ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I

Дом Павла Ивановича Ильяшенкова считался в городе Р. аристократическим; он был выстроен на лучшей улице, имел по фасу тринадцать больших окон и чугунный подъезд; за цельными стеклами виднелись драпри, группировались экзотические растения, а из-за них сверкали дорогие вазы и столовые часы. Внутренность дома вполне согласовалась с его внешностью: паркетные полы, петербургская мебель и бронза, ковры — все было дорого и изящно. В большом зале стоял рояль, на котором по пятницам местный тапер выбивал кадрили и вальсы и увеселял р-ское общество. Назначенные дни Павел Иванович, в своем положении, считал необходимостью: они поддерживали его вес в обществе и привлекали молодежь, столь не лишнюю для отца, у которого три дочери-невесты. Кроме того, Ильяшенков любил поиграть в карты, но конечно не иначе как с тузами, что в свою очередь делает и его тузом, — титул, которого, за неимением родового, всегда добивался Павел Иванович.

В городе его считали весьма состоятельным, хотя и задолжавшим, и, пожалуй, такое мнение могло казаться правдоподобным, судя по внешней обстановке: дом — полная чаша, прекрасные обеды и вечера, щегольской экипаж, роскошные туалеты жены и дочерей. К тому же всем было известно, что Ильяшенков чуть не двадцать лет состоял в числе воротил весьма крупного предприятия и женат был, хотя на некрасивой и перезрелой деве, но с солидными связями и очень порядочным приданым. Благодаря ей, Павел Иванович втерся в высший коммерческий мир и весьма скоро сделался видным финансовым деятелем. Ему повезло, и капиталы его приумножились, но сколотить крупную сумму на черный день Ильяшенков не озаботился; жуир по натуре, он любил развернуться широко: и приволокнуться иной раз, и перекинуться в полки или ландскнехт, шикнуть хорошей квартирой, тонким обедом… Павел Иванович жаждал денег, но не для того, чтобы любоваться ими и, подобно скупцу, алчно следить за постепенным увеличением капитала и с наслаждением каждодневно откладывать барыши в объемистую шкатулку — золото необходимо было ему для того, чтобы жизнь пустить широко, в волнах блестящей пыли, в одурманивающей атмосфере… И действительно, хорошо пожил Павел Иванович! В настоящее время ему за шестьдесят; он уже несколько лет как вышел из предприятия, не поладив с новым режимом, но заполучив чин действительного, числился членом правления какой-то компании, куда ездить два раза в год за причитающимся ему весьма приличным гонораром, и сохранил прекрасное и доходное имение, но которое вероятно скоро пойдет с молотка, так как Ильяшенков, на закате дней своих, вовсе не намерен отказываться от тех привычек и прихотей, с которыми сроднился. «Apres moi le deluge!»[1] — философически рассуждает он, и тем только и выказывает свои заботы о семействе, что хлопочет о приискании дочерям выгодного и простоватого жениха, которого бы можно было удобно провести, сделав обладателем тленного сокровища без присовокупления нетленного.

Эти родительские попечения о судьбе девиц и разделяет и супруга Павла Ивановича, экс-княжна Заозерская, сухое, имеющее сильные претензии на великосветскость, существо, недальнее и привередливое, находящееся в полном подчинении не только супруга, но и старшей дочери Софьи Павловны.

Несмотря однако на залавливание предусмотрительных родителей, контингент р-ских женихов не очень-то льнет к девицам Ильяшенковым: смущает их, людей по большей части мнимо-богатых, блестящая обстановка барышень и их праздная жизнь… «Чтобы взять такую жену — нужны тысячи дохода, — рассуждают они, — ее не удивишь подарком во сто рублей, не повезешь ее на извощике!» И посещает молодежь гостеприимный дом Павла Ивановича, ест с аппетитом его тонкие обеды и ужины, танцует до упаду с хорошенькими девушками, вздыхает тоже по ним втихомолку, но от брачного вопроса сторонится и мгновенно ретируется, если как-нибудь неосторожно ступит на эту скользкую почву.

А соблазн велик: Софи, старшая дочь Ильяшенковых, — прекрасивая брюнетка; лицо ее так и бросается в глаза свежестью и энергией. Овал его совершенно правилен, щеки дышат здоровьем; над верхнею губою пробивается едва заметный пушок. Вырез ноздрей и выражение черных, блестящих глаз обличают смелый, пылкий темперамент; темные, густые волосы окаймляют широкий лоб, резко отделяющийся своею белизной от яркого румянца щек. Росту она высокого, прекрасно сложена, организации крепкой; про нее невольно скажешь: «Какая блестящая девушка!» Но красота Софи — чисто чувственная; она разжигает кровь, но мало действует на сердце. В ней много грации, пластичности, но недостает женственности и симпатичности. Ума бойкого и изворотливого, Софья Павловна, когда захочет, умеет хитрить и ловко подделываться под тон нужного ей человека. Она не зла, но сердце ее развращено; дурное воспитание заразило ее светскостью, а сознание своей красоты и пустая среда, в которой она привыкла вращаться, развили в ней страсть к пышности и блеску, без которых тяжело было бы ей обойтись. Софи, столь необходимая для бала, давала мало задатков для семейной жизни.

Вторая дочь Юлия совершенно не похожа на сестру: она недурна: ее темно-синие глаза и общее выражение лица симпатичны, но лень и апатия проглядывают во всех ее движениях. Так вот и кажется, что ей и думать, и говорить, и переступать с ноги на ногу — все лень; редко когда она одушевится и жизнь мелькнет в ее чертах. Юлии девятнадцать лет, она блондинка, довольно полна и, подобно сестре, высока ростом. Клеопатра, или Cle-Cle, меньшая дочь, — бойка, настойчива, а на счет ловкости — и проведет и выведет. Среднего роста, худенькая, с большими черными глазами и вздернутым носиком, с вечно игривой усмешкой на губах — она не столько хороша, сколько пикантна.

Представив читателю в общих чертах семейство Ильяшенковых, мы введем его теперь в их элегантные покои во время утреннего приема.

У Анны Ильинишны две-три дамы и несколько мужчин. Пьют кофе. Павел Иванович, безукоризненно одетый, сановито усевшись в кресле, покуривает сигару и толкует о злобе дня с одним из местных тузов. Cle-Cle, на козетке, болтает с белокурым юношей в «смокинге» и жилете с огромным вырезом. Юлия молча глядит в окно. Возле Софьи Павловны, небрежно развалясь и поигрывая часовою цепочкой, сидит красивый молодой человек лет под тридцать с длинными русыми бакенбардами, pince-nez[2] на носу и с большим апломбом во всей фигуре; самодовольство так и разлито по его лицу, проглядывает во всех его движениях; это русский покоритель сердец, Леонид Николаевич Огнев.

— Откуда достали вы эту прелесть? — спрашивает Софи, повертывая в руках букет из белых и розовых камелий. — Какие нежные и вместе с тем яркие цвета!

— Faible comparaison des lys et des roses de votre adorable visage![3]

— Высокопарно уж очень! — улыбнулась девушка.

— C'est triste mais c'est vrai![4] — пожал плечами лев.

— Qu' est-ce qui est triste?[5]

— To, что божественный образ, сводящий с ума бедных смертных, — не есть зеркало души!

— Что же, душа хуже?

— Сравнить нельзя: душа — камень, лед!

Софи рассмеялась.

— Нет льда, который бы не плавился?

— Ах, — комично воскликнул Огнев, — я пылаю, как вулкан — и что ж: je me consumes, sans meme re-chauffer la glace![6]

— Повысьте температуру!

— Чтобы окончательно обратиться в пепел?

— Пепел ваш соберут в урну и прольют над ним обильные слезы!

— Triste consolation!..[7]

— Представьте себе, chere[8] Анна Ильинишна, — раздавалось в дамском углу, — какая хитрая Светляева: она только дурачит всех, рассказывая, что не ухаживает за губернаторшей… Уверяет, что до нее ей никакого нет дела, что муж ее вовсе от губернатора не зависит, что все знакомство их с губернаторским домом ограничивается визитами, а между тем посещает ее entre chien et loup[9], чтобы не видели!.. Мне это экономка губернаторская рассказывала… И супруг такой же: хвастается тем, что никогда не провожает на вокзал губернатора, что считает это для себя унизительным, а сам исподтишка, перед его отъездом, ездит к нему извиняться, отговариваясь то службою, то нездоровьем!

— Я наверно знаю, — подхватила другая дама, — что Светляев последнюю награду себе выпросил, а между тем постоянно критикует и бранит, конечно, за глаза, губернатора!

— Я очень рада, — заметила хозяйка, — что сына этой гордячки и злюки Березкиной выгнали из университета: чего-чего она про свое детище и не пела! И талантливый-то он, и чуть не будущий министр! Остальной молодежи куда до ее Гриши!.. Ну вот теперь, куда она этого прославленного гения денет!

— И осень же у нас, — говорил губернский туз Павлу Ивановичу, — дожди, холод, грязь… Дороги ниже всякой критики, земские лошади еле ноги переставляют. Я на днях ездил по службе за сорок верст — думал не доеду!

— В каком уезде?

— В С-ком.

— Ну, там дорожный вопрос на последнем плане… Больше высшими матерьями гг. гласные занимаются… Да что о земстве говорить, когда у нас в городе мостовые нарочно худо содержатся, чтобы экипажным мастерам доход доставить!

— С нетерпением жду я земского собрания, — восклицает белокурый юноша, — ведь это, M-lle Cleopatre, мое первое выступление на арену общественной деятельности!

— Что же речи говорить будете, — тонко усмехнулась Cle-Cle.

— Если придется — отчего же нет!

— Но вы разве знакомы с земским делом?

— Положим мало, но ведь это знакомство так скоро приобретается… чтением докладов, разговором со старыми земцами.

— Но ведь нужды-то населения надо знать, с бытом-то его надо познакомиться?

— Надо главное попасть в нерв, уловить настроение собрания в известную минуту и затем суметь вовремя промолчать, вовремя разгореться…

— И все это в унисон с большинством конечно?

— Почему с большинством?

— Безопаснее! — прищурилась Cle-Cle.

— Вы, однако, не всегда добры бываете, Клеопатра Павловна! — покачал головою юноша.

— В ваш тон впадаю!.. А вы вот что мне скажите: ораторский талант у вас есть?

— Не думаю, но говорить могу… Да ведь чтобы перекричать кого-нибудь, нужны главное смелость и настойчивость — они, поверьте, важнее таланта в настоящее время!

— Ну, а что наш enfant de la nature?[10] — интересовался Огнев.

— Кого это вы так величаете? спросила Софи.

— Как кого? — удивился франт. — Mais ce gauchard d'Ossokine![11]

Девушка пожала плечами.

— Название не совсем верно… Впрочем, — с едва заметным лукавством подхватила она, — кое-что в нем и справедливо: Осокин правдив и безыскусствен… Может быть, поэтому вы зачисляете его в разряд детей природы?

— Нравственных качеств его я не изучал, — проговорил Огнев, — сужу только по внешности.

— И что же дурного заметили вы в ней?

— Положительное отсутствие малейшего светского лоска… даже какое-то пренебрежение ко всему, что издавна освящено обычаями и стало как бы законом… Потом эта наивная грубость, которою он так любит рисоваться…

— Рисовки у Осокина нет и быть не может.

— В таком случае он дурно воспитан.

— Не нахожу.

— Вы, пожалуй, не найдете, что он умишком слаб?

— Вы увлекаетесь, М-r Огнев!

— А вести жизнь чинуши, имея богатого дядю, — умно?

— Живет он вполне прилично: посещает театр, изредка вечера… А что не кутит, не сорит деньгами — то это, вероятно, не в его вкусах… Копит, может быть! — улыбнулась Софи.

— Depuis quelque temps, decidement, vous prenez son parti…[12] и даже в ущерб своим прежним взглядам! — иронически заметил лев.

— Contre vous je prendrai le parti de chacun[13], M-r Огнев.

— Это почему?

— По чувству справедливости.

— Suis-je si injuste?[14]

— Ужасно! La medisance — c'est votre[15] конек!

— Et le votre…[16] непостоянство? — с сердцем спросил франт.

— Que sais-je![17]

Огнев хотел что-то сказать, но, заглянув в зал, поднялся с места:

— Je vous quitte, — не без насмешки проговорил он, — le soleil se leve…[18] Оставляю вас с вашим драгоценным (франт подчеркнул это слово) enfant de la nature и почтительно ретируюсь… Вашу ручку!

— Не стоите… Вы — злой фат! — сказала Софи, не давая руки. — У вас дар сердить людей!

— Успокойтесь! Nous en savons quelque chause![19] — вполголоса заметил ей Огнев. — Gardez moi seulement un tout petit Cain dans votre coeur[20] — вот все, о чем я вас прошу!.. Где нам, фантастическим наследникам, бороться с действительными! — раскланялся он с Софьей Павловной, простился с девицами и засвидетельствовал свое почтение старикам Ильяшенковым.

В это время из дверей зала, несколько развалистой походкой, входил высокий, видный молодой человек лет двадцати семи, с густыми, откинутыми назад, темно-русыми волосами, открывавшими широкий, высокий лоб, с такою же коротко остриженною, окладистою бородкой и большими серыми, несколько задумчивыми глазами; это и был enfant de la nature, о котором шла речь, Орест Александрович Осокин.

Огнев, встретившись с ним, хотя и фатовато, но вежливо первый подал ему руку и сболтнул какое-то приветствие; Осокин нехотя отдал ему поклон и, мешковато подойдя к хозяйке, которая при этом как-то судорожно выпрямилась, сказал ей несколько слов. Потом раскланялся с присутствовавшими и поздоровался с Павлом Ивановичем.

— А вы, почтеннейший, совершенно нас забыли! — покровительственным тоном сказал тот Осокину, протягивая ему свою пухлую руку и выпячивая грудь. — Не одобряю!

— Занят был очень, почтеннейший Павел Иванович, налег на слово «почтеннейший» молодой человек.

Его превосходительство несколько удивился подобной фамильярности.

— Чересчур уж вы усердствуете… Laissez ceci aux pauvres diables[21], которым кушать нечего, — наставительно заметил он, — которые дорожат местом… а вам, с вашим состоянием…

— Состояние у меня так мало, что об этом и говорить не стоит! — сухо возразил Орест.

— Да, pour le moment… mais avec il temps…[22]

Но Ильяшенков не успел докончить фразы: к нему подлетел прощаться белокурый юноша; Осокин воспользовался этим и подошел к девицам.

— Bonjour M-r Ossokine… il у a des siecles que nous ne vous avons vu![23] — встретила его Софи.

— Некогда было, Софья Павловна, — ответил молодой человек, здороваясь с нею и ее сестрами.

— Ездили куда-нибудь?

— Да… по службе.

Орест сел, поставил цилиндр на пол и стяну л с левой руки перчатку.

— Sophie! — пронзительно позвала дочь Анна Ильинишна, — reconduisez done madame[24],- указала она на одну из собиравшихся дам. Сделать это самой она находила излишним, так как, по светскому кодексу, гостья чином не вышла для подобной чести.

— А папа прав, — заметила Осокину Клеопатра, когда Софи вышла. — Хочется это вам служить!

— Без службы кушать будет нечего, Клеопатра Павловна.

— Вам-то?

— Да, мне. Что ж вы находите тут удивительного?

— А дядя разве вам не посылает?

— Нет.

— Вы поссорились с ним?

— Просто не беру.

— Отчего же? — крайне удивилась Cle-Cle.

— Долго рассказывать, да не хотелось бы.

— Так что, вы живете одним жалованьем?

— Доходец есть еще небольшой от усадьбы.

— И с вас довольно?

— Покамест да, а к будущему готовлюсь.

— Каким образом?

— Изучаю бухгалтерию… Хочу переменить службу: в банк поступить или на железную дорогу… Заработок больше… А то на теперешней службе, без протекции, умрешь пожалуй на сто двадцати пяти рублях в месяц!

— Понять не могу! Дядя богат, вы его единственный наследник и, вместо того, чтобы пользоваться жизнью — вы обрекаете себя на труд заурядного чиновника!

— А разве жизнь — забава?.. Разве цель жизни — только наслаждение?

— Sophie! — лениво протянула, доселе молчавшая и смотревшая в окно Юлия, обращаясь к входившей сестре. — Вон Перепелкина идет…

— Ну что ж из этого?

— Да ничего… я так…

— Посмотри, Julie, — вмешалась Анна Ильинишна, — новый на ней бурнус?

— Новый, maman… Шнурки на правом плече, а на спине розетка с кисточкой.

— Так и есть: купила! — успокоилась генеральша.

— А что, maman? — поинтересовалась Cle-Cle.

— Да меня мучило: купит она или нет; еще на прошлой неделе при мне его торговала.

Cle-Cle улыбнулась.

— О чем это вы беседовали? — спросила Софи.

— М-r Осокин сделал мне выговор за то, что я смотрю на жизнь как на забаву.

— И не думал! Бесполезная бы была бы трата времени!

— Как?!

— Я сделал только простой вывод из ваших слов.

— Что же, вы считаете меня неспособной на что-либо серьезное?

— Может быть, вы и оказались бы способной, но не при настоящей обстановке, а изменить ее для какого-нибудь дела вы не решитесь — в этом я вполне уверен. Вон вы и мужчине советуете побольше рассеяния и поменьше труда!

Павел Иванович поднялся провожать гостя; разговор прервался на минуту.

— Дела! Да какого же дела?.. Все это одни слова! — бросила Cle-Cle вызов Оресту.

— Вы думаете уж и невесть какое дело! В гувернантки идти, в библиотеке за прилавком стоять!.. Не бросайте вы, будущие барыни, ради выезда, своего ребенка на произвол няньки или гувернантки, не перемывайте в гостиной чужие косточки в то время, когда дети ваши учатся в классной, следите за тем, как развивает молодой ум учитель или учительница — довольно будет и этого. А для того, чтобы уметь следить за всем этим, надо и самой подготовиться; вот вам и дело, Клеопатра Павловна.

— Но вы сказали, что нужно бросить ту обстановку, в которой мы живем?

— Не бросить, а изменить насколько возможно, — как же иначе? Несовместима постоянная жизнь балов и визитов с чем-либо серьезным: она времени не дает даже вдуматься в себя хорошенько.

— Да, вы правы, — вздохнула Софи: пустая наша, жизнь!

— Которую однако, ты очень любишь! — ввернула Cle-Cle!

— Que je l'endure[25] — не значит еще, что я ее обожаю! — нахмурилась Софи. — Я совсем не такая охотница до выездов, как ты полагаешь.

— Cleopatre! — позвала Анна Ильинишна, хотя и не вслушивавшаяся в разговор, но заметившая несогласие сестер. — Vous êtes bête, ma chere[26], — строгим шепотом сказала она ей, — спорить с Софи при Осокине! Ступай к себе и не мешай им.

Cle-Cle надулась, но вышла, а за нею поднялась и генеральша.

— Софья Павловна, — не совсем решительно спросил Орест, — откуда у вас этот букет?

— Огнев привез… N'est-ce pas qu'il est beau?[27]

— Великолепен!.. Можно мне привезти такой же к будущему балу?

— Ces choses ne se refusent pas — merci.[28]

— И вы дадите мне кадриль?

— Если только поеду.

— А разве это еще под сомнением?

— И под большим.

— Почему?

— А хоть бы потому что мне хочется доказать вам, что я вовсе не так дорожу выездами, как об этом думают.

— Стоит того!

— То есть vous voulez dire[29], что этим я ничего не докажу и вы останетесь при прежнем мнении que je suis une femme du monde et rien que cela?[30] — быстро спросила девушка.

— Нисколько!.. И откуда взяли вы, что у меня сложилось подобное мнение?

— Уверена!.. А если б вы знали, как часто приходится принуждать себя, казаться веселей, когда на душе грустно! Мы — люди подневольные, М-r Осокин, — вполголоса добавила она, — нельзя судить нас так строго.

— Да помилуйте, я…

— J'ai en horreur mon education,[31] — горячась, продолжала Софи, — эту светскую выправку. Наклонности мои совершенно иные, но что делать, когда этого требуют!

Она вздохнула и печально опустила голову.

— А если я попрошу вас, вы пойдете? — с некоторым волнением спросил Орест.

Софи медленно подняла глаза и выразительно взглянула на него.

— Может быть.

— Почему же не наверно?

— Это зависит не от меня, — улыбнулась девушка, — у меня есть папаша и мамаша!

Раздался звонок, Ильяшенковы вернулись, а за ними, с вскрикиваниями и взвизгиваниями, ввалилось в гостиную целое семейство; Осокин взялся за шляпу и поспешил удалиться.

II

От Ильяшенковых Орест отправился к сестре; он каждый день заходил справляться, не приехала ли она из деревни. Подходя к дому, он увидел отворенные ворота, поднятые сторы и весьма обрадовался: с Надеждой Александровной он, в последнее время, сошелся весьма близко.

— Приехали? — весело спросил он, отворившего дверь лакея.

— Как же-с, еще в обедни… К вам посылали, да не захватили.

Осокин разделся и прямо пошел во внутренние комнаты. Сестру встретил он в коридоре, бежавшею ему навстречу. Она бросилась к нему на шею и, несколько раз крепко его поцеловала.

Надежда Александровна только двумя годами была старее брата, но в ее умном выразительном лице сказывалось что-то грустное, почему ей и казалось как бы более двадцати девяти лет, которые она прожила на белом свете. Среднего роста, с темными, роскошными волосами, эффектно скрученными почти на самой маковке, гибкая и грациозная, она была очень и очень привлекательна.

— Ну что, здоров? Не скучал? обратилась она к брату.

— Что обо мне спрашивать… ты-то вот как?.. Э, постой-ка, — сказал Орест, выводя сестру на свет и вглядываясь в ее лицо. — Да ты никак плакала? О чем?

— Так! — поспешила замять Бирюкова.

— Ну после поговорим… а теперь племянников мне подавай.

Но племянники, два здоровые мальчугана, уже бежали к дяде; Осокин перецеловал их и, сходив в переднюю, принес каждому по игрушке. Мальчуганы, в неописанной радости, схватили их и, подпрыгивая, с визгом умчались к себе.

— А Владимир Константинович где? — спросил Орест, усаживаясь на диван возле сестры.

— Ты знаешь, где он может быть: или на конюшне или на псарне! Ты слышал, вероятно, что он и в городе ее завел?

— Слышал, Надя.

— Сюрприз мне приготовил… В общество охоты записался и каких-то новых собак выписал!

— Ты об этом-то, бедняжка, и плакала?

— Будешь плакать, как деньги в руках так и плывут, имения и дом заложены, а расходы не только не уменьшаются, а все растут да растут!.. Ну по нынешним ли временам собак держать! Иной раз в доме десяти рублей нет… надо же и о детях подумать, Остя!

Слезы слышались в ее голосе.

— А надоедать ему замечаниями, ты сам понимаешь, мне неловко: состояние все его, а приданая усадебка моя не Бог весть что! Да и обстроил он ее.

— В деревне-то он не обижал тебя?

— Нет… да что в том? Лучше бы он тиранил меня, чем поминутно опошливать себя в моих глазах… Уж это не жизнь, Остя, с человеком, которого не уважаешь!

Брат вздохнул и нервно провел рукою по волосам.

В это время из внутренних комнат послышался грубоватый мужской голос и, в синей венгерке опушенной мерлушкой, с арапником в руке, молодцевато вошел Бирюков. Это был полный, красивый, лет под сорок брюнет, с большими усами, поднятыми вверх, и какою-то залихватскостью во всей фигуре.

— Бофрерчик![32] Сколько лет, сколько зим! — пробасил он, протягивая к нему руки.

Осокин уклонился от объятий зятя и довольно сухо с ним поздоровался.

— Да ты никак в михлюндии[33] обретаешься?.. Влюблен (Бирюков выговорил это в нос), что ли?

— Опять за свое! — слегка покраснел молодой человек. — Не всем же иметь такой веселый характер: вас все смешит!

— Именно все… Смех, батенька, жизнь украшает, пищеварению способствует. Кстати, Надичка, ангелочек мой, — подскочил он к жене, — вели-ка закусить подать… водочки, грибков, русачка вяленого… ну и полфлакончика прикажи захватить… — И Владимир Константинович начал ластиться к Надежде Александровне.

Оресту показалось это противным.

— Ну, флакончик-то совершенно лишнее, — заметил он.

— Как?! Брат приехал, да не вспрыснуть?

— Брат только предлог, чтобы самому выпить; да я и не пью.

— Напрасно: вино хорошее.

— Не по карману.

— Толкуй!.. Надичка, — остановил он жену, — не сердишься?

Надежда Александровна только плечами пожала.

— А если не сердишься — поцелуй! Поцелуй, ангелочек!

Бирюкова с сожалением взглянула на мужа и подставила ему щеку.

— Бархат! — воскликнул тот, чмокая жену и прищуриваясь. — Лионский бархат! — Нет, какова у меня женочка? — обратился он к Осокину, глядя вслед уходившей Надежде Александровне. — Редкость!

— Которой вы не стоите! — дополнил Орест.

— Знаю, милейший, досконально знаю!

— А знаете — так сделайтесь хоть человеком!

— А что ж я по твоему: борзой кобель, что ли?

— У вас все шутки, а Наде не до шуток!

— Да что ж я такое делаю?.. Силы небесные! Кажется, жена не может пожаловаться на то, что я стесняю ее, делаю ей сцены…

— А ваши кутежи, карты, любовницы?

— С-с! — испуганно перебил его Бирюков, взглядывая на дверь. — Эк ведь ты орешь!

Молодой человек усмехнулся.

— Вы, пожалуй, воображаете, что сестра ничего не знает?

— Разве ты насплетничал, а то конечно нет.

— Глупости вы говорите, — вспыхнув, возразил Осокин. — Стану я такою мерзостью заниматься!

— Продолжай… я не обидчив! — добродушно заметил Владимир Константинович.

— Взгляните на Надю: разве от хорошей жизни худеют?.. От душевного спокойствия бледнеют?… Неужели вы не видите, что ее гложет…

— Червь? — перебил шурина Бирюков. — А знаешь что: и меня ведь он гложет… «О мой недремлющий брегет, звони, звони скорей обед!» — расхохотался он.

Ореста смех этот даже передернул всего; он отвернулся и стал глядеть в окно.

— Ты только, пожалуйста, — после небольшой паузы, заговорил Владимир Константинович, — не вздумай смущать жену своими разглагольствованиями.

Осокин молчал.

— Баба всегда не прочь, — продолжал Бирюков, — прикинуться несчастной — волю только ей дай.

— Наде прикидываться нечего, — с сердцем возразил Орест. — Немного она счастья видит!

Бирюков пожал плечами, засунул руки в карманы и, гуляя по комнате, стал насвистывать какой-то марш.

Прошло несколько минут. Подали закуску.

— Ну-ка, Остя, хватим! — как ни в чем не бывало, пригласил шурина Владимир Константинович, наливая две огромнейшие рюмки водки. — Полно дуться!

Молодой человек молча подошел к столу, отлил из своей порции половину, выпил и закусил.

— А русачка? Сам третьего дня затравил… Попробуй.

Осокин отказался.

— Если б ты видел, — вдруг воодушевился Бирюков, — как Стеллька его поймала — восторг! Представь себе: подозрили[34] мы его в кочках… в верестнячке увалился[35]… Евлашка первый подал голос. Подъезжаю: материще лежит… лбина как у барана и уже чалый. Взбудил[36] я его: вскочил каналья и ну чесать! Вижу, зверь бывалый: с лёжки задней пазанкой[37] дрыгнул и ухо заложил — жди значит потехи… Выпустил я его в меру (терпеть не могу, как кошек, давить!), а собаки так и рвутся на своре; Карай так тот уж скулить начал. Наконец улюлюкнул… Веришь ли: Стеллька — ну что она на вид… сучонка дрянненькая, пальцем перешибить можно, как принялась доспевать[38], так вот всю внутренность мне и подворотила: золото, а не собака! Не прошло и трех минут, а подлец уж и верещит: «увя, увя»… В одиночку взяла!

Владимир Константинович, по этому случаю, хлопнул третью рюмку.

— Вот на днях, — продолжал он, прожевывая бутерброд, — покажу я тебе псарню — теперь она еще не совсем в порядке — что за закутки! Кухня какая!.. Уж получше, чем у Поземова… Пятьсот рублей ухлопал, а еще экономически строил.

Орест, не слушая зятя, отыскал свою шляпу и шел было в соседнюю комнату.

— Куда? — остановил его тот.

— С сестрой проститься.

— Да разве ты не у нас обедаешь?

— Нет.

— Что так? Все еще горчица в нос?

— Некогда.

— Ну полно, посиди… жена сейчас выйдет.

Осокин сел.

— Послушай-ка, — вполголоса сказал ему Бирюков, похлопывая его по ляжке, — ты будешь сегодня в клубе?

— Нет.

— Почему?

— Да что там делать?

— Жаль… Ну так вот что: скажи Наде, что ты звал меня сегодня в клуб, — ведь это тебе ничего не стоит…

— Солгать-то?

— Да тише ты… что у тебя за глотка право! — Видишь ли: мне надо… — но разговор был прерван приходом Надежды Александровны.

— Тебя там спрашивают, — обратилась она к мужу.

— Кто?

— Шорник… ошейники, что ли принес.

Владимир Константинович вскочил и торопливо вышел из комнаты; Бирюкова с грустною усмешкой посмотрела ему вслед.

— Вот ведь, скажи ему, что Саша или Миша хорошо сегодня читали — не обрадуется, а ошейники принесли — полетел и закуску бросил.

— Один из последних могиканов! — сказал Орест.

— А жаль все-таки его: Владимир — не злой человек и по-своему любит меня, но любовь его какая-то странная…

— Не греет? — улыбнулся брат.

— Именно не греет — ты верно определил.

Хотелось Осокину сказать, что любит Владимир Константинович только себя, да пересилил себя и смолчал. «Зачем отнимать последние иллюзии?»- мелькнуло у него в голове.

— Ты что шляпу-то в руках держишь? Не у нас разве обедаешь?

— Нет, Надя… дела, милая, много.

— Мы скоро сядем… Отобедай, голубчик, а там и иди себе с Богом. Я велю накрывать сейчас.

Оресту стало жаль сестры, и он остался. Надежда Александровна пошла распорядиться обедом, а из другой двери выбежали дети, сопровождаемые гувернанткой, двадцатилетней блондинкой, не столько хорошенькой, сколько миловидной и симпатичной. В особенности привлекали к себе ее глаза, синие, глубокие, с выражением не то мечтательности, не то какой-то затаенной грусти. Так как личность эта займет известное место в нашем рассказе, то мы считаем себя обязанными сказать о ней несколько слов.

Настасья Сергеевна Завольская была сирота; отец ее, маленький помещик и неудачный аферист, умер в бытность ее еще в институте, не оставив дочери ничего кроме родительского благословения. Настю, по выпуске, временно приютила у себя тетка, старая дева, которая и сама перебивалась кое-как, а потому и не могла быть серьезною поддержкой для племянницы. Настя не захотела быть в тягость бедной родственнице и, как ни молода была, решилась искать места компаньонки или гувернантки. Случай свел ее с Бирюковой; Завольская полюбилась ей, и Надежда Александровна взяла девушку к своим детям. Но официальное положение Насти длилось не долго: ее симпатичная натура привлекла к себе Бирюкову, и молодые женщины вскоре сошлись, как нельзя лучше.

С Осокиным Завольская была тоже на дружеской ноге; прямая, честная личность молодого человека нравилась ей. Правда, сначала образ жизни Ореста удивлял ее, заставлял предполагать в себе что-то неестественное, напускное: «Странно, — думалось ей, — богатый наследник, и тянет лямку не хуже другого бедного чиновника: по вечерам даже работает!» Но, познакомившись с Осокиным ближе, она поняла, что действия его совершенно искренни, что у него есть идея, цель, которым он служит и от которых никогда не откажется. И личность молодого человека все светлее и светлее обрисовывалась в воображении девушки.

Мальчики, завидя дядю, со всех ног бросились к нему; младший, Миша, уселся к Оресту на колени, а старший, Саша, побежал за карандашом в надежде, что дядя нарисует ему лошадь или гусара. Осокин любовался Мишей и, кажется, на время забыл неприятное впечатление, произведенное на него Бирюковым: ребенок был действительно очень забавен и мил.

— А вы-таки поправились в деревне, — заметил молодой человек Завольской, — не то что сестра.

— Забот меньше, — отвечала Настя, принимая от Саши бумагу и карандаш. — Ну что тебе нарисовать: домик? Лошадку? — спрашивала она ребенка.

— Ашадку, — промямлил мальчуган, обнимая девушку и ласкаясь к ней. — Тойко в санках, тетя… и чтобы кучер тоже бый…

— Хорошо-хорошо, — согласилась Завольская, принимаясь за рисование. — Вы у нас обедаете? — обратилась она к Оресту.

— Да.

— Что вы так поздно пришли? Сегодня праздник, утро свободное.

— Тетя, и деевцо наисуй… ёочку, — приставал Саша.

— И елочка будет, подожди.

— К Ильяшенковым заходил, — отвечал Осокин, — давно у них не был.

— Какая красавица у них старшая! — воскликнула Настя, лукаво взглядывая на Ореста.

Тот сконфузился немного.

— Да, — проговорил он, поспешая заняться племянником.

Раздался звонок и, через минуту, вошел доктор, молодой еще человек, с весьма добродушным и выразительным лицом; фамилия его была Каменев. Он поздоровался с Завольской и Осокиным, приласкал детей и, потирая руки, спросил о здоровье хозяйки.

— Здорова, — отвечала Настя, — с дороги только устала немного.

— Ну и хорошо… молодец барыня! — продолжал потирать руки и ходить по комнате Каменев. — А ваша милость? — похлопал он по плечу Ореста.

— А моя милость сожалеет, что давно вас не видела!

— С радостью бы зашел, да времени все не находится: то практика, то занят.

— Когда же думаете вы держать на доктора? — полюбопытствовала Завольская.

— Теперь скоро, премудрость главную осилил, — улыбнулся доктор.

— Боис Якович! Тетя мне ашадку исует, — похвастался Саша.

— И мне, тетя, потом наисуй, ласкаясь к девушке, — потребовал Миша. — Дядя, она и мне наисует?

— Иди-ка ко мне — я тебе нарисую, тетя занята, — сказал Осокин.

Мальчик сбегал за карандашом и бумагой и принес дяде.

— А вы, Боис Якович, умеете ашадок исовать? — поинтересовался Миша.

— Нет, дружок, не умею.

— Вы тойко екаство давать умеете?

— Только лекарство, — усмехнулся доктор.

— Здравствуйте! — воскликнула появившаяся вдруг Бирюкова и протянула Каменеву руку. По ее закрасневшемуся лицу и прерывавшемуся голосу видно было, что она торопилась. — Как узнали вы о нашем приезде?

— Да дворник ваш милым человеком оказался: уведомил… Ну, я и тово… с визитацией.

— Очень любезно. Надеюсь, вы довершите вашу любезность, отобедав с нами?

— Ей-Богу, не могу, — с едва заметным замешательством отвечал доктор. — Тут у меня трудно больной есть… Резался дурак… ну я ему зашил… боюсь, чтобы опять того… Я и то насилу урвал минуту. Ну, а вы-то как себя чувствуете?.. Пилюли принимали? Купались аккуратно?

— Все делала, да пользы что-то не вижу.

— Послушаем… я и стетоскоп захватил… Разрешите?

— Пожалуй, — равнодушно согласилась хозяйка и пригласила Каменева в смежную комнату.

— Какие тут лекарства, — по-французски отнесся к Насте Орест, как только Надежда Александровна и доктор вышли, — когда душа покоя не знает.

— Да, тоскует сестра ваша… Как ни старается она скрыть это, но я-то вижу!

— Мишутка! — подозвал к себе сына появившийся в дверях Бирюков. — Марш ко мне!

Ребенок посмотрел на отца, мгновенно взобрался на колени к дяде и положил голову на его плечо.

— Поди сюда, говорят тебе! — крикнул Владимир Константинович.

Миша крепче прежнего прижался к Осокину и не думал сходить с коленей.

— Иди к отцу, — сказал тот, ссаживая племянника. — Иди же… не хорошо! — уговаривал он его.

Мальчик сделал было несколько шагов, но вдруг заплакал и вернулся.

— Плакса дрянная! — оприветствовал сына Бирюков. — Сашка! — подозвал он старшего. — Хочешь водки?

— Хочу, — отвечал мальчик, подходя.

— Молодчина! — потрепал его по щеке отец, налил ему полрюмки и дал выпить: ребенок закашлялся.

— Что это вы делаете? — вскричала Настя, вскакивая и уводя от него Сашу.

— Ничего, пройдет! — расхохотался Владимир Константинович. — На, вот, закуси, — подал он сыну кусок бутерброда.

Орест только плечами пожал.

— Водка желудок укрепляет, — словно оправдывался Бирюков, — от золотухи доктора всегда водку прописывают.

— Саша вовсе не золотушен, да и вряд ли водка вообще детям полезна, — заметила Завольская. — Спросите Каменева — он здесь.

— Где?

— У вас в кабинете; Надежду Александровну выслушивает.

Владимир Константинович всполошился.

— А что?.. Разве она нездорова?.. — Ангельчик! Милочка! — бросился он к входившей жене и стал целовать ее руки. — Ты больна?..

— Нет.

— А доктор что же выслушивал?

— Ведь ты знаешь, что у меня грудь слаба… ну он и следит за тем, чтобы она совсем не расстроилась.

— Так у тебя теперь ничего не болит?

— Ничего.

— Урра! — крикнул вдруг Бирюков, подошел к закуске, налил себе водки и, провозгласив «за здравие нашего ангела!», опрокинул рюмку в свою широкую глотку.

Надежда Александровна с сожалением, похожим на презрение, посмотрела на мужа и, подозвав к себе детей, села к столу показывать им карточки.

— А доктор-то где же? — вспомнил вдруг Владимир Константинович.

— Уехал, — ответила жена.

— Ну черт с ним, коли уехал! Надя, знаешь новость: жид Блюмензон издох.

— Да разве я его знаю…

— Помилуй матушка: кто эту ракалию[39] не знал… Ростовщик, который и с живого и с мертвого драл… восемьдесят тысяч чистоганом оставил!.. Вот канальское-то счастье таким болванам, как племянничек его любезный!

— Как вам, однако, мало для счастья нужно! — со злобной ноткой заметил Осокин.

— Восемьдесят-то тысяч мало? Эк ведь как забирает!

— Вы не поняли… Не велико счастье такие деньги наследовать!

— Это почему? Особенные они, что ли?

— Особенные. Это — пот и кровь бедняков, нищета и позор, может быть, целых семейств!

— Фу! как громко! — развел руками Бирюков. — Не отказаться ли ему, бофрерчик, а?

— Я бы, может быть, и отказался, — серьезно сказал Орест.

— От восьмидесяти-то тысяч?.. Ну, уж это ты врешь, позволь не поверить!

Осокин промолчал.

— Упокой его Господи, — хлопнул Владимир Константинович рюмку водки, — подлец был покойник! Не прикажете ли хереску? — подслужился он к Насте.

— Нет, — сухо отозвалась девушка.

— Боитесь, что от ваших коралловых губок винцом будет попахивать? — подошел он к ней, уже порядочно раскрасневшись.

Завольская молча отодвинулась.

— Как к вам это платье идет — прелесть! Сидит-то как! — плотоядно оглядывая Настю, продолжал заигрывать Бирюков. — Остя! — хотел шепнуть он шурину что-то на ухо, но тот довольно грубо взял его под руку и отвел к обыденному столу. «Будет нахальничать! — вполголоса заметил он зятю. — Вон суп несут».

Владимир Константинович несколько удивленно взглянул на Осокина, но тотчас же расхохотался:

— Хватим-ка, милейший! — пригласил он beau-frere'a.

Но beau-frere не хватил, и хозяин в одиночестве пропустил предобеденную чарочку. Сели за стол. Обед прошел скучно. Все, кроме хозяина, мало ели и больше молчали; зато он ел за четверых и болтал без умолку. Бирюков рассказывал про свою службу в кавалерии: как на своем Демоне перескакивал через целую ротную колонну, как из подков вил веревки, как указательным пальцем перешибал как ножом, три фунта стеариновых свеч. Орест ушел от сестры грустный и расстроенный. «Господи, — рассуждал он, — жить с эдаким животным!» — и он не шутя раздумался над судьбой несчастной Надежды Александровны.

III

В тот же день вечером, под неприветный шум мелкого осеннего дождя, вот что происходило в небольшом деревянном доме одной из посредственных улиц города. В гостиной, на столе перед диваном горела лампа под зеленым абажуром, и стоял чайный прибор; немного поодаль, на высоком табурете с медной доской, шипел самовар, выпуская из-под крышки две белые струи волнующегося пара. На диване сидели две старухи; крайней, ближе к самовару и очевидно хозяйке, было лет за шестьдесят; высокая, полная, с широким, бойким лицом и небольшою проседью в темных, еще густых, волосах, — она составляла резкую противоположность со второй, сухопарой фигуркой, с желтой, птичьей физиономией и узенькими, плутоватыми глазками. Хозяйку звали Татьяной Львовной Осокиной, а ее гостью — Марьей Серапионовной Перепелкиной.

Старухи молчали; видно было, что они уже повыболтались; передача новостей, за неимением материала, прекратилась и уступила место усиленному чаепитию. В комнате раздавалось только шипение самовара, звук ударявших в стекла капель, да изредка, довольно громкое, прикусывание сахара.

Прошло с четверть часа; наконец гостья, допив свою четвертую чашку и опрокинув ее вверх дном, слегка приподнялась на диване и с ужимкой поблагодарила хозяйку.

— А еще? — грубовато спросила ее та. — Пей, Сергеевна!

— Нет уж, увольте, Татьяна Львовна: как перед Богом, не могу-с!

— Другой раз по семи пьешь!

— А сегодня моченьки моей нету! — ухмыльнулась Перепелкина. — Человек ведь я тоже-с… Что я нынче чаю припила — страсть! У Левиных три чашки, — загнула она три пальца, — у купчихи Синеглазовой четыре, у генеральши Булькиной… ну тут всего одну, потому особа важная, сами изволите знать неловко как-то… У Горожанкиных…

— Будет тебе высчитывать… Ну что мне в том, сколько чаю ты выхлебала? — оборвала гостью Осокина.

— Я ведь это к тому, чтобы вы чего подумать не изволили.

— Не дура же я в самом деле, чтобы обижаться…

— Ты все на свой чиновничий аршин меряешь… Ой, Марья, Марья!

— Потому как я привыкла дорожить вашими милостями, — с кошачьей ужимкой и постоянно подпрыгивая на диване, лепетала Перепелкина, — я всегда опасаюсь, чтобы чем ни на есть прогневить вас, матушка вы моя.

— Пустое мелешь!

— Я сызмальства, Татьяна Львовна…

— Да будет тебе, заладила одно, да одно!

Гостья съежилась и платком, свернутым в комочек, утерла свои тонкие, бесцветные губы.

— Ой, Матерь Божия! — немного помолчав, воскликнула она, взглядывая в окно и прислушиваясь к шуму дождя и ветра. — Как пойду-то я от вас: погодушка — светопреставление!

— Авось не растаешь, до извощика-то доковыляешь… рукой подать, а денег я дам.

— Поди, антихристы, все по трактирам да кабакам разбрелись!

— Марфушку дошлем — не велика барыня… Да что об этом толковать… скажи-ка лучше: у Ильяшенковых ты бываешь?

Перепелкина даже привскочила, словно резиновый мячик.

— У генерала-то?.. У Павла-то Иваныча? Да я, матушка вы моя, у них почитай свой человек в доме!

— Уж и свой! У тебя замашка всех своими считать; чаю раз-другой в доме напилась — сейчас в свои люди себя и жалуешь!

— Как же это, Татьяна Львовна, возможно-с. Я ведь тоже знаю, где какую линию провести… У Ильяшенковых мне иной раз на дню не единова бывать приходилось. Самой что ни на есть пустой вещички генеральша, без меня, продать не решаются. Чуть долго не зайду — сейчас по меня или горничную или лакея шлют… Завсегда тоже угощением потчуют; а о барышнях говорить нечего: Софья Павловна, как приду, так от меня во все время не отходят… все мне свои секреты доверяют и не в чем меня не конфузятся: и шейку при мне моют и юбочки надевают.

— Так эдак, — перебила расходившуюся гостью хозяйка, — ты от них кое-что и вызнать можешь?

— Все, матушка вы моя, до ниточки! — встрепенулась Перепелкина, сразу сообразившая, что тут заработком пахнет.

— Видишь ли… Только смотри, Марья, — остановилась Татьяна Львовна, — уговор лучше денег — замочек на язык привесь!

— Ой, матушка! — даже откинулась гостья.

— То-то! Племянника моего знаешь?

— Ореста-то Александрыча? Раза два у вашей милости видела… еще, извольте припомнить, спор у вас с ними вышел: губернатора племянничек ваш неделикатно так обозвали…

— Так вот в чем дело: нравится Осте ильяшенковская Софья… Хоть он и скрывает, а я уж это по всему вижу. Брату хочется, чтобы Остя женился: думает, семейством обзаведется — ближе к нему станет. Оно и то сказать: родному дяде, богачу, обидно ведь, что племянник, единственный его наследник, от него сторонится и никогда копейки у него не попросит!

— Как, матушка вы моя, — насторожила уши Перепелкина, — Орест Александрыч дядюшкиными денежками брезгуют?

— Ну, это уж их дело, — спохватилась старуха, — заминка у них тут вышла… Конечно, все перемелется… мало ли что между своими бывает… Мне только не хочется, чтобы эдакой, можно сказать, шаг на всю жизнь Остя тяп да ляп порешил. Сама знаешь, как осторожно да осмотрительно судьбу свою надо устраивать.

— Истинно, матушка вы моя: вон тятенька меня за первого встречного выдали, польстились, что чиновник, второй чин имел, — так семь годков фонари у меня с глаз не сходили!

— Хотя брат за приданым и не гонится, а все-таки, по-моему, не след Осте, у которого со временем тысяч на сто состояния будет, на какой-нибудь жениться; поэтому ты разузнай мне доподлинно: сколько за Софьей дают.

— Об этом не извольте беспокоиться: у генерала денег куча! Сами чай изволите знать, с каким форсом живут: и кареты, и коляски, и все такое… Тоже как барышень одевают… Дом на удивленье…

— Положим это еще не доказательство: другой столько пыли в глаза напустит, что подумаешь — миллионер, сундуки от денег ломятся, а все пустое: пофинтит-пофинтит, да щелкопером и окажется. Много тоже на фу-фу живут!

— Нет уж, Татьяна Львовна, я от такого человека знаю, от такого верного, что уж не солжет… Да сами извольте посудить: Покровское — золотое дно… что хлеба одного снимут… Опять же деньги-с… Какими в Питере делами воротил — ума помрачение! Да и теперь не гроши получает!

— Все это говорят, а ты узнай!

— И узнаю… до последнего рублика.

— Потом вот еще: не нравится мне этот Огнев… Прожженная он шельма! Как бы чего доброго Осте ноги не подставил!

— Это Огнев-то? Да что у него есть? Тяжба-то еще не денежки в кармане! Полноте-ка: Софья Павловна в наилучшем виде это разумеют.

— Говорят, однако, что он порядком-таки за ней приударивает, и она будто бы ничего…

— Пустое, матушка вы моя: Софья Павловна тоже не глупеньки, замуж зря не пойдут.

— Замуж, может, она за него и не ладится, а боюсь я, чтобы баловства какого не вышло. Остя молод, да и в чаду… под носом не увидит, окрутить его немного мастерства надо; отца и матери нет, — так уж мне думать за него приходится. Ты смотри же, Сергеевна, разузнай, да по-божески!

— Татьяна Львовна! Матушка вы моя! За все то ваши милости… Да разрази меня Господь!

— А красива Софья? Давно, признаться, я ее не видала, может, переменилась?

— То есть писаной картинкой назвать можно! Ну вот, как говорят, по последнему журналу, — вскинула руками Перепелкина. — Да такой красавицы поискать… Глаза какие, губки…

— Не тоща она?

— Господь с вами! — даже с негодованием откинулась назад гостья. — Булочка, совершенная булочка!.. А умница-то какая!

— Слышала, что умна… рядиться только любит. Ну да, для богатых грех этот еще не Бог весть какой.

Осокина поднялась с дивана и рукой постучала в стену; явилась здоровая девка, в пестром платке на голове, босая.

— Убирай! Да неужели у тебя башмаков нет, что босая ходишь?

— Обутки-то не напасешься — ходьбы много… На четыре рубля жалованья не разживешься… а башмаки не то два, не то и три стоят… Хорошо и так! — пробурчала она, вынося самовар.

— Мужичка неотесанная! А вот я толченым стеклом пол посыплю — посмотрю, как-то ты голоногая шлепать будешь! — крикнула ей вслед Татьяна Львовна. — Вот до чего дожили! — обратилась она к Перепелкиной.

— Ой уж! — махнула та рукой.

— А платок для чего на голове таскаешь? — снова заметила появившейся за чашками девке Осокина. — Холодно, что ли? Пакость только на голове разводишь! Тут так вот не экономишь, потому что паклю свою чесать не хочется!

— Есть када тувалетами займоваться, — огрызнулась Марфушка, — как день-деньской пятки топчешь!

— А вот я тебя прогоню — так будешь тогда пятки топтать! — взбесилась Татьяна Львовна. — Кто тебя, корову эдакую, возьмет!

Но Марфушка, недослушав барыни и ворча себе что-то под нос, вышла из комнаты.

— Ну смотри же, Серапионовна, — помолчав, продолжала Осокина, — всю подноготную выведай… Первое: об Огневе. Потом что дают; и ежели деньгами, то какими билетами, а то нынче и такие есть, что на нем тысяча стоит, а поди продавать — пятисот напросишься. Второе: по нраву ли старикам Остя… Девчонку спрашивать нечего: ей уж двадцать два стукнуло и, если ты на счет Огнева не врешь, она рада будет чепчик напялить; таких женихов, как мой племянник, и в столицах не обегают.

— Что говорить, матушка вы моя, и простых-то женихов совсем в умалении… И отчего бы это? Мужчин, что ли, меньше родиться стало, или холера их больше берет?

— … И чтоб, Боже сохрани, до Ости чего не дошло, — все дело испортишь.

— Понимаю, Татьяна Львовна, довольно хорошо понимаю.

— Осторожнее, как только можно; сама выведывай, а чтоб тебе комар носу не подточил — слышишь?

— Ой, ей-Богу, как это вы меня наставляете! Точно уж, прости Господи, я ума решилась! — даже обиделась Перепелкина.

— Потому и наставляю, что дело щекотливое… Денег-то надо? — прищурилась Осокина.

Серапионовна мгновенно потупила глаза и начала вертеть свой носовой платок.

— Сами, Татьяна Львовна, изволите знать сиротство мое: бедность, дети… Иной раз без хлеба сидим…

— А бурнус для чего завела?

— Матушка вы моя! По эдаким господам ходивши, да разве можно в тряпье показываться?.. Никто и в дом не пустит, работы не будет. Тоже ведь и холодно, Татьяна Львовна!

— Ну, будет причитать… На вот… А коли дело сладишь — еще дам, — сказала Осокина, подавая гостье пятирублевый золотой.

Перепелкина вскочила и, рассыпаясь в благодарностях, припала к плечу благодетельницы; потом аккуратно завязала деньги в узелок платка, подобострастно поклонилась и тихо, по-кошачьи, вышла из комнаты.

IV

Орест Александрович Осокин (как читатель, вероятно, успел уже заметить) имел в перспективе сделаться со временем богатым наследником; но, как это ни странно, перспектива эта не соблазняла его. Выросший в служилой дворянской семье среднего достатка, он не был избалован; с самого раннего возраста, окруженный трудовою жизнью, молодой Осокин чаще видел лишения, чем довольство. Но зато он рано понял духовную красоту нравственных сил, привык ценить высокую идею служения не одним материальным интересам, но чему-то высшему, от злобы дня не зависевшему. Отец Ореста Александр Львович, мировой посредник первого призыва, с честью отслужив в этой должности девять лет после освобождения, при изменившемся взгляде на посредников, вышел в отставку и специально занялся хозяйством. Выбор в мировые судьи обрадовал его, и бывший посредник, с прежнею энергиею взялся за дело. То же служение правде, то же беспристрастие и строгое отношение к закону легли в основание деятельности нового судьи, и немудрено, что Александр Львович, даже за пределами своего округа, стал известен и своими знаниями, и неподкупным служением правде. Заботы о материальном достатке стояли у Александра Львовича всегда на втором плане; он был расчетлив, но не скуп, старался увеличить свои средства, но стремления эти не считал главною целью жизни. Не будь у него двух детей: Надежды и Ореста, он удовольствовался бы самым скромным бюджетом, но воспитание, а затем образование детей требовали расходов.

Жена Александра Львовича, Ольга Николаевна была достойною спутницею своего мужа и в жизни и в воспитании детей. Последнее лежало даже исключительно на ней, так как Александру Львовичу, занятому хозяйством и службою, возиться с этим было некогда. Задача, положенная Осокиной в основу воспитания, была весьма проста: упрочение религиозных истин, развитие в детях честных, стойких убеждений и любви к труду и полное отвращение ко всему тому из-за чего бьется большинство людей, принося в жертву земным благам принципы добра, честь и совесть. И, благодаря заботам матери и примеру отца, дети росли правильным, здоровым ростом; не так как тысячи детей растут, надеясь на будущие средства, приготовляя из себя или нравственных уродов, или обузу для общества и страны. Двенадцати лет Надя отвезена была в один из петербургских институтов, а Орест, десяти лет, поступил в местную гимназию. Осокиным пришлось переезжать в губернский город. Пожив несколько месяцев на два дома, Александру Львовичу удалось, в ближайшие же выборы, попасть в городские мировые судьи, и тогда уже все внимание Ольги Николаевны сосредоточилось на сыне.

Восемнадцати лет Орест окончил гимназический курс с золотою медалью и поступил в Московский университет. Осокины могли порадоваться на сына: из юноши вырабатывалась честная, прямая и любящая натура, характер открытый и стойкий; труды Ольги Николаевны не пропали даром.

В Москве, на одной из лучших улиц, в собственном доме особняке проживал дядя и крестный отец Ореста, бездетный вдовец, Владимир Львович Осокин. Узнав, что племянник блестяще кончил гимназический курс и поступил в московский университет, он предложил Александру Львовичу, которого очень любил, приютить Ореста у себя; отказать, конечно, было нельзя, и молодой человек поселился в богатых хоромах Владимира Львовича. Но водворение сына в среду дельцов и аферистов не нравилось Осокиным, в особенности Ольге Николаевне. Хотя она и была уверена в твердости убеждений и взглядов Ореста, но, в виду его молодости и малого знакомства с людьми, она боялась, чтобы роскошная обстановка, проповедуемый, как цель жизни, культ златого тельца, равнодушие к человеческим страданиям и взгляд на неблаговидные сделки с совестью, как на нечто обыкновенное, не повлияли на чистоту воззрений, которые она с такою любовью и настойчивостью успела привить к Оресту. Перед заботливою матерью вставала вся жизнь Владимира Львовича, полная постоянных удач, вспоминался и источник его богатства. Выручив, через продажу наследственного имения и приданого своей покойной жены около двадцати пяти тысяч, будущий богач вышел в отставку и переселился в Москву. Совершенная противоположность брату, Владимир Львович мечтал только о том, как бы разбогатеть, и поскорее, чтобы успеть насладиться плодами своих трудов. Выбором средств для этого он не стеснялся. Пустив свой капитал в обращение, или по-купечески, «начав торговать деньгами», Осокин устранил из своих операций всякую «сентиментальность» и вскоре удвоил свой капитал. Подоспела турецкая война; Владимир Львович, завязавший уже к тому времени крупные связи, ловко втерся в жидовскую компанию поставщиков и, с опытностью дельца и смелостью азартного игрока, бросился в погоню за наживой. В результате получились двухсоттысячное состояние и хрустальная чистота по суду. Основавшись окончательно в Москве, Осокин пристроился к одному из крупных акционерных правлений, конечно, более для получения приличного гонорара, зажил rentier’ом[40] и только изредка принимал участие в делах, чтобы, как он говорил, не отвыкнуть от коммерческой деятельности.

Оресту на первых же порах не понравилась жизнь в дядином доме, хотя кроме предупредительности прислуги и ласки от Владимира Львовича молодой человек другого не видел. Его ни в чем не стесняли, никакими советами или назидательными разговорами ему не надоедали, окружен он был полным комфортом. Но чем долее жил Орест в новой среде, чем чаще вращался в обществе людей, посещавших Владимира Львовича, тем глубже чувствовал он свое разномыслие с ними и потребность удаления от них. Юношу коробила их profession de foi, постоянное служение Ваалу, мысли и стремления, не имевшие ничего общего с теми принципами, с которыми он вырос и которые так прочно усвоил. Как ни сдерживался Орест в разговорах, но юношеский пыл часто брал свое и нередко, между дядей и племянником, возникали споры, кончавшиеся размолвками, наглядно доказывавшими несходство взглядов и убеждений споривших и порождавшими диссонанс в их совместной жизни. Неприятно действовала на Ореста и самая обстановка дома; много вызывала она в нем тяжелых размышлений и неприятных минут, чему способствовала крайняя впечатлительность молодого человека и пылкая его фантазия. Все дошедшее до него из биографии дяди, в виде отдельных эпизодов или налету схваченных рассказов, принимало теперь в глазах Ореста конкретную форму; окружавшая его роскошь возмущала его. «Слезами угнетенных, сделками с совестью создалось все это! — нашептывал ему тайный голос. — Какую скорбную летопись изображают собою эти дорогие картины, бронза, банковые билеты, акции!.. Сколько слез, людских страданий потрачено на это!..» И каждое лето рвался Орест из этого позлащенного вертепа под сень родительского дома, в тихий приют труда, мира и любви!

За год до окончания университетского курса Орест лишился отца, а еще полгода спустя и матери. Сестра его, Надежда Александровна, почти тотчас же по выходе из института вышла замуж за некоего Бирюкова, богатого кавалерийского офицера, и жила в Петербурге. Похоронив родителей и произведя раздел имения поровну, Орест окончил университет и, вопреки предложению дяди устроить его на теплом месте в Москве, выпросил себе назначение в провинцию. Это послужило началом охлаждения между дядей и племянником, а воспоследовавший затем отказ Ореста от субсидий еще более обострил их отношения. Двадцати пяти лет Ореста перевели в родной Р., куда к тому времени переехала на житье и Надежда Александровна, муж которой, порасстроив свои дела, принужден был выйти в отставку, и теперь мы встречаем Ореста довольно заметным губернским чиновником.

V

Двадцатипятилетняя вдова генерал-майора, Катерина Ивановна Соханская, по мнению светских знатоков, «faisait la pluie et le beau temps»[41], в р-ском обществе. Помаявшись несколько лет под ферулой[42] разбитого параличом мужа, Соханская, по смерти его, вздохнула полною грудью и, при помощи оставленного генералом состояния, поплыла на всех парусах. Угнетенная сначала матерью, потом мужем, Катерина Ивановна, очутившись без опеки, вдруг почувствовала, что у нее выросли крылья, и без удержу предалась опьяняющему сознанию своей самостоятельности. Детей у нее не было, забот также; все мысли ее устремились на то, чтобы создать себе образ жизни как можно более веселее, разнообразнее, свободнее. Соханская отправилась за границу; и не прошло двух-трех лет, как из загнанной, вялой женщины Катерина Ивановна превратилась вдруг в смелую, блестящую львицу. Откуда явились у нее и ум, и находчивость, бойкая речь, бьющий в глаза шик! Возвращение молодой вдовы было эпохой в р-ской жизни: дом ее с иностранной легкостью нравов соединял русское хлебосольство; туалет, сплошь и рядом, забивал местных модниц, сарказм Соханской ставил в тупик самых находчивых beaux-esprits[43]. В короткое время генеральша снискала себе массу обожателей и тьму врагов: молоденькие женщины и девицы бранили ее с пеною у рта, строгие маменьки находили ее «sans principes»[44], запрещали дочерям сходиться с подобною «devergondee»[45], власти дулись на слишком резко высказываемую ею правду, а влюбчивые юноши бесились за получаемые ими щелчки. Но все это кипяченье «a parte»[46] нисколько не мешало тем же особам прекрасного пола перенимать моды M-me Соханской, заискивать ее расположения, властям целовать ее небрежно протянутую ручку, а адонисам таять по-прежнему и получать новые щелчки.

Юная генеральша, вероятно по воспоминанию, терпеть не могла брачных уз; много сваталось к ней женихов, и высокопоставленных старцев и красивых юношей — всем один ответ: «J'ai en horreur les roses de Hymenee!»[47] И затем, в великому оскорблению общественной нравственности, львица объясняла причину своего отказа, приблизительно в такой форме: (старику) «Ну что дадите вы мне взамен моей свободы?.. Почет? — Je n'oi que faire![48] Состояние? — Оно у меня есть. — Любовь? — Я не могу любить лысого, седовласого, параличного! (Смотря по субъекту) — Что же я выигрываю? — Ничего; а проигрываю массу. — Je vous tire ma reverance!»[49], (юноше) «Вы предлагаете мне вечную любовь — blague que tout ça!..[50] И за эту мнимую вечность, отдать себя в ваше распоряжение — merci! Я в этом кое-что смыслю!.. L'amour n'est pas si difficile a trouver: ça se ramasse touts les jours[51] — захотеть только… Et puis…[52] Эта вечность — скучно! — Fichez-moi le camp, s'il vous plaît!»[53]

Но если Соханская так ненавидела Гименея и всякую зависимость, — зато не прочь была иной раз пошалить чувствами и дать поблажку вдруг народившемуся капризу. Понравился ей Огнев — и несколько месяцев ворковала она с ним, на глазах всего р-ского общества, под батальный огонь судов и пересудов; потом, уразумев брачные замыслы Леонида Николаевича, вдруг оборвала и стала к нему в чисто дружеские отношения…

«J'en ai assez, mon chou-chou, de ton amour, — сказала она ему однажды, без всяких предисловий, — vas le caser ailleurs!»[54]

И, волей-неволей, влюбленный лев, которому нравились также и генеральские капиталы, должен был отретироваться.

Но все эти уклонения молодой женщины, ее капризы и чудачества, вызывавшее на первых порах такие строгие порицания, вскоре стали в глазах местных диан делом обыкновенным, и р-ский бомонд, подкупленный то шикарной красотой Катерины Ивановны, то ее тонкими ужинами, не только помирился со слабостями Соханской, но даже, по провинциальному обыкновению, начал заискивать у такой женщины, которая держит себя совершенно независимо, и на общественное мнение даже внимания обращать не хочет.

Ильяшенковых тоже увлекло общее течение; чопорная Анна Ильинишна, сначала было заартачившаяся ехать к генеральше с визитом, к этой «cocotte»[55], вскоре должна была уступить требованиям Павла Ивановича, во что бы то ни стало желавшего видеть ее в своей гостиной, и усиленным просьбам Софи, которой Катерина Ивановна сразу пришлась как нельзя более по сердцу. «Ну что ж, — утешалась спасовавшая Ильяшенкова, — все-таки она генеральша, de notre cercle[56], с хорошим состоянием и все к ней ездят».

Огнев, после столь неожиданно выданной ему Соханскою отставки, сумел, однако, отстоять свои права на дружбу; хотя шаловливый божок и отлетел, но удаления между молодыми людьми не было заметно, и они по-прежнему виделись часто.

— Vous n'etes pas encore fixe?![57] — спросила однажды вдова своего экс-возлюбленного.

— Нет еще, но намереваюсь, — был ответ.

— Depechez-vous… года пройдут et Vous ne serez bon a rien![58] Однако, интересно было бы знать: suis-je bien remplacée?[59]

— Слабое подобие!

— Voyons pourtant…[60]

— Софи Ильяшенкова.

— Pas mal… И что ж… ça roule?[61]

— Что-то не очень!

— Voulez-vous que je vous aide?[62]

— Прошу!

— Tiens… vous êtes dedans, mon cher?[63]

— Почти.

— Allons, je ne suis pas jalouse… Faut bien dorer la pilule, que je vous ai fait avaler.[64] Ваш союзник!

И, с помощью Катерины Ивановны, стал ухаживать Леонид Николаевич за Софьей Павловной, и нельзя сказать, чтобы неудачно: она к нему благоволила; но истинного чувства в отношениях молодых людей и тени не было: все сводилось на одно взаимное кокетство, светскую интрижку, по мнению общества, весьма невинную и позволительную. Самолюбие Софи удовлетворялось вниманием первого р-ского кавалера, завистью оставленных за штатом дам и девиц, а праздная жизнь Огнева создавала себе хоть какую-нибудь цель, стремление к которой было и не трудно и во многих отношениях приятно: все ж таки, после генеральши, Ильяшенкова считалась самой красивой женщиной. К тому же и материальные виды играли тут не последнюю роль: М-lle Софи слышала о большом процессе Леонида Николаевича, а М-г Огнев относился весьма неравнодушно к увеличенным молвою, сбережениям Павла Ивановича. Дело останавливалось только за тем, чтобы, с одной стороны, выиграть тяжбу, а с другой — привести в известность цифру приобретений будущего тестя; но процесс затягивался, уяснение капиталов почему-то не совершалось, — и невинная игра в любовь не доходила ни до каких практических результатов.

Появление Осокина на р-ском горизонте, а затем и в доме Ильяшенковых, значительно понизило фонды Леонида Николаевича; для таких ловцов, как почтеннейший Павел Иванович и его не менее почтенная супруга, Орест показался зверем более крупным, чем M-r Огнев: у первого в виду наследство бесспорное (на холодность отношении к дяде-богачу внимания не обращалось, как на обстоятельство преходящее), — у второго какая-то тяжба, с которой еще возись, да и Бог весть чем и когда она кончится, — о выборе, значит, и толковать нечего. Софья Павловна, хотя и была неравнодушна к Леониду Николаевичу, но не настолько чтобы, в виду блестящей будущности, ради него она решилась ею пожертвовать. Софи тем легче согласилась с образом мыслей родителей, что личность Осокина ей нравилась: что-то даже похожее на проблеск чувства проскользнуло в сердце девушки, искусственно оболваненное нелепым воспитанием и пошлою средою.

Огнев, несмотря на скрытность Софи, не мог не заметить падения своих фондов; самолюбие его было уязвлено до крайности: первый раз приходилось ретироваться ему, препрославленному льву, не увенчанному венком победы. И перед кем же? Перед свалившейся с неба «ничтожностью», идиотом, который, несмотря на будущее богатство, тянет лямку простого чиновника!

Раздражило Леонида Николаевича заступничество Софи: «Пустил корни!» — со злостью думал он, уезжая от Ильяшенковых и направляясь к Соханской.

— Tiens, vous voila tout ebouriffe![65] — встретила его генеральша. Она была одна и лениво потягивалась на кушетке в будуаре. — Что случилось?

— Je suis flambe![66] — воскликнул Огнев.

— Процесс?

— От-став-ка!

— Софи?

Лев утвердительно кивнул головой.

— Слышала, слышала! — рассмеялась вдова.

— Откуда?

— Pouah![67] — пожала она плечами. — Мне да не знать! Вот только что, un quart d'heure tout au plus[68], один из этих «Sacs a papier»[69] рассказывал… Да, mon petit cher[70], дело дрянь… Vous ne roulez pas sur de or, comme ce blanc-bec d'Ossokine![71]

(Соханская ненавидела Ореста за то презрительное мнение, которое он неоднократно высказывал о ее особе).

— Vous riez, Ketty[72], а мне право не до того… Я был бы не прочь…

— Сочетаться законным браком?.. Tater les economies du papa Paul?[73]

— Почему же нет?

— Нет худа без добра: vous n'etes pas fait pour le mariage… Et, croyez moi, c'est une bien vilaine chose…[74]

— Ну, да это ваше обыкновенное мнение…

— Изведанное на опыте, заметьте.

— Бог с ним! Дайте лучше совет, что делать.

— Чтоб задетое самолюбьишко успокоить?.. Tudieu, quel guignon! Une jeunesse, comme Sophie, nous ferme la porte sur le nez![75] Чиновник заслоняет модного льва! Ха-ха-ха!

Огнев сделал нетерпеливое движение.

— Faut pas se facher, petit cher…[76] я ведь это так… Voyons, parlons serieusement[77]: очень она вам нравится?

— Очень!

— Vous voulez d'avoir absolument?[78]

Франт мотнул головой.

— Attendez et esperez[79]: выйдет она замуж, — и трудолюбивый юноша… v'lan![80] — она поиграла двумя пальцами над головой.

(«Ah! je suis cocotte[81], по-твоему, — мысленно обратилась она к Осокину, — ну посмотрим, не будет ли тем же и твоя жена!»)

— Il sera coiffe, — вслух продолжала генеральша, — c'est moi qui vous le dis…[82] He по характеру Софи такой мямля: elle a le diable au corps cette petite[83], — дайте ей только развернуться!

— Долгая история! — заметил Огнев.

Соханская пожала плечами.

— Нельзя ли расстроить эту свадьбу? — после небольшой паузы спросил франт. — Ну на самолюбие что ли подействовать, возбудить ревность…

— Oh, les homines! Quelle suffisance![84] Вас ведь не уверишь, что может найтись женщина, которая осмелится отвергнуть ваши искания, — avouez, cheri[85]?

Огнев надулся и встал.

— Это не совет, — проговорил он прощаясь.

— Ну, пробуйте ревность! Attaquez aussi l'amour-propre![86] — расхохоталась ему вслед Катерина Ивановна.

VI

— Ну что? — несколько дней спустя спрашивала Татьяна Львовна Перепелкину. — Навела справки?

— Все, матушка вы моя: ни синь-пороху не забыла! Только, доложу я вам, что и за народ нынче стал, даром словечка сказать не хотят… Тому дай, другому дай… Три рублика рассовала!

— Уж и три! — усмехнулась Осокина.

— Провалиться мне на этом месте! Да нешто повернется у меня язык перед вами сфальшивить!.. Помня все ваши милости…

— Ну ладно, — перебила ее Татьяна Львовна, — выкладывай свои новости.

— Перво-наперво про капиталы я справилась… У генерала двадцать пять тысяч в билетах положено да чуть не пятьдесят по рукам роздано.

— Кому?

— Известно, в неверные руки Павел Иванович денежек своих не пристроит… Князь Полунин им должны-с, полковник Ивашев и еще другие-прочие, из чиновных.

— А по каким документам?

— Чего это-с?

— Я спрашиваю, подо что деньги даны: под вексель или под закладную?

— Ну, этого, матушка вы моя, не прогневайтесь: умом не дошла…

— Напрасно.

— Да не все ли это одно-с, Татьяна Львовна: ведь отпереться нельзя, потому Павел Иванович дело это по-законному обделали?

— Закладная не в пример лучше: не заплатил должник — имение бери, а с векселями еще ходи, кланяйся.

— Уж известно, матушка вы моя, коли так — генерал под закладную дали.

— Это твое предположение, а надо было наверно узнать.

— Ну, виновата, Татьяна Львовна!

— Стариков видела?

— Еще бы нет — с!

— Что же?

— Известно, спервоначалу поломались: резонты зачали выставлять, что Софья Павловна молоденька, спешить замуж им не для чего — ну и прочее такое. Приметила я, что это они вид один только показывают, чтобы гордость свою потешить, а сами очинно значит, тому рады, — я и примолкла… о старых платьях речь повела, а о деле ни-ни!.. Ну тут уж генеральша не выдержали: сами о племянничке вашем спрашивать зачали… да потом эдак на спинку кресла откинулись, глаза прищурили и говорят мне с фоном таким: «Что ж, мы не прочь, коли мусье Осокин Соничке понравится, а приневоливать не станем, потому не в наших это дворянских правилах».

— Ну и сумничала! — накинулась на гостью Татьяна Львовна. — Ведь наказывала я тебе: выведывай, а своему языку воли не давай! Наказывала я тебе или нет?

— Да, матушка вы моя, что же тут дурного, коли сами генеральша в разговор со мной о таком предмете вступили?

— А то, — разгорячилась Осокина, — что она дочери про это скажет, а та племяннику — ну кавардак и выйдет!

— Ничего, Татьяна Львовна, не выйдет-с, и сумневаться не извольте: с Софьей Павловной мы тоже разговор имели…

— С Софьей?! Да ты видно уж совсем с ума сошла, Марья? Одолжила! Спасибо! И я-то, старая дура, нашла кому эдакое дело поверять!.. Да ты пойми: ведь это не с вашей братьею, подьячими, кашу заваривать… Софья выпоет если Осте — как я оправдаюсь?.. Изволь говорить все, как было, может, ты и невесть каких глупостей натворила!

— Ничего я, Татьяна Львовна, не натворила, — обиженным тоном заговорила Перепелкина, — а видно, чем больше желаешь угодить — тем хуже! Все же для вас старалась!

— Старалась! Софье-то что говорила?

— Да то же самое… Об Оресте Александровиче намекала, — робко ответила Перепелкина.

— То есть, попросту, с предложением сунулась?

— Матушка вы моя! Хотелось угодить вам!.. Очень уж обрадовало меня то, что старики согласились… Думала сею же минутою и с невестой покончить!

— Да разве я не запрещала тебе говорить с нею? Не приказывала ухо востро держать? Ну что ты наделала? На Остю все теперь свалится… За пошлого болвана его примут! — горячилась Осокина.

— На Ореста Александрыча ничего не подумают-с… Я Софье Павловне так и сказала, что это тетенька ихняя, из любви к им…

— Тетенька?! — как ужаленная вскочила Татьяна Львовна. — Так ты и меня приплела? Ах ты, дурища эдакая! Неужели же ты воображала, что тебя, отрепанную чиновницу (Перепелкина при этом вдруг как-то особенно странно выгнулась), я буду посылать с предложением от племянника?.. Да что у него своего языка что ли нет? Уж если бы он такой рохлей уродился — так я-то тогда на что?

Послышался звонок.

— Ступай… может еще Остя… в девичьей побудь… Ну, как я теперь дурь твою поправлю?.. А пятый десяток бабе идет! — укоряла Осокина Перепелкину, которая, опустив голову и сложив руки с платочком на груди, смиренно уплывала из комнаты.

— Где, батюшка, столько времени пропадал? — встретила старуха входившего племянника. — Тетку нынче и навестить не хочешь!

— Что это вы постоянно с претензиями? Ну, времени не выдалось — вот и все! — усмехнулся Орест, крепко целуя Татьяну Львовну в щеку. Он очень любил тетку, хотя и спорил с ней частенько.

— Кофею хочешь?

— Дайте, коли самовар есть.

— А и нет, так важность не велика: не похудеет Марфушка от того, что лишний самовар согреет… Эй! — стукнула она в стену. — Самовар да кофейник, — приказала она явившейся прислуге.

Тетка и племянник уселись.

— Сестра вам очень кланяется, — начал последний, закуривая папиросу.

— А что мне в ее поклонах… сама могла бы приехать, а то и носу не кажет!

— Ну вот, опять претензии! Эк ведь в вас эта формалистика крепко засела!

— Видеть ее хочу… Не мне же, старухе, к ней на поклон ехать?

— Надя больна.

— Чем? Тяжела, что ли? То-то Владимир Константинович весел был…

Орест усмехнулся.

— Не много ему для этого нужно: псарню выстроил, собак выписал — ну и весел!

— Вздор городишь, — с неудовольствием заметила Татьяна Львовна. — Велика важность, что богатый человек псарню выстроил!

— Сегодня псарню, завтра крупный проигрыш — не от того ли племянница ваша дни и ночи плачет?

— Ты все на свой аршин меряешь, — перебила его старуха. — Не все же такие блажные, как ты! Ты вон, Бог знает с чего, с родным дядей на косые встал!

Осокин промолчал.

— Вместо того, чтобы в родственном доме, как у Христа за пазухой жить, чиновничью лямку тянешь, над какой-то там, Господь ее ведает, книгой сидишь…

— Сижу… и лямку тяну… и доволен — представьте!

— Блажной ты человек!

— Будь по-вашему… Зато, тетушка (он встал и подошел к ней), то, что я вырабатываю — мое, трудом добыто, и краснеть мне за него не придется!

— Так эдак по-твоему всякому, у кого наследство есть, краснеть надо?

— Наследство наследству рознь… Впрочем, оставьте пожалуйста, этот разговор… Сколько раз просил я вас об этом…

— Да ведь мне жаль, что ты, как какой-нибудь подьячий, работаешь… Жаль и брата, которого ты знать не хочешь, — ведь он — дядя тебе и крестный отец, ты один у него племянник, — ему больно это!

— Родственных отношений я не прерывал, да и права на это не имею, тем более судить старика… а жить по его указке, насиловать свои убеждения не могу… Эх, тетушка! — обнял Орест старуху. — Бросьте вы это, милая!

— Гордости в тебе много, Остя… а гордым Бог противится!

Внесли самовар, и Татьяна Львовна занялась кофеем.

— Скажи толком: о чем Надя-то плачет? — после небольшой паузы спросила она.

— Да я же сказал вам! — принимая стакан и садясь, ответил молодой человек.

— Ну, полно вздор говорить… поверю я, чтобы о том, что муж собак держит! Разве от тебя блажи набралась, а то, кажись, не о чем реветь. Владимир Константинович во всем ей угождает, дети здоровые такие. А что он иной раз в карты проиграет, лишнее выпьет — так на то он мужчина, да и состояние позволяет… Другие и не то еще делают!

— Вон вы все на состояние упираете, — с оттенком досады возразил тетке Осокин, — а известно ли оно вам?.. Известно ли вам, что имения его все заложены не только в банке, но и в частных руках, векселей надавал он кучу, а от Надиного приданого уцелело только несколько золотых вещей, да два билета выигрышных займов, которые она для детей припрятала?

Старуха, с кофейником в руке, так и замерла.

— Не может быть! — вскричала она. — Это только твои догадки!

Орест пожал плечами.

— Не догадки, а истина! Я сам готов был сегодня плакать — так бедной сестре весело было!

— Господи помилуй! — всплеснула руками Татьяна Львовна, стукнув кофейником о стол.

— Так пойдет ли на ум, — встав с места и нервно прохаживаясь, заговорил молодой человек, — любящему человеку псарни строить да шампанским глотку наливать, когда Бог весть еще на что детей воспитывать придется! Ваш Владимир Константинович — эгоист, мелкая душонка и больше ничего! Вы его любите за то, что он у вас ручки целует, мелким бесом перед вами рассыпается… И Надя говорит также: «Он добрый… любит меня!» Да какая же это любовь, коли для удовлетворена своих капризов он готов детей по миру пустить, жену в чахотку вогнать?.. Неужели в том обнаруживается его любовь, что после выигрыша он Наде браслет подарит или ложу в театр привезет? Нет, попроси-ка его сестра неделю в клуб не ездить или собак не выписывать, «Стеснение! — закричит — петля!»

— Ой уж, чего ты мне и не насказал… Голова кругом идет! — сокрушалась старуха.

— А это еще не все: самое-то серьезное впереди.

— Чему уж больше быть — и этого довольно!

— По-вашему — конечно! — нервно усмехнулся племянник. — Какое несчастие может быть выше потери денег! Нет-с, есть горе сильнее разорения: это нравственное горе… Его труднее пережить, труднее поправить! С любимым человеком не страшна беда… и недостатки легче переносятся.

— Да разве Надя разлюбила мужа? — испуганно перебила Татьяна Львовна.

— Да помилуйте: какая же любовь устоит против такой пошлости? Владимир Константинович ежеминутно роняет себя в глазах жены… Она его жалеет, но не уважает; а разве можно, презирая, любить человека?

— Царица небесная! — простонала старуха.

— Вы пожалуйста, тетушка, — помолчав, серьезно сказал ей Орест, — не вздумайте намекать Наде… да и вашим салопницам не сообщайте; я ведь не сплетни ради говорил вам, а для того, чтобы вы пожалели сестру и больше не ошибались на счет ее жизни.

— Хорошо-хорошо, — растерянно проговорила Татьяна Львовна, вставая и выходя из комнаты.

Через четверть часа она воротилась.

— Ты дяде-то писал на рожденье? — спросила она, видимо желая перевести разговор на другую тему. Осокина не могла долго предаваться одной и той же мысли.

— Писал, — угрюмо отвечал Орест.

— Не получил еще ответа?

— Вероятно, и не получу.

— Не может этого быть: брат вспыльчив, но отходчив.

Молодой человек промолчал.

— Ну, где за это время побывал? — к своему облюбленному предмету ладилась подойти Татьяна Львовна; она вспомнила о Перепелкиной и порешила, что надо же от племянника кой-что повызнать.

— У двух-трех знакомых был, — неохотно проговорил тот.

— А Ильяшенковых видел?

— Видел.

— Славная у них эта Софья… все ее хвалят.

Орест молчал.

— Характер у нее, говорят, отличный, ну и красива… Вот бы невеста-то тебе, Остя, — не вытерпела Осокина.

Молодой человек вдруг встал, взял со стула шляпу и подошел к тетке прощаться.

— Это куда? — удивилась та.

— Домой… работа есть… Ну-с, прощайте!

И, облобызавшись со старухой, Орест проворно вышел в переднюю.

— Блажной, как есть блажной! — проворчала ему вслед Татьяна Львовна и, весьма недовольная, пошла к Перепелкиной.

VII

Р-ское дворянское собрание горело огнями. К крыльцу его то и дело подъезжали всевозможные экипажи, выбрасывая из недр своих то воздушных пери и их маменек, то сановитых стариков и разнокалиберную молодежь. Парадные двери поминутно хлопали; рослый швейцар, в треуголке и с булавой, стоявший на верхней площадке широкой, устланной коврами лестницы, то почтительно отдавал честь гостям, то рассеянно глядел в сторону, смотря по тому, какую единицу изображал из себя посетитель. В сенях некоторые из лакеев уже дремали на импровизованных ими ложах из барских шуб. В аванзале письмоводитель губернского предводителя беспрестанно выскакивал из-за ломберного стола, осматривал билеты приезжавших членов, получал деньги с гостей и мелом отмечал на черной стенной доске число дам и кавалеров. Сверху доносились довольно сносные звуки сборного оркестра и слышался отдаленный говор и шарканье танцующих, — вечер начался.

Первая кадриль приходила уже к концу, когда Осокин приехал; он оглядел двигавшиеся пары и, не видя Ильяшенковых, прошел в гостиную. Там картеж был уже в полном разгаре; молодой человек раскланялся с знакомыми, походил около столов, снова заглянул в зал и уселся около окна. К нему, своей скучающей походкой, подошел Огнев.

— Vous ne dansez раs?[87] — прислонясь к колоне и принимая живописную позу, спросил он Ореста.

— Я только что приехал, — через плечо ответил ему тот.

— Сегодня надо ожидать блестящего вечера, — лорнируя по сторонам, продолжал франт. — По моим справкам, toute la creme[88] будет в сборе.

Осокин промолчал.

— Votre soeur vient d'arriver?[89]

— Да.

— Она будет здесь?

— Не думаю.

— Что ж так? Les fatigues de la route? Une legere indisposition?[90]

— Ни то ни другое… просто не захотела.

Франт почему-то нашел выставленную причину странной и хотел было возразить, но мимо их прошла Соханская и тронула Огнева веером по плечу.

— Сядемте, — показала она ему на уединенный диванчик.

Они сели.

— J'ai toute une histoire a vous raconter[91]: является ко мне une certaine[92] Перепелкин… une vieille commere[93], которой иногда я даю продавать свое тряпье, и вступает со мной в разговор; je n'etais pas d'hurneur a ecouter les cancans et voulais deja la faire mettre a la porte[94], как вдруг фамилия Ильяшенковых меня заинтересовала. Оказалось, que cette brute voulait me tires les vers du nez, concernant vous et Sophie! J'ai fait semblant de donner dans le panneau[95] и так удачно эксплуатировала cette vieille carcasse[96], что под конец узнала все: тетка Осокина отправила ее собирать справки о приданом, расположении стариков и пр. Я насказала Перепелкиной une mosse de choses[97] в пользу Осокина и посоветовала обратиться прямо к родителям и Софи.

— К чему это?

— Ah que vous etes bete, mon cher![98] Неужели вы не понимаете, что Sophie jettera feu et flammes[99] при виде подобной свахи?

— Ну и что же?

— Сделает сцену Осокину… тот se mettra en quatre pour prouver son innocence…[100] Слово за слово и доберутся, наконец, до предложения…

— Этого-то и не нужно.

— Как не нужно? Mais votre triomphe depend de leur mariage![101] Или вы, может быть, по-прежнему лелеете votre bete d'idee[102] заслонить дорогу Осокину?

— Лелею.

— Да, ну в таком случае возбуждайте ревность Софи, mettez en execution votre plan de campagne, — усмехнулась Соханская, — mais je vous previens: vous echouerez, mon cher![103]

— Увидим!

Вдовушка пожала плечами и встала.

— Brisons la-dessus[104]; я вижу, что не стоило и хлопотать: я думала, что вы практичны, а оказывается, что вы только самонадеянны!

Огнев хотел было что-то возразить удалявшейся Соханской, как вдруг к нему подлетала весьма разбитная дама, довольно смазливенькая, хотя совершенно уже поспевшая.

— Леонид Николаевич, — бойко атаковала она р-ского сердцееда, — что же вы не танцуете?

Тот с досадой взглянул на нее и небрежно проговорил:

— Лень!

— Для чего же вы тогда приехали? Tête-a-tête'aми заниматься?

— Только не с вами!

— А вот я кой-кому скажу!

— Говорите.

Дама повертелась немного.

— Ну, если вы не догадываетесь ангажировать меня, я сама приглашаю вас на вторую кадриль.

— А я отказываюсь.

— Что же это: дерзость?

— Нисколько; просто нежелание.

Дама обиделась.

— Так вам положительно неугодно танцевать со мной?

— Положительно.

— И с другими также?

— Не знаю.

— А я — так знаю! С одной особой вам всегда приятно танцевать, несмотря на то, что с другою, прежней, вы любите заниматься tête-a-tête'aми, — громко, так чтобы слышал Орест, сказала дама. — Да вот кстати и la personne en question![105] — посмотрев в лорнет на входную дверь, воскликнула она. — Светило ваше показалось на горизонте… Bonne chance![106] — И, надув губки, дама унеслась в противоположный угол залы.

При последних словах разговора, Осокин также взглянул по направлению к входу и крайне озлобился: семейство Ильяшенковых, окруженное кавалерами, военными и статскими, дамами и девицами, беленькими, розовенькими, голубенькими и т. п., медленно подвигалось вперед, отдавая направо и налево поклоны и перекидываясь с знакомыми короткими фразами. Во главе выступала Анна Ильинишна, в черном бархатном платье и с великою важностью во всей фигуре, а за ней сияла красивая Софья и егозила маленькая Cle-Cle; рыбоподобная Юлия замыкала шествие. Орест раскланялся с Ильяшенковыми и подошел ангажировать Софи. Та, доселе смеявшаяся, при приближении молодого человека поспешила скорчить серьезную мину, и на приглашение его, заметно сухо проговорила:

— Третью кадриль — извольте… кстати, мне надо сказать вам несколько слов… — И гордая красавица отвернулась к подошедшему к ней Огневу.

У Осокина и руки опустились; рассерженный и встревоженный, отошел он в сторону и уселся на диванчике, в самом уединенном углу залы; но и туда долетали до него звонкий смех Софи и неясная болтовня Огнева. Злобная ревность вдруг охватила его: «Когда этот фатишка успел овладеть ее сердцем? — мучительно спрашивал он себя. — Что он интересует ее — это ясно: иначе она не бросила бы мой букет дома, не обошлась бы со мной так сухо… Все это сделано нарочно, чтобы унизить меня в его глазах… И о чем она намерена говорить со мной?»

— Бофрерчик! — раздалось вдруг над самым ухом Ореста, и тяжеловесная рука Бирюкова опустилась на его плечо, — в михлюндии?.. Или Печорина корчишь?

Молодой человек зло посмотрел на зятя.

— Что у вас за манеры! — раздражительно заметил он ему. — Неужели нельзя обойтись без этих казарменных замашек?

— Тю-тю-тю! Да это уж не михлюндия выходит, а бешенство в самом что ни на есть лучшем виде! Вот эдак же точно злился я, как в карты продуешься или какая-нибудь аппетитная штучка нос натянет!

— Идите вы в буфет, Христа ради! — умолял Владимира Константиновича Орест. — Или в бильярдную, что ли!

— А ты пойдешь?

— Может быть, и приду, — чтобы только отвязаться, пообещал Осокин.

— Так идем сейчас… полек ведь ты не танцуешь.

— Сейчас кадриль будет… мне надо еще в зале побыть… Как разместятся приду.

— Обозреть хочешь?.. Ну, смотри же: я тебя жду.

И Бирюков, пользуясь тем, что был без жены, закатил на весь вечер в буфет и бильярдную.

Оресту очень хотелось узнать, с кем танцует эту кадриль Софья Павловна. Он почти был уверен, что с Огневым, но все-таки какая-то тайная надежда утешала его, что, быть может, он и ошибается. Проиграли ритурнель; ходившие по зале пары разбились, диванчики опустели, кавалеры засуетились, бросившись отыскивать своих дам. Загрохотали стулья, на них явились положенные шляпы, веера; из гостиной стали выползать танцующие пары. Осокин не ошибся: Софья Павловна появилась с Огневым, и заняла место невдалеке от Ореста. Она была весела, болтала без умолку и тем еще более бесила моего бедного героя; воображение его до такой степени разыгралось, что он даже подметил как будто насмешливый взгляд, брошенный на него Софи, и затем оживленный разговор с Леонидом Николаевичем и Соханской; Орест не выдержал и ушел в гостиную.

Там встретил его один из крупных железнодорожных деятелей, приятель его дяди, приехавший по делам в Р. и имевший уже случай видеться с молодым человеком.

— Орест Александрыч, вы свободны? — спросил его туз.

— Свободен.

— Так сядем, да потолкуем.

Они уселись.

— Хочется это вам тянуть лямку на государственной службе? Ведь жалованье-то чай маленькое получаете?

— Для меня совершенно достаточное, — нехотя отвечал Осокин.

— Достаточное! — усмехнулся железнодорожник. — Тысчонку какую-нибудь.

— Тысячу пятьсот.

— Ну какие это деньги! А работы-то чай страсть?

— Даром жалованье, конечно, платить не станут.

— Вот что, Орест Александрыч: с дяденькой вашим я давно и близко знаком, о вас только одно хорошее слышу — так хотелось бы мне кой-что получше чиновничьего дела вам предоставить… Поступайте к нам.

— На железную дорогу?

— Да; местечко мы вам тысчонки на две с половиною найдем, работы свыше сил не спросим… Соглашайтесь-ка!

— Я от дела не бегаю и трудиться везде готов, но буду ли я годен к той службе, на которую вы меня предназначаете?

— Об этом не беспокойтесь: служба не Бог весть какая, живо к ней привыкнете.

— Потом… вакансии, вероятно, все заняты?

— Для вас найдем!

— Но я не желал бы, чтобы для меня лишили кого-нибудь места.

— И не лишим; мы вам сочиним местечко.

— Как сочините? — изумился Осокин.

Туз рассмеялся.

— Вот и видно, что вы еще совсем молодой человек: все-то вас удивляет! Да что ж тут трудного сочинить местишко в две-три тысчонки, когда мы миллионами акционерских денежек ворочаем? Вздор, сущий вздор!.. А дяденька ваш нам за это спасибо скажет и сам, в свою очередь, нам в чем-нибудь услужит.

— Но, значит, подобное место ни на что не нужно, коли его можно сочинить и уничтожить по произволу?

— А если бы и так — вам-то что?

— А то, — вставая, возразил Орест, — что на таком месте и обязанностей определенных нет; следовательно, зависишь не от дела, а от людей, а это, воля ваша, должность не совсем удобная.

— Господи помилуй! Да что ж из этого? Ваше дело деньги получать, а наше работу давать, — вот и все. Ну, пришла нам фантазия две-три тысячи платить за то, чтобы вы контролером фонарей числились, что ли, — ну и берите! Какие тут могут быть еще тут разговоры?

— Нет-с, благодарю за предложение, а только им я не воспользуюсь; сочиненных мест мне не надо и даром денег брать я не стану.

Осокин повернулся, чтобы идти.

— Куда же вы? — остановил его железнодорожник. — Эдакой горячий! Посидите, потолкуем еще малость.

— Дама меня ждет… Вон и вальс кончили, пора.

— С Богом, коли так! А вы подумайте, — усмехнулся туз и пошел к одному из карточных столов, решительно недоумевая, как могут в наше время существовать глупцы, подобные Оресту: «Из-за десяти рублей в месяц другой пороги обобьет, пол в моей передней от просителей, из крашеного в стойло обратился, а тут двести навязываешь и еще артачится! Ну, добро не надо бы было, а то ведь знаем доходы-то его!»

«Ну нет, голубчик, — в то же время рассуждал Осокин, направляясь в танцевальную залу, — на эту штуку ты меня не подденешь! Тебе дядя мой на что-то нужен, так ты, чтобы подслужиться ему, место мне сочинить хочешь — спасибо!»

Орест отыскал Софью Павловну и, в ожидании ритурнели[107], уселся с нею на одном из простеночных диванчиков.

— Вы хотели что-то сказать мне? — не совсем спокойно спросил он ее.

— Да; для этого почти я и приехала сюда. Если вы припомните, я не хотела быть на бале, но ваш поступок заставил меня изменить решение. Признаюсь, не ожидала я от вас такой… (она остановилась немного) неделикатности.

Молодой человек вспыхнул и в недоумении посмотрел на свою даму.

— Неделикатности? — переспросил он.

— Ou si vous aimez mieux[108], неумения жить в свете.

— Не понимаю.

— Есть вещи, М-r Осокин, в которые ни в каком случае вмешивать не следует… Своим необдуманным поступком вы компрометировали не только себя, но и меня.

— Вас? Компрометировал я?.. Да, сделайте же милость, говорите яснее! — вскричал Орест.

Тон, которым были произнесены эти слова, до того звучал искренностью, что Софи невольно и пристально взглянула на своего кавалера.

Подали сигнал.

— Мы где садимся?

— Где хотите.

— Мне все равно; останемтесь, пожалуй, здесь.

Осокин предупредил своего визави и кадриль началась.

— Вам известна некая Перепелкина? — после первой фигуры спросила девушка.

— Раза два видел… у тетки.

— Вы давали ей какие-нибудь поручения?

— Ни одного.

— Странно! — усмехнулась Софи, и стала делать фигуру.

— Софья Павловна! — умолял ее Орест, садясь на место. — Скажите прямо, в чем дело… к чему эти светские извороты?

Ильяшенкова в упор посмотрела на него.

— Эта Перепелкина делала мне от вашего имени предложение, ни более ни менее, — медленно отчеканила она.

Осокин вытаращил глаза.

— Предложение? От моего имени?.. — пробормотал он.

— Да, une proposition en forme.[109]

Молодой человек только руками развел.

— Теперь скажите пожалуйста, — продолжала Софи, — имела ли я право обидеться? Какая-то Перепелкина — сваха М-r Осокина!.. Vous me traitez pour une bourgeoise… pour Dieu sait qui?.. Merci, monsieur![110]

— Но этого быть не может!

— J'espere que vous n'irez pas jusqu'a me traiter de menteuse?[111] — гордо заметила девушка.

— Ах, да не в том дело! Все это ужасно странно… Помилуйте: я во всю жизнь двадцати слов с нею не сказал!

Ильяшенкова, в свою очередь, удивленно посмотрела на Ореста. Сделали третью фигуру.

— С чего ж тогда вздумала она принимать такое горячее участие в ваших интересах? — усмехнулась Софи.

— Не понимаю!

— Согласитесь однако: странно, что женщина, с которою вы еле знакомы, берется для вас за такое щекотливое дело… Ведь если даже допустить, что она рискнула на это без вашего полномочия, — все-таки она должна была иметь кой-какие данные…

— Данные?

— Да; ну что это может вам доставить удовольствие, например, — лукаво и как-то сбоку взглянула девушка на своего кавалера.

Тот несколько смешался и поспешил заняться танцами.

— Тут какое-нибудь недоразумение, — после небольшой паузы, сказал Осокин, — я постараюсь его выяснить и затем немедленно сообщу вам о результате.

— Пожалуйста, потому что история эта, признаюсь, мне не совсем приятна… Bon gre — mal gre[112] входить в интимный разговор с торговкой, Dieu sait pourquoi…[113]

(Софья Павловна теперь уже очень хорошо знала, что Орест решительно не причем во всем этом деле, что тут орудовала одна тетка, но о ней она и словом не упомянула. «Пусть наведет справки и сообщит мне, — тогда, может быть, выяснится и то, насколько он заинтересован мною»).

— А мне еще неприятнее, — возразил ей молодой человек, — что вы, Софья Павловна, могли заподозрить меня в авторстве такой нелепости… я полагал, что вы лучшего обо мне мнения!

Он поблагодарил даму, отвел ее на место и, крайне озлобленный и заинтригованный, отправился в бильярдную. Там дым ходил волнами; на диване сидело несколько зрителей, большею частию пробавлявшихся пивом и коньяком с зельтерской водой; около бильярда сновал Бирюков и еще какая-то личность, немного сердитая на вид. Неподалеку от них, на окне, стояла бутылка шампанского и два, в половину налитые, стакана. Осокин поместился в уголку, за маленьким столиком, спросил себе чаю и задумался над случившимся с ним казусом. «Все дело испорчено! — отчаивался он. — Софи не уверишь, что я не причастен ко всей этой пошлости! И с чего только эта дура Перепелкина ввязалась? Разве тетка поручила ей?.. Очень возможно. Перепелкина таскается к ней чуть не каждый день… деньги нужны… а у старухи страсть устраивать свадьбы… Прошлый раз она даже намекала мне на это… Тетка, решительно тетка, всему виной! — остановился Орест на этом выводе. — Ну, поблагодарю же я ее завтра!»

— Видел, какую оттяжку я изобразил? — спросил Бирюков шурина. — Через весь бильярд! — Петрунька! Помели кий Сергею Николаичу.

— Не надо, — возразил партнер и, перекинувшись через борт, стал прицеливаться.

— Эй, помелите — кикс иначе будет! — смеялся Владимир Константинович. — Шар-то ведь пятнадцатый, тяжел!

— Не говорите, пожалуйста, под руку, — заметила сердитая личность.

— Право помелите, жалеть будете! Ну вот, — захохотал Бирюков, — говорил вам!

Партнер действительно скиксовал; зрители рассмеялись.

— С вами играть невозможно! — рассердился он.

— Уж и невозможно! Я, что ли, виноват, что кий помелить не захотели!

— Ну да играйте!

— Поиграем-с… Мы вот тринадцатого в угол закантапошим, а затем и под вашего пятнадцатого подползем… Каков выход-то? — самодовольно обратился Владимир Константинович к зрителям.

— Великолепный! — восхитился подошедший в это время Огнев.

— Ah! Bonsoir![114] — протянул ему руку Бирюков. — Не хотите ли шампанеи?

— Нет, merci. Ну-ка хватите пятнадцатого, — сказал Леонид Николаевич, надевая pince-nez и усаживаясь на диван.

— Сейчас.

Владимир Константинович помелил кий и левую руку, с наскоку перегнулся через борт и, ловко сделав шар, подошел под следующего.

— Маска, черт возьми! — вскричал он и, прищурившись, начал вертеться и нагибаться, чтобы лучше рассмотреть положение шаров. — Не пройдет… Вот канальство-то!

— А у вас в нем партия? — поинтересовался Огнев.

— Шесть дома будет… Сергей Николаич и оружие сложит.

— Вы бы абриколью[115], — посоветовал один из зрителей.

— И то правда! — и Бирюков стал целиться.

— А вам бы помолчать не мешало! — заметила сердитая личность услужливому господину. — Мы ведь не на щепки играем! Коли вам угодно советовать, так и платите за меня.

— Какой вы, однако, придира! — воскликнул Владимир Константинович. — Велика важность, что красненькую в кои века загубите! Я, как в полку служил, по пяти тысяч в вечер проигрывал, да и тут не придирался.

Он прицелился и сделал шара.

— Карета готова! — победоносно возгласил он. Сердитая личность положила кий и вынула бумажник.

— А еще разве не сыграем? — спросил Бирюков.

— Достаточно, — коротко ответил партнер.

— Эх, Сергей Николаевич! Кутнули на четвертную, да и на попятный!

Сердитая личность молча бросила на бильярд деньги и вышла.

Владимир Константинович сунул их в карман и спросил себе ужин и еще бутылку шампанского. Огнев предложил ему сыграть партию.

— Куда вам, птенцу, играть со мной! Я вам с удара партию пропишу!.. Сколько хотите вперед?

— Ничего.

— Как ничего? — расхохотался Бирюков. — Да я вам двадцать сам дам! Петрушка, считай двадцать.

— Не хочу я ни очка, — сказал Огнев.

— Да что у вас пищат деньги, что ли?

— Пищат.

— Нет шутки в сторону, возьмите хоть десять.

— Сказал вам: ни очка!

Владимир Константинович пожал плечами, опустил десятирублевый золотой в лузу, хватил залпом стакан шампанского, и игра началась.

Осокину с самого прихода Огнева поведение его показалось странным: гордый эдакой фатишка, любитель дамского общества — и вдруг сидит в бильярдной, ухаживая за Бирюковым, — что бы это значило? Он спросил еще чаю и стал наблюдать. Просидев две партии, Орест убедился, что Огнев действительно заискивает в его зяте и даже нарочно проигрывает ему деньги, Владимир же Константинович совершенно доволен подобным вниманием и от своего партнера в восхищении. Все это показалось Осокину донельзя противным, и он поднялся в танцевальную залу, чтобы отправиться домой, но в дверях столкнулся с Каменевым.

— Вы уже восвояси? — спросил его тот.

— Да; а вы что запоздали?

— Задержали на практике… Смерть как есть хочется! Зайдемте… — доктор указал на буфет.

Они зашли; Каменев закусил и по обыкновению потер руками.

— Вот что, — отводя Ореста в сторону, сказал он, — как бы вы того… Владимира Константиновича урезонили… совсем ведь он сестру вашу в гроб уложит!

— Эх Борис Яковлевич! Ну что с ним поделаешь! Ведь его и палкой не проймешь! Единственное средство — прогнать подальше!

— Знаете, все эти слезы, бессонные ночи и здоровому вредны, а у Надежды Александровны нервы расстроены до невозможности… Оттого и грудь болит и сердцебиение…

— Опасности, однако, нет? — тревожно спросил Осокин. — Вы откровенно мне скажите, Борис Яковлевич.

— Покамест нет, но знаете, тово… может явиться осложнение… Чертовски близко принимает она все к сердцу… все эти мужнины глупости… Пора бы и плюнуть.

— Это-то верно, да подите уговорите ее!

— Знаете, тяжело ведь видеть, как эдак, тово… тает такая прекрасная женщина! Ведь она — редкая женщина, ваша сестра! — увлекся вдруг Каменев.

Орест вздохнул.

— Полумеры тут не годятся… надо придумать, что-нибудь радикальное, и я подумаю! — крепко сжал он руку доктора и вышел из буфета.

VIII

На другой день, прямо со службы, Осокин поехал к Татьяне Львовне.

— Ну, тетушка, — чуть не с порога крикнул он ей, — благодарю покорно: устроили племянника!

— Что с тобой? Рехнулся ты что ли? — немного смешалась старуха.

— Я-то не рехнулся, а вот те, кто Перепелкину посылал — здоровы ли?

— Не кипятись… поздоровайся сперва!

Орест поздоровался.

— Вы мне теперь все испортили, дорогу к Ильяшенковым закрыли… Кто просил вас вмешивать эту дуру?

— Не кричи, а лучше сядь и выслушай.

Племянник сел.

— Слушаю.

— Перепелкиной я не поручала делать предложения; это она сама в дурацкой своей голове придумала.

— Как же она смела?.. Значит, за чем-нибудь да вы ее посылали?

— Посылала… и для тебя же.

— Удивительно! — пожал плечами молодой человек.

— Хотела помочь тебе, видя твою любовь к Софье.

— Да из чего, скажите на милость, вывели вы подобное заключение?

— Ну, Орест Александрович, ты, пожалуйста, не финти и меня не морочь! — указательным пальцем помахала перед ним Татьяна Львовна. — Как ты не скрытничай, а любовь что шило — в мешке не утаишь!

— Да к делу же, тетушка! — нетерпеливо перебил ее Осокин!

— Вот и велела я этой дуре под рукой[116] справиться, сколько за Софьей дают…

— Так и есть! — вскочил племянник. — Для вас деньги прежде всего!.. Да почем вы знаете: может быть их-то мне и не нужно? Ну-с, интересно очень знать, — иронически продолжал он, — как ваша уполномоченная приступила к подобному разговору… чай, в шею ее оттуда прогнали?

— Ничуть не бывало: старики очень серьезно толковали с нею и сказали, что не прочь иметь тебя зятем.

— Врет ваша Перепелкина, а вы ей верите!

— Что другое, а лжи я в ней не замечала; об заклад побьюсь, что она сказала правду.

— Да что в стариках толку, коли Софья Павловна будет не согласна? А это наверно так и случится, потому что глупость Перепелкиной рассердила ее, а меня она считает ее сообщником!

— Софья тебе это рассказала?

— А то кто же? — и Орест передал тетке разговор свой с Ильяшенковой.

— Плюнь на все… ведь ты же не влюблен? — подсмеялась Татьяна Львовна.

— Да стыдно ведь быть замешанным в такую пошлость!

— На меня свали; скажи, что, жалея тебя, я все это сделала.

— Да ведь она спросит, откуда вдруг эта жалость явилась?

— А ты ответь, что любишь — вот и сказ весь! — брякнула старуха, уже начинавшая тяготиться всей этой канителью.

Племянник махнул рукой и зашагал по комнате. Приехала Бирюкова.

— Наденька! Душа моя! — горячо обняла Татьяна Львовна гостью. — Ну, каково съездила?.. Как здоровье?.. Что детки? — засыпала она ее вопросами.

Надежда Александровна по возможности удовлетворила тетку; начались поцелуи, новые расспросы.

— Братец-то твой, — после первых минут свидания возвестила старуха, — пока ты в деревне была, влюбиться успел!

Бирюкова вопросительно взглянула на Ореста.

— В Софи Ильяшенкову?

— Похоже на то! — слегка конфузясь, отвечал молодой человек.

— Ты что же мне-то не сказал, не стыдно это тебе? — упрекнула брата Надежда Александровна.

— Нельзя было, милая: мешали все… То Владимир Константинович, то доктор.

— Уж ты откровенности от братца не жди, — заметила племяннице Татьяна Львовна, — и я-то догадалась, потому что стара, опытности понабралась.

— Ошибаетесь тетушка: сестре я бы непременно все рассказал, и при первом удобном случае.

— А от меня почему скрывал? Чужая я тебе, что ли?

— Расскажи-ка вам — вы бы Бог весть чего наделали! Уж коли, ничего не видя, посольство придумали! — усмехнулся Осокин.

— Нечего зубы-то скалить, — обиделась старуха, — пора бы и кончить! Надя, чаю хочешь?

— Нет, ma tante[117], мне скоро надо будет ехать, визиты кой-какие сделать.

— Ну, пирожка съешь.

— Пирожка, пожалуй.

Татьяна Львовна пошла распорядиться.

— О каком посольстве ты говорил? — спросила Бирюкова, когда они остались с братом вдвоем.

Орест в коротких словах передал сестре все случившееся с ним в собрании.

— Все это неважно… как-нибудь устроим. Ты мне вот что скажи: действительно ты любишь Софи? Не каприз это?

— Нет.

Надежда Александровна вздохнула; молодой человек вопросительно взглянул на нее.

— Мне кажется, ты не будешь счастлив с нею.

— Отчего?.. Девушка она умная, добрая… испорчена, правда, немного воспитанием.

— Слишком много, Остя!

— Если на выезды ты намекаешь — так ведь обстановка этого требует… А натура у нее право не светская: гораздо глубже. Она способна не только увлечься высокою идеей, но и проникнуться ею. Она с сердцем девушка, Надя!

Бирюкова промолчала.

— Допустим даже, — продолжал Осокин, — что воспитание было уродливое, но разве любовь не делает чудеса? Не может она разве сгладить все искусственно привитое и вызвать к жизни те силы, которые таятся покамест под спудом?

— Конечно, — рассеянно согласилась Надежда Александровна.

Вошла Татьяна Львовна, а за нею Марфушка с пирогом и тарелками.

— Сюда! — скомандовала она ей. — А ножи где? Пальцами, что ли, есть будем?

— Дайте срок — будут и ножи, — огрызнулась Марфушка, — руки-то у меня одни!

— Ну-ну, заткни глотку!

Марфушка швырнула последнюю тарелку и удалилась.

— Нет ли у тебя девки какой на примете, — обратилась старуха к племяннице, — сладу с этой коровой, прости Господи, не могу дать!

— Теперь нет, а хотите — поищу.

— Пожалуйста, поищи.

— Вот бы вы Перепелкиной поручили — чего лучше! — подшутил Орест.

— Будет уж тебе тетку на смех поднимать! Ешь лучше пирог-то!

Марфушка принесла ножи и вилки, с грохотом свалила их на стол и, стуча своими мясистыми пятками, вышла.

— Экой мужлан сиволапый! — проводила ее Татьяна Львовна.

Брат и сестра, пробыв еще несколько минуть, уехали вместе; Бирюкова предложила Осокину довезти его — тот согласился. Дорогою они возобновили прерванный разговор.

— Так ты еще не знаешь, насколько расположена к тебе Софи?

— Нет.

— Допустим, что она примет твое предложение… Не приходило тебе в голову, что в согласии ее может играть роль будущее твое наследство?

— Она знает об отношениях моих к дяде.

— Отношения эти ничего не доказывают, временная холодность и больше ничего; Ильяшенковы прекрасно знают, что дядя, как человек суеверный, завещания никогда не напишет, а по закону ты — единственный наследник, — следовательно, в глазах их, ты богатый жених, а так как они редки…

— То Софи имеет в виду мое будущее богатство?

— Боюсь!

Орест нахмурился.

— Конечно, это только мое предположение, — ласково заметила Надежда Александровна, — но я нарочно обращаю на это твое внимание… Не торопись, голубчик, помни, что тут дело идет о всей твоей жизни! Изучи Софи хорошенько, осмотрись, прежде чем решиться… чтобы не пришлось расплачиваться так же дорого, как мне за один необдуманный шаг?

Она вздохнула и провела рукою по глазам.

— Мне тридцати лет еще нет, — продолжала Бирюкова, — а уж жизнь моя кончена; даже если бы и проявилась во мне жажда к ней — так и тут я должна только томиться ею, а не мечтать о ее утолении… Положение мое, Остя, — замкнутая ограда, в стены которой я напрасно буду толкаться, отыскивая выход — его нет для меня!

Отнесись Осокин внимательнее к последним словам сестры — он подметил бы в них не одни жалобы на семейное ее горе, а и смутное желание чего-то лучшего, вместе с сетованиями на невозможность удовлетворить этим стремлениям; но молодой человек слушал рассеянно и, по свойственному всем влюбленным эгоизму, думал в эти минуты только о себе, о том, как бы то счастие, которое он полагал в браке с Софи, не выскользнуло у него из рук.

— Надя, милая, придумай, как бы вывернуться мне из того глупейшего положения, в которое поставила меня тетка, — сказал Орест, видя, что экипаж подъезжает к крыльцу его квартиры, — пожалуйста!

— Непременно; и постараюсь как можно скорее, — успокоила брата Бирюкова.

IX

Вечер в собрании доставил большое удовольствие Леониду Николаевичу: любезное обхождение с ним Софи, на глазах Осокина, размолвка ее с ним, по его мнению, обещали многое. С свойственною ему самонадеянностью, Огнев вообразил, что теперь ветер окончательно подул в его сторону и ему остается только пользоваться благоприятными обстоятельствами. Возвращаясь к своему прежнему намерению, над которым еще так трунила Соханская, возбудить ревность в сердце Софьи Павловны, Леонид Николаевич счел настоящий момент самым подходящим и решился воздвигнуть батареи против ни в чем не повинной Бирюковой. Знакомый с нею, но не близко, Огнев, чтобы сойтись, начал действовать на супруга: угощал его шампанским, проигрывал ему на бильярде и в карты, слушал терпеливо его хвастливые рассказы и так ловко эксплуатировал слабые стороны Владимира Константиновича, что весьма скоро привел его в восторг и стал в его доме совершенно своим человеком.

Надежде Александровне очень не нравились посещения Леонида Николаевича: она и прежде не очень-то долюбливала этого господина, а теперь, когда семейное горе и материальные заботы поглотили все внимание молодой женщины, чужой человек, с своими светскими любезностями, был положительно ей в тягость. Очень неприятно удивилась она когда, на другой день после бала в собрании, Огнев, приехавший, как она думала, только с утренним визитом, по просьбе Бирюкова, остался у них обедать, а вечером уселся с ним в карты. Довольно сухо обошлась она с гостем и, когда тот уехал, спросила мужа: «С чего вдруг завязалась у них такая дружба?»

— Славный он парень, — отвечал Владимир Константинович, — таких здесь не много. Поневоле будешь дорожить подобным знакомством.

— Он и прежде бывал у нас, но ты не оставлял его на целый день? — возразила Надежда Александровна.

— Бывал!.. Разве в несколько визитов можно узнать человека?

— А, так ты его теперь узнал?

— Да.

— Где же это вы сошлись так?

— В собрании; я целый почти вечер проболтал с ним и скажу тебе: такого милого, деликатного и благородного малого я еще не встречал!

— Играли на бильярде?

— Играли.

— И конечно, он проиграл? — насмешливо спросила Бирюкова.

— Почему же конечно?

— Да потому что проигрывающие всегда нам милее выигрывающих!

— Бог с тобою, Надя! Ты все стараешься, как бы мне шпильку впустить! Ну что мог он проиграть мне? Десять-пятнадцать рублей! Какая, подумаешь, уйма денег! Для меня, который по десяти тысяч в вечер спускал!

— Когда же это было? Я что-то не помню!

— А когда в гусарах служил… Пришлют, бывало, двадцать-тридцать тысяч — ну и живешь неделю-другую — дым коромыслом!

— Нолик-то откинь — вернее будет!

— Ты думаешь, я лгу? Вот тебе честнейшее слово, что правда!.. Да и для чего мне лгать?

Милейший Владимир Константинович говорил совершеннейшую правду: лгать нужды ему никакой действительно не было, тем более, что супруга его уже давно отвыкла верить ему на слово, но он до такой степени изолгался, что и сам не замечал удалений своих от истины и действовал в этом случае совершенно механически, с невинностью младенца.

На другой и третий день повторилась та же сцена: как стукнуло восемь часов — раздался звонок, явился Огнев, и Бирюков уселся с ним в пикет. Надежда Александровна не вышла; напрасно супруг посылал за нею, сам бегал упрашивать ее — Бирюкова отговорилась мигренью и легла в постель. Утром Владимир Константинович выразил жене свое неудовольствие.

— Помилуй, Владимир, ведь это несносно: каждый день чужой человек.

— Ангельчик ты мой, да ты пойми, какую он мне пользу приносит: играя с ним, я не только не проиграю столько, сколько в клубе, а еще выиграю может быть… Такого благороднейшего игрока, как Огнев, я и не видывал!

— Почему же ты не играешь у него? — пожала плечами Бирюкова.

— Нельзя, дружочек: он говорит, что в его квартире что-то переделывают — принять негде.

— Ну, хоть в кабинете усаживайтесь, а то, право, это и меня и детей стесняет… им и побегать негде.

На этом пока и порешили; новые друзья завладели кабинетом, а зал и гостиную предоставили в распоряжение Надежды Александровны.

Все это происходило в отсутствие Осокина: по делам службы ему пришлось отправиться в уезд на несколько дней. Когда он вернулся, две вещи неприятно поразили его: короткость, с которою держал себя Огнев в доме Бирюковых, и крайне печальное, измученное лицо сестры. Встревоженный не на шутку, он на время позабыл и свою любовь и поручение, данное им Надежде Александровне, а хлопотал только о том, как бы узнать причину такой внезапной перемены в здоровье Бирюковой. Он обратился к ней с расспросами, но ничего не добился: сестра объявила, что здорова, что в семейной жизни ее, кроме посещений Огнева, нового ничего не произошло и вообще как-то старалась замять разговор о своей болезни. Неудовлетворенный, Орест полетел к Каменеву.

— Перемены к худшему я, того, не заметил, — отвечал врач, — душевное расстройство, вероятно.

Все это показалось Осокину очень странным, и он решился наблюдать; появление Огнева в доме сестры крайне интриговало молодого человека.

Между тем Надежда Александровна не забыла о поручении брата: она заезжала к Ильяшенковым, и случай доставил ей возможность переговорить с Софи наедине. Не вдаваясь в подробности и не высказывая того, что она посвящена в тайну брата, молодая женщина выведала кой-что от девушки и тотчас же заметила склонность ее к Оресту; обнаруженное же в разговоре ее с братом, неудовольствие Бирюкова объяснила себе светскою щепетильностью девушки и желанием ее вызвать молодого человека, подобным маневром, на объяснение. В этом смысле она и передала Оресту свои наблюдения.

— Бояться тебе нечего, — закончила она, — ступай к Ильяшенковым и, если ты уже решился, пользуйся первым удобным случаем и откровенничай.

— И ты ручаешься за успех?

— Уверена!

— А насчет Перепелкиной?

— Она-то и будет предлогом: уверяя Софи в непричастии к этому делу, тебе трудно будет скрыть то обстоятельство, вследствие которого вмешалась тетка…. Ты его не скрывай… оно и будет твоей исходной точкой.

Пока брат с сестрой советовались, в доме Ильяшенковых шли разные толки. Посещение Перепелкиной, таинственная беседа ее с господами при закрытых дверях, затем визит Бирюковой не укрылись от внимания прислуги. Девичья, всегда чуткая до разных новостей, сразу провидела во всем случившемся что-то особенное, а приказ, отданный Павлом Ивановичем камердинеру, принимать Ореста во всякое время, убедил всех, что дело пахнет свадьбой и что которая-нибудь из барышень скоро сделается госпожой Осокиной. Поднялись споры: сначала о том, на долю которой из девиц выпадет этот счастливый жребий, а потом о наружности жениха и его состоянии. Павел Иванович и Анна Ильинишна также не были чужды тому напряженному состоянию, которое силою обстоятельств овладело их внутренними комнатами. Сановитый генерал и его аристократическая супруга начинали уже беспокоиться о том, что бы это значило, что вот прошло уже несколько дней, как Перепелкина закинула им такой крючок, а дело не из короба ни в короб; даже и жених показаться не думает!.. Наконец, в один прекрасный вечер, опасения их рассеялись: раздался звонок и Осокин, собственной персоной, вошел в гостиную Ильяшенковых.

На счастье молодого человека хозяева были не одни: два чиновные старца увеселяли их игрой в винт, Юлия и Cle-Cle вышивали в пяльцах, а Софья Павловна в зале разливала чай. Такого удобного случая Орест и ожидать не мог; он поспешил им воспользоваться и, наскоро отделавшись в гостиной, подсел к Софи.

— Что вас давно не видно? — спросила девушка.

— Я уезжал по службе…

— Сестра ваша была у нас, — пристально взглянула Софи на молодого человека; тот немного сконфузился. — Je trouve qu'elle a maigri votre soeur.[118]

— Она не совсем здорова.

Софи отпустила чай.

— Хотите? — предложила она стакан Осокину. Тот поблагодарил и, боясь чтобы девицы своим приходом не помешали ему объясниться, решился прямо приступить к делу.

— Я исполнил ваше приказание, Софья Павловна, — не совсем твердо выговорил он.

— Какое? — с прекрасно разыгранным изумлением спросила девушка.

— Я навел справки, доказывающие мою невинность… по делу г-жи Перепелкиной.

— А!

— Мою взбалмошную тетку интересовало ваше мнение обо мне; она и поручила Перепелкиной узнать его… Та же, Бог весть с чего, позволила себе…

— С чего же ваша тетка, — улыбнувшись, перебила его Софи, — так интересуется мною и моими мнениями?

— Может быть, благоприятным ответом она думала доставить мне удовольствие, — несмело ответил Орест.

— Вот как! — протянула Ильяшенкова, и легкий румянец заиграл на ее щеках. — Я и не знала, что вы дорожите моим мнением!

— Софи! Еще чашечку, — влетела Cle-Cle, — я выпью ее здесь, — вдруг надумалась она, быстро взглянув на сестру и Осокина, и уселась около самовара.

Орест был готов побить ее в эту минуту.

— Vous êtes en compote ce soir?[119] — обратилась Cle-Cle к молодому человеку.

— Из чего вы это заключаете?

— Вы точно чем-то недовольны. Может быть.

— Можно узнать чем?

— Нет, нельзя.

— Tiens, Cle-Cle[120], — сказала Софи, передавая сестра чашку. — Что вы не курите? — спросила она Осокина.

Молодой человек закурил. Разговор не клеился.

— Decidement M-r Огнев est d'une impertinence![121] — воскликнула Cle-Cle. — Как целую неделю носу не показать?

Фамилия Огнева неприятно кольнула Ореста; он нетерпеливо ждал, что скажет Софи.

— Il nous fondre assurement[122], — равнодушно заметила Софи, поймав напряженный взгляд молодого человека. — Опять какая-нибудь муха укусила!

— За что же ему гневаться, — вмешался Осокин, — в собрании вы были с ним так любезны…

— Да, сначала… но потом мы поссорились.

— Можно узнать причину?

— Я сказала ему, что не уважаю его материальных взглядов, его ничегонеделания и страсти к приобретению благ земных.

Cle-Cle! показалась в дверях Юлия.

— Пойдем же, кончим.

Клеопатра допила чашку и, к великому удовольствию Ореста, ушла в гостиную.

— Вы отпустили мне мое прегрешение, Софья Павловна? — свернул молодой человек на прежнюю тему.

— Как же было не отпустить? Вы убедили меня в своей невиновности et apres tout je ne suis pas rancuneuse.[123]

— Так что я могу задать вам маленький вопрос?

— Говорите.

— То, чего не узнала Перепелкина, вы мне скажете?

— Мои opinion sur vous?[124]

— Да.

— А оно очень вас интересует! — усмехнулась девушка.

— Очень.

— Мнения о вас я самого лучшего.

Орест вспыхнул и, в порыве радости, поцеловал руку Софи; та смутилась немного и с беспокойством огляделась по сторонам.

— Merci, — прошептал молодой человек.

— За что же? — удивилась девушка.

На этом разговор оборвался; чай отпили, и Софья Павловна отправилась в гостиную (В ее расчеты не входила слишком быстрая экспансивность). Осокин посидел около часа, но убедясь, что tête a tête продолжения иметь не будет, откланялся и побежал к сестре сообщить о случившемся,

X

Леонид Николаевич, верный своей цели возбудить ревность Софьи Павловны, неустанно продолжал посещать Бирюковых. Но другая неделя приходила уже к концу, а он все-таки не замечал сильного, как он ожидал, проявления неудовольствия со стороны M-lle Ильяшенковой. Они встречались в обществе, говорили друг с другом, и ничто не показывало, что Софья Павловна сердита на него за его ухаживание (Огнев конечно позаботился уже о том, чтобы протрубить знакомым Ильяшенковых о своей будто бы новой страсти) или желает привлечь его снова на свою сторону. Родители, и те показывали вид, как будто игнорируют редкое посещение Леонида Николаевича; одна только Cle-Cle заметила ему однажды, что он забыл их, но и то сказано это было как-то вскользь, в виде светской любезности.

Надежда Александровна, как мы видели, очень недолюбливала р-ского льва; она постоянно избегала его и редко выходила из своей комнаты, когда Огнев являлся к ним в дом. Сначала подобная тактика сердила избалованного Леонида Николаевича, но потом прирожденная самонадеянность стала напевать ему другое: «Избегает — следовательно, боится, а боится — значит, неравнодушна ко мне» — и, заинтересовавшись легкой, как он думал, и не лишенной пикантности победой, Огнев позабыл на время коварную Софью Павловну. Бирюкова, как дама светская, не захотела понятно облечь свое неблаговоление к Леониду Николаевичу в грубую форму; избегая его, она все-таки изредка принимала его. К этому побуждали ее с одной стороны нежелание показать самонадеянному донжуану, что она боится его, а с другой неотвязчивые приставания Владимира Константиновича не третировать друга его «en canaille»[125]. Подчиняясь этим двум стимулам, Бирюкова находила уже совершенно излишним занимать непрошенного гостя, быть любезной или насиловать свое расположение духа; вот почему, в разговорах с Огневым, она по большей части была скучна, молчалива и рассеянна. Леонид Николаевич, считавший себя «irresistible»[126], не преминул тотчас истолковать все эти симптомы в свою пользу и бесповоротно решил, что Надежда Александровна сильно увлеклась им, и что только сознание долга и женская стыдливость мешают ей высказаться. Одно обстоятельство еще более укрепило его в этой мысли: раз, как-то перед обедом, Огнев встретился с Каменевым почти у самого крыльца Бирюковых, и они вошли вместе. Хозяйка, здороваясь с молодыми людьми, почему-то покраснела и как бы на минуту смешалась; это заметил Огнев и тотчас же заключил, что смущение Надежды Александровны произошло от свидания с ним при постороннем человеке и что она втайне негодует на незваного посетителя. Убедившись в непогрешимости своей проницательности, Леонид Николаевич не устоял против малодушного желания съездить к Ильяшенковым и, ловко бросив Софье Павловне несколько прозрачных намеков на отношения свои к Бирюковой, порисоваться перед девушкой своей новой удачей и пренебрежением к прекрасным глазкам своего недавнего кумира. Но визит Огнева почти не произвел впечатления: слова молодого человека укололи только светское самолюбие Софи, не подействовав нисколько на ее душевный строй: у нее был уже свой план, окончательно обдуманный, свой путь, на который она уже вступила.

Перемена в сестре крайне озабочивала Ореста; как ни был он занят своим делом и как, вследствие этого, не наблюдал плохо, но, бывая постоянно у Бирюковых, не мог не заметить, что в доме у них творится что-то неладное, и что многое от него укрывают. Дружба Владимира Константиновича с Огневым, его частые визиты, нервное и грустное расположение духа сестры — все это наводило его на многие и тяжелые размышления. Осокин начинал уже предполагать, не влюбилась ли Надежда Александровна в Огнева, и насчет этого ему очень хотелось порасспросить ее, но сестра заметно уклонялась от задушевных разговоров и даже, в последнее время, перестала говорить с братом о его собственной любви. Оставалась одна Настя; но пытать ее молодой человек находил неудобным и неделикатным и даже оскорбительным для Надежды Александровны.

Между тем Леонид Николаевич, следуя своему неизменному правилу «ковать железо, пока горячо» и, вполне рассчитывая на победу, решился воспользоваться первым подходящим случаем, чтобы в конец разрушить слабое, по его мнению, сердце Бирюковой. Случай этот вскоре представился. Не застав однажды Владимира Константиновича дома, Огнев получил от швейцара записку, в которой Бирюкова просила дождаться его возвращения. Леонид Николаевич снял шубу и прошел в кабинет. Надежде Александровне доложили, и она, не сочтя приличным оставлять гостя одного, вышла к нему. Эту вежливость хозяйки Огнев перетолковал, конечно, по-своему и, просияв от восторга, обратился к ней с следующими словами:

— Чему, Надежда Александровна, обязан я тем, что вы приняли меня в отсутствие Владимира Константиновича?

— Его записке, Леонид Николаевич; я не сочла себя вправе манкировать обязанностями хозяйки.

— Вы так все это время были неблагосклонны ко мне, что мне простительно было задать вам этот вопрос.

— В чем же вы заметили мою неблагосклонность? — усмехнулась молодая женщина.

— Во всем… А между тем, я, кажется, ничем не заслужил ее: кроме горячей преданности и глубокого уважения к вам…

— С чего, скажите пожалуйста, — перебила гостя Бирюкова, — пришло вам вдруг в голову признаваться мне в своих чувствах?

— В печальной жизни вашей, Надежда Александровна, истинные друзья далеко не лишнее… и если сердце, готовое идти за вами в огонь и в воду…

— Пожалуйста никуда не ходите, — насмешливо остановила его хозяйка, — ждите лучше мужа и садитесь в пикет!

Франта слегка передернуло: он начинал уже злиться; но идти прямо напролом не решался: с Бирюковой губернский лев держался осторожно.

— Не думал я, чтобы искренние слова мои были приняты с такой иронией!

— А как же иначе? Вы, Бог весть с чего, говорите нелепости о моей жизни, предлагаете свое сердце, когда я в нем не нуждаюсь, — согласитесь, что ведь это смешно, Леонид Николаевич!

— Вы жестки ко мне… но как бы вы меня не поняли — я решился открыть вам тайну, которую до сих пор скрывал даже от самого себя.

Молодая женщина взглянула на гостя с удивлением.

— Вы, кажется, совсем уже заговорились, — сказала она, не спуская с него глаз.

Огнев не вытерпел и впал в обычную дерзость.

— Некоторое время можно скрывать чувства, — продолжал он, — но потом они неминуемо должны обнаружиться… Еще несколько месяцев тому назад я думал, что неспособен любить, но теперь убедился в противном: я люблю всеми силами души — и в этом чувстве для меня и жизнь и смерть!

Последние слова Леонид Николаевич произнес как то особенно театрально.

— Ну и поздравляю! — с холодной усмешкой, спокойно сказала Бирюкова, хотя лицо ее передергивало, и она нервно кусала губы.

— Может быть, не с чем, Надежда Александровна! — с напускной грустью заметил Огнев. — Может быть, взамен блаженства, меня ожидают вечные терзания, может быть, та женщина, которую я боготворю, ответит мне одним презрением!

— А, так вы находите, что есть за что?

— Надежда Александровна! — порывисто вскочил франт. — Неужели вы не догадываетесь, что эта женщина — вы, что я вас люблю!

Бирюкова вдруг побледнела, потом вспыхнула; но ни единым словом не изменила себе и, с ледяным спокойствием, взяв со стола колокольчик, позвонила. Огнев вытаращил глаза. Вошел лакей.

— Стакан воды Леониду Николаевичу, — с едва заметным волнением приказала она, и, не взглянув на гостя, вышла из кабинета.

«А, дьявол тебя возьми!» — в бессильной злобе прохрипел одураченный лев и, делать нечего, выпил принесенную воду.

XI

О поступке Огнева было тотчас же передано Надеждой Александровной брату и мужу. Орест очень обрадовался, что подозрения его, на счет отношения сестры к губернскому франту, рушились таким блестящим образом, но вместе с тем его крайне взбесила манера, с которою принял это известие Владимир Константинович. Бирюков никак не хотел поварить, чтобы его друг, благовоспитанный Леонид Николаевич, мог решиться на подобную дерзость и всю эту историю отнес к расстроенному воображению жены, которой во что бы то ни стало хотелось выжить Огнева из их дома, в ущерб его, бедного супруга, спокойствию. Но на этот раз Надежда Александровна, поддерживаемая братом, настояла таки на своем: она объявила мужу, что если он находит приличным принимать, после подобного поступка, г. Огнева, — то она ни в каком случае не может и не желает этого допустить, и если негодяй этот явится к ним в дом — она немедленно переселится к брату и объявит родным о невозможности жить с подобным мужем. Бирюков, сильно рассчитывавший на поправление своих запутанных дел весьма вероятной подачкой Ореста, при получении будущего наследства, моментально смолк и, скрепя сердце, вынужден был передать Огневу решение Надежды Александровны, конечно, всячески постаравшись позолотить эту горькую для самолюбия франта пилюлю.

Все эти передряги естественно не могли не влиять на здоровье Бирюковой, тем более, что супруг ее день ото дня все более и более расширял круг своих неблаговидных деяний.

Раз как-то вечером, вскоре после происшествия с Огневым, Осокин сидел в спальне Надежды Александровны; ей в этот день что-то особенно не поздоровилось, и она легла в постель. Бирюков с самого утра уехал на охоту, Настя была у детей, и брат с сестрой оставались одни. Больная была очень грустна и изредка нервно всхлипывала.

— Ну могу ли я чувствовать к этому человеку что-либо кроме презрения? — продолжала она начатый разговор. — Ты помнишь, как он вел себя в прошлой истории… самолюбьишка-то даже нет! Теперь тайком с этим мерзавцем видится! Что же это за мужчина, который за честь жены не только не может — не хочет даже вступиться! А его последний поступок… рассказывать-то даже гадко!

— Что такое? — спросил Орест.

— Третьего дня получила я с почты тысячу с чем-то рублей; из этих денег пятьсот надо было тотчас уплатить процентов по закладной, а на остальные надо жить три месяца. Я заперла их в шкатулку и ключ положила к себе в карман; сегодня иду за деньгами — шкатулка отворена и пуста: супруг мой деньги вытащил и все дочиста проиграл вчера в карты!

Она не выдержала и заплакала.

— Чем теперь проценты платить?.. Чем жить? — заговорила она, помолчав. — А низость-то какая!

— Кому он проиграл… Огневу? — спросил Осокин.

— Говорит, что нет… В клубе кому-то… Пристал сегодня ко мне с разными ласками (ты знаешь его манеру), чтобы я выпросила у дяди тысяч хоть пять на уплату долгов — я, конечно, отказала, и он, чтобы утешиться, уехал на охоту!

— Надо, однако, Надя, выйти каким-нибудь образом из этого положения… Пятьсот рублей на уплату процентов я смогу найти, но ведь необходимо подумать, на что жить… Бриллианты твои целы?

— Давно пропали в залоге! — махнула рукой Бирюкова.

— А твоя усадебка в какой сумме заложена?

— В пяти тысячах.

— Когда срок платежа процентов?

— На днях; вот из этих пятисот рублей, которые Владимир Константинович проиграл, надо было и за Грязи внести.

Орест размышлял.

— Вот что, Надя, — после небольшой паузы сказал он, — на твоего мужа рассчитывать нечего: служить он не способен, да и не хочет, а постоянно перевертываясь, вы дойдете до нищеты; надо на что-нибудь решиться.

— Да на что же, Остя?

— Брось все и переезжай в Грязи… Денег на время я тебе достану, а ты сейчас же переговори с Татьяной Львовной и затем обратись к дяде… Он любит тетку… И я с ней поговорю…

— Но ведь это разрыв, Остя!

— Пожалуй… А что же придумать другое?

— Страшно! — закрыв лицо руками, содрогнулась Бирюкова.

— А перспектива нищенства, чахотки — не страшна?

— Стыдно просить… да вряд ли дядя и даст.

— Попытаться необходимо: время не терпит. Ты — не я; я трудиться могу, а ты связана детьми и ничего заработать не можешь. Ну, не удастся у дяди — можно будет Владимира Константиновича в опеку взять…

— Скандал! — ужаснулась Надежда Александровна.

— Хуже скандал будет, когда все у вас продадут, и ты с детьми вынуждена будешь руку протягивать.

— О Боже мой! — простонала бедная женщина, бросаясь брату на шею. — Помоги, Остя, родной мой! — залилась она слезами.

— Полно… успокойся… Бог милостив. Устроим как-нибудь, — утешал ее Орест, — денег я достану… хоть из-под земли вырою! Только не плачь… для детей поберегись…

— Ох, детки, детки! — воплем вырвалось у Бирюковой и, распустив руки, она упала на подушку. Из стесненной груди вылетало несколько хриплых стонов, по всему телу пробежала судорога, другая, третья — и больная разразилась вдруг сильным истерическим плачем.

Орест совершенно растерялся; он впервые присутствовал при подобной сцене. Бледный как полотно, бросился он на колени перед сестрой, целовал ее руки, называл самыми нежными именами; потом схватил стоявшую в стакане воду и начал брызгать ею в лицо больной. Надежда Александровна сделала движение рукой, как бы отмахиваясь, но припадок не прекращался. Осокин, весь дрожа, отыскал колокольчик и начал звонить изо всех сил… Вбежала горничная.

— Настасью Сергеевну сюда! — крикнул он охрипшим голосом. — Да капель, что ли, каких!

— Господи, что это такое? — бросился он на встречу Завольской.

Та поспешно отыскала спирт, капли и стала хлопотать около Бирюковой.

— Я за Каменевым съезжу, — вполголоса предложил Орест.

Настя одобрительно качнула головой.

— Не надо! — хотя слабо, но настойчиво сказала больная. — Проходит…

— Все бы лучше, — заметил брат.

— Нет! — с небольшим раздражением возразила Надежда Александровна. — Настя, милая, дайте мне воды.

Осокин подал.

— Merci! Теперь почти прошло… слабость одна… Я постараюсь уснуть. Остя, заезжай через часок.

— Я здесь останусь, Надя, с Настасьей Сергеевной посижу.

— Ну, хорошо. Что дети, спят?

— Уже с полчаса как уложили.

Осокин вышел, а через несколько минут явилась и Завольская.

— Как вы встревожены, — воскликнула она, вглядываясь в его бледное лицо, — не хотите ли чего-нибудь?

— Нет, благодарю… я уже воды выпил… О Боже мой! — всплеснул он руками, тяжело опускаясь на диван. — Счастье еще, что около нее есть такое доброе сердце, как ваше!

Он вдруг схватил руку девушки и крепко, несколько раз, пожал ее; яркий румянец вспыхнул на щеках Завольской.

— За мою бедную сестру! — с чувством проговорил он.

Слезы блеснули в глазах девушки.

— Вы… добрее меня! — тихо сказала она, стараясь скрыть свое смущение. Но молодой человек не расслышал этих слов: подперши голову руками, он думал тяжелую, скорбную думу.

— Орест Александрович, — после паузы несмело начала Завольская, — извините, что я вас побеспокою…

— Чем? — быстро повернулся к ней Осокин.

— …Я ведь к вам на днях собиралась…

— Ко мне? — изумился Орест.

— Да; мне надо переговорить с вами, просить вашего совета, а здесь, вы сами знаете, это почти невозможно; вот только сегодня выдался такой случай.

— Да что такое?

— Помогите мне в деле, которое для меня крайне тяжело, а для сестры вашей, смею думать, имеет некоторое значение.

— Господи! — встревожился Осокин. — Еще! Говорите ради Бога!

— Вы знаете, как привязана я к Надежде Александровне… да оно и не могло быть иначе, потому что сестра ваша действительно чудная женщина: из наемницы она сделала меня членом семейства, своим другом; такие вещи нами, чернорабочими, не забываются! Их ценят и помнят до гробовой доски!.. Представьте же себе, как тяжело решиться мне, сознательно, сделать неприятность Надежде Александровне! И в теперешнее время, когда она страдает, когда я знаю, что присутствие мое в ее доме было бы не лишним. А между тем обстоятельства сложились так, что я не могу поступить иначе — и чем скорее, тем лучше!

Молодой человек в недоумении глядел на Настю.

— Вы хотите покинуть сестру? — воскликнул он.

— Не хочу, а должна.

— Должны?! (Осокин задумался) Владимир Константинович? — вдруг догадался он.

Завольская утвердительно кивнула головой.

— Господи! — вскричал взбешенный Орест. — И суда нет на такого негодяя!

— Самое трудное — скрывать от Надежды Александровны настоящую причину отъезда, а самое тяжелое — быть заподозренной в бессердечии и неблагодарности. Ну, да вы понимаете мое незавидное положение!

— Понимаю, Настасья Сергеевна… Но понимаю и то, что сестра, расставшись с вами, лишится единственной опоры…

— Что же делать? Научите меня, ради Бога!

— Возможности нет вам оставаться здесь?

— Нет… По крайней мере, при теперешнем положении дел.

— Куда хотели вы ехать?

— Я рассчитывала на вас, на доброту вашу, — краснея, проронила девушка.

— И прекрасно сделали, потому что для вас я готов сделать все от меня зависящее.

Завольская еще более покраснела.

— Место я постараюсь вам найти, но как уладить ваш отъезд, чтобы сестре и вам это было бы не так тяжело?.. Вот что: сегодня же я напишу некоторым из моих знакомых, а вы сделайте милость, пообождите немного и не начинайте ничего без моего ведома: сдается мне, что может быть дело обойдется и без вашего отъезда.

— Это невозможно, Орест Александрыч!

— Ну, там увидим!.. Так так?

— Благодарю Вас… от всего сердца!

Она робко протянула ему свою дрожавшую руку.

— Отныне будут у меня две заботы, — улыбнулся Осокин, пожимая руку девушки, — устроить, по возможности лучше, сестру и вас.

Из спальни раздался звонок, и сначала Настя, а потом и Орест вошли к Надежде Александровне.

XII

Зима описываемого нами года стала быстро и прочно; на другой же день, после первого снега, дорогу укатали, и образовалась отличнейшая первопутка. M-me Соханская, великая, как нам известно, охотница до всевозможных parties de plaisir[127], смутила молодежь, та, в свою очередь, знакомых дам и девиц — и первый пикник был решен. Сначала думали устроить его по подписке, но один из местных богачей, князь Сильванский, старый холостяк, пригласил общество в свою подгородную усадьбу и обещал повеселить дорогих гостей. Ильяшенковы, понятно, были тоже из участвовавших; Осокин добыл тройку и предложил ее девицам. Предложение было принято и любезный кавалер, как водится, приглашен был в спутники. Старики Ильяшенковы с Юлией должны были ехать в своих санях, а Софи и Cle-Cle с Орестом.

Владимир Константинович, несмотря на то, что проигрался в пух, снарядил прекрасную тройку и чуть не сплошь разукрасил ее разноцветными кокардами и бантами. Крупный разговор, который имели с ним жена и Осокин, по поводу последней его проделки, как и следовало ожидать, скользнул по нем даже не рассердивши его и он, со свойственною его натуре дряблостью, не обращая внимания на то, что и Надежда Александровна и шурин явно показывали ему полнейшее пренебрежение, на другой же день после болезни жены стал ухаживать за нею и униженно молить о прощении, Бирюкова, чтобы отвязаться, дала поцеловать ему руку, но от предложения участвовать в пикнике наотрез отказалась. Просьбы брата также не подействовали на нее, и только благодаря авторитету Каменева, объявившему о необходимости развлечься, Надежда Александровна согласилась, пригласив доктора сопутствовать ей в предстоявшей прогулке.

В назначенный день, около часу, все общество собралось в зале дворянского дома; дамам был предложен чай и кофе, мужчинам легкая закуска; обо всем этом позаботился любезный предводитель. Потом расселись в сани, и поезд из десятка-другого экипажей, при веселом смехе и оживленной болтовне, гремя бубенчиками, тронулся в путь. День был морозный, ясный; солнце ярко светило с голубовато-бледного, безоблачного неба, и лучи его искрились по молодому, чистому снегу мириадами алмазных точек. Подъехав к заставе, колокольчики отвязали; передняя тройка прибавила ходу, следующие последовали ее примеру, и вся вереница саней, со звоном и шумом, блестя наборной сбруей и лакированными дугами, осыпаемая снежною пылью, быстро помчалась вперед.

Софи и Cle-Cle сидели рядом, Осокин напротив; молодой человек не сводил глаз с оживленного, раскрасневшегося лица Софи, с ее стройной фигуры, закутанной в изящную бархатную шубку. Какой-то смелой, захватывающей за сердце, красотой блистала девушка и как мизерна казалась Оресту сидевшая рядом с ней Cle-Cle, маленькая, сухонькая, съежившаяся от мороза, с лицом спрятанным в муфту! Ни разу еще до сих пор не производила Софи такого полного впечатления на молодого человека, ни разу не чувствовал он в себе такого сильного прилива страсти как в настоящие минуты; теперь, окруженная этою безграничною ширью, на этой лихой тройке, осыпаемая снегом, с внезапно пробудившеюся удалью в сверкавших глазах, Софи казалась ему во сто раз прелестнее, чем в душной зале, в каком-нибудь эфирном платье, в обществе млеющих пред нею кавалеров. И страстно хотелось Осокину преклониться пред этой поражающей красотой и вымолить хотя теплое слово, ничтожную ласку…

— Как жаль, что нельзя выехать из ряда! — воскликнула Софи.

— А что? — спросил Орест.

— Ужасно люблю сильные ощущения! Мне кажется, что тройка наша не довольно скоро подвигается.

— Вас захватываете быстрая езда?

— Да; в этом бешеном беге, как то вольнее дышится!

— Обгоняй! — крикнул Осокин ямщику и шепнул ему что-то на ухо. Тот живо подобрал вожжи и, ловко объехав несколько передних саней, лихо вылетел вперед и понесся действительно сломя голову.

— Чудо как хорошо! — весело вскричала Софи.

— Не понимаю, — пробормотала Cle-Cle, отнимая от лица муфту, — что тут чудного? Ветер режет лицо, лошади осыпают снегом… А на вас рассердятся, после небольшой паузы, — заметила она Оресту.

— За что?

— За то, что вы нарушили светскую вежливость и едете впереди даже губернатора, распорядителя праздника.

— Ах, Боже мой, — перебила сестру Софи, — не ехать же нам шагом потому только, что у его превосходительства лошади плетутся нога за ногу!

— Пошел! — крикнул ямщику Осокин. — Доехав до усадьбы, мы дождемся губернатора, Клеопатра Павловна, и пропустим его вперед, успокойтесь.

— Невежливости вашей мы все-таки этим не поправим, — сказала Cle-Cle и поторопилась уткнуть нос в муфту.

Вдали показалась усадьба Сильванского; на горе, боковым фасадом упираясь в крутой берег реки, стоял большой каменный дом, в средневековом стиле, с башнями по углам, и целым верхним этажом, залитым огнями, выглядывал из-за слегка посеребренного первым морозцем сада, живописно спускавшегося по отлогостям горы. Длинная березовая аллея вела к дому. Подъехав к ней, Орест велел ямщику остановиться; уже темнело, и бледноватый серп луны все яснее и яснее проступал на густевшей синеве ночного неба; мороз крепчал, и едва заметный ветерок начинал заигрывать в верхушках старинных берез, по временам сдувая с ветвей мелкие снежные блестки. В ожидании отставших, ямщик сошел с козел, осмотрел лошадей, от которых пар так и валил, и начал топтаться на месте, постукивая одной ногой о другую. Осокин закурил папиросу.

— Merci, Орест Александрович, вы доставили мне большое удовольствие, — сказала ему Софи. — Давно я так хорошо не каталась.

Орест просиял.

— Зато Клеопатре Павловне я, кажется, не угодил? — улыбнулся он.

— Совершенно! — ответила Cle-Cle. — Впрочем, у вас нет таланта, угождать всякому.

— Отсутствие подобного таланта — достоинство, по-моему, — подхватила Софи. — Это значит только, что M-r Осокин неспособен быть и нашим и вашим!

— Положительно не могу… и очень рад, что вы, Софья Павловна, меня так поняли!

Поезд приблизился, и ямщик Ореста, пропустив вперед половину саней, въехал в ряд. Несколько любопытных взглядов, в том числе Леонида Николаевича и Соханской, брошено было на Осокина и его спутниц, многое множество предположений родилось в головках дам и девиц. Но вот мелькнули мимо путешественников белые каменные ворота и из-за угла блеснул яркий свет громадного рефлектора, освещавшего подъезд. Первые сани остановились и два лакея, во фраках и белых жилетах, отстегнув полсть, высадили губернатора и избранную им даму, М-me Соханскую; за губернатором стали опоражниваться и другие экипажи. Гости входили в большие сени, из которых направо и налево приготовлены были дамские и мужские уборные. Представительный Сильванский принимал гостей на верхней площадке парадной лестницы, ярко освещенной и уставленной экзотическими растениями. Бальная зала горела огнями и на украшенной зеленью и цветами эстраде стоял оркестр, капельмейстер которого, с смычком в руке в ожидании сигнала, не спускал глаз с дверей небольшой круглой аванзалы, где собирались приехавшие. Но вот хозяин подал руку губернаторше… капельмейстерский смычок рассек воздух, грянул польский — и гости попарно стали входить в зал; затем начались танцы.

Первый вальс и предобеденную кадриль Орест танцевал с Софи; давно уже не помнил он себя до такой степени счастливым. Софи была любезна, весела и, скажем от себя, действительно увлечена в этот вечер молодым человеком. Когда начали шестую фигуру, Осокин попросил у нее позволения сесть за обедом рядом с ней и, получив разрешение, просто растаял от восторга. Но счастие его достигло крайних пределов, когда М-r Огнев, безуспешно рисовавшийся перед Софи в течение всей кадрили, по окончании ее подлетел к Ильяшенковой с любезностями и разными сетованиями: Софья Павловна так холодно приняла светского льва, так сухо отказалась танцевать с ним, что тот, с перекошенным от досады лицом, из приличия пробормотал что-то невнятное и полетел к Катерине Ивановне.

— У них опять на лад пошло! — пожаловался он.

— Вижу и удивляюсь вашей навязчивости.

— Хочу расстроить свадьбу!

Генеральша рассмеялась.

— Чему же вы смеетесь, Ketty? He вы ли сами наболтали разных разностей Перепелкиной, с целью поселить раздор между Софи и Осокиным?

— Это правда, но вы видите результат: полное соглашение! Я сделала это, желая угодить вам и вроде пробы — не более… А ваши пресловутые пробуждения ревности и самолюбия — к чему привели они? К полному фиаско?.. De grace, — заметив его желание оправдаться, перебила его молодая женщина, — n'allez pas me debitter des mensonges[128] — я ведь им не поварю… Вспомните лучше, что говорила я вам в самом начале: пусть женятся, а там…

— Но уступить дорогу какому-нибудь Осокину!

— Ce «какой-нибудь» aura les poches pleines, cher ami, tandis que vous…[129]

Катерина Ивановна печально развела руками. Франт бесился.

— Que faire, chou-chou, — утешала его Соханская, — il aura le bouton et vous la rose[130] — так видно судьбе угодно!

— Хоть бы этот проклятый процесс поскорее выиграть!

— Ах! — комично вздохнула Соханская. — Хотя бы эти проклятые двести тысяч мне поскорее выиграть!

Огнев зло посмотрел на нее.

— Не сердитесь… Бросьте все это до времени, а затем мы сообща будем действовать et je vous jure que l'affaire marchera toute seule…[131] Я ведь тоже имею свои причины насолить Осокину.

Пока шел этот разговор, Орест, совершенно довольный и счастливый, бродил в ожидании обеда по парадным комнатам княжеского дома, приглядывался к карточным столам и совершенно нечаянно добрался до зимнего сада. Белый матовый свет мягко лился из его растворенных дверей, сглаживая резкие контуры темно зеленых пальм, громадных лавров и миндальных дерев и широколистных арумов. Посреди галереи, из большого, изящно убранного ноздреватым камнем и ползучими растениями, аквариума бил фонтан, мелкою пылью осыпавший свесившиеся по сторонам ветви апельсинных и померанцевых деревьев. Из-за групп зелени сквозили белые шары ламп, а по углам сада, перед чугунными диванчиками, стояли небольшие мраморные столики. Все было тихо; бальный шум доносился сюда лишь в виде неясного гула и только слабо журчал фонтан, равномерно роняя в бассейн свои светлые, прозрачные капли. Осокин сел на стоявшую в нише скамейку и погрузился в мечты: «Вот бы куда привести Софи, в этот таинственный полусвет, под благоухающую сень этих чудных растений, и под мягкий ропот этой падающей воды отдать ей свое сердце навсегда, на всю жизнь!.. О, как чудно прозвучали бы мне, в этом райском уголке, слова любви с ее дорогих для меня уст!»

И, как бы в ответ на грезы Ореста, из противоположного конца сада вдруг долетел до него грустный, словно сквозь слезы, полушепот:

— Но разве нельзя остаться вам здесь? Нельзя разве? — спрашивал женский голос.

— Нет! — глухо отвечал мужской. — Те роковые слова, которые только что сорвались у меня с языка, та недостойная мужчины слабость, которую я обнаружил в разговоре с вами — мой приговор… Ни одного дня не должен я более оставаться здесь!

Осокин затрепетал, и вся кровь мгновенно прилила к сердцу: в разговаривающих он узнал сестру и Каменева! Первым движением молодого человека было тотчас же встать и удалиться, но надежда на то что, быть может, он ослышался, остановила его.

— На кого же вы оставляете меня? Что меня ожидает? — восклицала Бирюкова.

— Надежда Александровна! Счастие наше сомнительно; остановимтесь же вовремя… Поверьте: присутствие мое здесь не принесет вам ничего, кроме горьких минут… За одну улыбку воображаемого счастия вы легко, может статься, заплатите мучениями целой жизни — за что же?.. Теперь чувство наше чисто; мы хоть и плачем над ним, но стыдиться нам нечего!

Сомневаться было невозможно; с жгучей болью в сердце быстро вышел Орест из сада. «Так вот, — мучительно думал он, — где разгадка того, что я так напрасно силился узнать, вот где корень болезни моей бедной сестры!» — и, подобно клубку, конец которого вдруг отыскался, стали разматываться перед ним те мелочные обстоятельства и случаи, которым прежде он не придавал значения.

Размышления Осокина были прерваны приглашением к обеду. Он пошел отыскивать свою даму, предварительно постаравшись отогнать от себя тяжелые мысли; сначала это удавалось ему плохо, впечатление было еще слишком свежо, так что Софья Павловна даже заметила его озабоченное состояние, но потом, взглянув на сестру, которая мастерски надавала на себя личину веселости, он мало помалу успокоился, а близость любимой женщины и мечты о собственном счастии скоро вытеснили из его памяти грустную сцену в саду.

После роскошного обеда гости разбрелись по комнатам с чашками чая и кофе; образовались кружки, некоторые уселись за карты. К Оресту подошла сестра; завидев ее, молодой человек не мог подавить в себе тяжелого чувства: оно так вдруг и нахлынули на него, с прежнею силою, при появлении Бирюковой.

— А тебя можно поздравить, — с улыбкою проговорила она, тронув брата за плечо и отводя его в уединенный угол гостиной. — Ты счастлив!

— Да, Надя… И желал бы, чтобы и другие, милые моему сердцу, были так же счастливы!

Бирюкова вздохнула и провела рукою по глазам.

— Не для меня счастие, Остя! — печально вымолвила она — и слезы послышались в ее голосе.

— Надя, Надя! — в волнении схватил Осокин обе руки сестры. — У тебя другое горе есть, сильнее, чем семейное! Ты не хочешь высказаться… Я ведь вижу… Из-за таких людей, как твой муж, не мучатся, не страдают — их презирают только!

Бирюкова слегка изменилась в лице; «Он что-нибудь заметил!» — мелькнуло у нее в голове.

— Не понимаю я, о чем ты говоришь, — холодно возразила она. — Какое же горе может быть сильнее того, которое я испытываю? Муж — негодяй, средств нет, сердце разбито — чего же еще?

Орест с грустью взглянул на сестру; он ясно видел, что откровенности от нее не дождешься, что даже намека одного было достаточно, чтобы изменить тон ее разговора. Он тотчас же прекратил его и, воспользовавшись первым подвернувшимся предлогом, отошел от Надежды Александровны. Проходя в танцевальную залу, Осокин обернулся и, увидав Каменева подходившего к Бирюковой, горячо пожелал, чтобы отъезд доктора, решенный в саду, состоялся к действительности и как можно скорее.

В зале раздавался гул смешанных голосов, женский смех, шум шагов и передвигаемых стульев. Разносили конфекты и фрукты. Заметив Софи в одном из кружков около эстрады, Орест направился к ней, пробираясь между ходившими дамами и наставленными в беспорядке стульями, как вдруг на самой середине был остановлен милейшим Владимиром Константиновичем, который уписывая за обе щеки громаднейшую дюшессу, левой рукой предложил шурину помещавшуюся на ней кучку конфект; тот вытаращил глаза: «Вот медный-то лоб!» — подумал он и отказался.

— Что же так? — усмехнулся Бирюков. — Или и без конфект много сласти выпало тебе сегодня на долю?

— Не понимаю я ваших острот! — пожал плечами Орест и повернулся, чтобы идти.

— А дамочка-то, ух канальство! С какими калеными глазами! — остановил его зять. — Так вот и пышет!

— Какая дамочка? — нетерпеливо спросил Осокин, порываясь уйти.

— А вон та, к которой ты пробираешься! — бесцеремонно кивнул головой Бирюков в сторону Софи.

— Вы — совершенный невежа! — взбесился Осокин.

— А ты может думаешь, что все дураки, не видят!

Орест отвернулся и пошел прочь.

Около Софи заметил он незнакомую девицу, Огнева и некоторых других кавалеров. Леонид Николаевич сидел немного поодаль и, развалившись, корчил из себя Печорина: зевал, чистил Бог весть для чего, привешенным к часовой цепочке ножичком, свои и без того выхоленные ногти и саркастически улыбался, вслушиваясь в любезности увивавшихся около Софи юношей. При приближении Ореста, он взглянул на него и, вспомнив, что с ним сегодня еще не здоровался, не совсем решительно проговорил:

— Bonjour![132]

Осокин отвернулся и молча прошел мимо скучающего франта. Тот не совладал с собой и сконфузился. Софи, от внимания которой редко что укрывалось, заметила это и подозвала Ореста.

— Садитесь, ласково предложила она ему, — и, в ожидании танцев, поболтаем.

Осокин сел.

— Vous venez de donner une petite leçon?[133] — улыбнулась она, очень хорошо зная, как приятны будут Оресту эти слова.

— Я просто не хотел ответить на его поклон.

— За что?

— Monsieur est trop mal eleve![134]

Софи более не настаивала.

— Ne ferons nous pas un petit tour?[135] — спросила сидевшая около Ильяшенковой девушка.

— Pourquoi pas,[136] — ответила Софи.

— А кстати, у меня и план готов, — сказал Осокин. — Вы видели зимний сад?

— А разве есть?

— Прелестный… Желаете, чтобы я был вашим чичероне?

— С удовольствием. Mery, serez-vous de la partie?[137] — обратилась Софи к своей соседке.

— Volontiers[138], — отвечала та и поднялась с места.

Орест предложил руку Софи, один из юношей ее спутнице, и молодые люди тронулись.

— Вы опять не в духе? — заметила Софи своему кавалеру.

— Что делать: обстоятельства так складываются! — вздохнул молодой человек.

— Вы, однако, капризны!

— Я уверен, что вы извините мой каприз, когда узнаете его причину.

— А в чем она заключается?

— Мне ужасно хочется танцевать с вами эту, кадриль, а между тем…

— Но я танцую с вами следующую…

В это время они вошли в сад и разделились на пары; Софи с Осокиным осталась у фонтана, а юноша с своей дамой отправился далее.

— Вы не поняли меня, Софья Павловна, — с волнением проговорил Орест, — мне хотелось бы весь вечер танцевать с вами… не отходить от вас…

Софи вспыхнула и в смущении опустилась на близ стоявшую скамейку.

— Когда на днях, в первый раз после разговора в собрании, — с жаром продолжал молодой человек, — вы с прежнею снисходительностью отнеслись ко мне — я ожил… Сегодня я не знаю, что со мной… я сам удивляюсь своей смелости… Простите, но я выскажусь: я люблю вас, Софья Павловна!

Кровь ударила в голову Осокина и, весь замирая, с лихорадочным трепетом, взглянул он на Софи. Она сидела склонив голову и, закрывшись веером, тяжело и часто дышала. Волнение охватило и ее: ноздри ее расширились, черные глаза сверкнули из-под длинных опущенных ресниц, но она молчала и только нервно перебирала отделку своего черного шелкового платья.

— Софья Павловна! — подсел к ней рядом Орест и робко, дрожащей рукой прикоснулся к руке девушки. — Отдайте мне эту руку… отдайте на всю жизнь!

Головка Софи медленно повернулась и она, вся дышащая жизнью, озаренная торжеством, устремила на него свои глубокие, горевшие страстью, глаза.

— И вы не оттолкнете ее? Никогда? — медленно, прерывающимся голосом уронила она.

— Никогда! — воскликнул Осокин и, в беспредельном упоении, поднес руку девушки к своим горячим, трепещущим губам.

XIII

Ильяшенковы собрались в обратный путь немного ранее прочих гостей; Анна Ильинишна жаловалась на мигрень, а Павел Иванович, кончив свою партию, находил, что у Сильванского делать было больше уже нечего. К Ильяшенковым присоединились еще два благоразумные семейства и четыре тройки, со звоном и громом, съехали со двора княжеской усадьбы, увозя своих седоков, довольных и недовольных впечатлениями пережитого дня.

Ночь была светлая, и тонкая пелена молодого снега ярко белела при лунном сиянии. Длинные темные тени деревьев ложились через дорогу и, переплетаясь разнообразными узорами, принимали самые фантастические очертания. Окрестность тихо дремала, окутанная морозною мглою, и в этой строгой тишине как-то неприятно звучал резкий звон колокольца, скрип полозьев или отрывистое карканье взбуженной вороны.

Осокину счастье как-то особенно благоприятствовало в этот вечер: не успели отъехать и версты, как Cle-Cle объявила, что ей холодно и пересела в кибитку своей приятельницы. Заметила ли она, что в санях Ореста она лишняя, или просто показалось ей скучным слушать чужой разговор, не принимая в нем участия, только будущие жених и невеста остались одни. Осокин тотчас же воспользовался этим и приступил к разговору, который во весь вечер тяжелым камнем лежал у него на душе.

— Софья Павловна, — начал он, — вы не рассердитесь, если вместо поэзии, которой полно мое сердце, я на несколько минут обращусь к вам немного прозаически?

Софи посмотрела на него как-то сбоку и ответила:

— Нисколько… и в доказательство того, что я не сержусь на вас — прошу отныне называть меня не Софьей Павловной, а просто Софи… Sophie tout court… Cela vous va?[139] — кокетливо улыбнулась девушка.

— Еще бы, — в восхищении воскликнул молодой человек и потянулся за ручкой, спрятанной в муфту.

— Voyons un peu: quelle prise allez vous me debiter?[140] — ежась от холода и вкладывая руку обратно, спросила Ильяшенкова.

— Если вы, M-lle Sophie (Орест никак не мог решиться выговорить просто Софи), согласились отдать мне ваше сердце, то вы конечно намерены разделять мои убеждения, не так ли?

Девушка несколько встревожилась, но утвердительно кивнула головой.

— Главными из них, — понижая голос, продолжал Орест, — я считаю откровенность и прямоту действий; и вот почему мне хочется, прежде чем я буду говорить с вашими родителями, объясниться с вами, чтобы на будущее время в отношениях наших не было ничего недосказанного. Вы считаете меня богачом?

Быстрый пытливый взгляд сверкнул из-под густых ресниц девушки; она как бы задумалась на минуту, но тотчас же оправилась и весьма равнодушно проговорила:

— Я этим не интересовалась.

Радость отразилась на лице Осокина; маневр Софи ускользнул от его внимания.

— Но вы должны были слышать о моем будущем наследстве?

— Слышала, но к чему этот разговор?

— А к тому, M-lle Sophie, что я не имею права оставлять вас в неведении: своего у меня только небольшое родительское имение и служба; всего тысяч около двух с чем-то дохода.

— Разве дядя лишил вас наследства?

— Нет; и даже не лишит — в этом я уверен, но я сам откажусь от него.

Софи в неописанном изумлении посмотрела на молодого человека.

— Как?! Вы откажетесь?.. Да вследствие чего же? — вырвалось у нее.

— Вследствие того, что состояние это нажито по-моему не совсем правильно, — тихо проговорил Орест.

Софи обдумывала.

— …По моим убеждениям я не могу принять его… Эти деньги будут жечь мне руки…

«Бред пылкого, честного юноши, — рассуждала в это время Софи, — но, к сожалению, перешедший границы… Это донкихотство, которое я не могу допустить и не допущу! — А если это — твердое убеждение, которое не сломишь?.. Вздор! К чему ж тогда моя красота, мои ласки? Разве не в моей власти сделать их всесильными?»

Все это молнией сверкнуло в голове девушки, и когда Осокин возобновил разговор — план ее был уже составлен, и кроткая улыбка блуждала на ее коралловых губках.

— Я протянула вам руку, Орест, — мягким, ласкающим голосом сказала она, — не для того, чтобы идти врозь с вами… Не богатства искала я в вас, а человека, который бы любил меня, который…

— И вы нашли его, Софи! — в безумной радости прошептал Осокин, страстно припадая к руке девушки. — Твой я, твой на всю жизнь! — задыхаясь, добавил он.

— И я — твоя, тихо склонилась к нему Софи.

XIV

На другой день утром, когда по обыкновению девицы Ильяшенковы явились в спальню Анны Ильинишны поздороваться с матерью, генеральша встретила Софи следующим нравоучением:

— Ma fille, quoique vous avez vos vingt-deux ans[141] — вы должны знать что, пока вы в девицах, мать отвечает за вас перед светом. Вчера вы вели себя неприлично, comme une demoiselle sans education[142], и я, скрепя сердце, должна выразить вам свое неудовольствие.

Софи очень хорошо знала, что мать думает иначе, что вся тирада эта высказана Анной Ильинишной только ради сохранения своего родительского достоинства, и что вслед за ее ответом неминуемо последует торжественный поцелуй в лоб, а потому и решилась не прерывать ее речи, потешить мать на последках.

— Ты настолько хорошо воспитана, — продолжала старуха, — что должна знать, что принято в обществе, и что нет. Hier vous avez fait infraction a ses lois:[143] целый день не разлучались с Осокиным! Je vous demande un peu: est-ce qu'une fille bien nee se mettra ainsi a la risee de tout le monde?[144]

Софи молчала и только кусала губы: ее ужасно смешила серьезность, с которой мамаша разыгрывала эту комедию.

— Et vous, Cle-Cle, — обратилась Ильяшенкова к младшей дочери, — vous vous etes permis une chose sansnom[145]: пересесть в чужой экипаж и оставить votre soeur[146] наедине с молодым человеком!

— Ямщик был! — возразила Клеопатра.

— Vous dites des sottises![147]

— He мерзнуть же было мне, maman, в открытых санях!

— Mais vous deviez faire attention aux consequenses, a ce que dira le monde![148]

— Le monde n'aura rien a dire, maman,[149] — вмешалась Софи, которой уже надоела эта сцена. — Я — невеста М-г Осокина!

Краска удовольствия проступила на лице Анны Ильинишны, но это однако не помешало ей выдержать до конца свою роль и притвориться удивленной:

— Ты — невеста?.. Без моего согласия?… Je n'en reviens pas![150] — театрально всплеснула она руками.

— Вчера, по приезде, хотела я сообщить вам, maman, о предложении Осокина, но вы были так утомлены, что я боялась вас обеспокоить.

— В таких важных случаях бояться нечего: это был твой долг, и ты должна была его исполнить, — наставительно заметила генеральша. — Дать слово, не посоветовавшись со мной!.. Без моего благословения! — восклицала она.

— Я была уверена, что выбор мой не встретить порицания с вашей стороны.

— Это почему?

— Потому, maman, что вы слишком хорошо знаете людей и не допустили бы до сближения с вашей дочерью человека недостойного.

— Д-да… c'est comme ça?[151] — важно протянула Анна Ильинишна.

— Я прошу вашего благословения, maman, — чтобы сразу кончить эту комедию, объявила Софи и опустилась перед матерью на колени.

Ильяшенкова благословила дочь, прочла ей небольшое наставление, и невеста, приняв всеобщее поздравление, отправилась к отцу. Дорогой Cle-Cle сказала Софи:

— А я ведь нарочно вышла из ваших саней… Видя ухаживания Осокина, я хотела доставить ему случай скорее сделать первый шаг.

— И опоздала, — рассмеялась Софи, — la glace était déjà rompue![152]

С Павлом Ивановичем разговор у невесты был до крайности прост и краток: порадовавшись выбору дочери и благословив ее, генерал тотчас же перешел на практическую почву:

— Умная и ловкая женщина, — сказал он, — всегда сумеет забрать нашего брата в руки — это аксиома. Помни, что со временем Осокин будет богат и что с первого же дня тебе необходимо подчинить его своему влиянию.

Он снова перекрестил дочь и, поинтересовавшись приездом жениха, хотел было уже садиться за письменный стол, но Софи остановила его:

— Мне хотелось бы, папа, чтобы ты разъяснил мои сомнения на счет одного обстоятельства… — и невеста вкратце передала отцу о предположенном Осокиным отказе от наследства.

Павел Иванович расхохотался.

— Есть о чем беспокоиться! Да видано ли это, чтобы кто-нибудь отказывался от денег, да еще от таких денег! Люди, чтобы добыть несколько сот рублей, режут себе подобных, жизнью своею рискуют, а тут, без хлопот, плывут они в руки и вдруг… Ха-ха-ха!.. Орест Александрыч молод еще, фанаберия в голове его бродит, — ну, да и наследство еще в будущем, а как поднесут ему на ладошке тысяч эдак полтораста — тогда увидим, как-то он ими побрезгует! Полно, милая моя, не беспокойся и прими еще раз мое сердечное поздравление!.. Откажется!.. Ха-ха-ха!

Павел Иванович торжественно поцеловал дочь в лоб и не менее торжественно умолчал о приданом.

В час пополудни того же дня Осокин в праздничном наряде стоял на коленях рядом с Софи и принимал благословение стариков Ильяшенковых; в три — о помолвке знал уже весь город, а через месяц назначена была свадьба, в великолепии которой никто не сомневался.

Загрузка...