– От чего она умерла? Когда? Отчего я не знала?!
Софи Домогатская – высокая, худощавая женщина, с темно русыми волосами, уложенными в почти растрепавшуюся нынче прическу – быстро бегала по комнате, нервно заламывая руки.
Помощник известного в городе нотариуса, лысый и немолодой, пытался следить глазами за ее передвижениями, но терпел неудачу. Весь облик его удивительным образом напоминал мутный стеклянный графин для воды, из тех, что случаются в присутственных местах: короткие толстые ноги, тяжелые и широкие бедра, странно узкие и длинные грудь и шея – горлышко графина. Теперь пробка-голова чиновника проворно крутилась со слышимым скрежетом, но визави все время ускользала от его взгляда. Отчаявшись достичь желаемого, помощник нотариуса самочинно присел к столу, разложил бумаги и осмотрел покои, в которых оказался.
Все в них говорило о небрежном достатке. На обстановке, обивке стен, мебели и прочих аксессуарах не экономили, но и не выбирали любовно, учитывая оттенки и стили. В комнате было чисто и прибрано, но вместе с тем она имела какой-то слегка нежилой вид, как будто хозяева заходят сюда лишь время от времени. По очевидной цене истраченных материалов, все было слишком просто. Замысловатые золоченые часы с кузнецами и наковальней, стоящие на полке бюро, смотрелись диковиной, доставшейся по наследству или по пустому случаю купленной на распродаже описанного за долги имущества.
– Да говорите же! – Софи остановилась, завернула на палец выбившийся из прически локон, сильно дернула книзу. – Что вы молчите?!
Ее требовательно-гневный взгляд буквально сверлил гостя. Нотариус пожал узкими плечами и неторопливо подтянул к себе одну из бумаг: гнев Софи его нимало не впечатлил. За свою долгую и не слишком удачную служебную карьеру ему приходилось видеть всякое.
– Анна Сергеевна Востокова, пятидесяти одного года, скончалась февраля третьего числа, сего года от… согласно заключению докторов, от двухсторонней пневмонии.
– Она долго болела? Почему она не послала за мной? – спросила Софи, в голосе ее слышалась сдерживаемая боль.
«Интересно, кем же ей приходилась покойница? – с невольным интересом подумал нотариус. – В бумагах ничего нет. Только имя и адрес. Но что их могло связывать?»
Он вспомнил покойную Анну Сергеевну: широкое, скуластое, очень смуглое лицо, темные, с обильной сединой волосы, узкие, поднятые к вискам глаза. Отчетливый восточный, даже азиатский тип. А эта… Лицо, в котором с первого взгляда, не смотря в бумаги, определишь породу. Не юница, но и еще отнюдь не стара. Можно было бы назвать красивой, если бы не какое-то излишество в оттенках: слишком темно-красные, почти хищные губы, слишком глубокие, темно-серые, да еще подведенные коричневыми тенями глаза, слишком белая, почти неживая кожа. И движения: порывистые, с каким-то тревожным стеклянным сквозняком внутри. Наблюдая за ней, возникало впечатление, что при неосторожном обращении о хозяйку квартиры можно порезаться. До крови.
«Во всяком случае – пикантно. Да. Именно так. Пикантно!» – решил нотариус. Именно так он и скажет о ней за чаем Савелию Сидоровичу, старому и проверенному сослуживцу.
– Что до продолжительности печальной болезни, и нежелания вас позвать, про это я вам, сударыня Софья Павловна, сказать ничего не могу, потому как не ведаю. Однако последние распоряжения, а также завещание Анны Сергеевны мне известны как раз досконально. И поскольку они до вас напрямую касаются…
– Неужели Саджун что-то завещала мне? – с искренним удивлением спросила Домогатская. – Или просила передать?
– Простите? – не понял служащий.
Софи тоскливо сморщилась и потерла пальцами глаза. Потом снизошла до объяснений.
– Саджун – таким было настоящее имя Анны Сергеевны. Его мало кто знал, но я называла ее именно так.
– Ну разумеется, – помощник нотариуса позволил себе улыбнуться краешком губ. – У этих азиатов безумные имена, прямо как собачьи клички. Неудивительно, что в Петербурге она взяла себе нормальное имя.
– Позвольте предположить, что для слуха жителя Азии русское имя Пульхерия Спиридоновна Одуванчикова тоже будет звучать… гм… не слишком благозвучно, – парировала Софи.
Покойную матушку нотариуса звали как раз Пульхерия, и он обиделся.
– Ну так что же Саджун? – поторопила гостя Софи, не обратившая совершенно никакого внимания на его обиду. – Что она велела мне передать? Говорите скорее!
«Торопливость, как говорят, уместна только при ловле блох, – ядовито подумал чиновник, снова неторопливо погружаясь в лежащие перед ним бумаги. – Если ты ничего не ждешь от этой Саджун, а все говорит именно за это, то тебя ждут интересные новости. И пикантные… да, да, пикантные!» – он внутренне захихикал.
– Все дело в том, госпожа Домогатская, что Анна Сергеевна Востокова оставила завещание на ваше имя…
– На мое имя?! Почему? И… и что же она мне завещала?
– В первую и в основную очередь – свой гадательный салон «Персиковая ветвь», если вы, конечно, осведомлены о существовании такого заведения… Если нет, так преинтересное, скажу я вам, местечко… Впрочем, особнячок в центре города, в личной собственности, интерьеры в хорошем состоянии, все налоги уплачены. Недурственное приобретение, скажу я вам, недурственное. Правда, служащие…
Софи Домогатская остановилась напротив помощника нотариуса и испытующе и недоверчиво поглядела на него. Он сделал серьезное лицо и сжал губы куриной попкой. Тогда удивительные глаза Домогатской еще расширились, заняв едва ли не пол лица. Потом одновременно на глазах появились слезы, а на губах – горькая, саркастическая улыбка. Чиновник заворожено наблюдал за происходящими на лице клиентки метаморфозами и одновременно подбирал описания этого для Савелия Сидоровича.
– Так, значит, Саджун, умирая, завещала мне свой публичный дом? Вот это номер! – сказала наконец столбовая дворянка Софья Павловна Домогатская и хрипло расхохоталась. По лицу ее текли слезы.
Петр Николаевич Безбородко вошел в квартиру, оставил пальто и шляпу на руках служанки, и начал стаскивать перчатки с узких запястий. В светлой остроконечной бородке ощутительно таяли, превращаясь в капельки воды, снежинки.
Софи в своей обычной, порывистой манере выбежала в прихожую ему навстречу.
– Пьер, здравствуй! Я так рада… – пробормотала она.
Однако Петр Николаевич мгновенно заметил и излишний излом рук и покрасневшие от слез глаза. Воспитание и природный темперамент не позволили ему задавать жене вопросы в прихожей. Если это до него касается, то он обо всем узнает в свой черед. А если нет, так что ж…
– И я тоже, я тоже, Софи… Там нынче такая метель… Да… Сейчас на лестнице, едва ли не у дверей квартиры встретил гусеобразного субъекта совершенно судейского, крючкотвористого вида. Решил, что ко мне, что-нибудь по поводу имения или налогов, и даже остановился, давая ему возможность обратиться. Однако, так и простоял, как дурак…
– Это нотариус, Пьер. Он приходил ко мне. Представляешь, Анна Сергеевна умерла от пневмонии!
– Анна Сергеевна?
– Ну, это светское имя Саджун, подруги Туманова. Помнишь, я рассказывала тебе?
– Ах, Саджун… – Петр Николаевич нахмурился. Его высокий, с небольшими залысинами лоб собрался в широкие светлые морщины. – Что ж, мне жаль. Она, кажется, была еще не очень старая женщина… Но почему крючкотворец приходил к тебе? Она оставила в твой адрес какие-то распоряжения?
– Да, Пьер, – Софи на мгновение опустила глаза, но тут же снова вздернула подбородок, и во взгляде ее мелькнул совершенно вроде бы неуместный по обстоятельствам вызов. – Саджун завещала мне свое заведение вместе со всем имуществом.
– Как?! Тебе? Но это же невозможно!
– Возможно и соответствующим образом оформлено.
– Откажись! Откажись немедля!
– Я подумаю об этом, Пьер, – медленно и тяжело сказала Софи, темным взглядом утопая в светлых, растерянных глазах мужа.
– О чем тут думать?!
– Особнячок почти в центре Петербурга недешево стоит. Восточный стиль интерьеров внутри… Я помню, там много всего интересного и ценного. И, в конце концов, люди, которые целиком и полностью зависели от Саджун…
– Софи! Опомнись! Ты собираешься принять участие в судьбе проституток?! Не довольно ли тебе уже… Дети… Сколько лет… – Петр Николаевич все более волновался и от волнения прогрессивно терял дар речи.
– Дети! – глаза Софи вдруг расширились до просто-таки жутковатого, явно нездорового состояния. – Как же я могла забыть! Джонни! Как же он?!.. Эй! Эй! Постойте! – Софи, ломая ногти об запоры, распахнула дверь, и, как была, в платье и атласных туфельках, выбежала на лестницу. – Эй! Как вас там?… Пафнутий Мефодьевич!.. Мефодий Ильич!.. Илья Акакиевич! Да стойте же вы!..
Петр Николаевич прошел к окну в первую из анфилады комнат, нервно стащил-таки с рук перчатки и швырнул их на широкий, низкий подоконник. Сверху, со второго этажа, ему было хорошо видно, как Софи выскочила из парадной, пробежала, утопая по щиколотку, по глубокому снегу (февральская метель наметала быстрее, чем дворник успевал убрать), выбежала за чугунные, решетчатые ворота и буквально за руку схватила нотариуса, уже садящегося в сани. Облаченный в шубу графин ошеломленно смотрел на раздетую женщину, вертел пробкой в разные стороны, бросал отчаянные взгляды на дворника, словно ожидая от него помощи, явно предполагал нехорошее и пытался вырваться.
– Послушайте, я должна вас спросить, Акакий Мефодьевич!
– Илья Пафнутьевич, к вашим услугам.
– Простите, Илья Пафнутьевич. У Саджун остался сын, мальчик Джонни. Он… он болен. Что сейчас с ним?
– А… этот идиот… но вы же простудитесь, Софья Павловна! Я должен немедленно…
– Прекратите! Что с Джонни?!
– Он же совсем невменяемый, этот урод, вы же знаете, наверное. С ним пытались говорить, но он никого не подпускает, ревет, брыкается…
– Джонни боится и совсем не переносит мужчин. Его так растили. Из соображений безопасности. Где он?
– Там же пока. В заведении. Сидит в комнате, где умерла мать, с одной из девок. Она как-то его кормит. В ближайшее время, я думаю, будет принято соответствующее решение и его заберут в дом призрения для подобных ему уродов. Прости, Господи, за грехи наши! – нотариус мелко перекрестился несколько раз, как будто бы опасаясь побега мелкого зверька у себя из-за пазухи.
Не прощаясь, Софи отвернулась от Ильи Пафнутьевича и побежала назад, стараясь наступать в свои же, уже протоптанные следы. Нотариус и дородный дворник с номерной бляхой на груди провожали ее ошеломленными взглядами.
– Вот напасть-то! – пробормотал Илья Пафнутьевич и, подумав еще, довольно усмехнулся. Сегодня ему будет что рассказать Савелию Сидоровичу!
– Я еду туда! – с порога заявила Софи. – Фрося, подай мне пальто и капор.
– Куда?! Погоди, Софи! Ты что, внезапно сошла с ума? – возмутился возвратившийся в прихожую Петр Николаевич. – После этой твоей выходки тебе, чтобы не заболеть, нужно немедленно принять горячую ванну и лечь в постель. Ты никуда не поедешь!
– Да-а? – Софи, чуть прищурившись, взглянула на мужа.
Он опустил глаза. Никогда, никогда за все почти уже десять лет супружеской жизни Петр Николаевич не решался отчетливо и до конца проговорить себе, что значит этот взгляд и это «да-а?» в ответ на его пожелания, просьбы, приказы… «Я сам и мое мнение совершенно ничего для нее не значат… Нет! Об этом думать нельзя! Иначе…»
– Погоди, Пьер, не злись, я сейчас объясню, пока одеваюсь… Фрося, ну давай же, не тяни кота за хвост!.. Джонни десять лет. Он сын Саджун. Он болен от рождения, это называется Дауна болезнь. У него слабоумие, это так, но Саджун много с ним занималась, он может говорить, понимать, и любить тоже может и хочет. Ему сейчас так плохо и страшно, что и вообразить нельзя. Он же, наверное, даже не понимает, что произошло. Ему никто не объяснил, потому что с ним говорить можно только тогда, когда он не боится. Меня Джонни знает, я сумею его успокоить. Саджун оставила мне все, значит, она полагала, что я позабочусь о Джонни…
– Господи! – прошептал Петр Николаевич, обхватывая голову ладонями. – А отец? У этого Джонни есть отец?
– Нет. Его отец… Его отец был иностранцем. Он уехал из России и… и умер. Так что у Джонни теперь никого нет, кроме меня…
– Софи! Что это значит? Ты и вправду обезумела? Что ты говоришь? Ты хочешь немедленно поехать в публичный дом и забрать оттуда полоумного урода, оставшегося сиротой? А что дальше, позволь узнать?
– А дальше я отвезу его в Люблино, найму ему няньку из тамошних крестьян. И будет жить, сколько проживет. Доктор сказал Саджун, что у Джонни больное сердце, да и вообще эти дети долго не живут. К сожалению.
– К сожалению?! – вскричал Петр Николаевич, окончательно выведенный из себя абсурдностью ситуации.
По сравнению с намерением жены немедленно усыновить слабоумного ребенка, которого он никогда не видел, новость с наследством как-то сама собой отошла на второй план, но никуда при этом не исчезла…
– Софи…
– Я поехала, Пьер. Жди меня здесь. Если можешь, извести Викентьева и второго, нового управляющего с фабрики, что у меня изменились обстоятельства и я уезжаю в Люблино. Хорошо было бы, если б мне удалось переговорить с ними до отъезда… И… не волнуйся. Ничего страшного не произошло… Ты увидишь, несмотря ни на что Джонни вполне можно полюбить. Он очень привязчивый…
– Софи, я еду с тобой! – решительно сказал Петр Николаевич, снова одеваясь. – Ты не поедешь туда одна!
– Очень хорошо, твоя поддержка может мне понадобиться, – Софи, уже одетая, привстала на цыпочки и поцеловала мужа в висок. – Я знала, что ты поймешь. Ты – чудесный. Я обожаю тебя…
– Но что скажет матушка? – спросил Петр Николаевич, когда супруги уже погрузились в стоящую на полозьях карету и прикрыли ноги одной меховой полостью на двоих. – Вряд ли она…
– О, да! – согласилась Софи, улыбнувшись краешком губ. – Мария Симеоновна молчать не станет! Что-то меня ждет…
В просторной гостиной добротного и славно отремонтированного помещичьего дома разыгрывалась хорошо известная немая сцена из гоголевской комедии «Ревизор».
После слов Софи: «Я привезла вам Джонни. Он будет здесь жить.» – все присутствующие молчали как бы уже не пять минут.
В процессе того дородная старуха в темно синем шлафроке медленно опустилась в кресло, однако не бессильно и расслабленно, в глубь и обиженную истому, а присела на краешек, как бы собирая в комок гнев и ярость для последующей атаки.
Высокий, толстый и вообще очень крупный для своих лет мальчик недовольно хмурился. Его малорослая в сравнении с ним и субтильная сестра быстро-быстро моргала круглыми, светлыми глазами.
Петр Николаевич стоял у входа в гостиную с независимым видом, скрестив руки на груди и словно говоря: «А я тут, знаете ли, ну совершенно не при чем!»
Одна из двух присутствующих в комнате служанок растерянно крестилась. Другая держала в руках поднос с напитками. Руки девушки мелко дрожали и фужеры однообразно и раздражающе, как-то по-комариному звенели. Прилизанный лакей пожилого гостя Марии Симеоновны застыл у стола чурбан-чурбаном, да так и стоял, раскрыв рот. Сам гость, стараясь остаться или хоть казаться невозмутимым, набивал трубку.
Софи, струной вытянувшись во весь свой немаленький рост, стояла посреди гостиной, спиной прижимая к себе очень странного (и это мягко сказать!) ребенка. Свои руки она положила мальчику на плечи, и, если бы кто его спросил, он мог бы удостоверить, что руки эти совершенно не дрожат. На обычно подвижном лице Софи застыло безмерно удивляющее всех присутствующих выражение угрюмого и какого-то окончательного покоя.
Ребенок, которого Софи представила домашним как Джонни, выглядел действительно престранно, если не сказать устрашающе. Очень маленького роста (куда меньше младшей его девочки), с короткими ногами и руками, толстым задом и уродливой, сужающейся к темени головой. Рот его был полуоткрыт, как будто бы чрезмерно крупный язык не помещался в нем. Глазки, напротив, были маленькими, узенькими и близко посаженными. Переносица широкая и слегка вдавленная внутрь. Жиденькие каштановые волосики стояли дыбом. Самым, пожалуй, ужасающим оставалось то, что это существо, несмотря на не закрывающийся рот и дрожащие (от ужаса?) губы, явно пыталось мило улыбнуться присутствующим, обнажая плохие зубы.
– Господи, да что же это?! – не выдержала наконец одна из служанок.
– Мама, это дурная шутка, – низким, но звучным голосом сказал мальчик. – Отвези этого урода обратно, туда, где ты его взяла.
– Это не шутка, Павлуша, – произнесла Софи голосом, до странности напоминающим голос сына. – Джонни останется здесь и будет жить с вами.
– Я не хочу! – голос мальчика сорвался. – Мы все не хотим! Бабушка, скажи ей!
– Софи, мне кажется, что это действительно переходит всякие границы. Может быть, ты, наконец, объяснишься? Петя, что происходит? Ты знаешь?
Петр Николаевич пожал плечами, поднял светлые брови и переступил с ноги на ногу. Казалось, еще немного и он примется беззаботно насвистывать. Мария Симеоновна снова перевела тяжелый взгляд на Софи.
– Джонни – сын моей… моей давней подруги, – негромко сказала Софи. – Она скончалась от пневмонии, и у мальчика больше никого в целом свете не осталось. Я решила взять его к себе. Это не благотворительность. Подруга отписала мне все свое имущество.
– Ах, вот как? – Мария Симеоновна взглянула на невестку без прежнего брезгливого недоумения. – И что же она тебе оставила?
– Драгоценности. Ценные бумаги. Небольшой, но прекрасно обставленный и отделанный особнячок почти в самом центре Петербурга, – дипломатично сообщила Софи, не вдаваясь в подробности. Петр Николаевич закатил глаза, но мать больше не глядела в его сторону.
– Что ж, неплохо, неплохо, – еще подумав, согласилась Мария Симеоновна. – За такое наследство можно и приглядеть сиротку, как бы странно он ни смотрелся… А он не опасен, Софи? Не станет бросаться? Не покусает детей, прислугу?
– Джонни совершенно безопасен. Он не любит и опасается мужчин, так как его с младенчества окружали одни женщины, а в целом весьма добродушен и эмоционален. Очень любит животных. Мы привезли с собой его любимого кота и попугая, он никак не соглашался с ними расстаться…
Мария Симеоновна огляделась, а потом зачем-то заглянула под кресло, словно ожидая увидеть там упомянутого кота или даже попугая.
– Кот и попугай пока на кухне. Поскольку они всегда жили вместе, то дружат между собой. Это весьма забавно, вы увидите… Джонни может говорить и многое понимает. Говорить ему слегка мешает язык, но вы скоро научитесь понимать его…
– Но зачем, мама?! – снова заговорил Павлуша. – Я не могу разобрать: зачем нам учиться понимать этого урода? Если уж нельзя иначе, и ему действительно некуда деваться, так давай отдадим его в какую-нибудь крестьянскую семью и станем платить им деньги за уход. Хотя вообще-то… Все это экономически нерационально. Общество тратит средства на их содержание, но не получает ничего взамен. В древней Спарте таких бросали со скалы в пропасть сразу после рождения. И, по-моему, совершенно правильно делали…
– Павлуша! – предупреждающе воскликнула Мария Симеоновна. – Мы живем в цивилизованном обществе.
– А кто же будет решать, драгоценный мой? – старенький гость изумленно поднял редкие брови.
Одна из служанок снова перекрестилась, а другая наконец-то поставила поднос с напитками на стол. Петр Николаевич шагнул к нему, взял бокал и сразу же отпил половину. Гость Марии Симеоновны последовал его примеру.
– В цивилизованном обществе надо назначать специальную комиссию, – авторитетно разъяснил Павлуша. – Чтобы в ней были врачи, кто-то от судейских, просто умные люди…
– Да что ты городишь?! – взорвался Петр Николаевич. – Ты сам-то себя слышишь или нет?! Как умный порядочный человек возьмет на себя право решать: этому жить, а этому не жить?!
– Да, это проблема, – покладисто согласился мальчик. – Очень серьезная. Но ее следует решать, если это ваше цивилизованное общество хочет…
– А Джонни – это по-русски Ваня, да? – неожиданно для всех вступила в разговор младшая сестра Павлуши.
– Да, Милочка, – ответила Софи. – Джон это по-русски – Иван.
Крестильное имя Милочки было Мария (в честь Марии Симеоновны. Небольшой, но вполне успешный подхалимаж со стороны Софи), но все с самого раннего возраста называли ее Милочкой.
Она и вправду была мила – светлое, хрупкое, тоненькое, довольно длинненькое создание, чем-то похожее на выцветшего кузнечика или маленького богомола. Сходство усиливалось тем, что, прося или убеждая в чем-то собеседника, Милочка любила умоляюще складывать у груди длинные, узкие в запястьях ручки (в этих случаях всегда так и хотелось сказать: передние лапки).
Еще Милочка всегда, всех и даже все жалела. Жалела не только обиженного в процессе игры сверстника, умершего старичка-соседа, больную собаку, зарезанного петуха или корову, у которой отобрали теленка, не только воробьев с подбитым крылышком или котенка со сломанной лапкой (все это вместе и врозь было бы совершенно естественным для девочки ее возраста и эмоционального устройства). Объектами ее слезливой и отчаянной жалости могли внезапно и неожиданно для окружавших Милочку людей делаться вещи и вовсе несусветные.
Так, например, однажды, в возрасте около шести лет, она нашла выброшенный в свалку старый норковый палантин, принадлежавший когда-то Марии Симеоновне. После этого он много лет пролежал в сундуке на чердаке и был почти начисто съеден молью. Обнаружив палантин, Милочка некоторое время внимательно смотрела на тускло-серую рухлядь и глаза ее медленно наливались слезами. Потом она внезапно упала на старую, затхлую от пыли вещь и зарыдала, словно мать над трупом только что скончавшегося младенца.
Ничего не понимающая нянька, которая гуляла с ней, попыталась было утешить девочку, но все ее попытки были напрасны. Вскоре над икающей от горя и нервного истощения Милочкой собрались все домашние.
– Что? Что случилось? В чем дело? Кто тебя обидел? Что у тебя болит? – сыпались вопросы.
Девочка не отвечала. Когда все уже почти отчаялись что-нибудь узнать и подумывали послать за доктором, Милочка вдруг взяла себя в руки и заговорила:
– Она… эта шубка… Чтобы ее сделать, убили так много маленьких хорошеньких зверьков. Они жили в своем лесу и любили его темно-зеленый кров, и ручьи, и папоротники, и своих деток… А потом шубка так верно служила вам… грела, когда холодно… в нее прятали ручки, шею, носик… И всем она нравилась, ею восхищались, говорили: Ах, как изящно! А потом она стала старая и немодная, и ее сунули в сундук. А там темно и страшно, и холодно зимой, и никто не приходил… И так много лет… Только моль ее ела, и ей было больно от этого. Вот если бы от вас откусывали вот так, по кусочку, много-много лет… И еще обидно, что с нею так… Ведь она никогда никого не предала, и отдавала свое тепло… А вы ее выброси-или, как будто бы ничего этого не было, и это для вас ничегошеньки не значит…
Собравшиеся над Милочкой взрослые люди ошеломленно переглядывались. По румяным щекам няньки текли крупные слезы. Пятнадцатилетняя дочка кухарки рыдала в голос, одновременно пытаясь вытащить из под Милочки палантин и отряхнуть его от пыли и шкурок молиных личинок. Первой пришла в себя Мария Симеоновна.
– Милочка, девочка моя, но это просто какая-то чушь! – решительно заявила она. – Все в мире имеет свой срок. Для всего и для всех есть время молодости и надежд, есть время зрелости, и есть старость и дряхлость, когда милосердие Господа позволяет и людям и вещам уйти из этого мира… Все в свое время оказывается на свалке и в этом, поверь, нет ничего ужасного. Гораздо ужаснее, когда то, чему место уж давно там, продолжает жить и коптить небо…
– Значит, когда вы, бабушка, умрете, вас тоже… на свалку? – икнув, спросила Милочка.
– Да, на свалку! – безжалостно ответила Мария Симеоновна. – Как только придет время.
Она всегда считала, что воспитание детей должно быть жестким и честным, а сюсюканья и прочих сентиментальностей не должно быть совсем. Может быть, поэтому ее единственный сын Петя с детства и по сей день писал стихи.
Милочка затравленно огляделась. Софи, стоя вполоборота к происходящему, судорожно кусала губы, чтобы не расхохотаться. Милочка неправильно истолковала ее гримасу, кинулась к матери и зарылась в ее юбки с воплем:
– Мамочка! Не бойся! Я никогда, никогда тебя на свалку не отдам!!!
– Ну, разумеется, разумеется, моя хорошая, – подтвердила Софи, гладя девочку по голове и делая страшные гримасы Петру Николаевичу. – Все так и будет, как ты говоришь. Мы и бабушку на свалку не отдадим. Что за ерунда? Когда придет время, похороним ее в красивом глазетовом гробу с кружавчиками и рюшечками, с золотым вензелем на крышке, и много-много белых цветов положим, чтобы красиво было. И оркестр позовем, музыка будет играть, громкая, как она любит. И шубку эту твою тоже сейчас похороним, а Фома вон ей на дудочке сыграет…
– Фиглярка! – прошипела Мария Симеоновна и удалилась.
Милочка постепенно успокаивалась.
Уже после случая с палантином домашним запомнился эпизод, когда Милочка пожалела закопченную прохудившуюся трубу от парового котла, упросила дворника ее не выбрасывать, и взяла трубу «к себе жить», уверяя окружающих, что она теперь будет играть в шахтеров, а труба будет шахтой, куда куклы-шахтеры станут лазить. Как именно складывалась прошлая жизнь трубы в Милочкином понимании, никто, во избежании излишних расстройств, уточнить не решился. Отобрать у девочки ужасную вещь тоже не рискнули.
При всем при том Милочка вовсе не была глупой. В свои восемь лет она охотно и самостоятельно читала детские книжки, унаследовала чутье Софи к слову и иногда поражала окружающих ее людей оригинальностью и меткостью внезапных оценок.
Теперь Милочка стояла, накрутив на палец прядь светлых вьющихся волос (в этом жесте все тоже узнавали Софи, хотя в целом Милочка была больше похожа на Петю), и явно раздумывала над тем, какова степень покинутости и жалкости странного и малопривлекательного на вид мальчика Джонни. Если рассудить по существу, степень получалась просто ужасающе огромной.
Софи внимательно наблюдала за дочерью, испытывая некоторое (весьма, впрочем, слабое) чувство неловкости перед ней.
– Иванушка!! – взвыла Милочка, срываясь с места, подбегая к мальчику и обхватывая его руками за шею.
Софи благоразумно отошла назад, а несчастный дауненок присел и зажмурился от испуга.
– Иванушка! – причитала Милочка. – Ты только ничего не бойся. Тут тебя никто не обидит. Я тебе все свои игрушки покажу, и насовсем подарю, что ты захочешь. И играть с тобой буду, и разговаривать, если, мама говорит, ты умеешь. И Павлушу не бойся. Он не злой вообще-то, просто… казенный такой (Петр Николаевич поднял бровь, услыхав это определение, а Софи одобрительно улыбнулась). Он в игрушки мало играл, и газеты читает, потому у него душа немного по циркуляру устроилась… Но ты, Иванушка, его не бойся, я тебя от него всегда защитю…
Павлуша презрительно фыркнул.
Софи облегченно вздохнула: дочь определенно оправдала ее ожидания и точно сыграла просчитанную для нее роль.
– Надо будет подыскать для него няньку, – вслух сказала Софи, обращаясь к Марии Симеоновне. – Из тех, которые поумнее и не брезгливые.
– Моя тетка согласилась бы, если барыня изволит, – быстро сказала та служанка, которая все крестилась. – У нее у самой в молодости был ребеночек такой… убогенький… Помер потом, все говорили: «Слава Богу», а она, сердечная, так убивалась…
– Прекрасный случай! – обрадовалась Софи. – Значит, твоя тетка и уход за такими детьми знает, и полюбить Джонни сможет… Где она живет? В деревне?
– В Неплюевке, Софья Павловна, семь верст отсюда.
– Так поезжай же за ней сейчас. Если согласится, пусть едет прямо с вещами.
Мария Симеоновна заползла задом поглубже в кресло и сидела, нахмурившись, сплетая и расплетая унизанные крупными перстнями пальцы.
– Как тут у вас однако… оживленно… – решил привлечь ее внимание гость-старичок.
– Н-да, – согласилась Мария Симеоновна. – С такою невесткой не соскучишься.
Милочка между тем сумела как-то уговорить Джонни и увела его к себе, наверх. По выстеленной ковром лестнице Джонни поднимался с трудом, сопя и цепляясь обеими короткими ручками за перила. Милочка шла рядом и сочувственно вздыхала.
В светлой, просторной комнате Милочки мальчик огляделся, слегка задержав взгляд на прислоненной к стене трубе от парового котла. По-видимому, даже его слабые мозги как-то осознали неуместность присутствия этого предмета в детской.
– Вот, гляди, Иванушка, – воодушевлено объясняла девочка. – Ты, значит, Джонни, а я (девочка ткнула себя пальчиком в грудь) – Милочка. Запомнил? Ми-лоч-ка! Меня вообще-то Марией зовут, но все так называют. Вот как ты: Джонни, а по-русски – Ваня. Понимаешь?
– Джонни. Ваня. Милочка, – вполне внятно, куда-то подобрав язык, сказал мальчик. Милочка в восторге захлопала в ладоши. Джонни улыбнулся ей и спросил. – А «урод» – это тоже я?
Милочка присела и зажмурилась, как будто кто-то ударил ее в грудь. Потом выпрямилась, подошла к Джонни, обняла его и решительно прижала к своему плечу уродливую голову мальчика.
– Ты не урод. Ты – Джонни или Иванушка, – твердо сказала она. – А теперь давай игрушки смотреть. Ты что любишь: куклы или солдатиков? У меня и то, и другое есть, потому что Павлуше дарили, а ему – не надо.