мы бы потеряли Фатме. Я знаю страшное действие этого яда. Я спас ее, для вас спас, сэр Вильям, и знаю, что вы впоследствии поблагодарите меня!
— Фатме, Фатме! — проговорил Вильям, закрывая глаза руками и падая на подушки.
— Великие силы неба, — сказал капитан, склоняясь над ним, — которых люди называют столь различными именами, царящие в ясном свете над земным мраком! Не дайте мне усомниться в вашей справедливости! Вы дали мне месть, а ему сохраните жизненные силы и счастье любви! Не дайте и ему сделаться жертвой демона, похитившего у вас небесный образ для адских деяний!
Капитан Синдгэм поспешил известить доктора дворца и вошел в комнату леди Гастингс. Марианна оставалась одна с Фатме, которая стояла на коленях, рыдая и склонив к ней голову. Марианна ласково уговаривала ее.
— Что такое? — испуганно спросила она, когда вошел капитан. — Что с сэром Вильямом?
Фатме тоже подняла голову, она забыла накинуть покрывало и со страхом смотрела на Синдгэма.
— Я спас его душу, — серьезно отвечал тот. — Он знает, что ничего не потерял, а избавился от пагубных чар ядовитой змеи, но силы его не вынесли страшных потрясений… Я спас его душу, спасайте его тело!
— Он болен! — воскликнула Марианна, а Фатме скрестила руки и подняла глаза к небу.
— Он только что оправился, искусство докторов может поддержать жизненные силы, но спасти его окончательно может только дружеское утешение и новое счастье.
— Только новое счастье может его спасти, — задумчиво проговорила Марианна. — Конечно, капитан прав… пойдем, дитя мое, иди со мной, мы вырвем его у смерти!
Она взяла Фатме и побежала с ней в комнату Вильяма, где доктор только что прописал лекарство. Фатме опустилась на стул, сложила руки на груди и не сводила глаз с бледного лица Вильяма, выражавшего сильное утомление, но полное спокойствие.
— Я останусь здесь, — сообщила Марианна. — Известите моего мужа, он позволит, конечно, чтобы я взяла на себя уход за нашим другом.
Прошло несколько дней, а Вильям все не приходил в себя. Он спокойно лежал, ровно дышал, не открывая глаз, не делая ни малейшего движения, но все-таки казалось, что силы его прибывают. Напряженное выражение лица постепенно исчезало, и он все более походил на спокойно спящего человека. Фатме глаз не сводила с больного, она точно стерегла жизнь в слабом теле любимого, прислушивалась к его дыханию и горячо молилась на языке своего народа, она забыла свою робость, сидя при капитане без покрывала.
Наконец однажды, когда золотые лучи заходящего солнца проникли сквозь легкие циновки, Фатме, находившаяся у ног больного, радостно вскрикнула и яркий румянец залил ее лицо. Марианна, сидевшая в стороне, в кресле, подбежала и увидела, что больной широко раскрыл глаза и с безграничным изумлением смотрел на Фатме. Казалось, что он из глубины души вызывает последовательность событий, так долго остававшихся закрытыми для него. Баронесса дала приказание сидевшей в передней служанке, и через несколько минут она принесла вину, которую Марианна положила на колени Фатме, и сказала:
— Спой, дитя мое, спой! Звуки скорее возвратят его душу к пониманию жизни.
Фатме опустила на струны свои изящные пальцы и запела тихим голосом одну из песен своего народа.
Вильям слушал. Дыхание его становилось глубже, взгляд тверже и яснее. Наконец сознание блеснуло в его глазах.
— Фатме, — чуть слышно прошептали его бледные губы. — Фатме…
Звуки песни стали громче, слезы полились из глаз Фатме, но губы улыбались и сквозь слезы сиял луч бесконечного счастья. Вильям еще раз прошептал имя Фатме, взор его выражал радость и благодарность молодой девушке. Он закрыл глаза, и глубокое дыхание равномерно стало поднимать его грудь. Марианна, стоявшая в стороне, шепнула Фатме, чтобы она продолжала пение, и звуки мягко лились по комнате.
Позвали доктора. Он посмотрел на больного, у которого появился легкий румянец на щеках, пощупал его пульс и сказал:
— Он спит хорошим здоровым сном, это лучшее лекарство для ослабевшего организма. Молодость взяла свое, я ручаюсь за его жизнь… Когда он проснется, вся болезнь пройдет!
Фатме опустилась на колени у кровати и вознесла горячую благодарственную молитву. И Марианна прошептала молитву.
— Надейся, дитя мое, — успокоила она Фатме. — Бог пошлет счастье тебе и ему.
Потом она пошла к мужу сообщить радостную весть о выздоровлении их друга. Фатме осталась у больного. Пришел капитан, и девушка молча протянула ему руку — он был уже не чужой ей, она знала, как он заботился о дорогой ей жизни, и они оба остались при больном, оберегая его сон и прислушиваясь к его ровному дыханию. Прошло много часов. Ночь миновала, утро наступило, когда наконец Вильям открыл глаза, и теперь в них светилась бодрость, здоровье и жизненная сила. Он пожал руку капитана.
— Благодарю вас, вы были моим другом и горьким лекарством излечили мою больную душу. Я пережил тяжелый, страшный сон, но теперь я проснулся. Я никогда не забуду этот сон, но при воспоминании о нем свет жизни покажется мне еще теплее. И тебя я благодарю, Фатме, — продолжал он с глубокой сердечностью. — Твоя песнь звучала мне во сне и разогнала тяжелые видения… Теперь ко мне вернулись силы и мужество, я буду жить для тебя, и завет твоего отца будет исполнен.
Он протянул ей руку, она встала на колени, прильнула к ней и тихо заплакала.
Пришедший доктор объявил, что всякая опасность миновала, и приказал давать больному питательную пищу и крепкое вино.
Теперь леди Гастингс лишь изредка приходила, всецело возложив уход за выздоравливающим на Фатме. Из комнаты Вильяма часто слышались звуки вины и голос Фатме, но теперь она пела песни радости и любви, а когда смолкала, то они долго говорили, сами не зная о чем, договаривая свои мысли взглядами. Они понимали друг друга, и капитан, придя однажды со службы, застал Фатме на коленях у постели. Вильям нагнулся, обнял ее, а она положила голову ему на грудь и сияющим взором смотрела на него. Вильям еще крепче обнял ее и обратился к капитану:
— Смотрите, мой друг, вы мне сказали когда-то, что ложный блеск змеи ослепил меня и я не видел нежного цветка; смотрите, я видел его, и, пока мое сердце бьется, он будет цвести у меня на груди.
Вильям быстро поправлялся и скоро мог встать с постели. Фатме опять удалилась к себе, и, когда Вильям в первый раз после болезни появился у леди Гастингс, он произнес серьезно и торжественно:
— Леди Марианна, я передал вам дочь Ахмед-хана, я смотрел на вас как на мать Фатме, а теперь прошу ее у вас обратно, я могу сам исполнить завещание ее отца. Заменить отца я не могу, но муж заступит его место, и я клянусь его памятью, что она найдет во мне и любовь, и твердую опору в жизни.
— Я так и знала, — со счастливой улыбкой заверила Марианна. — А Фатме? — спросила она, наклоняясь к девушке.
Фатме сложила руки на груди и с невыразимым счастьем смотрела на Вильяма.
— Он мой господин, — промолвила она, — мой отец отдал меня ему, я должна слушаться его приказаний, если он не прикажет мне жить без него… Только этому я не могла бы повиноваться.
Марианна толкнула ее в объятия Вильяма. Маргарита подбежала с радостными возгласами, а когда Гастингс вошел, он застал в комнате жены картину полного счастья.
Немного потребовалось времени, чтоб приучить Фатме к европейской одежде и обычаям. Капеллан дворца посвятил ее в учение христианской церкви, во дворце она приняла крещение, и сейчас же после крещения перед алтарем соединилась с Вильямом.
— Я счастлив, — заявил Гастингс, поздравляя новобрачных, — что мне удалось устроить счастье друга и загладить перед дочерью несправедливость, причиненную ее отцу и ее народу, которую я не мог устранить, чтобы достигнуть высокой цели, более высокой для меня, чем собственная жизнь. Счастье дает силу и мужество и поможет мне достигнуть дальнейшего.
Вильям подошел к капитану, протягивая ему руку, но тот отступил:
— Сегодня вы не должны касаться моей руки, она служила мести, а месть, которую человек испрашивает у богов, влечет за собой проклятие. Я готов нести его, но, — договорил он чуть слышно, — вас, счастливцев, не должна касаться рука Раху!