До сегодняшнего дня Дюмель никогда не видел этой женщины, беседующей в стороне с пожилым Паскалем, приходским священником. Всех прихожан Дюмель знает в лицо: располагающаяся почти на самом западном краю Парижа небольшая церковь, где он поставлен в помощь для служения, каждый день принимает не более полусотни верующих, все они — постоянные гости, поскольку живут в ближайшей округе. Вот покинуло Божий дом семейство Дидье, а вон излечившаяся пожилая Лане Маргар, поддерживаемая под руку дочерью, приближается к мраморному образу Богородицы, чтобы поблагодарить Святую Матерь за еще один день на земле. А эта невысокая стройная женщина с короткой темно-русой стрижкой, в серо-голубом драповом пальто, что просяще всматривается в лицо настоятеля в поисках поддержки, никогда ранее здесь не бывала. Как, впрочем, и юноша, со скучающим видом стоящий недалеко от нее в проходе между церковными рядами. Он покачивался на носке туфли, заложив руки за спину, сминал в кулаках кепку и без особого интереса обозревал церковные витражи.
Дюмель переключил внимание с женщины на молодого гостя. Тот совсем недавно вышел из подростковых лет, среднего роста, крепко сложен. Его отличал прямой и решительный профиль со слегка скошенным большим лбом и вздернутым подбородком. Темные непричесанные волосы и серо-карие глаза с острым взглядом даже в минуту спокойствия много говорили о характере гостя.
Юноша повернул голову в сторону Дюмеля и встретился с ним взглядом. В груди Констана на секунду кольнуло и вспыхнуло, когда он увидел приятное лицо, но в следующий миг юноша развернулся в сторону женщины, которая позвала его по имени:
— Лексен!
Тот быстро подошел к ней. Она посмотрела на него и положила ладонь на спину. Это его мать, понял Дюмель. Женщина что-то еще сказала Паскалю, он понимающе кивал ей. Юноша сложил руки перед собой, покачивая кепи, и молча смотрел в пол. Дюмелю хотелось узнать подробности разговора, но он понимал, что преподобному запрещено разглашать подробности беседы с прихожанами с младшими и начинающими служителями, ближайшими сопровождающими его церковных таинств. Но вдруг священник обернулся к Дюмелю и позвал его, сделав знак рукой.
— Констан! Подойди к нам.
Дюмель склонил голову, поставив очищаемый канделябр на белую скатерть, и подошел к Паскалю, взглянул на женщину и ее сына, поздоровавшись с ними.
— Констан, это Элен Бру́но и ее сын Пьер-Лексен. В их семью несколько лет назад пришло горе, которое до сих не отпускает юного Пьера, — негромко сказал настоятель, повернувшись к Дюмелю. — Следует вернуть юношу на путь светлой жизни и воскресить в нем веру в себя и окружающих. Поручаю это тебе. Будь его воспитателем и наставником. Это хорошая практика для тебя. Ты приобретешь новые для себя навыки и разовьешь знакомые, открыв в себе иные пути для совершенствования. Пьер постарается быть с тобой откровенным, насколько это возможно. Правда?
Священник, улыбнувшись сквозь посеребренную бороду, добродушно посмотрел на юношу поверх очков. Тот закатил глаза и неопределенно мотнул головой. На его щеках и у губ прорастала новая, едва заметная щетина.
— Прошу, Лексен. Ради меня. — Быстро зашептала женщина, дергая сына за рукав пиджака. Дюмель стоял рядом и смотрел на юношу.
— Пьер, как часто посещаете церковь? — спросил преподобный.
— В последнее время никогда. Вообще — крайне редко, — негромко ответил молодой Бруно. Голос, высокий, почти окрепший баритон, соответствовал его мужественному не по годам виду, что редко встретишь среди юношей, стоящих на пороге взрослости, подумал Дюмель и обратил внимание на священника, который коснулся его плеча:
— Оставляю вас. Можешь приступать к своей «практике» уже с завтрашнего дня. Обговорите всё насущное вместе.
Паскаль указал на выход из церкви.
— А на сегодня, Констан, твой долг выполнен. Можешь быть свободен. Да, смотри, чтобы ваши встречи не повлияли на твое служение и занятия на вечернем отделении. Это не смягчает твой крест и не одаряет привилегиями. Это возможность постичь Бога в таинствах разговора, когда тебе откроется душа этого молодого человека. Это хороший опыт. Я знаю, ты справишься. У меня на тебя большие надежды. — Паскаль улыбнулся.
— Благословите, преподобный. — Дюмель склонил голову, повернувшись к священнику. Тот совершил над его головой крестное знамение и подал ладонь. Констан, взяв ее в свои руки, приложился к ней губами и лбом.
Затем настоятель удалился, а Дюмель приглашающим жестом указал семейству Бруно на выход из церкви в парк с искусственным прудом под пышными каштановыми гривами. Почти все прихожане вечерней службы разошлись. Лишь пожилая Маргар медленно ступала вдоль аллеи, опираясь на трость и руку дочери.
Дюмель указал женщине на деревянную скамью у площадки перед церковью под тенью единственной на весь парк лиственницы. Та поблагодарила и села, посмотрев на сына. Тот качнул головой и, несмотря на оклик матери подойти и присутствовать при беседе, ответил молчанием, приблизившись к пруду и запуская в него мелкие, подобранные с земли камни. Дюмель некоторое время смотрел в спину юноше, на его размах и движение кисти, когда тот запускал очередной камешек, пытаясь попасть в центр едва колышимой водной глади.
— Простите его. Как мне к вам обращаться? — поинтересовалась женщина, поставив на колени потертую дамскую сумку.
— Просто Констан. Констан Дюмель.
— Мсье Дюмель. У моего сына, если можно так назвать, психологическая травма. Я водила его к детскому и взрослому психологу, показывала психиатру в клинике, но результаты от этого были малы. Он подвергался травле в своей школе, поэтому нам пришлось сменить ее. А это, поймите, сложно — поменять обстановку, да еще и на последнем году обучения: Пьер выпускник, летом сдает итоговые экзамены. Я занимала всё его свободное время, отвлекала, лишь бы он не бездействовал и не уходил в себя. Но он так до сих пор и остается замкнутым, немногословным, порой даже со мной. Хотя у него бывают попытки вылезти из своей раковины, но они длятся короткое время…
— Простите, что перебиваю, но вы четко так и не упомянули, в чем боль вашего сына, — тактично вклинился в ее повествование Дюмель.
— Да, простите. Даже… даже сейчас, спустя столько месяцев сложно об этом говорить… Сын пострадал от изнасилования. Моего бывшего возлюбленного, своего отчима.
Сердце Дюмеля ухнуло и забилось чаще. За спиной раздался очередной булькающий звук уходящего под воду камня, брошенного Лексеном прямо у берега.
— Эрне был неплохим человеком. Но однажды… Он вдруг начал пить. Постоянно стал срываться на нас с Пьером, бранился. Но никогда не бил, руки не поднимал. До одного дня. Я тогда раньше обычного ушла на дежурство, а Лексен только проснулся и готовился идти в школу. В это время Эрне отсыпался после ночной пьянки с дружками. Что мне тогда удалось узнать от сына, пока он надолго не замкнулся, что он, Пьер, проснулся и увидел над своей кроватью Эрне. Алкоголь и буйство еще не выветрились из него. Он подсел на кровать к Пьеру, зачем-то начал говорить непристойные вещи. А когда сын оттолкнул его, Эрне применил силу. В тот день и пару последующих Лексен пропустил школу. А мне на работу позвонили соседи и сообщили об ужасном происшествии. В этот же вечер Эрне исчез из нашей жизни и больше никогда не появлялся.
Дюмель мялся, не зная, стоит ли что-то сказать или промолчать. Промолчал, но сочувственно посмотрел на женщину, которая отвернулась, чтобы сглотнуть подступившие к глазам слезы. Констан посмотрел на Лексена. Тот повернулся против ветра и пытался поджечь дешевую сигарету спичкой.
— Пьер! Сколько раз говорить: брось заниматься этой дрянью! — крикнула на него мать, завидев, как сын прикуривает. Тот вжал голову в плечи, нахмурился, нервным движением кинул так и не зажженную сигарету под ноги и с напускным показушничеством под материнским взглядом растоптал ее носком туфли.
Значит, юный Бруно тоже прошел через это испытание своего тела. Но оно было совершено против его воли, насильно, грязно, мерзко, в то время как у него, Дюмеля, всё произошло по его личному желанию и согласию. Перед глазами всплыли картинки воспоминаний первого опыта: дальняя стена хозяйственного сарая близ территории католической школы; ему, Констану, едва исполнилось шестнадцать; его товарищ Луи и их подруга из соседнего селения Жозефина (последняя специально сбежала из отчего дома на встречу с мальчишками, которых знала с малых лет) — друзья детства, всего на год старше. Втроем они уединились в назначенный вечерний час и, сбросив с себя одежды, изучили друг друга как вместе, так и попарно, но связь с Луи показалась Дюмелю более искренней, глубокой и нежной. Никто из учеников и преподавателей не узнал об этой тайной запретной встрече, как, впрочем, и о последующих. После продолжавшихся несколько месяцев связей с Луи у Дюмеля больше не было партнеров. С отличием окончив школу, он вернулся в Париж и посвятил себя делам верующего христианина. С той историей из жизни Констана ушли и Луи с Жози. Где они сейчас, чем занимаются, он не знал. Прошедшие годы он нехотя признавался сам себе в личной боли, с которой, кажется, научился жить: несмотря на христианские заветы любви между женщиной и мужчиной, он, Констан, всё же тяготеет к последним, а точнее — к одному, но не решается никому открыться и обуздывает в себе глумные, недостойные мысли. Тем более времени на отношения у него нет: каждый день, с утра до вечера, объят заботами церковной службы и академического учения. Научившись остегивать свои мысли о когда-то возникавших образах Луи, Констан не развращает свое тело. Сегодня его дух очищается Господом, ему дышится легко и свободно. То, что когда-то произошло в школе, — детская шалость, неусмиренное любопытство, веское доказательство близости по духу, высказанное таким неодобрительным верой способом. А теперь, когда Констан встретился с семьей Бруно и услышал, как молодой человек вместо волшебной эйфории от встречи с мужчиной ощутил лишь боль и унижение, в нем вновь проснулись мысли о незабытом, но спрятанном в глубине души влечении.
Дюмель, погруженный в воспоминания, не сразу осознал, что женщина продолжила говорить:
— И я подумала… Конечно, эта идея приходила мне в голову и раньше, но я всё надеялась, что до этого не дойдет. Обращение к церкви не было среди ведущих, скорее, наоборот, самым последним. Может что-то оттуда (мадам Элен на миг посмотрела вверх, в светлое небо) поможет ему? Может благодаря приобщению к вере, духовности Пьер очистит свою память о том тяжелом дне?
— Я понял вас. И постараюсь найти общий язык с Пьером, — доверительным и мягким тоном произнес Констан. — Не столько я и Христос поможем ему, сколько он сам излечит себя, если будет поступать так, как ему велит сердце. Что ведет им, чему он хочет следовать — вот то главное, за что он должен уцепиться и постараться доверить мне, чтобы я смог понять его и помочь. И попытаться унять его боль не на короткое время. Если человек приходит в церковь, это надолго — навсегда.
— Спасибо, Констан. Надеюсь, вы станете для Пьера не только наставником, но и другом, — улыбнулась женщина. Дюмель опустил голову, спрятав смущение, и вновь посмотрел на женщину, поднимаясь со скамьи. Та тоже встала, оправив пальто, и позвала Пьера. Лексен, заложив руки в карманы брюк, подошел к матери и Констану.
— Мсье Дюмель, когда вам удобно встретиться? — спросила Элен.
— Если Пьер будет согласен, то, как говорил преподобный Паскаль, можно попробовать уже завтра. Сразу после службы, хорошо? — Дюмель развернулся в сторону Лексена.
— Хорошо, — вздохнул тот, посмотрев куда-то мимо служителя.
Дюмель ожидал, что если не всё семейство Бруно, так один Лексен будет присутствовать на богослужении. Но Констану достаточно было секунды, чтобы, взглянув на прихожан, выходя вслед за священником из врат, осознать, что Бруно среди них нет. Служба уже подошла к концу, последний прихожанин покинул церковь, Констан успел переодеться в темную сутану, а Пьера нигде не было, когда он вышел на площадку перед церковью и огляделся. Дюмель решил, что юноша совсем не придет. А ведь он даже не знает, где Лексен проживал, чтобы лично навестить его и мать и удостовериться, что со здоровьем юноши всё в порядке и лишь что-то важное и безотлагательное помешало ему прийти на беседу в назначенный час. Констан побродил несколько минут у пруда и один раз обошел церковь по кругу, когда, вновь выйдя к церковному крыльцу, увидел, как по аллее быстрыми шагами идет знакомая фигура. Пьер был в той же одежде, но без кепи. Он курил, зажав сигарету между кончиками большого и указательного пальцев.
Дюмель остановился у крыльца, скрестив пальцы рук перед собой и не сводя глаз с приближающегося к нему Бруно. У скамейки, где вчера сидела его мать и беседовала с Констаном, Пьер остановился, сделал последнюю глубокую затяжку и выкинул окурок в урну рядом.
— Здравствуйте, — выдохнул Лексен с ленивой ноткой, подойдя к Констану и останавливаясь напротив.
— Что-то важное задержало тебя, что ты опоздал на нашу первую беседу? — ровным, спокойным тоном спросил Дюмель.
Несколько секунд Пьер молчал, бегая глазами по его лицу.
— Будете меня попрекать? — произнес он.
— Ничуть. Ведь ты в итоге пришел. Значит, заинтересован в излечении своей души. Раз решился поговорить со мной.
— Я это делаю ради матери, которая из кожи вон лезет, чтобы помочь мне справиться, — грубовато произнес Лексен, — и я не собираюсь обсуждать свое личное дело со священником или кто вы по статусу. Мне здесь не помогут точно.
Пьер поднял голову и осмотрел внешний фасад светлокаменной церкви. Дюмель проследил за его взглядом и вновь посмотрел на юношу.
— Простите. Не думаю, что идея была хорошая. Всего доброго, — буркнул Лексен, развернулся и зашагал в обратном направлении вдоль каштанов.
— Пьер! — окликнул его Дюмель.
Бруно не отреагировал, быстро удаляясь.
Констан стоял и смотрел ему вслед, пока тот не скрылся за выходом из калитки и кирпичной оградой в конце длинной аллеи. Затем молча вернулся в церковь и ушел в дальний ее конец, в свою комнатку, захватить саквояж с вещами. Перед тем как покинуть комнатку, Дюмель посмотрел на образ Богородицы и Христа над столом и перекрестился.
«Господи, приведи Пьера-Лексена Бруно в храм Свой и возведи в нем то, что разрушено», — обратился к образу Спасителя Дюмель и вышел.
Паскаль расстроился, узнав от Констана, что назначенная с юным Бруно встреча не состоялась, равно как и последующие, но старался подбодрить Дюмеля.
— Твоей вины здесь нет. Значит, его время еще не пришло. Когда его душа достигнет таких мук, когда он не сможет терпеть, он придет, обязательно вернется.
— Но отчего бы ему не прийти сейчас, чтобы, наоборот, далее не стало только хуже…
— В этом вся человеческая природа, Констан. Человек ждет конца. Края. Темноты. И лишь потом идет к свету. Пока тьма полностью не поселилась в нем, он еще может бороться, но из-за слабости духа своего не умеет. Когда надежды совсем нет, он ищет путь к жизни.
— Наша миссия внушить прихожанам, что свет должен литься всегда, продолжаться, не кончаться. Человек должен поддерживать свечу в своей душе, светлый огонь. Не дать ему погаснуть, — рассуждал Дюмель.
— Верно, — пожилой священник кивнул. — Но вспомни себя до прихода к Богу. Напуганного, что не достоин возлагаемой на тебя миссии. Боязливого от встречи с неизведанным, необъятным, невидимым миром Господа. — Паскаль посмотрел на Констана поверх очков и по-отечески усмехнулся. — Мы все такими были, как и Пьер Бруно. Бог есть в человеке изначально. Нужно просто дождаться момента, когда ты будешь нуждаться в Его ответе, как жить дальше и где искать свет, который где-то растерял, встречая на своем жизненном пути тьму.
Констан обдумывал слова преподобного и так глубоко ушел в мысли, что не обращал внимания на прихожан вечерней службы. Обычно он всегда, каждый день, уже много месяцев наблюдает за ними и, хоть знает выражение эмоций на каждом лице, всё равно каждый раз по-новому радуется тому, как люди возносят хвалу Господу. А между тем на службе присутствовал, смешавшись с постоянными прихожанами, Пьер Бруно. Дюмель заметил его только к середине службы. Он стоял позади сухощавого главы семейства Дидье. Лицо Лексена было сосредоточено, но не достаточно, чтобы понимать смысл производимых обрядов. Казалось, Бруно просто делает вид, что внимает священнику, но на деле его взгляд периодически блуждал по церковному убранству и надолго ни на чем не задерживался.
При виде юноши сердце Дюмеля забилось чаще. Он по-настоящему обрадовался, как не радовался никогда в последнее время. Однажды их взоры встретились. Констан тут же опустил глаза, плохо спрятав улыбку, а Пьер дернул уголком губ, продолжая еще какое-то время смотреть на Дюмеля.
Служба окончилась. Прихожане оставили у святых образов зажженные свечи вместе со своими чаяниями и разошлись. Отец Паскаль удалился с нечастой посетительницей церкви в исповедальню. Дюмель, окончив очищение сосудов для завтрашней утренней службы, подошел к Лексену.
Бруно стоял напротив алтарного входа перед распятием и смотрел на мучение Спасителя. Констан встал недалеко от него в стороне и ждал, когда Лексен скажет хоть что-то первым. Спустя недолгое время он обернулся к Дюмелю, осмотрел его с ног до головы в одеянии для церковнослужений и произнес:
— Я… на улице.
— Хорошо. Я скоро подойду. — Констан улыбнулся и удалился в свою комнатку. Он обратился к образам Спасителя и Богоматери, поблагодарив их за указание Пьеру пути к церкви, переоделся в сутану и готов был выскочить в парк, как замялся в дверях, развернулся и подошел к столу. Из ящика он достал новый карманный блокнот с красной тесьмой-закладкой и вышел на улицу.
Бруно ждал его, прохаживаясь вдоль края лужайки и глядя на пару белых лебедей в центре пруда. Услышав шорох туфель, юноша обернулся и сразу обратил внимание, что Констан несет в руках книжку. Тот словно прочитал его вопрос в глазах.
— Это не Библия. — Дюмель развел руками и улыбнулся, затем протянул ему блокнот. — Этот блокнот я дарю тебе и хочу, чтобы ты записывал сюда все свои размышления и наблюдения. То, чего боишься и стесняешься сказать вслух. То, что не можешь по каким-то причинам разделить с ближайшими к тебе людьми. То, что ты хотел бы знать сам, к чему прийти.
Лексен осторожно взял блокнот, покосившись на Констана, и пролистал несколько страниц, убедившись, что это обычная записная книжка. Он засунул блокнот в карман брюк.
— Пьер… — начал Дюмель.
— Зовите меня Лексен. Мне больше нравится второе имя, — произнес Бруно.
— Хорошо. Лексен. Мне радостно, что, несмотря на слова твоей матери о твоей понурости и немногословности, ты сказал мне несколько фраз. Хочешь, чтобы мы продолжили общение? Сколько ты пожелаешь, сколько сам посчитаешь нужным, на тему, которую задашь, — осторожно начал Дюмель, боясь спугнуть внезапное и редкое, судя по словам мадам Элен, желание Бруно поговорить.
Юноша хотел что-то произнести и уже приоткрыл рот, но тут же его закрыл и повернулся в сторону, чуть опустив голову. Долгая минута прошла в молчании.
— Если ты пришел, значит, понял, что готов. Разве нет? Есть иная причина, по которой ты оказался здесь? — попробовал завести разговор Констан, вглядываясь Лексену в лицо.
Что-то необъяснимое тянуло Дюмеля к Бруно. Словно тот был его младшим братом, которого обидели, жизнь которого охвачена беспокойством. Его хочется защитить, помочь ему, не оставить в беде. Обнять, прижать к себе и прошептать: «Всё будет хорошо». Разгладить его непослушные спутанные волосы. Поцеловать в лоб, коснуться щеки — показать, что он находится под надежной защитой.
— Я знаю, вы не хотите на меня давить. Хотите помочь. Но я… я пока не сильно готов в очередной раз рассказать чужому человеку историю своих бед… — произнес Бруно, стыдливо взглянув на Дюмеля.
— Мадам Элен кратко изложила мне случившуюся трагедию. Мне ясны метания, я глубоко сочувствую тебе. Твое поведение — вполне естественная реакция на подобное, — сказал Констан, пройдя вперед. Сделав несколько неспешных шагов, он остановился, заложив руки за спину, и посмотрел на Лексена, взглядом приглашая его пройтись среди каштанов. Пусть даже в молчании. Сейчас стоило любыми способами, вербальными и нет, показать и доказать юному Бруно, что здесь, в церкви, его смогут понять и отвести от терзающих многие месяцы душу и мысли мучений, чтобы он поверил, что находится под защитой.
Лексен, несколько мгновений глядя на Констана, зашагал по правую руку от него.
Первые минуты они шли молча. Бруно смотрел себе под ноги, заложив руки в карманы брюк, и пинал попадавшиеся на его пути крупные камешки. Констан посматривал на юношу, заложив руки за спиной, и ждал.
— Моя мама работает на почте. — Внезапно произнес Лексен негромко. Констан живо обратился на него. — Почтовое отделение номер пять, прямо в центре города. Она работник среднего звена. Ей платят немного, но она справляется. Обеспечивает и себя, и меня. Нам вроде хватает.
— Мои родители тоже небогаты, но и не сказать, что бедствуют. Сейчас отец несет вахту на рыболовном судне в Нормандии, мы с мамой его уже два месяца не видели. Матушка работает в пошивном цехе «У Клюшо».
— Мама отдавала туда свое пальто подшить. В нем она приходила неделю назад. — Быстро вставил Лексен, не поднимая головы. — Это пальто подарил ей… он. Еще давно.
Дюмель сочувственно покивал, поняв, о ком он говорит.
Затем они замолчали надолго, успев обогнуть половину искусственного пруда. Всё это время Лексен озирался по сторонам, глядя то на горожан, спешно пересекающих парк, идущих по своим делам, то переводя взор на позолоченные майским солнцем кроны каштанов. Он следил за перелетом щебечущей птахи с одного дерева на другое и наблюдал колыхание зеркальной поверхности пруда от набегающего резвого и пронзительного ветерка.
— Можно попробовать общаться через записки, если словесно открыться сложнее, — попытался вновь завести разговор Дюмель. Он искренне желал помочь юноше, но для этого нужно было хоть что-то о нем знать. А разговаривать тот всё никак не хотел.
— Простите. Просто мне отчего-то сейчас так легко находиться здесь, — произнес Лексен, глядя перед собой. — Мне спокойно и хорошо в молчании.
Констан его понимал. Он из семьи со средним достатком, может ниже, даже судя по одеждам: хоть пиджак ему в пору, но вид имеет потертый — скорее всего, его приобрели еще несколько лет назад на вырост. Живет он вместе с матерью, которая сильно его любит, но строга и справедлива, что ему не нравится. Обучается в обычной школе без специального уклона и не имеет особых там успехов, был надруган отчимом и после этого лишился лица среди одноклассников, став объектом издевательств. Представляя атмосферу, в которой Лексен живет и существует, Дюмель знал, что любой в такой обстановке способен предаваться отчаянию и гнетущим мыслям, сходить с ума. Бруно раздражает всё, судя по его манерам; он бросает вызов окружающему, хочет казаться решимее, но плохо отбивается от неотступного груза, даже совсем не пытается. Поэтому он так спокоен и расслаблен сейчас, когда никто и ничто на него не давит. Здесь он чувствует себя за пределами душевной боли, он не обращает на нее внимания, даже о ней не думает. «Спасибо, Господи!» — Дюмель посмотрел в небо, жмурясь от солнечных лучей.
Их первая беседа по большему счету прошла без слов. Они не спеша обошли весь пруд и вернулись к церковному крыльцу. Констан был уверен, что сегодня юноша преодолел себя, сделал большой шаг: он был наедине с природой и под покровительством неба, которое обнимало его в защитном жесте, и даже если не ощущал незримое присутствие Бога, то явно отдавал себе отчет, что ему сейчас радостнее, когда он не думал и не тревожился ни о чем.
— Если у тебя уже после нашей сегодняшней встречи будут мысли, смело записывай их в блокнот. И держи его у себя в таком месте, чтобы никто не нашел, — произнес Констан.
Лексен извлек из брюк блокнот, потрогал его обложку, вновь убрал в карман и посмотрел на Дюмеля.
— Вы имеете право благословить? Или сказать что-то напутственное? — скромно спросил Бруно.
Дюмель, не ожидавший такого от юноши, в первый миг разволновался, но затем совершил то, что посчитал должным: протянув к Лексену руки, он мягко коснулся ими его плеч, произнеся строки из апостольского учения мирянам, а затем положил одну ладонь поверх его волос. В эти секунды что-то теплое и освежающее пронеслось по всему телу Дюмеля.
Он снял ладонь с головы юноши. Тот взял в свои обе руки опущенную руку Дюмеля, только что покоившуюся на его макушке, и на миг приник к ней губами. Они были теплые, их касание — крепким. Затем Лексен приложился к ладони Констана лбом и выпрямился, выпустив его руку из своих ладоней. Бруно не знал, можно ли так делать по отношению не к священнику, но душевный благодарный порыв заставил его совершить это.
Кончики их пальцев коснулись друг друга. Между ними пробежала искра.
— Буду ждать тебя в полдень в этом парке в воскресенье, — сказал Дюмель.
Бруно кивнул и, развернувшись на пятках, быстро и уверенно зашагал по аллее.
Чувствуя легкость, Дюмель шагнул в свою крохотную комнатку в общежитии. Чувствуя, будто жар обдает всё его тело, Бруно поднялся на второй этаж и толкнул дверь в свою комнату.
Дюмель подошел к столу, оставил на его краю свой саквояж, прошел к окну и раскрыл его, впуская свежий ветер: он так кстати среди знойного вечера. Бруно, обойдя свой ученический стол на ватных ногах, кинул на него блокнот, подошел к окну и открыл его, впуская в комнату так кстати налетевшее прохладное дыхание весны, что охладит его и освежит тело.
Дюмель сел в кресло у стола и, чувствуя приятную усталость, не спеша расстегнул пуговицы на сутане. Прерывисто дыша, Бруно рухнул в кресло у стены и расстегнул брюки.
Дюмель, расстегнув одеяние на своей груди, освободился от колоратки и запрокинул голову на спинку кресла, глубоко вздохнув, положив расслабленные руки на подлокотники. Бруно запустил руки в нижнее белье и запрокинул голову, находя успокоение в самоудовлетворении.
Дюмель думал о Бруно. Бруно думал о Дюмеле.
С каждым днем Лексен всё больше ждал новой беседы с молодым служителем церкви как возможности очередной встречи с Дюмелем, чтобы чувствовать на себе его теплый и мягкий взгляд, ощущать рядом его присутствие, невольно, словно бы случайно, касаться его ладони. Если сперва беседы проходили в частом молчании, то постепенно Бруно приоткрывал перед Дюмелем новые страницы жизни, а тот в свою очередь делился своим бытом как в сане помощника священника, так и в роли обычного парижанина. Констан понимал, что спешка ни к чему, что он будет встречаться с Лексеном сколько нужно тому для возвращения к обычной жизни. Он не будет наставлять его. Дождется, когда перед Бруно откроется тот обычный мир, в котором он жил до трагедии, когда юноша вернется к своим радостям, которые будут заполнять всё его свободное время, когда он поймет, что жизнь, искрометная, яркая, свежая, — продолжается. И он, Констан, станет его другом, помощником и проводником. Бог привел Дюмеля к душевному равновесию и благодати. Теперь он, Дюмель, ведомый Господом, раскроет душу Бруно и поместит в его сердце живой огонь, изгнав темноту. Тем более Лексен сам тянется к исцелению: он вел себя спокойнее, стал доверять эпизоды своей счастливой жизни до того страшного случая. Бруно менялся, не только душевно, но и внешне: за полтора месяца на глазах Дюмеля он быстро повзрослел — держался прямо и достойно, как молодой человек, вступающий во взрослую жизнь, готовящийся к ней и уже не терпящий расстаться с детской непосредственностью и подростковыми метаниями. Плечи его расправились, исчезала приобретенная за время душевных мук сутулость, словно уверенность поддерживала его изнутри; щетину он растил гуще, а волосы на голове становились растрепаннее. Когда налетал ветер и хлопал его отросшей челкой в глаза, Бруно поднимал ладонь и быстрым движением отводил волосы назад, приглаживая. Было в этом жесте что-то неуловимое, что нравилось Дюмелю, и он невольно улыбался. Ему нравился этот мальчик, играющий в молодого мужчину. Забавляло, что он напускал на себя уверенность и словно бы непринужденность. Но стоит посмотреть ему в глаза, поймать их взгляд, то мелькает внутри Лексена какое-то легкое опьяняющее чувство, одновременно страх и нетерпение. Констан не мог понять, с чем это связано, но надеялся, что спустя еще несколько встреч Бруно откроет свою тайну. Хотя, признаваясь самому себе, Дюмель желал как можно скорее проникнуть в глубины души Лексена. И не столько, чтобы излечить его внутренние невидные раны. Он хотел узнать, как менялось поведение юноши после насильственных действий со стороны его отчима, и помочь ему разобраться в возникнувших чувствах, призвать не бояться их, не стыдиться, а собрать в один ком и разорвать его на части, не упрятать, а вышвырнуть из души.
Обычно регулярные майскими вечерами вторника и воскресенья, в июне встречи юноши и молодого служителя стали проходить реже.
Дюмель, посещая религиозные курсы при институте, к началу июня завершил второй год слушаний: студенты академии уходили на сдачу летних экзаменов, и преподаватели не могли тратить время на слушателей вечерней школы, занимаясь с обучающимися и консультируя их. В последний день занятий, побывав в университетской библиотеке, Констан взял на лето книги о философии и истории религий Древнего Востока. Его занимало изучение иных верований, помимо христианских конфессий, отличающихся описанием божественности происхождения мира, а также возможность познать древние языки. Дюмель был сторонником самообразования и, когда выдавалась возможность познать что-то новое и интересное, сразу брался за изучение вопроса, находя ответы в литературе.
Лексен через силу готовился к выпускным школьным экзаменам, думая сдать хотя бы на «удовлетворительно», чтобы его не выгнали из школы со справкой — мать не побоится выдрать за уши такого обормота, как он. Каждый раз, садясь за ненавистные предметы, юноша вспоминал Дюмеля. Его образ перед глазами придавал ему сил и вдохновения. Нужно постараться показать себя, продемонстрировать, на что он способен, доказать Констану, что он может и умеет преодолевать трудности: начиная с экзаменов и заканчивая изгнанием черноты из мыслей и сердца. С тоской он сообщил Дюмелю, что уходит на последнюю школьную сессию в своей жизни — ведь из-за подготовки они перестанут так часто видеться. На что Констан, дабы не мешать и так слабой усидчивости Бруно и в то же время не прерывать их встречи, предложил Лексену, когда тот будет свободен, самому подходить к церкви после вечерней службы и дожидаться Дюмеля. Если тот видел его на пороге, они беседовали. Если Констан, обозревая парк, не обнаруживал присутствия Бруно, со спокойным сердцем шел домой.
Дюмель не интересовался о записях Лексена во врученном блокноте, словно забыл о своем подарке. Сам юноша также отмалчивался, а в час другой беседы решил признаться, что в нем уже появилась одна объемная запись на три страницы, но он пока не готов поделиться ею, как, возможно, и со следующими. Бруно отказывался признаваться самому себе, не хотел произносить вслух страшные слова о тайном желании, что стало посещать его мысли в первую встречу с Дюмелем. До следующей беседы Лексен был сам не свой и боялся лишний раз показываться на глазах своей матери, а в школе сделался еще более немногословен и угрюм. Он желал частых и более личных прикосновений Дюмеля и ждал от него, как сам понимал, несбыточных ласк, которые бы тоже вручил ему. Бруно понял, чего ему недоставало в этой жизни все последние месяцы: тесной связи, близости с тем, кто поймет его, кто готов будет освободить от душевных терзаний. Всё время на него косо смотрели, осмеивали, воспринимали как чумного — это особо отразилось в школьных стенах. Травля сверстников его добивала, втаптывала в землю, а психиатры ничего не могли сделать. И вот на его жизненном пути внезапно возник Дюмель, едва ли намного старше его, кто воспримет его таким, каков он есть, и поможет справиться с тревогами. Совсем молодой, но уже смело вставший на путь священного служения, обретший свою дорогу, знающий, чего он хочет от этой жизни. Он добр, отзывчив, светел. Он то, к чему стремится Бруно, — к жизни. Но вот не может он пока понять Бога, которого порой упоминает в беседах Дюмель. Бог, даже если Он есть, незрим, невидим, где-то далеко и высоко, а Констан — здесь, рядом, из плоти и крови. Высокий, широкоплечий, с вьющимися волосами чуть ниже плеч цвета спелого колоса и проникающим в душу серо-зеленым взором, даже уставшим излучающий спасительный свет. На его тонких губах всегда играет одобрительная и теплая улыбка, заставляющая верить в чудо. Как же хочется Бруно коснуться этих губ…
Душа Лексена, которая едва стала пробиваться сквозь черные плети мрака на свет, вновь заметалась, но теперь не от трагичных воспоминаний, а неистового желания видеть молодого служителя, своего спасителя, каждый день, каждую минуту, секунду. Иисус спас целое человечество. А Дюмель спасет Бруно. Но станет ли он его защищать, если узнает, что он, Лексен, хочет, чтобы Констан стал ему не просто другом, а самым близким в мире человеком, не считая матери, чем-то бо́льшим? Юноша одновременно думал об этом — и одновременно боялся: что встречи обязательно прекратятся, узнай о его помыслах сам Дюмель, пожилой священник церкви и мать. Он не хочет подвергать опасности репутацию Дюмеля, не желает стать причиной, что сведет его с пути постижения Бога, но был не в силах что-либо сделать. Самые первые страницы блокнота после майской встречи были заполнены смазанным и быстрым почерком: Бруно торопился записать всё, как есть, всю правду, открыто и честно, поведать самому себе то, что не произнесет вслух.
Он вздыхал по Констану. Между первой и второй встречами прошли всего четыре дня. Но эти дни Лексен всю жизнь будет вспоминать как томительное время, когда ему открылось увлечение мужчиной — тем, кто поможет и спасет своим добром и участием.
До средней школы Бруно не знал, как и почему люди влюбляются, начинают встречаться и вступать в интимные связи, хотя всё происходило у него на глазах. Его одноклассники и ребята из параллели начинали оказывать знаки внимания противоположному полу: девочки подмигивали мальчикам и игриво махали им ладошками, мальчишки просто так предлагали девчонкам свой обеденный сэндвич и демонстрировали ловкость на уроках физкультуры, привлекая внимание прекрасной половины. Потом они брались за руки, выйдя за школьную ограду, а потом уже целовались под лестницей, опаздывая на очередной урок. Лексена тогда совершенно не интересовали отношения. Его увлекали встречи с друзьями-мальчишками, футбол, рыбалка — зачем тратить время на девочек, с которыми ни мяч не погонять, ни на озеро съездить! Он также, конечно, слышал краем уха, что на свете живут мужчины, которых привлекают другие мужчины, и женщины, которых привлекают женщины, и первое время даже поражался, но потом и вовсе перестал думать над этим. Всё изменилось после того раннего утра, когда он, проснувшись, увидел над собой Эрне. Сначала Бруно перестал смотреть в людские лица, он не разделял пол и видел одну сплошную массу, состоящую из голосов, рук и ног. Спустя пару месяцев после того случая, когда сознание впервые проклюнулось сквозь воздвигнутую, заградительную от мира стену, он, лежа на своей кровати и пытаясь заснуть, вновь переживал в мыслях то, что старался забыть. Но теперь он думал не о боли, охватившей тогда его тело. Он словно вновь почувствовал грубую хватку рук отчима на своих бедрах, его мягкий волосяной покров на ногах и внизу живота, что щекотал его открытое беззащитное тело. Почувствовал нарастающий, незнакомый зуд между ног и ниже спины. Дотронулся до своих бедер и ягодиц в тех местах, где его схватили руки Эрне, и будто ощутил шероховатость его пальцев, влажность широких и сильных ладоней, которые раздвигали его ноги, чтобы проникнуть глубже, толчки внутри тела. И образы этих, тогда страшных и неприятных, ощущений сейчас его возбудили. Бруно чувствовал напряжение и лежал, не шевелясь. Когда всё отступило, он испугался своих внезапных мыслей, пропитанных пошлостью, вздрогнул и вновь замкнулся, не понимая самого себя.
Об этом он никому не рассказывал, ни матери, ни лечащим его врачам. Такое больше не повторялось, до тех пор, пока судьба не свела его с Дюмелем. Выйдя из парка при церкви после первой судьбоносной встречи-беседы, юноша почувствовал, как ниже пояса начинает приятно жечь. В страхе, что не сможет себя контролировать, он ускорил шаг, почти перейдя на мелкий бег, и достиг станции метро. Слава богу, вагон остановился на платформе, едва Лексен спустился на подземную станцию. Юноша запрыгнул в салон и сел в дальний конец у окна, пытаясь свернуться и съежиться, старался думать о чем-то отвлекающем, скрестив руки поверх штанов. Минуты превратились в вечность. Мама еще не вернулась с работы, а соседей по подъезду, когда на дрожащих от волнения ногах он взлетал на свой этаж, к своему облегчению не встретил. Бруно задыхался, он готов был упасть в обморок, пока не успокоил себя руками, усмирив чувства. Он был новичок в этом деле и старался одновременно продлить удовольствие, доселе ему неведомое и оказавшееся приятным, и отпустить от себя тревожные мысли. Вечером того же дня появилась запись в подаренном Констаном блокноте. После первых откровенных страниц следующим утром появился и набросок Дюмеля. Лексен специально не обучался художественному мастерству, но старался максимально точно отразить полюбившееся лицо, руководствуясь своими чувствами. Карандашный набросок выполнил словно уличный портретист: настолько легко, вдохновенно и нежно. Юноша прятал этот рисунок от матери внутри старого сундука, стоящего в его комнате, — наследие деда, итальянского иммигранта, — а ложась спать, иногда клал его под подушку. Теперь почти каждый день Бруно не мог успокоиться: в нем набухало непреодолимое, необусловленное чем-то конкретным чувство влечения к Констану. Временами он доставал свой рисунок, смотрел на Дюмеля и молча любил его в своих фантазиях. К своему внезапному ужасу он замечал, что порой не контролирует себя во сне: просыпаясь по утрам, обнаруживал, что его нижнее белье и простыня влажные, и становилось одновременно стыдно, страшно и волнующе.
Излечиваясь от одного страдания, он приобрел другое. И если от первого можно было избавиться, то от второго — с трудом более великим. Бруно никогда не будет счастлив — его любимый человек не падет до такого греха, как он сам. Верующий, христианин, пример правильной жизни молодым людям… Но Лексена не оставляла хотя бы надежда на то, что общение с Констаном никогда не прервется. Что никто и ничто не помешает их встречам.
Дни шли за днями. Дюмель всё больше приобщался к Господу и познавал для себя божественные тайны иных верований, изучая труды исследователей восточных религий и культур. Бруно всё больше опускался в своих непристойных мыслях. Констан полюбил юношу за его стремление к исправлению, за эту его непохожесть на сверстников, и думал о его будущем. Лексен окончил школу с двумя «тройками», по всем остальным предметам было «хорошо».
— Я решил не идти в колледж, — вдруг признался Бруно. Это заявление шокировало молодого служителя.
— Отчего? Я нисколько не осуждаю твой выбор, пойми. Просто скажи, почему. — Констан посмотрел на юношу и остановился. Тот тоже замер и развернулся к Дюмелю. Руки сложены в замок за спиной, на Констана смотрит пара острых глаз, взгляд взрослый, уверенный.
Оба обходили церковь и остановились в небольшом садике на заднем дворе, на территории которого располагалась хозяйственная постройка, а среди кругло подстриженных кустов стояли две скамейки и журчал фонтанчик в форме рыбы, выпускающей струю воды. Дюмель жестом пригласил Бруно присесть на одну из скамеек. Оба сели напротив лупоглазой рыбы. Лексен некоторое время, будто загипнотизированный, смотрел на фонтан.
— Я не знаю, чем мне заниматься по жизни, — вздохнул Лексен и уперся ладонями в край скамейки, не глядя в сторону Констана. — Я не вижу себя нигде. Профессионально, имею в виду. Так зачем мне еще тратить время на образование, когда не знаю, на что я могу потратить свою жизнь? Пойду зарабатывать на хлеб сам, своими руками — любым физическим трудом. Надо помочь матери. Деньги нужны всегда.
— Это благостно и достойно уважения, что ты стремишься взять на себя ответственность, начинать пробовать трудиться, — кивнул Дюмель. — Физический труд всегда поощряется. Не только материально, но и духовно. Мы воспитываем свой характер, закаляемся, взваливаем на себя груз и понимаем, сколько можем вынести. Но твоя мысль ложна в том, что ты не знаешь, как потратить свою жизнь.
Констан доверительно развернул корпус к Лексену. Тот шаркнул ногой и посмотрел на Дюмеля, готовый слушать.
— Жизнь не тратится. Жизнь проводится: в трудах, в учении, в отношениях с нашими близкими. Следует заниматься в жизни тем, к чему лежит душа, что умеют руки, что производят мысли. Живи и действуй — на благо себе, своей матери, обществу. Иногда все это бывает не совместимо, и мы становимся перед выбором. Что и как выполнить, чтобы не причинить вреда ближним.
— А у вас был выбор? — внезапно спросил Бруно.
— Вопрос явно не о следовании пути постижения Господа, верно? — Констан широко улыбнулся и, недолго думая, ответил, вздохнув: — Да, был. Я находился на распутье. И, кажется, нахожусь до сих пор. Такого не бывает, чтобы жизнь вела одной прямой дорогой. Жизнь — это путь преодоления многих искушений. Важно не свернуть с предначертанного. По крайней мере, постараться, чтобы оценить свою волю. Я удовлетворил тебя своим ответом?
Лексен кивнул и вновь уставился под ноги, свесив руки с колен. Констан тоже молчал и внимательно изучал юношу.
Вдруг Бруно испытал острое, непреодолимое желание признаться, но не открыто, в порочности своих мыслей и услышать то, что он боится услышать. Слова сами слетели с языка. Сердце забилось, ладони вспотели.
— Как относиться к тому, что человек возжелал того, кого не может?
Юноша не смотрел на служителя, а упёр немигающий взор в струю фонтана. Молчание затянулось слишком надолго. Лексен уже сто раз обо всем пожалел и сто раз провалился сквозь землю.
— Любовь, стремление души одного человека слиться с душой другого естественны. Этому научил нас Господь. Мы все ищем по жизни единомышленника, — услышал он рассуждающий тон Дюмеля. — Мы все желаем найти того, с кем было бы хорошо, и в лучшем случае не быть им преданным, несмотря на малый или большой период времени, сколько продлится эта связь, сколько отпущено нам быть с этим человеком.
— Говорил Иисус: возлюби ближнего своего… — Словно про себя промычал Бруно, но его тихий голос услышал Констан.
— Это когда способен на жертвенность. Когда отдаешь — любишь. Всего себя вручаешь человеку, которого выбрал и который выбрал тебя. Когда он — брат тебе, когда он — ты сам.
Дюмель опустил голову, посмотрев на свои руки, сжимавшие личный томик карманного Евангелие, и протянул его Бруно.
— Возьми домой и прочти. А когда окончишь, я готов буду просветить тебя в том, что осталось непонятым.
Юноша долго смотрел на книгу в руках Дюмеля, а потом протянул свою руку и коснулся переплета. Его пальцы коснулись пальцев Констана. Никто из них не разжал руки. Оба смотрели друг другу в глаза.
Не понимая, почему и зачем он это делает, Лексен приблизил лицо к Констану, а в следующий миг оставил на его губах короткий, нерешительный поцелуй. Осознав, что только что сотворил, Бруно, вырвав Евангелие, отпрянул от Дюмеля и резко вскочил, как его схватили за рукав пиджака и мягко потянули назад.
Зажмурившись, охваченный волной стыда, Лексен сел обратно на скамейку, не смея повернуться. Что же он сделал! Он перестал контролировать себя! Он поддался чувствам! Он поцеловал его! Открыто возжелал католического церковнослужителя! Что же сейчас будет! Он не вынесет этого позора. Об этом сегодня же узнают в церкви Констана, на них обоих обрушатся проклятия, а мама как к этому отнесется — не хочется даже и думать! А что же его ждет сейчас, какое страшное отлучение?!
Ответ его крайне напугал и шокировал одновременно. Он даже думал, что ему послышалось.
— Нет. Только не сейчас. И не здесь.
Юноша распахнул глаза, страшно занервничав. Он медленно развернул корпус в сторону Констана. Тот держал его ладонь прижатой к его же колену. Лексен опустил глаза на руку Дюмеля, накрывшего его пальцы, а затем на него самого. Констан прямо, без тени иронии смотрел ему в глаза. Он был открыт и честен. Бруно нервно сглотнул. Видя его тревогу, Констан доверительно похлопал его ладонь, которую сжимал. Лексен не поверил своим глазам.
— Всё хорошо. Не волнуйся. Это твой выбор и твое желание. Наш выбор, — произнес Дюмель.
Лексен кивнул. Констан убрал ладонь. Бруно быстро встал. Его душа металась. Он нагнул голову в сторону Дюмеля, боясь взглянуть на него, и спешно ушел, не оглядываясь.
Закрывшись, спрятавшись ото всех, Дюмель сидел в своей комнатке на кровати, сложив руки в замок на коленях и подперев ими подбородок, смотрел в окно и размышлял о случившемся. Белая канарейка в клетке под потолком у окна щебетала о чем-то своем птичьем, не обращая внимания на душевные терзания своего хозяина.
Из приоткрытой форточки до Констана донесся велосипедный звонок, пересекающийся с редкими автомобильными гудками, шорохами шин по дороге и ворчанием двигателей. Дюмель встал, подошел к окну и закрыл створку. Комната погрузилась в тишину. Никто из соседей не беспокоил, даже радио не было слышно.
Констан повернулся к канарейке, открыл дверцу в клетке и насыпал в мисочку зерен, подлил воды. Птица с радостным щебетом слетела с верхней жердочки на край мисочки и заклевала вечернюю пищу. Дюмель закрыл клетку, вздохнул и устремил взгляд на дальнюю стену. Там, на прибитой полке, горела лампадка, а по обе стороны от нее стояли фарфоровые фигурки Спасителя в терновом венке и сложившей в молитве руки Девы Марии, освященные в церкви, где он служил, — подарок Паскаля при положении Констана в назначенную ему роль. Над полкой прибито распятие. Дюмель перекрестился и закрыл глаза, встав перед крестом на колени и склонив голову.
«Господи. Помоги мне, прости меня и пойми меня, Господи… — Взмолился он про себя. — Я не предатель веры. Я не отступаю от Тебя. У Тебя было много последователей, каждый по-своему понял Твои слова и выразил их для других. И всё было благо. Ты и Отец Твой проповедовали любовь ко всем, к каждой твари. Так позволь и мне выразить Твою любовь, что Ты вложил в меня при рождении, но по-своему, к другому, кого Ты любишь так же, как и меня. К Пьеру-Лексену Бруно. Прости меня, Господи, если что не так, и напутствуй».
Дюмель вновь перекрестился. И тут же почувствовал невероятную легкость на душе, словно с нее свалился камень.
В это же время в своей комнате Бруно тоже чувствовал облегчение. Он лежал на кровати, широко улыбаясь. Тело словно парило в небесах, грудь разрывалась от пьянящего чувства. Он был безгранично счастлив. У него есть надежда, что Констан будет с ним. Лексен сделает всё возможное, чтобы понравиться ему и показать, что он настоящий мужчина. Не переставая думать о том, как они с Дюмелем станут близки в соединении душ и тел, юноша извивался на простыне, не выпуская руки из брюк. Он стал практиковать это слишком часто в последние недели, и когда, как и сейчас, казалось, что вот-вот наступит конец, его вдруг отпускало. Бруно разочарованно стонал, высвобождая сухую ладонь. Но верил, что обретет навык до самого главного момента в своей жизни.
— Мама приглашает вас отобедать с нами. В знак благодарности, что делаете для меня, — запинаясь от волнения, произнес Бруно, глядя под ноги.
— Ты не мог бы поднять лицо и посмотреть на меня? — мягко произнес Констан, улыбнувшись, глядя на склоненную голову Лексена. Тот после прошлой судьбоносной встречи, когда осмелел и поцеловал Дюмеля, получив от него взаимность в желаниях, вообще не понимал, почему ноги принесли его сюда, к церкви. Ведь в то же время его душа вместе с чувствами насильно пыталась отдалиться от этого места, призывая остаться на другом конце Парижа, дома, закрывшись подушкой, прижимая к груди спрятанные от материнских глаз заветные блокнот и карандашный портрет. Но Бруно уже стоял напротив Констана под лиственницей, заложив руки за спину, ковыряя носком туфли камешки, и озвучивал предложение, выдвинутое своей матерью. Он только что пришел и сразу, не здороваясь, не поднимая глаз, вымолвил слова.
Услышав мягкий голос Дюмеля, Лексен оттаял и осторожно посмотрел на него. Тут же забылись тревоги и волнения. Перед ним всего в метре стоял Констан, его мечта, его любовь, его проводник, его спаситель, и ласково смотрел на него. Бруно повторил предложение уже смелее.
— Очень радостно это слышать. Я одновременно смущен и польщен. И принимаю приглашение мадам Элен.
Лексен не сомневался, что услышит именно такой ответ. Дюмель придет не ради его матери, а ради него, Пьера.
Юноша широко улыбнулся и развернулся в сторону тропинки, ведущей через парк. Смешно вздернул бровь и с дурашливым видом обернулся к Констану, так по-шутовски приглашая его на очередную беседу-прогулку, опережая того в намерениях — обычно Дюмель всегда первым указывал жестом, предоставляя возможность прогуляться и поговорить. Констан посмеялся, подошел к Бруно и положил ладонь на его плечо, погладив то ли отечески, то ли любовно. У Лексена вспыхнуло в груди. Он зашагал рядом с Дюмелем.
— Я так благодарна вам, мсье Дюмель! Вы не представляете, как меняется Пьер за время общения с вами! — Элен Бруно буквально светилась от счастья, наливая в бокал Дюмеля красное вино.
— Представляю: с каждой новой встречей я сам вижу заметные перемены, — улыбнулся он, отрезая кусочек от сочной курочки и отправляя его в рот. Лексен дернул уголком губ в подобие улыбки, взглянув на мать, и пригубил немного вина.
— Стал чаще, как раньше, помогать по дому. Где-то прибирать, что-то мастерить и чинить. Самое главное, что я стала видеть его по несколько раз в день: ведь запрется в своей комнате и не выходит оттуда. И общаться стал больше. — Радости Элен не было границ. Она сама забывала пробовать блюда, что приготовила, и последние минуты лишь делилась с Констаном своим счастьем.
— Ну, мам, — буркнул Бруно, просительно посмотрев на мать.
— В чем секрет, мсье Дюмель? Вы совершили чудо! Почти два года врачи не могли ничего сделать, а вы справились всего за два месяца! — Женщина подложила на тарелку Констану бутерброд.
— Секрета здесь и правда нет, мадам. По крайней мере, я не знаю. Дело ли в вере? Всё может быть. Как приобщенный к церкви, отвечу «да». Как обычный гражданин — совершенно не представляю, много от чего зависит. Я бы мог и далее встречаться и помогать Лексену, поддерживать его во всех начинаниях. Вы не будете против? — Дюмель так ласково посмотрел на женщину, что она просто не могла отказать симпатичному молодому человеку, который стал отличным наставником и хорошим другом его сыну, да и не стала бы.
— Конечно, нет. А ты, Пьер? — Элен посмотрела на сына.
— Я, конечно, за, — произнес Лексен, улыбнувшись матери, и сделал вид, что случайно уронил вилку под стол. Он спешно буркнул извинение и полез под скатерть. На покрытом оливковым ковром дощатом полу под столом лежал старый толстый соседский кот, который последние годы приходил в квартиру к Бруно и считал ее своим вторым местом обитания. Он лениво вертел ухом по сторонам, откуда слышал исходящий звук, и медленно возил хвостом по ковру. На появление юноши он никак не отреагировал, равно как и на упавшую пару секунд назад вилку. Пока Лексен делал вид, что шарит рукой по полу в поисках столового прибора, на самом деле смотрел на ноги Констана. Тот был обут в начищенные блестящие тонкие туфли на плоской подошве без каблуков. Его стройные длинные ноги скрывали темные классические брюки без стрелок. Бруно сжал поднятую вилку и, выползая из-под стола, поднимаясь, на время успел задержать свою ладонь на левом колене Дюмеля, слегка сжав его пальцами. Тот в этот момент пережевывал пищу. Внутри кольнуло что-то приятное, он быстро опустил глаза на ладонь Лексена и вновь посмотрел на Элен, которая делилась рутиной, что имеет место на почтовой службе.
— Прошу прощения, я ненадолго… — Произнес Лексен, быстро встал и вышел из-за стола в сторону ванной комнаты. Как только Элен услышала, как дверь в ванную закрылась, она заговорила быстрее и тише:
— Мсье Дюмель, у меня к вам большая просьба. Не могли бы вы поговорить с Пьером по поводу учебы? Он наотрез отказывается поступать в колледж! Говорит, что хочет идти работать. Мне помощь, конечно же, не помешает, но я в ответе за него, пока он молод, пока живет со мной. Я должна поднять его на ноги и обеспечить всем необходимым для жизни. А куда его возьмут без образования, только со школьным аттестатом? Много хлеба такие работы не приносят. Я же хочу для него только лучшее. Я даже не знаю, ищет ли он уже работу, но вроде пока никуда не отлучался лишний раз, кроме как на встречи с вами и за продуктами да в мастерские.
— Лексен как-то раз говорил мне о своем желании идти зарабатывать, — вздохнул Дюмель, опуская руки на колени и расслабляясь. — Париж — город больших возможностей, и здесь — одно из лучших и качественных образований в Европе. Все учебные заведения открыты тем, кто желает получить знания и, выучившись, сделать что-то полезное, на благо обществу. Но вы же понимаете: все эти люди, окончившие престижные университеты и занимающие самый верх общества, были бы никем и значили бы ничто без простых работяг, грубо говоря, обслуживающих их, выполняющих тяжелые физические работы и оказывающие услуги, благодаря которым эти светила что-то значат для простых граждан. Без грузчика не отправили бы новую партию важного товара по государственному контракту. Без верстальщика газетный материал был бы груб на вид и не удобен для чтения нашим политикам, читающим первую полосу за утренним кофе. Без чистильщиков сточных каналов парижане давно бы погрязли в собственных испражнениях (простите, не к столу сказано). Взять хотя бы меня в пример. Я же тоже окончил только школу. У меня нет другого образования. Я лишь посещаю университетские лекции — обычный слушатель без статуса студента. И я нашел себя после школы. Я стал нужен. Дайте Лексену время тоже найти себя. Не давите на него, примите его, каков он есть, особенно в такой сложный для него период, период взросления и выздоровления. Ведь это — его выбор, выбор осознанного человека. Подождите, придет время, все пройдет. Все будет.
Элен молчала, глядя куда-то за спину Дюмелю.
— Вы правы, Констан. Да. Правы. Я постараюсь. Я дам ему время прийти в себя, — женщина улыбнулась и посмотрела на служителя. Тот благодарно кивнул, надеясь, что смысл его слов дошел до нее в точности.
Послышался едва слышный скрип двери, быстрые шаги, и в гостиную вошел Лексен.
— Мам, я, думаю, уже пора нести твой торт, — произнес он, садясь за стол.
— Да. Давайте! — женщина улыбнулась и вышла в кухню.
— У нее потрясающий творожный торт с нежным бисквитом и суфле, — сказал Бруно, посмотрев на Констана. Тот молчал, глядя ему в глаза, и что-то искал через них внутри его души.
В гостиной вновь появилась Элен, торжественно ставя посреди стола большой торт-пирожное, пропитанный вишневым соком. Этот десерт и стал заключительным аккордом вечернего гостеприимства.
— Перед прощанием я хотел бы дать Лексену несколько наставлений перед нашей очередной встречей. Если, конечно, он сам не против, — произнес Дюмель, допивая чай и глядя на Элен, но по сути обращался к юному Бруно.
— Да, конечно, может, вы хотите пообщаться в гостиной? — тут же участливо предложила женщина.
— Благодарю, но нам было бы удобно обсудить вопросы наедине, за закрытыми дверьми, так сказать… — уклончиво сказал Констан, чуть склонив голову.
— Моя комната подойдет, — утвердительно произнес Лексен, повернув голову к Дюмелю, и обратил взгляд на мать. Констан некоторое время смотрел на его профиль.
— Я надеюсь, у тебя там прибрано, — наконец по-доброму вздохнула женщина, посмотрев на сына, и поднялась из-за стола. — Спасибо еще раз, мсье Дюмель, что приняли приглашение. Для нас это было особо важно, в тот час, когда Пьер, наконец, стал покидать свою раковину. Я благодарна вам. Что я могу для вас сделать?
— О, нет, что вы, вы мне ничего не должны! — заверил женщину Констан, тоже поднявшись, обошел стол и встал напротив Элен, взяв ее руки в свои ладони. — Это не благодаря мне ваш сын открылся. Он сделал это своими стараниями, поскольку сам того захотел, сам наконец решился пустить свет в свою душу. А я лишь осторожно направляю его.
Лексен бесшумно поднялся со стула и незаметно, быстрым движением обтер свои влажные от волнения ладони о брюки.
Элен улыбнулась, взглянув на Дюмеля, подмигнула сыну и удалилась на кухню с пустой тарелкой из-под закусок.
Констан и Лексен остались в гостиной одни. Бруно обошел стол специально рядом с Дюмелем, как бы случайно задев его руку и пробежав по ней легким касанием пальцев, вышел из гостиной и завернул влево, обернувшись на Констана. Тот молча последовал за ним. Поднималась лестница из потемневших от времени и чуть поскрипывающих ступеней, разделенных крохотной квадратной площадкой, на которой едва можно развернуться двум людям. Светлая дверь вела в спальню Лексена. Юноша толкнул ее и вошел в комнату. Оглядываясь, вслед за ним вошел Дюмель и бесшумно прикрыл за собой дверь.
По размеру комната была немногим больше его. Всё достаточно скромно. Под ногами — потертый темный ковер. У одной стены стоял шкаф с одеждой, рядом с другой — неаккуратно заправленная кровать, а рядом с ней — кресло. На трех прибитых к стенке полках покоились книги, какие-то металлические коробочки, на верхнем отделении лежала электрическая лампа. На полу под полками стоял небольшой старый сундук, обтянутый давно стертой орехового цвета кожей с красными железными скобами, почерневшими от времени. У круглого окна располагался письменный ученический стол, с одной стороны заваленный книжками, тетрадками и перьями. На другой половине был разложен старый помятый выпуск еженедельной газеты, весь испачканный в какой-то черной смазке, а на нем, перевернутые, лежали настенные часы-маятник; у часов валялись извлеченные из него пружины и шестеренки.
Констан прошел на середину комнаты и, встав напротив стола, посмотрел в окно. Оно выходило на живой переулок. Слева виднелся маленький треугольник Сены, примыкающие к переулку улочки были сплошь усеяны низкорослыми однотипными домишками из темного кирпича и камня, а за ними выстреливали ввысь своими то острыми, то круглыми кончиками верхушки деревьев городского парка, за которым проглядывал серый шпиль Эйфеля и готически-холодный Нотр-Дам.
Внезапно Дюмель различил за своей спиной едва слышное шарканье, а через секунду к нему прижались сзади. По спине, а затем по талии к животу медленно скользнули руки Лексена.
— Тебе есть восемнадцать? — Не поднимая рук и не пресекая движений Бруно, тихо спросил Дюмель, чуть отклонив голову в сторону.
— Я уже преодолел возраст согласия. Я почти совершеннолетний, — твердым голосом сказал Лексен, но остановил свои ладони на животе Дюмеля.
— Ты должен понимать, зачем ты это делаешь, — шепнул Констан, глубоко вдохнув и закрывая глаза.
— А вы должны понимать, что я этого просто хочу, — произнес Бруно ему в ухо.
Ладони заскользили вверх по телу, облаченному в черную рубашку, и легли на грудь. Констан почувствовал, что Бруно положил голову ему на плечо и шумно выдохнул.
— Лексен, ты знаешь, что мы не можем видеться у тебя, равно как и у меня, — сказал Дюмель спустя несколько секунд. Он поднял руки и положил их поверх ладоней Бруно на своей груди.
— Я подыщу комнату, мсье. Тихую. Чтобы никто не мешал нашим встречам. И не знал о них. — Лексен поднял голову с плеча Дюмеля и зарылся лицом в его русые волосы, вдыхая с них запах церковного ладана и уличной пыли.
— Зови меня просто — Констан.
Он мягко опустил руки Бруно со своей груди и развернулся к юноше. Тот смотрел на него с желанием и глубоко дышал. Констан положил ладони на его молодую щетину и потрогал большими пальцами его заросший подбородок. Затем Дюмель мягко коснулся шеи Лексена и поцеловал его в губы. Но это был скорее лишь целомудренный поцелуй брата. Бруно был одновременно безгранично рад и крайне разочарован.
— Запиши в свой блокнот, что я тебе подарил, то, что ты прочувствовал за этот вечер. А на следующей встрече мы с тобой это обсудим. Если захочешь, — прошептал Констан, опустил руки и вышел из комнаты Лексена, не оглянувшись. Внизу, в прихожей Дюмель встретился с Элен, поблагодарил ее за теплый прием, накинул пальто, надел шляпу, взял в руку саквояж и, распрощавшись, вышел на улицу.
В это время Лексен, у которого кипело в груди, стоял у окна, прижавшись к стене, чтобы его не было видно с улицы, и, сдвинув в сторону занавески, следил за тротуаром, дожидаясь, когда покажется Дюмель. Юноша надеялся, что тот обернется и посмотрит на окно его комнаты, но к досаде Лексена этого не произошло.
Бруно зло рванул занавеску в сторону и отошел от окна. Снизу послышался материнский голос: Элен пригласила сына помочь ей убрать со стола и вымыть посуду. Понимая, что может только навредить себе, сдерживая внутри всё свое разочарование и культивируя его (ведь уже сегодня, сейчас он надеялся на большее со стороны Констана!), юноша рассудил, что выплеснет досаду в домашнюю работу — поможет матери, может, полегчает. Элен заметила его внезапное и резкое изменение в лице, но не решилась узнать, чем он недоволен. Ополоснув под проточной водой последнюю тарелку, Бруно сухо и быстро поблагодарил мать за ужин, бегло взглянув на нее, и сослался на слабость, чтобы побыть в своей комнате одному.
Оказавшись в спальне, Лексен пригвоздил свой взгляд к тому месту, где минуты назад стоял Констан, а он касался его тела, испытывая счастливый трепет. Широкие плечи, играющие мускулы на руках — кажется, он занимается спортом, поддерживая себя в форме. И будто бы сейчас Бруно продолжает ощущать своими ладонями его подтянутый живот под тонкой тканью рубашки.
Он доплелся до кровати, рухнул на нее, спустил с себя брюки и, пыхтя от возбуждения, активно заработал рукой. В Лексене одновременно бурлила злость, радость, надежда и страх. Внезапно он почувствовал скорый конец, которого стремился достичь, впился зубами в подушку и глухо в нее застонал. Ладонь стала мокрой.
Дюмель тяжело ступил на свой этаж и, держа в руке шляпу и саквояж, спешно пытался открыть дверь своей комнатки. Ключ как назло плохо проворачивался. Констан нервничал, боясь, что кто-то из соседей, бывших в доме, выйдет в общий коридор и увидит, как он, взвинченный, сам на себя непохожий, нервно вламывается в свою же комнату. Наконец замок щелкнул, и Дюмель ввалился в комнату, облегченно вздохнув. Он спешно закрыл дверь, повернул защелку, бросил прямо у входа саквояж со шляпой и приложился к двери спиной, съехав по ней на пол. Он глубоко и взволнованно дышал, пытаясь привести в порядок свои чувства.
Констан вообразить себе не мог, что Лексен окажется настолько смелым и так повлияет на него! Сперва тот быстрый поцелуй в садике, теперь — это. Да, ему не так давно стало казаться, что Бруно ведет себя по-другому, что не связано с его душевным лечением от той трагедии. В тайне надеялся, что Лексен хочет сблизиться с ним, но боится, и одновременно думал, что ошибается, — но нет. Всё так и оказалось.
Что же следует делать? Как поступить? Все его мысли, всё тело вдруг потянулись к Бруно. Но он не может предаться похоти — он весь принадлежит Богу, он сказал себе более не поддаваться ложному, что отвергается служением небу. Однако же когда был мальчишкой, почти пять назад, кажущихся теперь такими далекими, когда воспитывал в себе смирение, ведь поддался распутным чувствам? Всё же его никто не покарал: ни на земле, ни с небес. Но колебался собственный разум. Священное Писание, учили его, твердит о греховности связей лиц одного пола, о безусловности беззакония такого поведения. Но жизнь всегда другая, какой ее представляют, обучая еще неразумные умы. Господь создал человека по образу и подобию Своему, так не вложил ли Он в нас Свою любовь всеобъемлющую, любовь вообще, во всех ее проявлениях? Дюмель знал, что невозможно в совершенстве постичь Бога, и остается лишь догадываться, что Он хотел сказать там, где сказано так мало. А с приходом Лексена в его, Дюмеля, жизнь вновь появилась возможность посмотреть на проповедуемую любовь под новым углом. Любовь, между кем и какой бы она ни была, всегда чиста при условии, что люди верны друг другу и жертвенны, неотступны.
Голова шла кругом. Канарейка в клетке заливалась музыкальной трелью. Сердце в груди сжималось. Становилось душно. Констан вынул из-под воротника рубашки белую вставку и бросил ее на дно тульи перевернувшейся шляпы, тяжело встал на ватные ноги, прижимаясь к двери, скользя по ней спиной вверх, и придерживаясь за стены руками. И только сейчас почувствовал, как по-настоящему сильно взволнован. Дюмель зажмурился и глубоко вздохнул, опустив голову. Мысли вновь скакнули в сторону: если до этой секунды Констан думал про Бруно, то сейчас он пытался справляться с грехом, который неотступно надвигался на него, которому было сложно противостоять. Лицо обдавало жаром. Сердце стучало в ушах. Внутри всё кипело. С каждой новой секундой Констан сдавался. Наконец он пал.
Он дошел до кровати, сдернул с нее темно-коричневое легкое покрывало, достиг настенной полки с фигурками и распятием. Накинул покрывало на образы святых и расправил его, прикрывая и сам крест с мучившимся на нем Спасителем, и полку с незажженной свечой и фарфоровыми статуэтками.
— Прости меня, Господи… — прошептал Констан, разворачиваясь, и вновь отошел к кровати, рядом с которой на стене висело зеркало. Он остановился напротив, склонив корпус вперед, и уперся ладонями в стену по обе стороны своего измученного отражения в раме. На него смотрели глаза каявшегося и глаза алчущего одновременно. Сбиваясь дыханием, Дюмель опустил одну руку и медленно расстегнул брюки. Замешкался и зажмурился, глубоко вздохнув. Когда он вновь открыл глаза, из зеркала на него смотрел уже не он: уверенный и решимый тип, который и кивнул ему.
— Прости меня… — Еще пару раз произнес Констан, глядя в зеркало на отраженное покрывало, ограждающего святость, что была упрятана под ним, от низости и пошлости. Дюмель продолжал думать, что Бог — везде и что ткань совершенно не поможет укрыть Его от свидетельства человеческого бесстыдства. Но хотя бы он, Констан, не увидит Его глаз.
Рука оказалась под брюками, ладонь обвила дающего живое семя, пальцы сжались. Дюмель злился на себя и истово наказывал. Из зеркала смотрел сосредоточенный и суровый, возбужденный счастливец, то сжимающий тонкие губы, то тихо и протяжно постанывающий.
Из тела словно утекала жизнь, обретая средоточие жара внизу живота и вырываясь наружу. Ноги будто вросли в пол, а руки становились деревянными и непослушными. Хотелось вылить всю горечь, все осуждение, все желание, скопившиеся в душе, в протяжный звук, но нельзя привлекать внимание соседей. И тем не менее Констан не сдержался. Когда чувства взорвались в нем, он испустил стон, качнулся вперед, прижался к стене и приложился лбом к зеркалу. Глубоко задышал, стекло в раме быстро запотевало.
Через пару секунд послышался звук открываемой двери соседней с Дюмелем комнаты, а спустя мгновение к нему постучались.
— Мсье Дюмель! Констан! Вам плохо? — участливо спросил сосед. Это был Бертран, добродушный усатый и полный обувщик, разменявший шестой десяток.
— Нет. Нет, мне… Уже лучше. Мне хорошо. — Сглотнув, Дюмель попытался обрести твердую нотку в голосе, но получилось плохо. — Спасибо… Хорошо, — добавил он уже тише, скорее для себя, и закрыл глаза.
Дни складывались в недели. Лето мчалось со скоростью паровоза. Встречи Дюмеля и Бруно вновь стали происходить чаще: у обоих закончилась учеба, и вновь появилось время для разговоров. Дважды, а то и трижды в неделю Лексен на всех парах мчался к церкви, в тень каштанов и прохладу фонтана, туда, где ждет его Дюмель, и каждый раз ощущал в душе невероятную легкость и беззаботность, ожидая от встреч новых надежд и впечатлений. Он нашел работу, с чем не преминул поделиться с Констаном: по утрам он помогал поставщикам, развозящим овощи по рынкам, разгрузить продовольствие на прилавке, а вечером сидел в конторе администратора главного городского рынка и регистрировал маршрутные квитанции. Работа технически не сложная, но физически уставалось, хоть Бруно и был занят этим в общей сложности пять часов в день. Денег давали немного, но Лексен тратил их только на покупку спичек и сигарет, остальное отдавая матери. Элен приняла его выбор, но так не поддержала до конца, считая, что сын еще слишком молод для таких изматывающих физически работ и лучше бы шел обучаться дальше. Однако в душе она была горда за него, что он попробовал выйти во взрослую жизнь и заработать себе на первый хлеб. Элен не переставала поражаться изменениям, происходившим с ее Пьером. Он стал чаще заговаривать с ней и быть подвижнее. Женщина связывала это с таким судьбоносным знакомством с Дюмелем. Лексен всеми силами старался сберечь от матери свою тайну — тайну близкого постижения мужчины, и не просто какого, а того самого служителя Констана, что вытаскивал его из глубин на свет. Записи в подаренном им дневнике стали чувственнее, а желание сблизиться с ним возрастало с каждой новой встречей. Но, дабы не давать мыслям постоянно быть окутанными сладострастными видениями, Бруно находил упоение в физическом труде и в долгой затяжке дешевой сигареты.
В нем пышет юность. У него всё впереди. Он самый счастливый на свете — у него появился Констан.
Между тем Дюмель на другой день, после того как поддался влечению к юноше, чувствовал себя прескверно. День казался вечным, церковная служба словно растянулась во времени, а голос Паскаля превратился в густейший кисель, который лился прямо в уши, забивая их. Констан казался рассеянным и пару раз вступил не в том месте, о чем потом сильно сожалел. В перерывах он старался лишний раз не попадаться на глаза преподобному, отсиживаясь в своей комнатке либо делая вид, что очень занят подготовкой к следующему таинству и службе или чтению, суетливо бегая от рядов к алтарю, от придела до трансепта в поисках дополнительных несуществующих занятий. Констан даже всерьез начал думать, а не посетить ли ему исповедальню, правда, в другом храме, не здесь? Лучше вообще на другом конце города, чтобы никто из священников прихода, к которому относится его церковь, не знал, что их молодой брат таит в себе темные, неугодные Богу помыслы. Вечером того дня Паскаль специально караулил Констана у выхода из парка, чтобы спросить о его здоровье: ведь тот был потерян и словно болен.
— Нет, преподобный, нет. Простите. Я… я не знаю. Еще вчера почувствовал себя нехорошо. Но… сейчас вроде лучше, — соврал Дюмель, стараясь избегать взгляда наставника.
— Может ты день, другой отлежишься дома? — заботливо, по-отечески предложил пожилой священник.
— Нет, спасибо. Мне правда легче. Даже не знаю, на что эту слабость мне списать…
Дюмель несколько дней, до новой встречи с Бруно, свыкался с мыслью, что обратного пути ни у него, ни у Лексена нет. Оба переступили грань, которую так хотели и одновременно так боялись преодолеть. По-прежнему быть уже не могло.
Их очередная встреча после поцелуев в садике и комнате Бруно была скомканной. Оба боялись сказать друг другу лишнее и повести себя как-то вызывающе, поэтому специально сели на скамейку близ пруда, на виду у всех, чтобы не было соблазна вновь повторить тот внезапный и случайный опыт уже на глазах парижан. Бруно опять держал руки в карманах и оглядывался по сторонам. Растительность на лице он так и не брил, и она уже превратилась в бородку. Дюмель держал ладони, сомкнутые в замок, на коленях и смотрел на отражения людей и деревьев в пруду. Так еще несколько встреч оба жаждали видеть друг друга — но затем молча сидели или гуляли, лишь изредка нарушая тишину какими-то дежурными, абстрактными фразами. Однажды Бруно рассказал о своем первом опыте работы и показал новую кепи, которую купил на первый аванс. Дюмель между прочим обмолвился, что в начале сентября у него недельный отпуск и он думает съездить к матери в соседний городок.
В один день оба сидели на скамейке под лиственницей.
— А… — вдруг протянул Бруно, и Констан живо повернулся к нему. Но тот замолк и шаркнул ногой.
— Я… присмотрел комнатку. Для… наших встреч… Если понимаешь… если не против…
Сердце Дюмеля подскочило. Он посмотрел на Лексена.
— Если против, так и скажи… Я… ничего не… — мямлил он едва разборчиво, глядя перед собой.
— В каком районе?
Лексен вздохнул и прочистил горло, скрыв свое оживление и радость. Ему не верилось.
— Южнее отсюда. В Жавеле, в гостинице, где не так много постояльцев. Она на приличном расстоянии от моего дома и церкви. Правда, я договорился с хозяином не на номер — это вышло бы дороже. Там есть мансарда, комнатка небольшая, почти за бесплатно, символическая цена, можно сказать, но я еще не оплачивал, только на словах поговорили, — быстро произнес Лексен.
— А что ты сказал хозяину? — Констан перевел взгляд с Бруно на пруд.
— Он интересовался, почему мне не взять бы номер. А я говорю, мол, буду водить сюда девушку, которая очень опасается, что ее увидит кто-то из постояльцев, и потому хотелось бы местечко подальше от сторонних глаз…
Дюмель прыснул. Бруно вслед за ним тоже хохотнул.
— Я буду надевать длинный плащ, чтобы скрывать лицо, так и быть, — сквозь смех произнес Констан и сделал вид, будто накидывает на себя капюшон. Лексен давился смешками, зажав рот ладонью.
— Хозяин проводил меня в эту комнатку, — продолжил Бруно, отойдя от смеха. — Ничего лишнего в буквальном смысле. Пустует долго время, без отопления. Стены голые, ковра нет, просто пол дощатый. Из мебели пара стульев, шкаф старый.
— А ничего и не надо лишнего. Ведь правда? — Дюмель вздохнул и посмотрел на Бруно, подняв бровь. Тот не отрывал от него глаз. В них читалась любовь.
Констан думал: неужели Господь предначертал их с Бруно встречу давным-давно, там, на небесах? Неужели они должны были встретиться? Ведь как еще иначе объяснить, что в огромном Париже, где сотни церквей, семья Бруно выбрала именно ту, где служит Констан, причем на другом конце города? Не чудо ли это?..
Чтобы не мучить себя томительными ожиданиями, оба договорились встретиться уже в вечер пятницы.
Лексен дал краткие пояснения Дюмелю, как не вызвать подозрения у постояльцев и хозяина гостиницы, где должно случиться судьбоносное для обоих событие, когда они обретут единство и навсегда свяжут друг друга своей близостью. Перед прощанием Бруно вложил в ладонь Констана скомканный клочок бумаги с адресом гостиницы и именем ее хозяина и нежно сжал его пальцы. Дюмель как обычно одарил Лексена напутствием, и тот в своем ставшем обычном жесте, которому Констан не противился, приложился к его руке своими губами. Если в первые встречи его губы были холодными, то сейчас они всегда пылали. Лишь касания их ладоней долгие недели было желанным для обоих, но сейчас они поспешат наверстать упущенное и позна́ют не только сильные юношеские руки друг друга, но и нечто большее.
Бруно говорил о девяти вечера. Констан, облачившись в темные брюки и черную рубашку, подъезжая к упоминаемой станции, на которой следует сойти, накинул на себя объемный капюшон свободного и длинного плаща, который с легкостью скрыл его лицо. Каблуки щелкнули о выложенный каменной плиткой пол, когда Дюмель спрыгнул с подножки вагона, поднялся с подземной станции на улицу и перебежал дорогу на красный сигнал светофора. Необходимо пройти три квартала и свернуть. На пересечении короткой, в четыре дома, улочке и непопулярной среди горожан дороге из-за ее ухабистости, что граничила с городским парком, стояло четырехэтажное здание светло-оливкового цвета со скошенной крышей постройки начала века. На темно-зеленой выцветшей табличке — видно, ее ни разу не меняли со дня открытия гостиницы — белыми буквами италось название: «Гостиница «Новый Париж»». На улицу выходило витражное темное окно, через которое было сложно что-либо разглядеть, а входом служила дверь сбоку, со стороны улочки.
Констан помнил, что должен исполнять роль девушки, пришедшей на тайное свидание, поэтому опустил капюшон ниже и на всякий случай выправил волосы, чтобы они частично прикрыли лицо, надел кожаные перчатки, скрывая мужские руки, и приготовил записку, которую необходимо было передать хозяину, чтобы тот не задавал лишних вопросов. Пытаясь усмирить страх в душе и волнение на сердце, Дюмель тихонько толкнул дверь и шагнул внутрь. Через секунду он услышал низкий прокуренный мужской голос:
— Доброго вечера! Добро пожаловать в мини-отель «Новый Париж»! Чем могу помочь?
Ориентируясь по направлению, откуда донесся голос — Констан не мог поднять голову: если он ее вздернет, чтобы посмотреть, не наткнется ли по пути на какую-нибудь мебель, выдаст себя своей внешностью, явно не принадлежащей девушке, — Дюмель сделал короткие шаги в сторону, глядя на светлый пол и ковер под ногами. Когда в поле зрения попала потертая деревянная стойка, он остановился и, приложив ладонь ко рту, пытаясь максимально подражать женскому низкому голосу, спросил:
— Могу побеседовать с мсье Клавье?
— К вашим услугам, мадемуазель, — отчеканил мужчина, ничего не заподозрив.
Дюмель протянул ему записку. Клавье — хотелось посмотреть, как он выглядит, — несколько секунд молчал, видно, читая записку. Сердце Констана учащалось с каждой секундой. Наконец мужчина понимающе хмыкнул, вздохнул и отошел к стене.
— Эх, молодежь. Кровь всё бурлит и играет! Понимаю, дело молодое, сам помню себя таким. — Послышался звон: мужчина положил ключ на стойку. — Вот ключ. (Значит, подумал Констан, Бруно еще не здесь.) Будете ожидать молодого человека наверху? Вас не проводить?
— Нет, благодарю, — Дюмель от волнения пропищал.
— Я не буду вас никому сдавать. И жаловаться вашим родителям, ябедничая, чем и где вы занимаетесь, тоже не стану. Мне интереса в этом нет. Если люди считают нужным, пусть делают всё, что захотят — но только в рамках закона. Да будь вы и ваш молодой человек хоть король Англии и последняя публичная дама, извиняюсь, мадемуазель, то я бы даже газетчикам не сказал такое, кто тут был и что тут творилось! Всё, что происходит здесь, остается здесь. Но только — в рамках французского закона! — Вновь заострил внимание мсье Клавье. — Всего хорошего, мадемуазель! Я сообщу о вас вашему молодому человеку, когда он подойдет.
Дюмель сделал в сторону мужчины подобие реверанса и не спеша, стараясь не выдавать свою суетливость, встревоженность и волнение, направился в сторону лестницы, которую нашел только благодаря подробным инструкциям Бруно о схеме первого этажа и расположении предметов обстановки. Поднимать голову, обнаруживая себя под съехавшим капюшоном, было ни в коем случае нельзя. Думая, кем раньше мог быть мсье Клавье — отсидевшим свое кляузником или честным полицейским, — расправив широкий капюшон и глядя под ноги, Констан спешно поднимался.
На лестнице и в коридорах никто не встретился. Вот он преодолел площадку последнего коридора, ведущего к номерам, и поднялся по оставшемуся лестничному пролету. Здесь по стенам обои были местами ободраны и не горели лампы. На верхней мансардной площадке в помещение под крышей вела одна-единственная дверь. Сбоку к стене приставлены какие-то балки и деревянные доски. Дюмель снял капюшон, посмотрел через лестничные пролеты вниз — никто ли его не видел — и открыл дверь.
Она не скрипела, как почему-то ожидал Констан, вошедший в небольшое помещение со скошенным невысоким треугольным потолком, прикрывая за собой дверь. В стене напротив — круглое окно почти под крышей, но в него можно было посмотреть, только подпрыгнув. Из окна в комнатку едва проникал неяркий свет уличных фонарей и открывался вид на надземные железнодорожные пути городского метро, бульвар и пешеходную улицу, прячущиеся за кронами карликовых деревьев городского парка рядом с гостиницей. Если сместиться левее, можно разглядеть край Сены, слившейся цветом с вечерним Парижем, постепенно отходящим ко сну. Дюмель, привыкнув к сумеркам, осмотрел комнатку внимательнее.
Под потолком одиноко свисала голая электрическая лампочка. У стены слева стоял черный скелет железной двуспальной кровати со старыми, наверняка скрипучими пружинами и большим матрасом, который был заправлен бледной клетчатой простыней и тонким одеялом. Справа от кровати, ближе к двери стоял один деревянный стул без спинки, а напротив него, у другой стены, — такой же его собрат. При входе у двери висело зеркало. В дальнем углу располагался старый шкаф с приоткрытыми створками. Дюмель подошел к нему и раздвинул дверцы. Вверху, в самом дальнем и темном углу дрожала серебристая полупрозрачная паутина. У шкафа в стене был оборудован рукомойник (он уже наполнен водой — вероятно, на днях здесь специально побывал Бруно), а под ним на полу стоял железный таз. Констан сполоснул руки.
Он нашел выключатель у зеркала и щелкнул им. Комната погрузилась в бледное свечение. Тут же под прикроватным стулом обнаружилась керосиновая лампа.
Дюмель снял перчатки и плащ, кинул их на сидение стула у шкафа и поднял с пола лампу, осматривая ее в руках. Секунды спустя он услышал, как снизу доносятся быстрые шаги, приближающиеся с каждым мгновением. Констан заволновался, подбежал к двери, выключил свет и отошел к кровати, крепче ухватившись за лампу, не представляя, зачем кому-то понадобилось нестись сюда очертя голову через три ступеньки, и какое ему, Дюмелю, придумать оправдание, что он делает в мансарде, где сто лет уже никто не обитает, и, собственно, зачем он, Дюмель, незваного, несущегося сюда гостя будет ударять лампой. Пока в голове он пытался разрешить все три проблемы одновременно, то, взволнованный, совершенно не подумал, что так мог бы торопиться Лексен. Дверь в комнату открылась, и на пороге возник запыхавшийся Бруно. На сердце Констана сразу отлегло. Он опустил лампу.
— Ты здесь? — быстрым шепотом спросил Лексен, восстанавливая дыхание и закрывая дверь.
— Да. — Дюмель, поставив лампу на пол под окном, обошел кровать и направился к двери включить свет. Лампочка мигнула и слабо загорелась. Бруно моргал, избавляясь от пятен, бегающих перед глазами, и вытирал платком ладони. Он был в своем неизменном пиджаке и новой кепи, светлой рубашке и коричневых брюках.
— Ты удачно прошел мимо Клавье, — скорее утвердил, а не спросил, улыбаясь, Бруно, снимая пиджак и шагнув вперед.
— Да, с первого раза. Он кем-то работал раньше, до того, как стал держать гостиницу? — спросил Констан. Он подробно изучал изгибы тела Бруно под рубашкой. Ему не терпелось почувствовать юношу на вкус.
— Он ветеран Великой войны, инвалид, где раньше был — не знаю. А может, он всё время и здесь, — вздохнул Лексен и кинул пиджак на плащ Дюмеля на стуле.
Констан поднял руки и положил их на плечи Бруно, вглядываясь в его лицо. Юноша застыл, не смея шевельнуться. Он не знал, как себя вести, робко или решительно, поэтому ждал, когда первым темп задаст Констан.
— Я рад тебя видеть, — произнес Дюмель. Затем он ласково коснулся щек Бруно, провел ладонями по его рукам и спустил их на талию, приблизив тело юноши к себе и придвигаясь к нему сам. Бруно дрожал от приятного волнения. Вот оно! Сейчас всё свершится! Еле сдерживая себя от порывистых и, возможно, излишних движений, он чаще задышал, в нетерпении стреляя глазами по лицу Констана. По спине пробежал приятный холодок. Приоткрыв рот и остановив свой взгляд на желанных губах Дюмеля, Лексен поднял холодные руки и обвил спину Констана, чувствуя тепло и мягкость его тела даже сквозь рубашку.
Наконец Дюмель сделал то, что долгие недели мучило юношу. Их губы встретились.
— Я научу тебя всему. Не волнуйся. — Констан сомкнул свои любящие губы на приоткрытых губах неискушенного Лексена, словно пробовал их на вкус. В груди Бруно сердце счастливо рвалось навстречу ласке.
Спустя короткие секунды, встретив долгожданные мягкие ласкания Дюмеля, Бруно, наконец заполучив желаемое и желанное, жадно и требовательно надавливал своими губами на Констана. Тот улыбнулся. «Мальчик быстро учится», — пронеслось в его голове. Сливаясь в чувственном поцелуе, забыв обо всем на свете, утопая в блаженстве, оба захотели страстного продолжения.
Констан, раззадоривая Лексена, проводил кончиком языка по его губам и расстегивал его рубашку. Бруно нетерпеливо боролся с брючным ремнем Дюмеля. Сбросив его на пол, Лексен спешно выправил сорочку из-под брюк Констана и смело касался его спины и живота. С каждым мгновением юношеская страсть сильнее рвалась наружу, не в силах оттягивать тот сладкий момент, когда Лексен заполучит сокровенное. Справившись с последней пуговицей на воротнике рубашки Бруно, Констан одернул ее, оголив плечи и торс юноши, и ласкал Лексена, уткнувшись в его ключицу и обжигая дыханием горло, нежно покусывая кожу. Тот чувственно ахнул и положил ладонь поверх брюк Дюмеля. Констан нежным движением тронул ягодицы Бруно, поглаживая их через брюки. Лексен сглотнул.
В какой-то миг Констан отстранился от Бруно, перехватил его локти и развернул в сторону кровати. Тот неловко упал на нее. Констан улыбнулся и склонился над полулежавшим в изножье юношей. Его руки медленно последовали по коленям Бруно вверх: по бедрам, по вздымающемуся от волнения животу до юной груди. Лексен продолжил освобождать Констана от одежды. Широкая спина, упругий живот, сильная грудь со светлым жестким волосом. Всё такое горячее и желанное, как и его губы.
Констан, позволив Лексену некоторое время изучить его, дал юноше возможность отвечать за новые события. Бруно пыхтел и неистово впитывал уступчивые губы Дюмеля, словно жаждущий, пивший воду в пустыне, кажущуюся сладким природным нектаром. Он вцепился в голые плечи Констана и переместил свои поцелуи ниже. Пока Бруно ласкал его грудь, Дюмель расстегнул ему брюки и потянул вниз. Лексен молниеносно освободил себя от белья и отбросил в сторону. Из кармана брюк на пол вылетели коробок спичек и три сигареты. Следом за брюками туда же полетела и рубашка юноши.
Тело Констана, волнующее юношеские мысли, освобождено от одежды. Сердце Бруно, и до того разогнавшееся до скорости паровоза, забилось с увеличенной радостью. Наконец-то. Теперь Дюмель доступен ему весь. Разгоряченные тела молодых людей вспыхнули, чувства стонали, требуя высвободиться. Дюмель послушно снял рубашку и обнял Лексена, опускаясь на матрас в его объятиях. Раскрасневшийся от удовольствия Бруно сладостно выдыхал, счастливо глядя на Дюмеля.
Дюмель, разомкнув руки, поцеловал его в шею, скользнул вниз и провел губами по юной широкой груди, горячей и взволнованной, с редкими островками волос. Внешне Бруно уже превращался в мужчину. Дюмель осторожно взглянул на него. Лексен, часто дыша, приоткрыл рот и подрагивал от возбуждения, взгляд его лишился осознанности: он находился под властью скорого восторга. Констан склонился над ним вновь и поцеловал в сердце — жилу жизни. Далее вниз, по светлой и чистой коже, ниже уже похолодевшей от нетерпения и томительного ожидания, до пупка — средоточия жизни. Лексен издал короткий стон, похожий на всхлип, запрокинул голову и схватил Дюмеля за руки, сжав их. Констан остановился на мгновения, приникнув губами к его животу, закрыв глаза. Живот Лексена в волнении поднимался и опускался. Вскоре Дюмель почувствовал, как хватка Бруно ослабла.
Наконец Дюмель достиг ли́нги, согласно древнеиндийскому течению символа производящей силы. Он не мог больше ждать, как и Лексен. Спустя мгновение его губы коснулись начала всего, встретившись с напряженным ожиданием, готовым излиться в чувственном, ранее не ведомом телесном восторге, который испытываешь, связуя себя с любимым человеком. Глаза Бруно распахнулись от вала ощущений, уносивших его в далекую высь. Всё его тело натянулось. Он испытывал высшее наслаждение, вцепившись в матрас, захлебываясь насильно упрятанными в груди стонами, которые стремились вырваться, и задыхался в чарующей, пламенной неге.
Дюмель ласкал дающего жизнь, не знавшего истинной, любящей близости, которую он теперь дарил с неописуемой нежностью. Бруно, едва отойдя от первой сладострастной волны, поглаживал волосы Констана, раскинувшись на кровати, полностью вручив себя Дюмелю.
Выглянувшая из ночных облаков большая яркая луна осветила лучом молодые тела, обнажив перед небом их связь. Казалось, они очутились в луче театрального прожектора, а зрители — звезды — смеются над ними, вышучивая их желания, и осуждают их, предавших своих родных. Едва свет скроется за очередным облаком-занавесом, ехидно оскалившаяся луна преподнесет услужливым звездам свой луч — кинопленку, запечатлевшую их физическое и духовное единение, а звезды, маленькие паршивцы, перекидывая запись из рук в руки, донесут ее до родных. Луч скользнет в комнаты благовоспитанных родителей, устремится к их голове, внедрится в их сны и покажет скрываемую обоими тайну…
«Какие странные фантазии рождаются в голове… Такого быть не может: небесные светила — неживые, им неведомы чувства», — размышлял Дюмель. Его мысли скакали вперед, а увлажненные губы замедлялись. Лежавший в ногах Бруно Констан молча посмотрел на юношу. Тот полными благодарности и блаженства глазами, в которых играли звезды и горел огонь, тоже смотрел на него, а потом повернулся к окну. Он еще взволнованно дышал и перебирал пальцами по сдвинувшейся влажной простыне. Констан, не желая спугнуть его впечатления, медленно и осторожно подтянулся к изголовью кровати и прилег рядом с Лексеном. Юноша не шевельнулся. Дюмель приблизился к лицу Бруно и поцеловал его в висок, выдохнув в волосы и закрыв глаза. Когда Констан отклонился, Бруно развернулся к нему. Он стал похож на маленького мальчишку: румяное, пышущее жизнью лицо с горящими глазами и вздернутыми бровями с легкой играющей улыбкой принадлежало не молодому мужчине, но ученику младшего класса, словно только что постигнувшему все научные тайны и загадки, найдя на них ответы.
Лексен протянул руку и, изучая лицо Констана, провел кончиками пальцев по его подбородку, оставил поцелуй на губах. Дюмель тронул шею Бруно и приник к нему. Лексен закрыл глаза. Он обвил плечи Констана и пробежал ладонями по его спине и бедрам. Дюмель улыбнулся, не прерывая поцелуев, взял в свою ладонь ласкающую руку Лексена и, пока тот не успел ничего понять, положил ее между своих ног. В тот же момент Бруно взволнованно вздохнул. Да, он этого хотел с самого начала, и даже больше, но понимал, что не испробовав азы, дальше не получит ответа на свои запросы. Он сомкнул пальцы, ослаблял и напрягал ладонь, двигая ею, словно орудовал своим телом. Дюмелю нравилось. Он чувствовал, что обязательно ощутит искрометный момент, которого удостоился Бруно минутами ранее. Наконец пульс слетел с ритма, тело и душу охватила эйфория, а из груди чуть не вырвался стон, который он погасил, уткнувшись Лексену в плечо.
Душа и тело христианина принадлежат Богу. Но сегодня душа и тело Дюмеля принадлежали Бруно.
Лексен отнял ладонь и, упираясь руками в матрас у головы Дюмеля, лег на него. Тот, глядя Бруно в глаза и положив ладони ему на бедра, прошептал:
— Делай, что хочешь. Сегодня я не твой учитель и наставник.
Лексен воодушевился и задвигался на Констане, возбуждаясь от волнующего и энергичного соприкосновения их мужских начал. Дюмель вздыхал, глядя на Бруно, такого взрослого и словно бы опытного Бруно — как радостно осознавать, что у юноши всё происходит сегодня в первый, настоящий, раз.
Насладившись сладострастными минутами, Бруно, разделив с Констаном триумф молодого мужчины, тяжело дыша, словно только что пробежал марафон, рухнул на кровать и раскинул руки. Констан развернулся на бок, взял одну ладонь Лексена в свою и поцеловал, вдыхая запах кожи, пота и семени. Подтянул к Бруно ноги, обхватил его сзади за бедра, чуть развернув в сторону, и придвинулся ближе, склонившись над юношей и покусывая его шею.
— Не надо!.. — громко и жалобно произнес Лексен и вздрогнул, прерывисто дыша. Дюмель, в первые мгновения замешкавшись, всё понял. Бруно испытал страх, до сих пор сидевший глубоко внутри него: страх быть вновь изнасилованным, юношеский страх, который связал проникновение сзади как надругательство. Даже сейчас боязнь не отступила, когда он, Бруно, находился с человеком, которого любил, которому доверял.
— Не волнуйся. Всё хорошо, — прошептал Лексену на ухо Дюмель и обстрелял его плечи мелкими поцелуями. Бруно поблагодарил его про себя и блаженно закрыл глаза.
…Они заснули, прижавшись друг другу. Утреннее солнце разбудило их, защекотав нос. Первым открыл глаза Дюмель и увидел перед собой копну растрепанных темных волос. Он улыбнулся, приложился лбом к макушке Бруно и коснулся губами его выпирающего на шее позвонка. Лексен шевельнулся и промычал что-то невнятное, поведя плечом. Констан, чья рука обвивала торс юноши, провел ею вверх и коснулся груди Бруно, поглаживая ее. Лексен набрал полную грудь воздуха, развернулся на спину, жмурясь, потянулся до хруста костей, удовлетворенно крякнул и резко выдохнул.
— Доброе утро, — произнес Дюмель, подперев голову рукой и глядя на мигающего спросонья Бруно.
— Привет, — сказал Лексен, положив одну руку под голову и тоже глядя на Констана.
— Это был не сон, верно? — прошептал Констан.
Юноша поцеловал его подбородок, начинающий покрываться щетиной.
— Спасибо. Это была лучшая ночь. — Бруно всматривался в его лицо.
Оба смотрели друг другу в глаза и видели в них ночные впечатления, словно кинофильм на экране. Где-то за окном просыпался живой, энергичный Париж, наступал новый день, приносящий радости и безграничные возможности. А здесь, на старой мансарде, время остановилось и перестало существовать для них обоих. Что такое — время? Оно всё равно не властно над жаром чувств. Даже если разобьется самый последний оставшийся в мире циферблат, разлетится на осколки, никто и ничто не разорвет их связь.
Бруно, часто возвращаясь в памяти к тому дню, как впервые оказался в районе светлокаменной церкви, окруженной сочной листвой деревьев и прудом, как впервые увидел идеально сложенного, приятной внешности молодого мужчину, что служил там, задавал себе вопрос: почему с матерью они поехали именно туда, в тот дальний район? Да хотя что ему до причин, побудивших родительницу тащиться через город на другой его конец дабы встретить понимание и найти помощь в маленькой церквушке, где прихожан можно пересчитать по пальцам! Главное, что благодаря этой судьбоносной поездке они встретились. Оба встретили свою любовь.
Однажды Элен призналась сыну, что побудило ее обратиться к Богу и посетить именно ту церковь. Разговор начался обычно: женщина за обедом в очередной раз мягко намекала Лексену, не хочет ли он пообщаться со своими однокашниками и узнать, кто поступил в колледж или университет, чтобы они ознакомили его с направлениями подготовки к учебе на новой ступени. Юноша вновь разозлился и в очередной раз чуть опять не сбежал в свою комнату, чтобы закрыться там до конца дня и не видеть мать. Но что-то заставило его усмирить гнев. Он процедил сквозь зубы, что подумает над этим, и ускорился, доедая, с мыслями убежать-таки к себе. Немного помолчав, женщина мягко завела другой разговор, про Дюмеля, в очередной раз упомянув, что он очень ей нравится и, если будет не против, может прийти в гости на новый обед, когда ему удобно. Бруно воодушевился и перестал злиться на мать. А та мечтательно вздохнула, ее глаза наполнились думами, и она осторожно призналась:
— Я совсем отчаялась. Я обошла с тобой столько врачей, столько специалистов. Никто из них не мог тебя вытащить из раковины… И твои друзья. Кстати, ты перестал с ними общаться? О них не упоминаешь, ну, да ладно… Я пошла относить пальто. Опять разговорилась, так, по-женски, со швеей, что чаще остальных занимается моими заказами. У меня было дурно на душе, я же всё время думаю о тебе, Пьер… (Элен заботливо посмотрела на сына. Тот сидел, ковыряя ложкой в пустой тарелке из-под супа, и смотрел в стол, из вежливости к матери понимая, что должен дослушать ее.) Она спросила, что со мной, ну, я на эмоциях и сказала, что хочу помочь тебе, но никто и ничто не в силах. И именно она сказал мне, что стоит обратиться к небу, что оно точно услышит и поймет.
Тут Бруно поднял на мать глаза и оставил в стороне ложку.
— Эта женщина в ателье… Мать Дюмеля? — догадался он.
Всё точно — само провидение, не нуждающееся в доказательствах! Это и чудо, это и судьба, весь мир повернулся ради них! Лексен решительно записал эти мысли в подаренный Дюмелем блокнот. Прошло уже несколько месяцев, близилась осень, но Лексен еще не решился открыть сокровенные тайны, которыми делился с записной книжкой, Констану, своему дорогому Констану, с которым учился быть искренним. Во время их очередной пылкой встречи на мансарде Лексен чуть не проговорился о спрятанных в блокноте чувствах, вдруг страстно пожелав открыться, но близость с Дюмелем затмевала его разум, вновь накрывая волной, что он терялся в своих мыслях и отдавался Констану.
В первый раз неловкости не было. Оба любили друг друга так, словно имели длительный опыт. С каждой новой встречей на мансарде юношеская нетерпеливость Бруно сменялась требовательной искушенностью. Дюмель только успевал поражаться ему и отвечать на страстные вызовы.
Их первая близость могла стать и последней из-за наблюдательности мсье Клавье. Когда наутро Лексен и вновь замаскировавшийся Констан, задорные, пышущие энергией, спускались по лестнице, немолодой хозяин отметил про себя, что оба голоса принадлежали мужчинам. От женских ноток не осталось и следа. Бруно подошел к стойке отдать ключ, а Дюмель ждал его у двери, отвернувшись, чтобы Клавье не увидел его лица. Мужчина усмехнулся и произнес:
— Доброго дня, мсье. Вам обоим.
Лексен вытаращил глаза и подавился, закашлявшись. Констан, покрываясь красными пятнами и чувствуя разливающийся по телу жар, медленно развернулся, не пытаясь придержать рукой капюшон у лица. Клавье хмыкнул, когда увидел черты молодого мужчины. Дюмель наконец мог разглядеть его. Это был высокий и крепкий, на вид еще не совсем старый человек, но с посеребренными сединами волосами и бородой, загорелой кожей. Он был одет в синие жилет и брюки.
— Я никому не скажу. — Мужчина взял со стойки протянутый Бруно ключ, повесил его на связку в стороне и вернулся к столешнице, облокотившись на нее. — Всё, что было здесь, остается здесь. Вы же не курили запрещенную травку, не продавали в рабство дамочек сомнительного поведения. Мне всё равно, чем вы там занимались, помимо запрещенного законом, — я же не видел, потому не знаю! Поэтому, будь ко мне вопросы, я так бы и сказал: не видел и не слышал, всё! Но будьте осторожны, молодые люди. А если бы на моем месте оказался другой, подозревающий всех тип?
Дюмель и Бруно благодарно на него посмотрели. Хозяин гостиницы подмигнул. Все последующие встречи так и проходили у старины Клавье. Он их ни о чем не спрашивал: ни кто они, ни откуда, лишь здоровался и прощался. Они только платили ему символическую цену и уединялись на мансарде. Один раз Клавье отозвал Бруно в сторонку и напрямую сообщил, что немногочисленные постояльцы верхнего этажа стали ему, Клавье, жаловаться на звуки сверху, недоумевая, как кто-то живет на чердаке. Клавье убедил этих граждан, что со всем разберется. Констан и Лексен перетащили с колыхающейся и скрипучей кровати матрас к дальней стене, уложив его на досках из-под старого шифоньера, и предавались любви уже там, обучаясь скрывать свой ураган эмоций от гостей верхних номеров и быть для них несуществующими.
Встречи в комнатке происходили раз в две недели. Бруно требовал участить их свидания: первое время ему страстно не хватало близости с Дюмелем, он хотел ежедневно ласкать его кожу, мучился без его жарких поцелуев. Дюмель воспретил ему вызывать в мыслях сладостные образы.
— Отучайся. В твоей голове сеются греховные помыслы. Не чистые. То, что ты мыслишь, исходит не от сердца. Смирение, только душевное смирение поможет тебе справиться с искушением. — Констан небольно постучал Лексена по лбу, когда они прогуливались в парке у церкви после вечерней службы. — Ты борец. В тебе — сила духа. Противься. Заслужишь уважение. Если же будешь думать только об одном, ни к чему хорошему не приведет. Тебя изъест изнутри чернь. Но ты ведь был настроен избегать ее, верно? — В Констане вдруг загорелся огонь, он с жаром накидывался на Бруно. — Если ты встречаешься со мной только ради этого, только ради удовлетворения своей похоти, то уволь! Я не стану видеться с тем, которому я не интересен как человек, как собеседник, кому не интересен мой внутренний мир! И я не смогу помочь тому.
Дюмель неодобрительно зыркнул на Бруно и развернулся, сжав кулаки и успокаивая себя, прося у Бога прощения за вспышку гнева.
— Нет… Нет, Констан, что ты! Нет. Я люблю тебя! Люблю! — Лексен подскочил к Дюмелю и тронул его за плечи, но через секунду одумался, что их могут увидеть, и сбросил руки.
— За что ты меня любишь? — прошептал Дюмель, закрывая глаза. Его дыхание обожгло губы Лексена.
— Твои… твои глаза, твои волосы. Они яркие и притягательные, манящие! — выпалил Бруно, нервничая, бегая глазами по лицу Констана.
— Нет, не то! — Дюмель склонил голову и качнул головой.
— За честность! За твою чистоту!.. За… любовь ко мне… веру в меня… — С каждым новым словом голос Бруно угасал, теряя уверенность. Он опустил голову, сдаваясь.
Внезапно он почувствовал, как теплая и уверенная ладонь Констана взяла его подбородок и приподняла, а спустя миг последовал ласковый короткий поцелуй. Лексен вздохнул.
— Ты учишься и умеешь учиться. Ты хочешь найти себя и ищешь помощи. А просящему Бога даётся, — произнес Дюмель, ласково коснувшись щеки Бруно.
Юноша склонил голову, Констан положил на нее свою ладонь и произнес евангелистское изречение. После этого разговора Бруно стало легче. Ему казалось, что он заново родился. Достаточно Констану сказать только слово, как всё внутри очищается.
Дни шли за днями. Они то стремительно летели, то не спешили покидать Париж. Дни переливались в недели, недели переходили в месяцы. Ранняя осень, пришедшая в конце августа, принесла первый холодный ветер. Парижане не успели оглянуться и привыкнуть к осенним пальто, как на улицы столицы уже упал первый снег. В неотапливаемой комнатке под потолком в гостинице Клавье стремительно холодало. Бруно и Дюмель сносили туда теплые покрывала и пледы, затыкали ими щели в окне и уплотняли под потолком и на полу голые стены. Лексен наскреб монет и на блошином рынке купил старую, но еще рабочую металлическую отопительную печку, работающую на дровах. С ней стало теплее. Их беседы после службы в церкви продолжались, только теперь они стали не наставляющими. Разговоры велись на любые темы. Констану и Лексену было хорошо вместе. Как друзьям. Как любовникам. Дюмель думал: в церкви можно найти не одного только Бога — в храмах обретается познание внутреннего мира, своего и чужого. Так Бруно нашел свет не столько через учения и наставления Господа, которые услышал от него, Дюмеля, и прочел в Библии, сколько ему становилось легко на душе от осознания своей принадлежности к одному определенному миру, познав душу человека другого. И почему Констан это понял спустя столько лет? Ему потребовалось лишь недавнее знакомство с Лексеном. Однажды их встречи вышли за рамки парка при церкви: после обычной вечерней службы Дюмель и Бруно, со стороны для горожан ведшие себя как лучшие друзья или братья, впервые вышли из парка и не спеша побрели по улочкам, незаметно, занятые беседой, дойдя аж до Трокадеро. С этих пор они продолжали встречаться, гуляя по району, выходя за пределы парковых насаждений, и, наговорившись, провожали друг друга до метро.
Приглашение на ужин было принято с наступлением сентября, за сутки до отбытия Дюмеля к матери в Обервилье. В тот день семья Бруно и Констан за столом вели себя более открыто. Элен предложила Констану как-нибудь зайти вместе со своей матерью, Дюмель пообещал передать ей. После ужина молодые люди поднялись в комнату юноши якобы для очередных наставлений. Бруно вернул Дюмелю его личную Библию.
— Я хотел бы обсудить Писание… вместе со своими страницами из дневника, — признался, наконец, Лексен, — но, так понимаю, это будет возможно только после твоего возвращения.
— Да. Хорошо. Это радует, что ты готов. Я помогу тебе разобраться в твоих мыслях. Мы вместе постараемся, — пообещал Дюмель. — Я ничего не буду думать про тебя. Я рядом не для того, чтобы подло указывать на тебя пальцем, — доверительно произнес Констан и взял Бруно за плечи, — а для того, чтобы ты нашел себя.
— Зато я уже знаю, что нашел тебя, — шепнул Лексен и поцеловал Дюмеля. Тот ответил взаимностью.
Их родные и Паскаль ни о чем не подозревали. Строгая, но любящая Элен и мягкая, верующая мать Дюмеля не догадывались, что их сыновей объединяет нечто большее, чем просто дружба. Своей матери Лексен сообщил, что его отсутствие пару дней в месяц без ночевки в доме объясняется ночным дежурством на работе. К слову, не проработав и трех месяцев на одном месте, Бруно ушел. Всю неделю, пока искал новую работу, он уходил из дома словно на рабочий день и шастал по улицам, заходя в конторы, подыскивая возможность подзаработать. Однажды мать сказала ему, что если он уволится с работы и не найдет новую, она тут же отправит его в колледж или университет. Бруно не желал учиться из принципа, потому хотел во что бы то ни стало найти любой оплачиваемый труд и тем самым стать независимым в финансах взрослым. Удача улыбнулась ему внезапно: на шестой день поисков он зашел в контору, предоставляющую услуги по государственной регистрации прав, и узнал, что свободна должность регистратора заявок. Его взяли без испытательного срока, платили больше, чем на рынке, зато к рабочему дню прибавилась пара часов. Первые дни Лексен только вливался в процесс и работал не в полную силу, но сноровистость и самоотдача сделали свое. Он вновь оказался при деньгах, даже приобрел себе новую куртку и сменил сигареты, покупая дороже и качественнее. Узнав о перемене работы своим товарищем, Дюмель поддержал его и шутя предложил сходить к цирюльнику: оброс до невозможности, будет куда потратиться. На следующую встречу Лексен пришел в новой одежде, коротко подстриженный, с красиво уложенными волосами и аккуратной бородкой, что Дюмель сперва его даже не узнал. Бруно сразу превратился в молодого респектабельного мужчину.
Лекционный курс в университете вновь возобновился. Констан записался еще на один год как свободный слушатель, но когда приход предложил ему стать студентом, беря на себя все расходы по обучению, Дюмель не отказался, а радостно и благодарно принял такой дар, обещая не подвести в изучении религиозных наук. Слушая лекторов, впитывая от них новые знания и закрепляя старые, слушая их строгий и последовательный академизм, Констан всё чаще задумывался и рассуждал о греховности своих деяний и поступков с Лексеном. Когда священный текст говорит одно, а тело просит другое и не подчиняется, когда сердце человека и сердце христианина, находящееся в одном теле, вдруг перестали биться в унисон, становится тяжело принимать себя, разобщенного помыслами и желаниями. Днем Дюмель принадлежал церкви и христианским учениям. Вечером того же дня он развращал всё то, чему посвящал себя сутки. На прогулках Бруно успокаивал его словами, а на мансарде — ласками. Он всё равно примет Дюмеля таким, каков он есть: будь он отвергнут церковью или осужден самим собой, всё равно не отвернется от него. Он будет ему другом, единомышленником, он поможет ему, потому что в долгу перед Констаном. И будет всегда рядом, что бы ни случилось.
Близилось Рождество. Утром одного выходного дня Констан внезапно постучал в дверь квартиры Бруно и ошарашил Элен и Лексена тем, что пригласил их обоих в гости в домик к своей матери, в северную коммуну.
— Ближайший поезд отходит через два часа, поэтому — поторопимся? — Дюмель чувствовал себя просто прекрасно и своей энергетикой заразил семью Бруно, так что они, недолго собираясь, вскоре оказались на перроне.
Покрытые тонкой пленкой снега компактные улочки Обервилье с крохотными малоэтажными домишками напоминали декорации к киноленте. Семья Дюмель была в сборе: с сезонного лова вернулся отец Констана, высокий и стройный, крепко сложенный пожилой мужчина, на пятнадцать лет старше жены. Констан был очень похож на него: и ростом, и фигурой, и внешностью. После знакомства, обеда и продолжения общения за чашкой чая с десертными булочками Дюмель и Лексен оставили своих родителей обсуждать насущные вопросы, а сами вышли на улицу. Гуляя в проулках и на окраине коммуны, подальше от людских глаз, молодые люди могли не стесняться идти, держась за руки и наслаждаясь чудесными мгновениями. Оба обменивались планами на рождественские праздники, поделились своими чаяниями относительно будущего года и задумались, как обоим жить дальше. Оба находились в рамках, личных и внешних, со стороны, боялись и были уверены, что их не поймут родные, что Дюмеля накажут, даже может вплоть до отлучения, а Бруно уволят с работы. Тогда он будет сильно переживать, возненавидит весь свет, сбежит из дома, сопьется и умрет в какой-нибудь придорожной яме.
— Не смей произносить вслух таких вещей, не смей о них и думать! — страшно зашипел Дюмель, зажимая рот Лексена ладонью. — Это говоришь не ты — за тебя говорит черт, дьявол.
— Эта та церковь? — быстро перевел разговор Бруно, убирая ладонь Дюмеля со своих губ и глядя ему за спину на небольшую, будто игрушечную, постройку. — Где ты служил в детстве?
— Да, здесь я впервые причастился и какое-то время был служкой, пока после пятого класса не поступил в католическую школу. Здесь же исповедался и получил благословение священника перед тем, как уехать служить в Париж, — мечтательно произнес Констан, глядя в сторону церкви и не решаясь подойти ближе. В его мыслях проносились обрывки прошлого, как он маленьким мальчиком ходил хвостиком за преподобным и держал свечи ростом с себя самого. Бруно читал, словно кадры кинохроники в его глазах, эти воспоминания.
Новый год принес не много радостей им и немало проблем Франции. Не все большие предприятия справлялись с новой экономической доктриной, принятой правительством. Большие финансы вкладывались в крупную по масштабам кампанию вооружений. Частная предпринимательская инициатива внезапно ощутила мощную поддержку государства и стала невероятно подниматься. Часть предприятий, зависимая от экономического положения дел в стране, не была готова к резким колыханиям производств и перераспределений. Так, контору Бруно решили сократить, и в числе уволенных был и он сам. Павший духом, Лексен пришел на встречу с Дюмелем в их комнатку в гостинице. Констан обнял Бруно, прижав его голову к своей груди, и дал тому время на внутренние переживания. Всё у него не славно: он вновь стал ссориться с матерью по пустякам, мысли об учебе его просто подкашивают и злят, вторая работа за полгода потеряна…
— Ты можешь любить меня сегодня так, как никогда до этого? Я хочу, чтобы ты сделал это, — вдруг прошептал Бруно, подняв голову, и обратил на Дюмеля глаза, полные безнадежности и смирения. Констан сперва не понял, о чем он говорит, но потом осознал: мальчик хочет проверить себя на прочность, не отвернется ли он от ласк Дюмеля, которые еще никогда не принимал, но давал ему сам, погружающих Констана в вихрь чувственных влечений. Он взял лицо Бруно в свои ладони и поцеловал. Бруно опустился на матрас. Дюмель освободил их обоих от мешавшей и ненужной одежды. Лексен оголил спину для успокаивающих, нежных поцелуев. Он смотрел перед собой в одну точку; в глазах, несмотря на манящие ласки любимого, еще читалась тоска, снедающая душу внутри, не желавшая уходить так просто. Констан теснее приник к юноше, даря тому неведомое ранее — настоящее, влекущее, истинное. Бруно, принимая нежность Дюмеля, подрагивал от приятных и новых прикосновений; он был взволнован, нервы оказались на пределе. Он одновременно страшился и хотел этого много недель, и вот, когда душа его буйствует, он примет сию любовь, потому что уверен в Дюмеле и знает, что тот всё сделает правильно. Мир перед глазами Лексена едва заметно качнулся и поплыл по океанской глади, а сам юноша блаженно выдохнул, закрывая глаза и утопая в сладостной неге. Его пальцы сильнее сжимали матрас, тело медленно изгибалось, накапливая чувственную энергию, а губы двигались в безмолвном ласковом шепоте. Дюмель, страстно желая ускориться, еле сдерживая свой порыв, ощущал возбужденные подрагивания Бруно и двигался осторожно и постепенно, давая Лексену привыкнуть к новым ощущениям, лаская руками нагое, трепещущее в вожделении горячее юношеское тело. Констан часто дышал, нависнув над Бруно, почти прижимаясь к его взмокшей спине, и мысленно умолял, чтобы тот дал знак, правильно ли всё делает. Но тот находился во власти порченных мыслей, став пленником своего тела. Его голова терлась о матрас, влажная темная прядь волос прилипла к раскрасневшемуся лбу. Он пыхтел и облизывал пересохшие от волнения губы, жмурясь от удовольствия.
О, как Констан ждал этого момента и надеялся, что он обязательно наступит! Последний неизученный край Лексена, недоступный доселе, поскольку юноша находился под давлением панических мыслей. Но чтобы стать мужчиной, преодолеть свой страх, нужно вновь встретиться с ним и принять на себя. Бруно, сливаясь с Дюмелем в любовном единстве, протяжно застонал от удовольствия, и Констан, приняв это за знак, ускорился. Лексен захлебнулся в эмоциях, выгнувшись под Дюмелем, и прерывисто дышал, вцепившись в матрас. Оба достигли восторга и, опустошенные, свалились рядом друг с другом, пылая от находящихся на пике чувств. Их грудь высоко и часто вздымалась, по телу бежали тонкие струйки горячего пота. Глядя в потолок, Бруно подумал, что сегодня по-настоящему стал мужчиной, за что был безгранично благодарен Дюмелю.
В мартовский день Лексен появился у церкви Констана со знакомой книжкой в руках. Это был подаренный блокнот, уже наполовину распухший от исписанных твердым почерком страниц. Молодые люди прошли к скамейке близ крыльца церкви, Бруно молча протянул блокнот Дюмелю. Тот так же молча его принял, взглянув на Лексена, и раскрыл первую страницу. Юноша прочистил горло, теплее запахнулся в зимнюю куртку, спрятав ладони под мышками, и отвернулся от Дюмеля. Тот вознамерился прочесть избранные страницы, узнать мысли, противоречия и идеи Бруно. Оба просидели в молчании полчаса: Констан с интересом погружался во внутренний мир юноши, отданный страницам, не пропуская ни одной, даже самой маленькой пометки Лексена на полях блокнота, а Бруно в который раз обозревал знакомый, десятками раз изученный парк. Наконец Констан закрыл блокнот, мягко сомкнув его страницы, и протянул Лексену. Волнуясь, тот покрылся красными пятнами и ждал приговора.
— Мне нравится твой стиль изложения, — еще с минуту помолчав, произнес Дюмель. — Ты сразу же даешь оценку, анализируешь. У тебя есть противоречия, ты никогда не занимаешь какой-то одной позиции, ты их меняешь, погружаясь в глубину вопроса. Но одному ты следуешь точно: не изменяешь себе. Ты последователен и рассудителен. А еще полон страсти. Не важно, какой, не важно, к чему. Но она в тебе есть, и ты ее направляешь, тратишь на то, что любишь. Или — кого любишь.
Констан положил блокнот на скамейку между ними и пальцами подтолкнул его в сторону Лексена. Тот взял его в руки и сжал.
— А что же прочитать мне, чтобы я узнал, в чем твоя страсть? — прошептал Бруно, подняв на Дюмеля глаза.
— Ты уже это читал, — улыбнулся Дюмель, и Лексен понял, что он говорит о Библии. — Но я всё равно отвечу. Это любовь и терпение. Этим силен каждый, если будет стараться следовать чистым заветам, заветам своих родителей и честных людей. В них моя сила, моя страсть. И в этом же моя слабость и мое страдание.
— Ты часто говоришь о муках. — Бруно вдруг поднялся, цокнул языком и развернулся. — И даже когда не говоришь, я всё равно знаю, что ты этим тревожишься. Я… это всё из-за меня, да? — Он развернулся, и Дюмель увидел слезы, скопившиеся в его глазах. — Не будь меня, тебе было бы спокойно. Не будь я!..
— Пьер! Лексен! Что ты! Что ты… — Взволнованный Констан резко поднялся и подошел к юноше, беря его руки, сжимающие блокнот, в свои ладони. — Не вини себя. Ты не виноват в том, что я выбрал тебя, что я сам обрек себя на этот крест.
— Но я тоже тебя выбрал! Мы оба, друг друга. И тем не менее ты… Это потому что за тобой?.. — Бруно многозначительно посмотрел в холодное и пасмурное небо. — Он мешает тебе.
— Ты не прав. — Дюмель склонил голову и яростно замотал ею. — Если бы не небо, я был бы разорван на части земными грехами, в которые бы впадал и которым не знал бы конца. Небо дает мне смирение, христианские писания учат пользоваться в жизни малым, чтобы достичь многого. Святые отцы всегда следят за равновесием чаш внутренних весов человека. Последователи всегда знают, чего хотят привнести в этот мир, но для этого им самим требуется помощь сверху. Меня учат смирять и смиряться…
— То есть ты ограничиваешь себя и тем самым ограждаешься от меня?
— Нет, ты не так всё понял! Я хотел… объяснить другое! — оправдывался Дюмель, не на шутку пугаясь, что юноша мог обидеться по-настоящему из-за того, что неверно уяснил смысл его слов.
— Да ты уже всё сказал! А вот как я понял, это не твоя забота! Мессия хренов! — зло выплюнул в лицо Дюмелю Бруно и, резко развернувшись, быстро зашагал из парка, нагнувшись вперед.
— Пьер, постой! Лексен! — громким, но сорвавшимся голосом позвал Констан и вздохнул от безысходности.
Бруно не явился на следующую встречу и, что страшно, не пришел на мансарду. Дюмель просидел в темной комнатке два часа, не включая лампы и электричества, вслушиваясь в звуки шагов на лестнице и вглядываясь в темные силуэты людей на улице. Но присутствия Лексена не ощущалось. Разочарованно вздохнув, упавший духом Констан вышел в ночной город и отправился домой пешком. По пути он сделал большой крюк, пройдя мимо Нотр-Дама, и только три часа спустя, в четвертом часу ночи поднялся в свою комнатку, стараясь не будить соседей. Бедная канарейка, не евшая и не пившая несколько часов, спала, и Дюмель, разбудив ее, когда накладывал корм, раскрыл клетку, дав ей возможность полетать по комнатке. Окна и дверь были закрыты. Коротко щебеча, взбодрившаяся птичка выпорхнула из клетки, с интересом обстукивая клювиком и проверяя лапками встретившиеся по пути предметы. Констан в это время лежал на кровати, положив руки под голову, и в темноте следил за перемещениями белого стремительного пятнышка. Когда через несколько минут он почувствовал, как страшной силой накатил сон, Дюмель встал, поймал не сопротивлявшуюся канарейку и посадил ее обратно в клетку. Затем переоделся в ночную сорочку и лег в кровать, почти сразу заснув. Последнее, что он успел подумать, провалившись в сон, — надо после службы зайти в квартиру Бруно и объясниться друг с другом.
Он так и сделал. Даже ради этого прогулял лекцию в университете. Констан простоял на лестничной площадке перед дверью в квартиру семьи Бруно не более минуты, постучав лишь пару раз. На пороге его встретила Элен, совершенно не удивленная, что видит Дюмеля. Она сразу всё поняла.
— Проходите, Констан. Он у себя наверху, — произнесла она вполголоса, запуская его в квартиру, и удалилась в гостиную.
Дверь в комнату Бруно была закрыта, но не заперта. Значит, он ждал и надеялся в любое время встретить Констана. Дюмель тихо вошел в комнату без стука и, так же беззвучно прикрыв за собой дверь, остался стоять на пороге, глядя на спящего на кровати Лексена. Тот, лежа поверх покрывала в уличной одежде, посапывал, положив под голову руку и развернувшись лицом к стене. Констан прошел к кровати, сел на край и молча продолжил смотреть на юношу. Будить его или нет?
Через полминуты Бруно проснулся сам. Глубоко вдохнул, шевельнувшись, медленно приподнял веки, повернул голову, скосил глаза и увидел Констана. Тот слабо улыбнулся. Лексен выдохнул и вновь отвернулся к стене.
— Пьер. Я пришел извиниться. Взять свои слова обратно. Давай забудем этот разговор. Словно его и не было. Я не хочу терять тебя по каким-то пустякам, — с надеждой произнес Дюмель.
Бруно молчал, глядя в стену, и не шевелился. Ответ последовал нескоро.
— Я рассорился со своим лучшим другом больше года назад… — сказал Лексен и опять ненадолго замолчал. — Мы с третьего класса вместе были. Он меня поддерживал после того… как Эрне меня… А потом вдруг сказал, что я ему надоел, потому что он из кожи вон лезет, как меня раззадорить, вытянуть из переживаний, а я не реагирую, якобы не ценю его старания то есть. Озлобившись, он гадости всякие наговорил и не извинился потом. Я ему тоже резко ответил. Я сменил школу, и мы так и не виделись, я даже не знаю, где он, как он.
— Настоящие друзья познаются в беде, ты же знаешь, — произнес Констан и заботливо положил ладонь на плечо Бруно.
— Да. Знаю. Потому ты и рядом. — Лексен, не оборачиваясь, взял руку Дюмеля в свою и, поднеся к губам, поцеловал его ладонь. Затем сел, развернулся к Констану и, не сводя с него глаз, придвинулся к нему на кровати, а затем крепко обнял, положив голову ему на плечо. Дюмель тоже обнял его, поглаживая по затылку. Он вдруг почувствовал в Бруно мальчишескую хрупкость его души. Откуда в его глазах искрит и пылает пламя, когда внутри его сердце сплетено из тонких хрустальных нитей?
— Ты еще желаешь узнать, что значат твои мысли в твоем дневнике? — шепнул Констан. Бруно активно покачал головой.
— Тогда приходи с ним к Клавье. Будешь постигать тайны своей души.
Со следующего раза Лексен прибегал на мансарду с заветным дневником. После пылкой встречи с Дюмелем, когда оба лежали на матрасе, он раскрывал очередную страницу и зачитывал Констану заметки. Дюмель внимал и, когда Бруно завершал чтение, объяснял ему, как сам понял его чувства, пропустив их через себя, и что говорится про это в христианстве. Лексен не приветствовал веру как основу жизни, но ему нравилось, как о ней говорит Констан, и увлеченно слушал о писаниях святых апостолов и пророков, узнавал новое и ранее никогда неведомое от других религий и конфессий. А после благодарил Дюмеля за поданный урок, и тот тонул в его ласках и объятиях, одаривал поцелуями.
Первая капель упала с крыш парижских домов, по улицам заструились серебристые ручейки, а вместе с ними появилась и коричневая грязь, марая сапоги и подолы одежд. Внутри страны, локально бастуя, в конце концов как-то примирились с недавно введенными декретами, в то время как мировое добрососедство европейских держав давало первые сколы и трещины, что коснулось и Франции. Крах, казалось, надежно выстроенной мирной политической системы в Европе ознаменовался оккупацией фашисткой Германией Чехословакии, а спустя еще несколько недель фундамент затрещал сильнее — германский фюрер и итальянский дуче заключили Стальной пакт. Правительство Франции держало руку на пульсе, но надеялось избежать масштабного межтерриториального конфликта, который вполне мог перерасти в военные действия.
К концу весны контора, где работал Лексен, перешла под иное руководство: теперь ее из частных рук выкупил парижский муниципалитет и присоединил к более крупной структуре. Бруно остался без работы почти на два месяца, очередное увольнение его вновь подкосило, если бы не успокоение, которое он нашел у Дюмеля, встретив его заботу и услышав такие важные слова с надеждой на лучшее. Все свои сбережения, здраво откладываемые на подобный случай, Лексен не стал сразу растрачивать, а приберегал каждый сантим. Впрочем, удача улыбнулась ему — он устроился на треть ставки в журнальное отделение разносчиком корреспонденции, — но, как позже оказалось, не надолго: Бруно проработал там, получая на руки за смену заметно меньше, чем на предыдущих местах, до следующей весны.
Летом французские внутренние часы, до поры последовательно и четко отмеряющие стрелками секунду за секундой, превратились в нервный, расшатанный сломанный маятник, меняющий амплитуду из-за правительственных спешек и беспокойств населения, а затем — в весы, на чаши которых противовесом друг другу сыпались пески, извлеченные из мешков союзных государств и разрывающейся извне и изнутри Франции.
— О чем ты думаешь? — произнес Дюмель, встревоженно глядя на Бруно и пытаясь угадать его мысли. Лексен, размеренно двигаясь, вжимая ладони в холодный пол, смотрел куда-то поверх головы Констана, сквозь камень, внутрь себя, вперед в будущее. Он словно не слышал вопросы Дюмеля, а среагировал полминуты спустя, когда Констан шевельнулся под ним и вздрогнул.
— Прости… Что… — Бруно мотнул головой, моргая, снимая с глаз пелену раздумий, застилающей его взор последние минуты, и посмотрел вниз на Дюмеля, сбавляя темп. Констан вопросительно, недоумевая, смотрел на него, раскинув руки и согнув их в локтях. Его грудь медленно вздымалась. На ней блестел крестик.
— Ты обеспокоен чем-то, верно? — поинтересовался он.
— Да… нет… Наверно… — Бруно замялся, вздохнул и, прерываясь, посмотрел на Дюмеля. — Просто… все эти газетные статьи о скорой, чуть ли не завтра, войне. Городские слухи. Сокращения производств. Маме не выплатили причитавшиеся за два месяца дополнительные выплаты. А еще и цены вырастают… Это тревожит. Вдруг правда? Вдруг завтра — и война?
Лексен лег рядом с Дюмелем на спину, положив руки под голову и разворачивая лицо к Констану. Тот сложил руки на животе, а потом взял в левую ладонь крестик и сжал его. Он смотрел в потолок, обдумывая слова Бруно.
— Неисповедимы пути Господа. Никто из нас не ведает, что случится завтра, даже сегодня вечером. Никто не знает, что нам предначертано. Надо просто принять свой крест и с достоинством его пронести. И вознаграждены будут страдания.
Молчание. Никто из них больше не хотел обсуждать эту тему, хотя она волновала обоих одинаково. Оба хотели жить в мирное время. Оба желали всегда быть вместе. Оба хотели быть защищенными и защищать.
Через день немецкие войска пересекли границу с Польшей.
В тот же день Франция объявила всеобщую мобилизацию.
А потом — войну Германии.
Первого сентября правительственные радиоканалы объявили о мобилизации ввиду наступления немецких вооруженных сил на территорию Польши, и потому Франция, как союзник последней, связанная с ней договором о взаимопомощи, незамедлительно принимает обязательства по оказанию военного содействия. Парижане насторожились и стали следить за объявлениями, ожидая подробностей, но не готовые услышать более дурные вести, какие вскоре предвиделись.
Третьего сентября уже все французские станции надрывно кричали об объявлении войны и вступлении Франции, Англии, Австралии и Новой Зеландии в вооруженный конфликт против фашистской Германии. Газеты удваивали, утраивали тиражи, печатая крупные заголовки о начале войны, и посвящали весь свежий выпуск только одному — о включении Франции в военные действия, мобилизации и увеличении работы стратегических предприятий. На улицы высыпали толпы народа: море парижан спешили на крупные городские площади под репродукторы; толпились целыми этажами под одним соседским радио, выведенным во двор; часами стояли у дверей муниципалитета и правительственных зданий, занимали очереди в печатные дома, чтобы узнавать свежие, новые, поступающие факты об объявленном военном противостоянии.
Многие надеялись, что вооруженные столкновения надолго не затянутся. Но мировая война, самая страшная за всю историю человечества, была не за горами.
В тот день как обычно всё шло своим чередом. Служба уже заканчивалась, как к церкви на велосипеде подъехал служитель канцелярии церковного прихода и, бросив свой транспорт у крыльца, взлетел ко входу и резко раскрыл двери. Все, кроме ведшего службу Паскаля, развернулись на внезапный и резкий звук. Дюмель сразу же отметил, что случилось что-то нехорошее: мужчина был сильно взволнован. Под взглядами пары десятков заинтересованных глаз он быстрым шагом прошел к Констану, который выполнял свои обязанности, и, подойдя к нему вплотную, прошептал о нападении Германии на Польшу и начале войны. Ноги Дюмеля подкосились, и он выронил чашу, с ужасом глядя на служителя, чувствуя, как сердце сбивается с ритма. Кто-то из прихожан ахнул. Паскаль прервал молитву, развернулся к Констану и приходскому служащему и молча ждал объяснений.
Мужчина из канцелярии подошел к нему, поцеловал кольцо и срывающимся голосом сказал то же, что и Дюмелю. Констан смотрел вниз на светлый пол, как у него под ногами расплывалось темно-красное вино из опрокинутой чаши.
Преподобный стойко вынес новость, несколько секунд помолчал и обратился к прихожанам:
— Только что мне сообщили дурные вести. Гром обрушился на наш мир. Началась война.
Прихожане заволновались и начали переглядываться.
— В эту пору мы должны быть сильны и объединиться против общего врага. Германия напала на Польшу. Так помолимся за несчастных, принявших на себя тяжкие муки и испытания. Да услышит Господь наши с вами молитвы во здравие и спасение Франции, которая смело и решительно вступилась на защиту невинного.
Паскаль прочел новую молитву, не завершив прошлой. Прихожане горячо принялись вторить пожилому священнику. Все были шокированы и в то же время остро почувствовали единение друг с другом, находя защиту и помощь в обращении к Богу как никогда раньше. После молитвы все подошли к Паскалю и служителю канцелярии и задавались вопросами, негодуя и волнуясь, страшась и надеясь. Констан стоял в стороне от всех и пытался собраться с мыслями. Он должен сохранить покой людей, которых любит, он должен сберечь их от зла. Мать, отца. И Лексена. Они нуждаются в его защите.
Взбудораженные прихожане еще долго не могли разойтись по домам, но потом одумались, что сейчас им куда важнее быть в кругу своих родственников и близких друзей, чтобы помочь им перенести волну страха, что окутала сегодня каждого француза, успокоить, вселив надежду, что сделал Паскаль, о скором разрешении военных действий. Служитель уехал на своем велосипеде оповещать другие церкви прихода. Настоятель предложил Дюмелю выходной на весь оставшийся день, но тот решительно ответил отказом.
— Сегодня, как никогда, мы должны отдать наши души Богу, чтобы Он увидел, как мы не только нуждаемся в Его спасении, Его помощи и защите, но что мы действительно способны своей огромной и искренней верой в Него, в Его силу почувствовать и веру в себя самих, — сказал Констан.
— Молодец, мой мальчик, — Паскаль по-отечески улыбнулся и коснулся головы Дюмеля, словно благословляя.
Днем в парке не было ни одного человека: все стояли под уличными репродукторами, сидели у радио, вчитывались в газетные колонки — город затих в ожидании новых вестей о начавшейся войне. Как только появлялась очередная порция, народ взрывался, и творилась всеобщая нервотрепка, растекающаяся от центральных улиц почти до самых окраин Парижа.
На вечерней службе было в два, а то и три раза больше людей: прихожане завлекли своих родных и знакомых в надежде, что услышат подбадривающие слова проповеди. Священник, когда после речей его обступили прихожане, отпустил Дюмеля, и тот сразу же рванул к дому, где проживали Элен и Лексен. Он полчаса простоял на лестничной клетке, колотя и барабаня в дверь их квартиры, но ему так никто и не открыл. Казалось, что даже и соседей никого не было: за это время ни один человек не прошел мимо него, никто не выглянул из квартиры, чтобы посмотреть, кто и куда ломится. Взволнованный и опечаленный, Констан поспешил к университету.
Учебы там толком не происходило. Все, от студентов до руководства, взбудоражены вестями о развязавшейся войне между Польшей и Германией, об оказавшейся втянутой в это локальное, по сути не касающееся ее напрямую противостояние Франции и каждое занятие кто-то да и сворачивал тему в сторону, чтобы обсудить начало военного конфликта. Часть студентов отказывался ходить на занятия, объяснив это оказанием безвозмездной помощи нуждающейся Франции — многим в городе стала требоваться социальная помощь ввиду сокращений и увольнений, роста цен на продовольствие и занижения зарплат.
Дюмель был опустошен. События дня так навалились на него, что он даже не пытался попросить у неба послать ему сил и терпения. Констан медленно побрел к метро. Он вернулся к себе на квартиру. В коридоре собрались все его соседи и, конечно, обсуждали новость о вступлении Франции в войну. Кто-то поносил правительство за необдуманный и опасный шаг, который в скором времени обернется для страны бедой; другой считал необходимым и справедливым соблюдать заключенный договор для сохранения политического равновесия; третьи не рассматривали вопросы экономической и политической подоплеки, послужившие причиной объявления войны, а просто причитали, что это большая трагедия для всех людей.
Дюмель до самого вечера просидел в своей комнатке. Он даже не поужинал, а смотрел в окно на муравьиный бег горожан и слушал ставшие за день уже привычными крики газетчиков и громоподобные заявления из репродукторов. В коридоре соседи включили радио и слушали его. Все легли спать поздно и долго не могли заснуть, мучаясь от неизвестности. Засыпая, Констан решил на этих выходных съездить к родителям и заверить их, что всё будет хорошо. Война долго не продлится, это будет скорее малый региональный конфликт, который затянется, самое большее, до конца года, думал он. Но если вдруг война приобретет масштабы, если — не приведи Господь — начнется оккупация, необходимо внушить родным бежать в безопасное место, в другую страну, подальше от звуков пуль и взрывов гранат…
Наспех сформированные дополнительные дивизии с плохо обученными солдатами в кратчайшие сроки перебрасывались в разворачивающийся театр военных действий на границе с Германией, Люксембургом и Бельгией. Провожать эшелоны солдат выходил весь Париж, на вокзале лились слезы и разносились патриотические песни. Меньше чем через неделю после объявления масштабной французской мобилизации стали приходить волнующие сводки — боевые вести с фронта. Небольшие локальные столкновения сентября, поначалу весьма обнадеживающие своим исходом, особенно близ Саарбрюккена, позже стали вестись с переменным успехом: немцы, передислоцировавшись, активно начали предпринимать контратаку. Саарское наступление и провальная операция по захвату Западного вала стали причиной решения французского военного совета о немедленном прекращении любых наступательных действий. Воспользовавшись случаем, германские войска прорвали защитные укрепления, в то время как французы вернулись за линию Мажино. Больше масштабных претензий не предъявлялось и крупных сражений на фронте французы и немцы не вели, хотя стояли на границе лицом к лицу, глупо пялясь друг на друга и до побеления костяшек сжимая автоматы, желая размазать неприятеля в кровавое пюре. Начался многомесячный период так называемой «Странной войны».
Осень и зима текущего и сорокового года не принесли ошеломительных событий, связанных с участием Франции в борьбе с Германией, на земле — боевые действия уже переключились на море, и Франция задействовала свой морской флот. Каждый день появлялись новые газетные заголовки и новостные радиоэфиры: о формировании интернациональных дивизий в содружестве с Англией; об успехах и поражениях воевавших на польском фронте; о начале еще одной, советско-финской, войны.
Настроение парижан менялось несколько раз на дню. Кто-то работал сверхнормативно и валился с ног. Кто-то пересчитывал свои продуктовые запасы. Кто-то шел продавать личные ценные вещи, чтобы помочь себе или другим нуждающимся. Кто-то потерял работу — пусть даже мало оплачиваемую, скучную, но приносившую какой-никакой заработок. Кто-то за прошедшие недели военных действий потерял на фронте сына, мужа, брата, отца… Париж бурлил. Но если раньше это был горящий котел из пламенных сердец и смелых желаний, то сейчас в нем варились мрачные мысли, недовольства и душевные терзания от происходивших в семьях и всей стране потерь.
Семьи Дюмель и Бруно тоже ощутили, как военный конфликт ударил по политике Франции. Элен и ее коллег в один день собрал начальник отделения и сообщил вести из центрального почтового офиса, что они переводятся на режим особой работы в условиях чрезвычайного военного положения, что значило: помехи в выплате заработной платы ввиду неразберихи, творившейся в условиях перестройки экономики; сверхнормативная работа; дежурства в ночные смены. Лексен обозлился, когда услышал от своего работодателя, как его и до того малое вознаграждение урезают почти вдвое. Уйти с этой работы и найти новую сейчас было очень сложно, поэтому юноша решил что есть сил держаться за то, что есть: ведь Констан прав — никогда не знаешь, что будет завтра. На городском рынке, когда юноша с матерью вышли в раннее утро выходного дня закупить овощи и зерно про запас, было полно горожан: все скупали с лотков и прилавков даже продукты, на которые была аллергия, просто поддавшись сильнейшей панике. Город боялся перехода на карточную систему, ограничения товарных поставок, денежного обесценивания — боялись и сами же вгоняли Францию в кризис своим нездоровым потребительским спросом.
Дюмель каждую неделю навещал родителей. Отец всегда был дома: спокойное, богатое морскими дарами море теперь возмущалось и стонало от взрывов мин и тосковало о погибших солдатах в своих темных водах. На длительное время отсутствия работы он устроился водителем, развозя с торговой базы на окраине их селения продукты по магазинам. Пошивные предприятия правительство также не обошло стороной. Мать Констана каждое утро вставала еще раньше и возвращалась домой, к мужу, много позже, что категорически не нравилось обоим мужчинам семьи. Супруг предлагал, что ради нее станет отпрашиваться с работы дважды в день — пусть это и будет стоить ему части денег, — чтобы отвозить жену в большой город на работу и обратно, а Констан настаивал, чтобы она и вовсе переехала к нему и жила вместе с ним в крохотной комнатушке — в тесноте да не в обиде. Но владелец фирмы, сам мсье Клюшо, ближе к концу года решился на единственный безвыходный шаг, чтобы хоть как-то удержать финансы. Многие пошивные цеха стали закрываться, и единственным местом оставалось известное и крупное столичное предприятие Клюшо, поэтому все горожане стали обращаться именно сюда — заказы и работа росли, а времени на их выполнение не прибавлялось. Потому Клюшо перевел своих работников на работу на дому — приняв заказы в городской конторе, отработав в ней положенный день, сотрудники брали часть еще не исполненных заказов на дом и работали с ними, а затем, с готовыми, возвращались в цех, чтобы, вновь отработав на предприятии свои положенные часы, снова забрать новые одежды и вернуться с ними домой. Было жутко накладно, но хотя бы оплата сохранена полностью. В квартире супругов Дюмель стали вырастать горы одежд, на столе пестрели разноцветные бобины с мотками ниток, а швейная машинка размеренно постукивала, набивая стежки. Немолодая женщина жутко уставала, но старалась не показывать это мужу и сыну. Те же, понимая, как ей трудно, лишний раз готовили и приносили ей обед и ужин, чтобы она не стояла у плиты, а также помогали в работе хотя бы простыми занятиями: поменять или обрезать лишние нитки, рассортировать одежду, вручную пришить пуговицы. Когда у Констана выдавался свободный час между лекциями или службами при церкви, он, с заранее заготовленной едой, несся к цеху Клюшо, чтобы отдать матери скромный, но какой бы то ни было перекус.
Дюмель и Бруно продолжали видеться. Время, когда-то потраченное на длинные разговоры и жаркие объятия, которого раньше было предостаточно, куда-то исчезало. Хотя они продолжали получать былое телесное удовольствие от близости друг с другом, однако их мысли постоянно занимала масштабно разворачивающаяся война. Сохранить стойкость духа и надежду с каждой неделей было всё сложнее. Даже Дюмель сдавался и винил себя в слабости, но, как бы ни молился об укреплении своей души, ничего не мог поделать. Лексен же, наоборот, сохранял хладнокровие и трезвый взгляд на вещи.
Надежды, что разгоревшийся германо-польский конфликт останется в рамках локального, уже давно не было. Немецкие войска прорвались на север, к Скандинавии. Велись кровопролитные бои за Данию и Норвегию на море и суше. Всё больше французов гибло в этой вышедшей за пределы Польши и Бельгии войне. Всё больше добровольцев отправлялось на фронт. Вермахт продвигался вглубь Франции, захватывая поселения и города. Обстановка внутри страны накалялась. Все отказывались верить в происходящее, даже когда газетные заголовки напрямую выли о поражениях и безысходности по союзному фронту.
Весна 1940-го окончательно изменила жизнь французов.
Враг был близок к Парижу.
Народное волнение не угасало, а приобретало бо́льшие масштабы. В церкви появлялись новые лица, с каждым разом их становилось больше, и теперь за Паскалем следили три сотни глаз — парижане сидели на скамьях близко друг к другу, касаясь рук соседа, стояли вдоль стен в несколько рядов и глубоко внимали словам кюре. После каждой службы пожилой священник читал христианские проповеди и произносил речи, вселявшие дух и веру в прихожан, а те потом не отпускали его, надеясь лично встретить утешение при разговоре.
В Париже усиливалось присутствие военных. Уже много недель действовал комендантский час. Все наблюдали за считанными днями, которые городу отмерило небо для окончательного расставания с прежней жизнью.
Французский нарыв разрастался. С приходом первых теплых майских дней сорокового года он выплеснул весь гной.
Дюмель, полный тревоги за семью и Лексена, с которым он не виделся больше недели, и, что странно, трижды, наведываясь в квартиру Бруно, никого там не заставал, не разбирая дороги, автоматически двигался в сторону университета и за десятки метров услышал гвалт обучающихся. Он поднял глаза и посмотрел на обилие студентов у крыльца. Они пели патриотические песни, размахивали флагами Республики, кружили хороводы и расхаживали с картонками в руках, подняв их над головой, где черной пастой были выведены слова о помощи и защите Франции. До этого, с осени прошлого года, студенты, бывало, также устраивали подобные акции помощи фронтовикам и бедным, но сейчас творилось что-то сверхневообразимое. Если у входа образовалась большая и шумная толпа, то внутри на первом этаже творилась настоящая давка. Все кричали, свистели, скандировали лозунги, призывая к битве против фашизма, размахивали флагами Франции, какими-то знаменами и листовками. Сотни преподавателей и студентов пытались успокоиться и успокоить друг друга. Посередине стоял стол, к которому все пытались пробиться: студенческие активисты и отчаянные преподаватели-патриоты организовали сбор пожертвований на нужды армии и малообеспеченных граждан, кто сильнее всех пострадал от перестраивания экономики на военное положение, а также вели список добровольцев, желающих идти биться на фронт с германским врагом, топтавшим французскую землю. Сегодня о занятиях не могло идти и речи.
Дюмель кинул пару франков в полную монет и банкнот кепи какого-то рослого студента, рассекающего людское море и собирающего в свой головной убор пожертвования. Решив, что ему больше здесь делать нечего, Дюмель не без труда, постоянно уносимый студенческим потоком в стороны, выбрался из университета. Список добровольцев, насчитывающий около пяти сотен фамилий, в этот же вечер был передан в районный комиссариат, и внесенные в список ребята больше не возвратились за парты. Поговаривали, что каждый день добровольцев перебрасывают прямо в очаг военных действий почти без подготовки, но действительно ли это было, сказать никто не мог. Посещаемость и успеваемость в университете с начала календарного года в эти дни резко упала.
На другое утро Дюмель выпросил у Паскаля дополнительный выходной день, и тот отпустил Констана к родителям. Мать и отец стали суровее и слабее. Страшные и неутешительные новости о событиях на фронте внешне они принимали достаточно сдержанно и обещали сыну, что будут живы и здоровы, осторожны, если в их дом придет беда. Дюмель с трудом настоял: в случае явной угрозы они переедут к нему в Париж — не беда, что будут ютиться в крохотной комнатке, зато вместе, рядом, — а если будет нужно, эвакуируются. Супруги стали возражать сыну, но тот с мольбой в глазах смотрел на них, чуть ли не захлебывался словами о своей безграничной любви, так отчаянно бил себя в грудь, что никогда не простит себе, если с ними что-либо случится, что они уверили его, что всё будет, как он скажет и захочет.
Шли дни. Паника, охватывающая Париж все предыдущую неделю, стала сменяться принятием ситуации и нервным обдумыванием плана поведения в случаях самого неблагоприятного развития событий. Банки стали пустеть: вкладчики снимали все свои сбережения, чтобы держать их при себе — так надежнее, вдруг еще экономика сильнее обвалится? На рынках продолжали скупать продукты первой необходимости: все делали запасы на «черный день». С вокзала каждодневно, несколько раз на дню, отправляли поезда с мобилизованными и добровольцами. Констан даже после окончания войны еще долгое время пытался забыть, стереть из памяти эти тяжелые эпизоды. Но они всё всплывали вновь. Тысячи горожан, которые даже не были родственниками и никогда не знали тех, кто отправляется в вагонах на битву с врагом, стояли на перроне и махали отъезжающему составу. Играли марш. Все плакали, кричали, молились, благословляли, последний раз касались рук друг друга, последний раз передавали завернутый в платок хлеб или протягивали крестик, бежали за вагоном. Сколько слез матерей, дочерей, жен и сестер проливалось в такие дни, сколько горестных женских и детских стенаний вынесли стены городского вокзала за эти месяцы.
Дюмель еще продолжал слышать свистки и гул паровоза, увезшего вчера вечером очередных мобилизованных и добровольцев, что далеко не сразу распознал зовущий его звонкий мальчишеский голос, приближающийся со спины. Констан остановился, помотал головой и обернулся. К нему — да, именно к нему, во все глаза глядя на него — бежал худенький мальчишка лет десяти, тяжело и шумно дыша, размахивая зажатым в ладони листом бумаги. Дюмель только что вышел за ограду за пределы парка и шел к метро, чтобы успеть на вечерние лекции, но теперь стоял и внимательно смотрел на мальчика, который был рад, что его заметили, и ускорился.
— Мсье! Мсье… Вам — письмо! — выпалил запыхавшийся мальчик, протягивая Констану клочок бумаги, маленькую записку, и согнулся, восстанавливая дыхание после долгого бега.
Дюмель удивленно принял из его маленькой ладони смятый лист и развернул. Сердце в волнении участило свой бег и едва не выпрыгнуло из груди, а враз ослабшие ноги подкосились. Это был почерк Бруно.
«Как можно скорее приходи на мансарду. Твой Б.»
Взлетая через три ступеньки вверх, запыхавшийся Дюмель, игнорируя удивленный возглас Клавье, уже через пять секунд был на площадке перед мансардой. Резко толкнув дверь в комнатку, Констан влетел в маленькое помещение… и не увидел никого.
Он опоздал?
За круглым открытым окном день клонился к закату, небо покрывалось сумеречным туманом, были слышны щебетания птах. Матрас с заправленной простыней с въевшимися бледными пятнами лежал на кровати. Оба стула прислонены обломанными спинками к стене. В дальнем углу под окном одиноко стояла печка.
Неужели он не успел?..
Тут позади него дверь скрипнула и захлопнулась. Дюмель резко обернулся.
К нему на середину комнаты вышел прятавшийся за дверью Лексен. Но его вид отпугнул Дюмеля.
— Бруно, что… что… происходит… — Констан не знал, как выразить враз смешавшиеся в нем чувства. Перед ним стоял Лексен, одетый в куртку французской освободительной армии, правда, без оружия и вещмешка.
— Я отбываю на фронт через час. И пришел проститься, — без предисловий произнес Лексен, сглотнув.
— О, нет, нет, Лексен! Пьер! — Голос Дюмеля жалобно дрогнул. Он разжал пальцы, бросив саквояж на пол, и, подойдя к Бруно, заключил его в крепкие объятья. — Нет… Нет, нет, мой мальчик. Нет! — Констан, прижимаясь к Бруно, посмотрел на него и, обхватив лицо ладонями, целовал Лексена в лоб, веки, нос, щеки и губы. — Лексен, нет!
— Да! Я всё решил. Этой мой выбор. Вся моя жизнь, жизнь любого — выбор, — быстро произносил Бруно, опустив голову и сжав руки Дюмеля.
— Ты не можешь оставить меня! Меня и свою мать! — почти вскричал Дюмель.
— Я не могу оставить Францию! А вы — часть Франции, вы — моя семья! И я попру всю фашистскую дрянь и защищу вас, чтобы мы могли жить свободно и спокойно! — воскликнул Лексен. — Я добровольно иду на фронт и добровольно принимаю всё то, что может поджидать меня в будущем…
Дюмель сделал короткий вдох и опустил голову на плечо Бруно. Он понял, что ему не удастся его переубедить, хотя бы потому, что у него не было сил: это известие было как гром средь ясного неба. Он ожидал всё, что угодно, любую выходку Бруно, кроме этой. Из глаз Констана по щеке скатилась слеза и упала на куртку Лексена, оставив крохотное мокрое темное пятнышко.
— Нет, нет, Лексен… — Дюмель, отказываясь верить в происходящее, всхлипывал и без сил колотил Бруно слабыми кулаками по спине, уткнувшись ему лицом в плечо.
— Констан, я не забуду тебя. Я знаю, ты будешь моим ангелом, ты будешь меня охранять. — Лексен опустил свои ладони на талию Дюмеля и обстрелял мелкими поцелуями его лицо.
— Лексен… Пьер… Лексен… — Почти беззвучно произносил в перерывах между короткими вздохами Дюмель. Его сознание уплывало куда-то далеко.
Бруно приник к его губам и почувствовал соленый вкус: по лицу струились слезы, подтолкнул Констана вперед. Тот упал спиной на кровать, всё еще продолжая произносить имя Лексена. Быстрыми движениями Бруно, упав на колени перед Дюмелем, задрал полы его сутаны, запустил под нее руки и расстегнул Констану брюки. Констан задышал тяжелее от давившего на него груза страшной новости, стягивающего его грудь, мотая головой, а через секунду невольно изогнулся: Бруно спустил с него брюки и жарко благодарил за многие недели, проведенные вместе, награждал его за терпение, которое ему придется испытать, волнуясь о его судьбе.
Дюмель чувствовал его уверенные быстрые поцелуи, умелые движения языка и горячее, обжигающее дыхание. Он плакал и восторгался своим Бруно одновременно. Он лежал, отдавшись его последним ласкам забытого мирного времени, запрокинув голову и раскинув в сторону руки.
Он был распят им. Его любовью. Его верностью. Ее преданностью.
Дюмель вздохнул, а Бруно, расстегнув свои брюки и спустив их, навис над Констаном и сжал запястья его раскинутых рук, слившись с его похолодевшим от страха и тревоги телом своим, пылающим сердечным огнем. Оба прерывисто дышали, глядя друг другу в глаза, каждый думал о своем — и словно об одном и том же.
Когда обоих окутало удовольствие, Бруно опустил голову, не шевелясь несколько мгновений, а затем отпустил руки Дюмеля и распрямился. Он хотел одеться, но Констан сел на кровати и приник к нему, обняв за голые бедра и ткнувшись головой в живот. Он снова готов был расплакаться.
— Лексен… Прошу…
— Мы это обсудили. Теперь ты мне уже не поможешь — в первый и последний раз в моей жизни, — глухо произнес Бруно, глядя сверху на макушку Дюмеля.
Вдруг Констан резко отпрянул от него, сдернул колоратку, расстегнул пару верхних пуговиц сутаны, завел за шею руки, а через секунду извлек из-под воротника простой серебряный крестик на светлой цепочке.
— Наклонись, — велел он Лексену дрогнувшим голосом. Тот послушно склонил голову, и Дюмель застегнул на нем цепочку, заправив крестик за воротник униформы.
— Да защитит тебя Господь и сбережет от всех напастей, — прошептал Констан, сидя на кровати и положив руку на волосы Бруно. Глаза сильно увлажнились, взгляд был дрожащим, размытым. Когда он убрал руку, а Лексен поднял голову, то увидел, что в его глазах скопились слезы. Бруно поспешно отвернулся и засобирался, натягивая брюки. За ним последовал Констан.
— Я люблю тебя. Прощай, — оправив ремень, Бруно обнял Дюмеля и последний раз поцеловал, вложив в поцелуй всю боль расставания. Констан последний раз ощутил вкус его губ.
Через мгновение дверь в комнатку захлопнулась. Дюмель остался один.
— Прощай… — прошептал он в пустоту.