В жизненных реалиях Иваны-дураки встречаются куда чаще, нежели Василисы Премудрые.
Шестнадцать лет спустя
– Дуська! У него новая любовница! – Вопль единоутробной сестрицы выдернул Евдокию из сна, в котором она, Евдокия Парфеновна Ясноокая, девица двадцати семи с половиною лет, едва не вышла замуж.
Открыв глаза и увидев знакомый потолок с трещиною, которую заделывали каждый год, а она все одно выползала, Евдокия выдохнула с немалым облегчением.
Приснится же такое! Замуж ей не хотелось. Вот совершенно никак не хотелось.
А спать – так напротив.
– Дуська, ну сколько можно дрыхнуть! – Алантриэль упала на перину. – Подвинься.
– Чего опять?
Евдокия с трудом подавила зевок.
…И в кого она пошла такая, совиною натурой? Известно в кого, в батюшку покойного, которого она помнить не помнила, но знала благодаря тому, что сохранилась свадебная дагерротипическая карточка, еще черно-белая, но весьма выразительная. И глядя на нее, Евдокия со вздохом обнаруживала в себе именно батюшкины черты. Парфен Бенедиктович, купец первой гильдии, был носат, невысок и обилен телом. Рядом с ним даже матушка, уж на что внушительной уродилась, выглядела тонкой, изящной. И свадебное платье из белой грани[8], купленной по сорок сребней за аршин – немыслимые траты, каковых любезная Модеста боле себе не позволяла, – придавало ее обличью неизъяснимую хрупкость.
Хрупкость эта, пусть существовавшая исключительно на снимке, всецело отошла Аленке, на долю же Евдокии достались матушкина выносливость, упрямство и не по-женски цепкий ум.
Вот и куда ей замуж?
Спаси и сохрани, Иржена-заступница.
– Чего опять? – Евдокия все ж таки зевнула.
Рань ранняя… небось только кухарка и встала. И Аленка с ее влюбленностью, чтоб ей к Хельму провалиться, не Аленке, конечно, все ж таки сестра, хотя порой злости на нее не хватает, а влюбленности. Правда, другое дело, что Хельму хвостатому оная влюбленность вовсе ни к чему, но…
Поутру мысли были путаными, что собственная коса.
– У него новая любовница! А вдруг он на ней женится! – с надрывом произнесла Аленка.
– Кто и на ком?
Евдокия почесалась.
Спина зудела.
И бок… и неужели в перине клопы завелись? Вроде ж проветривали – Модеста Архиповна не терпела в доме беспорядку – и регулярно в чистку отправляли… а оно чешется… или не на клопов, а на Аленкину любовь реакция?
– Он! – Аленка воздела очи к потолку.
Понятно.
Он, который тот самый, чье имя Аленка стеснялась произносить вслух, существовал в единственном и неповторимом экземпляре.
– Не женится, – уверенно сказала Евдокия, давясь очередным зевком.
– Думаешь?
– Знаю.
– Откуда? – Аленка и в простой батистовой рубашке умудрялась выглядеть прелестно. Рядом с сестрицей Евдокия казалась себе еще более неуклюжей, тяжеловесной, нежели обычно. Хотя и не злилась на Аленку; она ж не виновата, что красавицей уродилась…
– Оттуда. Если на предыдущих не женился, то и на новой тоже… и вообще, выкинула бы ты из головы эту дурь.
Бесполезно просить.
Любовь – это не дурь, это очень даже серьезно в неполные семнадцать лет, а если Евдокия не знает, то это от врожденной черствости…
…в том-то и дело, что знает: и про семнадцать лет, и про любовь, которая непременно одна и на всю жизнь, и про то, что случается, если этой самой любви поддаться.
Евдокия вздохнула и глаза закрыла.
Не уйдет же.
Сестрица, как и все жаворонки, пребывала в том счастливом заблуждении, что и прочие люди, вне зависимости от того, сколь поздно они ко сну отошли, обязаны вставать вместе с солнцем и в настроении чудеснейшем… а если у них не получается раннему подъему радоваться, то исключительно от недостатка старания.
– У него каждую неделю новая любовница. И нынешняя ничем от прошлых не отличается, – пробурчала Евдокия.
Аленка же, обдумав новость с этой точки зрения, сказала:
– Да… пожалуй что… но тут пишут… вот…
И статейку под нос сунула. Газетенка вчерашняя, из тех, которые маменька точно не одобрит, но Аленка маменькиного гнева не боится. Как же, только «Охальник» о ее великой любви и пишет… тьфу.
– Попишут и перестанут.
Аленка тряхнула светлой гривой и неохотно признала:
– Ты права…
Конечно, права… Евдокия всегда права… особенно в шестом часу утра, когда глаза слипаются. Аленка же, утешившись, уходить не спешила. В пустом сонном доме ей было скучно.
– И разве он не прелесть? Скажи, Дуся?
Она прижала скомканный, небось и зацелованный до дыр лист к груди.
– Это судьба, Дуся… это судьба…
– Угу. – Евдокия, которая терпеть не могла, когда ее называли Дусей, поскребла босую ступню, раздумывая, чем заняться.
Вставать не хотелось.
Холодно. Вот же ж, топят по-новому, паром, а все одно холодно. И тоскливо, пусть бы и весна в самом разгаре… маменька, та уверяет, что будто бы Дусина тоска мужиком лечится, и все перебирает возможных женихов, и каждый перебор скандалом заканчивается.
И ведь не объяснишь же, что Евдокии просто-напросто замуж неохота.
Эх, еще немного, и начнет она Аленке с ее влюбленностью завидовать… хотя нет, Евдокия глянула на одухотворенное личико сестрицы, мыслями уже пребывавшей в храме Иржены-заступницы, и перекрестилась. Чур ее!
Хватит, налюбилась уже…
…лучше о пане Острожском подумать с его пропозициями, бумагами, над которыми Евдокия и засиделась допоздна…
…шахты медные…
…приграничье… Бурятовка… там и вправду добывали некогда медную руду, но еще до Первой войны забросили… ныне же выходило, что если паровые махины поставить, вглубь за жилою уйти, то можно добычу возобновить… и красивый прожект получался, проработанный, да только…
…Серые земли рядом…
– Ничего-то ты не понимаешь, – вздохнула Аленка, сбив с мысли. Она потянулась и слезла с кровати, но газетку оставила.
Авось прочтет сестрица старшая и проникнется…
Уже прониклась.
По самую макушку.
Евдокия фыркнула и закрыла глаза. Сон не возвращался. С полчаса она упрямо лежала, ворочаясь с боку на бок, а потом сдалась-таки и выбралась из-под пухового одеяла. Потянулась до хруста в косточках. Подняла руки над головой и качнулась, сначала влево, потом вправо. И к ногам, к пальцам, что выглядывали из-под полы сатиновой рубашки.
Присела пяток раз, широко руки разводя.
Раньше Евдокия еще и прыгала, потому как Аленкина наставница аглицких кровей уверяла, что будто бы прыжки на месте немало способствуют ускорению тока крови, а желчь и вовсе на раз выводят. Она и сама скакала, смешно вытягивая шею, пытаясь даже в прыжке спину держать… ну да в наставнице той пуда три веса всего… а в Евдокии всяк поболе будет, оттого маменька слезно просила не блажить.
Люстра в гостиной от прыжков качается.
А она дорогая, богемского хрусталя, в том годе только куплена…
– Вы же, пан Себастьян, надо полагать о подобных мелочах вовсе не задумываетесь, – обратилась Евдокия к снимку, который получился на редкость удачным. Узкое лицо с чертами изящными, пусть и несколько резковатыми, с широким подбородком и на редкость аккуратным носом… именно таким, каковой должен быть у шляхтича голубых кровей.
Евдокия потрогала собственный, курносый и с конопушками…
…и скулы-то у пана Себастьяна высокие, и лоб тоже высокий, образцово-показательный, и брови вразлет, и очи черные, и взгляд с прищуром, будто бы известно ему нечто про Евдокию, чего, быть может, сама она о себе не знает. И вообще ненаследный князь Вевельский весь из себя, от макушки до пяток – княжьи пятки, конечно, Евдокии видеть не доводилось, но фантазией она обладала развитой, а потому живо представляла их: белые, аккуратные, самых аристократических очертаний, – великолепен.
Тьфу.
Надо полагать, часу не пройдет, как статейка отправится в Аленкину тайную шкатулку к иным снимкам. Еще там имелась веточка сухой лаванды и синяя атласная лента. Какое отношение вышеупомянутые предметы имели к Себастьяну Вевельскому, Евдокия не знала и, признаться, знать не хотела.
Она вздохнула и перевернула страницу, желая скрыться от этого лукавого и такого выразительного, прямо-таки издевательского взгляда…
Нет, Евдокия была девицей в целом справедливой, но вот к ненаследному князю Вевельскому она испытывала крепкую неприязнь. И дело было отнюдь не в нем самом. Евдокия подозревала, что о существовании ее пан Себастьян не помнит, а о чувствах к нему и всему роду князей Вевельских и вовсе не догадывается…
…начать следовало издалека, пожалуй, еще со счастливых времен матушкиного девичества, кое проходило в местечке со звучным названием Чернодрынье. Спокойное, славилось оно на все королевство горячими серными источниками, на которые съезжались по лету заможные панны и панночки крепить слабое женское здоровье, а заодно приглядываться к кавалерам. Здесь в моде были легкие скоротечные романы, фирменные паровые котлеты из куриных грудок и соломенные шляпки, магазин которых и держал купец второй гильдии Архип Полуэктович. Был он дельцом не сказать, чтобы успешным, но кое-как умудрялся свести концы с концами, всерьез подумывая о том, чтобы расширить ассортимент лавки за счет атласных лент и гребней, которые вырезали в местной мастерской. Однако планы и оставались планами, поелику денег на расширение у Архипа Полуэктовича не имелось: все уходили на содержание супруги и четверых дочек. Модеста была старшей, она и запомнила тот ужасный день, когда в лавку заглянула высокородная гостья.
Кто не слышал о Катарине Вевельской, каковая предпочла Чернодрынье заморским Бирюзовым водам? Княгиня поселилась в лучшем отеле «Чернодрынская корона», заняв сразу весь этаж. За три дня она успела посетить купальни, минеральную лечебницу, где приняла стакан серной воды, и все более-менее приличные ресторации, из которых предпочтения отдала той же «Короне», громогласно заявив, что местный повар знатно готовит фуа-гра под семивойским соусом, что вызвало небывалый ажиотаж и позволило поднять цены втрое…
И вот теперь она заглянула в лавку купца Архипа Полуэктовича.
Модеста запомнила и сухое широкоскулое лицо княгини, и перчаточки ее невообразимой белизны, и моднейшее платье в морскую полоску. И конечно же взгляд, каковой после, пересказывая события того трагического дня, называла равнодушным.
Княгиня соизволили перчаточку снять, передав сопровождающему ее мэру, который пыхтел, потел и держал под мышкой лысую собачонку гостьи. Мэр передал перчатку помощнику, а тот – личной горничной княгини…
Катарина Вевельская сняла шляпку с деревянной головы – и выбрала дорогую, из выписанных Архипом Полуэктовичем на пробу, – примерила, кинула взгляд в зеркало и скривилась.
– Боги милосердные… какое невыразимое убожество! – сказала она. И все, кто вошел в лавку, закивали, соглашаясь. Тем же вечером «Вестник» разразился обличительной статьей о том, как некие недобросовестные торговцы подсовывают отдыхающим негодный товар…
Статью Модеста Архиповна сохранила, как и истовую неприязнь не столько к самой княгине Вевельской, ставшей невольной причиной отцовского разорения, сколько ко всем вельможным господам. В тот же год, стараясь хоть как-то помочь семье, над которой нависла угроза потерять не только лавку, но и дом, шестнадцатилетняя Модеста приняла предложение Парфена Бенедиктовича, купца первой гильдии, разменявшего шестой десяток, но вдового, бездетного и весьма состоятельного. Свадьба состоялась уже в Краковеле. После венчания счастливый новобрачный, выслушав неискренние поздравления от не очень счастливых родичей, весьма болезненно воспринявших сию новость, увез супругу в свадебный вояж.
Нельзя сказать, чтобы Модеста Архиповна тяготилась замужеством. Супруга она уважала безмерно за спокойный нрав, рассудительность и деловую хватку, которой собственному ее отцу не хватало. И когда Парфен Бенедиктович скончался в возрасте шестидесяти трех лет, горевала вполне искренне. Впрочем, скорби она предавалась недолго: ровно до того дня, когда обиженная завещанием Парфена Бенедиктовича родня выступила единым фронтом, подав на скорбящую вдову в суд. Он затянулся на год. Об этом времени Модеста вспоминать не любила, разом мрачнея. Она чувствовала за собой правоту, но высший суд, председательствовал в котором не кто иной, как Тадеуш Вевельский, решил иначе. Признав вескими доводы, что слабой женщине самой не управиться с хозяйством, князь постановил: отдать племянникам покойного смолокурни, солеварню, приносившую княжеству немалый доход, и долю в верфях. За Модестой же остались городской дом, поместье с дюжиной деревенек, приносивших стабильную, хотя и невеликую ренту, и маленький фаянсовый заводик.
– Женщине хватит, – громко заявил князь, отмахиваясь от ходатайства.
И эти слова ранили нежную душу Модесты.
Следующие десять лет Модеста – каковую все чаще именовали Модестой Архиповной с должным почтением и придыханием – доказывала князю, сколь неправ он был. Хиреющий заводик – фаянсовая посуда давным-давно перестала пользоваться должным спросом – она переоборудовала, хотя и пришлось для этого продать и особняк, и личные, Парфеном Бенедиктовичем даренные, драгоценности.
Родня покойного, затаив дыхание, наблюдала. Уверенные в том, что затея упрямой вдовицы обречена на провал, они даже перестали злословить. И сами не замечали, как настороженное внимание подстегивало Модесту.
Фаянсовая посуда? О нет, Модеста точно знала, что именно будет производить. Диковину, виденную в Аглиции и произведшую на юную купчиху куда большее впечатление, нежели всем известная башня с часами. Да и то: что она, дома башен не видала? Вот унитаз – дело иное… за унитазом будущее. Светлое. Фаянсовое.
Видимо, упорство вдовы пришлось по душе Вотану-дарителю, а может, Иржена-заступница, оскорбленная княжьим выпадом – все ж таки хоть богиня, а тоже женщина, – одарила милостью, но дело пошло. Модеста изловчилась и открыла на Королевской улице лавку, гордо поименованную «Фаянсовый друг», у входа в которую поставила два унитаза; правда, дабы окрестный люд, лишенный всяческого понимания и чувства прекрасного, не пользовал упомянутых друзей по прямому их назначению, посадила в унитазы эльфийские шпиры. И колючие бледно-золотистые елочки, славящиеся капризным норовом, принялись.
…не прошло и двух лет, как Модеста расширилась. Помимо унитазов, каковые выпускали аж в четырех вариациях – для прислуги, для гостевых комнат, для мужских и дамских нужд, последние украшались птичками и розанами, – ее заводик освоил и горшки для шпиров, и фаянсовые расписные рукомойники, мыльницы, и массивные емкости для шампуней… Модеста прикупила фабрику, что выпускала глазурованную плитку…
…а заодно и почти разорившуюся солеварню. Последнюю – исключительно из упрямства.
Она полюбила бархаты и меха, каковые носила даже летом, пусть бы и полагали сие дурновкусием; но Модеста пребывала в счастливой уверенности, что богатство свое надо демонстрировать, иначе откуда люди узнают, что к ней, многоуважаемой Модесте Архиповне, надлежит относиться с почтением?
К двадцати семи годам она вернула себе все имущество покойного супруга, каковое почитала своим, завела лысую собачку, точь-в-точь как у княгини, и мужа-эльфа. Последним Модеста Архиповна особенно гордилась и, надо сказать, Лютиниэля-эль-Акхари, которого именовала ласково – Лютиком, любила вполне искренне. Он же, так и не освоившийся в чужой стране, к супруге относился с трепетной нежностью.
Впрочем, любовь ее никоим образом не повлияла на деловую хватку, и до последних дней беременности, которая в отличие от первой протекала легко, не изматывая женщину дурнотой и слабостью, Модеста занималась делами.
…имущества прибывало. То конопляный заводик подвернется, то мануфактурка какая захиревшая, то вовсе угольная шахта… одно к одному, к тридцати Модеста Архиповна первый миллион заработала, но не сказать, чтобы сильно тому радовалась. Хозяйство-то большое, и за всем глаз и глаз нужен.
Управляющие, конечно, были, но надолго они при купчихе не задерживались, отчего-то наивно полагая, будто бы бабский разум не в состоянии проникнуть в хитросплетения бухгалтерского учета.
– Воруют, – сокрушалась Модеста, вышвыривая за дверь очередного управляющего, который слезно клялся, что непременно исправится и наворованное вернет.
Модеста не верила.
И отвешивала оплеуху, а если совсем уж не в настроении была, то и пинка. Телом она была крепка, богата, оттого оплеухи выходили доходчивыми.
Так и жили.
С самого раннего детства Евдокия привыкла к тому, что маменька ее, пусть строгая, но без памяти дочь любящая, все время при деле находится. И отвлекать ее не след. Евдокия росла среди бумаг, бухгалтерских книг и счетов. Она рано освоила язык цифр, научилась отличать фарфор от фаянса, а фаянс от майолики и разбираться в тонкостях подглазурной росписи.
Семейное дело было куда интересней кукол и подружек, тем паче с последними у Евдокии не ладилось. Скучно ей было что с детьми, что с нянькой, пусть бы она знала все девять легенд о Вевельском цмоке, а сказок с присказками и вовсе бессчетно. Но от няньки Евдокия сбегала, пробираясь в маменькин кабинет. Она пряталась под столом и сидела тихо-тихо, перебирая гранатовые косточки абака.
– Запомни, Дуся, – в короткие минуты отдыха Модеста Архиповна брала ребенка на колени, от матушки пахло хорошо: книжной пылью, чернилами и тяжелыми цветочными духами, – истинная свобода женщины вот она…
И Модеста Архиповна выкладывала башенки из монет.
– Будут у тебя деньги – будешь сама себе хозяйка, и никто-то тебе словечка не скажет. Вот медь, за нее можно купить конфету. Или две… но петушка ты съешь и забудешь, и монеты уже не останется. – Медные башенки были самыми высокими. И Евдокия с преогромным удовольствием рушила их. Тяжелые монеты катились, и маменька хмурилась: не след так с деньгами обращаться. Она заставляла Евдокию собирать все деньги, до последнего медня.
Деньги Евдокии нравились.
Медни были разными. Одни новенькие, блестящие, с чеканным королевским профилем на аверсе и двуглавым орлом на реверсе. Другие – уже пожившие, потерявшие блеск. И король на них смотрел будто бы с прищуром, хитро, аккурат, как мясник, которого маменька в глаза называла жуликом. А кто, как не жулик, если за корейку просит аж полтора сребня? Где это виданы такие цены? Чем старше становились монеты, тем сильнее менялся король. На совсем уж древних, затертых, королевский лик был неразличим, а орлы и вовсе покрывались характерной прозеленью.
– Вот серебро, – учила маменька, позволяя взять увесистую монету. – В одной серебрушке десять медней. Но десять медней ты вряд ли выменяешь на одну серебрушку…
Золото было тяжелым, нарядным. Его Евдокии разрешали держать, и она, пробуя монету на зуб, выстраивала башни… один злотень – десять сребней. А если в меди, то и вовсе много получается.
Маменька, видя этакую старательность, умилялась.
Разумницей растет.
Вся в родителей.
Наставники, нанятые Модестой Архиповной, пусть и дивились этакой блажи – где это видано, чтоб девицу обучали не шитью, но математике с астрономией? – к делу подошли серьезно. Да и Евдокия оказалась благодарной ученицей, жадной до нового.
Вот только упертой, что твоя коза…
Это маменька поняла, когда вздумала доченьку любимую, восемнадцатый год разменявшую, замуж выдать. И ведь супруга подыскала хорошего, разумного, сильного, а что слегка рябенького, оспою побитого, так с лица ж воду не пить! Зато хоть и хваткий, но тихий, небуянистый.
Ко всему – из шляхты.
Очень уж Модесте Архиповне хотелось со шляхтой породниться…
– Не пойду, – сказала Евдокия, поджав губы. – Он мне не нравится. И вообще, я замуж не хочу.
Маменька попробовала было призвать дочь к послушанию, но выяснилось, что упрямством Евдокия пошла не иначе как в маменьку.
Скандалили месяц.
Не разговаривали еще два. И Лютик, который ссорами тяготился, тщетно взывал к разуму, что супруги, что падчерицы. Закончилось все проводами очередного управляющего, а ведь показался-то разумным человеком, и несказанной обидой, коию вновь нанес Модесте Архиповне князь Вевельский.
Это ж надо было: взять и не пригласить достопочтенную купчиху на купеческое собрание!
Чем она иных хуже?
А еще нашлись доброхоты, донесшие небрежное, князем брошенное:
– Бабе – бабье…
Вот так, значит… бабе – бабье… небось налоги-то взыскивает наравне с иными мужиками, а в собрание, значится, лезть не моги? И обида теснила грудь Модесты Архиповны…
– Маменька, плюньте на этого женоненавистника, – сказала Евдокия, отчасти покривив душой. Женщин пан Тадеуш любил; и об этой его любви, которая приключалась в основном к весне ближе, «Охальник» писал весьма подробно, неискренне сетуя на падение нравов.
Может, нравы и падали, но тиражи росли.
– Плюньте и забудьте. – Евдокия дернула себя за косу. Пожалуй, из всей маменькиной красоты достались ей лишь волосы: длинные, тяжелые, яркого соломенного колеру. – Ваши унитазы во всем Краковеле знают.
Это было слабым утешением.
Конкурентов в последнее время объявилось, да продукция их была не в пример хуже, но и дешевле. Оттого и спрос имелся.
…поговаривали, будто бы сам князь Вевельский фаянсовый заводик прикупил, через третьи руки, конечно, потому как не по чину князю с унитазами возиться…
– Надо делать эксклюзив, – сказала Евдокия и протянула тетрадочку. – Погляньте, маменька, я все тут расписала как есть…
…и тогда-то Модеста Архиповна поняла, что замуж дочь выдать не получится. Кто ж возьмет ее, такую не в меру разумную? А с другой стороны, может, оно и к лучшему.
– Вы местечково мыслите, маменька. – Евдокия, поняв, что бита не будет, осмелела. Она села, расправив подол мышастого саржевого платья, и сгребла горсть каленых орешков, до которых была большой охотницей. – Надобно же в разрезе эуропейских тенденций.
– А розгами? – поинтересовалась Модеста Архиповна, но не зло, так, для порядку. И то сказать, дочерей своих она отродясь не порола, даже когда Аленка изрезала пять аршинов дорогущего бархату… бабочки, видишь ли, ей понравились.
– По первости необходимо зарегистрировать торговую марку, такую, чтоб все узнавали. Затем проплатить рекламу… и не только в «Ведомостях». У «Охальника» тиражи выше… и еще, чтобы какой-нибудь профессор, лучше, если не наш, напишет, что будто бы наш фаянс особый, от него здоровья прибавляется…
– Через задницу? – Модеста Архиповна присела.
– А хоть бы и через задницу. Многие только ею и живут, сами ведь говорили.
– Дуся!
– Что, маменька?
– Ничего, детонька… – Модеста Архиповна от орешков мужественно отказалась. В последние годы, когда в постоянных разъездах отпала нужда, а стол стараниями дорогого супруга стал разнообразен, фигура ее претерпела некоторые изменения. И пусть бы тонкостью стана Модеста не отличалась и во времена далекого девичества, но и расплываться ей не хотелось. – Наш профессор дешевле обойдется.
– Зато иноземцу больше верят.
И то верно…
…главное, что не прошло и недели, как в Торговой палате было зарегистрировано новое товарное клеймо «Модестъ». Чуть позже в «Охальнике» увидела свет статья о благотворном влиянии фаянса на внутреннюю энергию организма. Естественно, фаянса не всякого, а исключительно того, который сделан из каолина, добытого на Эльфийском взморье, пропитанного волшебством Пресветлого леса и кристаллами соли… Проплаченный профессор – обошелся в двести злотней – разливался соловьем. Модеста Архиповна только хмыкала, читая.
– Вотан милосердный, – сказала она, отложив газетенку, – это ж вранье!
– Не вранье, – возразила Евдокия, – а реклама…
…вскоре нашлись чудом исцелившиеся, о которых «Охальник» писал с неизменным восторгом, открыв специальную рубрику «Народное здоровье». А о солдатской жене, пять лет лечившейся от бесплодия, но зачавшей исключительно после того, как начала пользоваться унитазом торговой марки «Модестъ», и вовсе сделал отдельный выпуск.
«Вестник» вел себя скромнее, в основном подчеркивая высочайшее качество, доступность цен и эксклюзивную линию с уникальной эльфийскою скульптурой. В последнем, к слову, не врал. Лютику новое занятие весьма себе полюбилось…
Дело ладилось.
Особый успех возымел выпуск унитазов марки «Вершина»: массивных, снабженных широкими подлокотниками, с обитым лисьей шкурой сиденьем и бачком в форме высокой спинки с вензелями. Злословили, что сии агрегаты весьма напоминают трон, но… разве, Вотан милосердный, такое возможно?
Конечно нет.
Как бы там ни было, но вскорости Модеста Архиповна, не кривя душой, могла считать себя королевой фаянса… вот только на позапрошлогодней выставке товаров народного потребления, куда ее скрепя сердце пригласили, грамоту за продукцию высшего качества князь Вевельский вручил не ей.
– Бросьте, маменька, – сказала тогда Евдокия, косу на руку накручивая, – очевидно же, что налицо предвзятое отношение. Князь давно и прочно ангажирован.
Это Модеста Архиповна понимала, но обида-то осталась.
– Ничего, – она поправила соболиную шубу, подол которой тянулся за купчихою меховым шлейфом, – будет и на нашей улице праздник.
И к выставке новой готовилась со всем тщанием, справедливо рассчитывая, что усилия ее оценят по достоинству. Евдокия с тоской вспомнила, кому и сколько пришлось заплатить за обещание, что на сей-то раз… и ведь не вернули деньги, мол, по обстоятельствам независящим… в общем, нехорошо все вышло.
Князь с супругой, бледной дамой в изысканном туалете, объявился на третий день. И прошествовал мимо, не удостоив Модесту Архиповну взглядом. Та же, с некоторым злорадным удовольствием, весьма понятным в сложившейся ситуации, отметила, что давний недруг со времени последней встречи еще более постарел, обрюзг и вовсе уж неприлично раздался в талии. От военного прошлого остались выправка и синий уланский мундир, сшитый, естественно, под заказ.
Евдокия видела три подбородка, подпертых жестким воротником кителя, и золотой позумент. Аксельбанты. Руку, что небрежно возлежала на усыпанной драгоценными камнями рукояти сабли. Изысканно отставленный локоток, за который придерживалась супруга.
Залысины.
Пухлые щеки и тонкие, брезгливо поджатые губы.
Проигнорировав Модесту Архиповну, князь Вевельский все же остановился перед стендом фирмы «Модестъ». Ленивым томным жестом извлек он монокль, долго, старательно протирал стеклышко его платочком, причем Евдокия точно знала, что платочек сей благоухает лавандовой водой. Князь же поднес монокль сначала к правому глазу.
Скривился.
И переставил в левый, будто надеясь таким вот нехитрым образом увидеть нечто иное.
– Посмотрите, дорогая, – густой бас Тадеуша Вевельского перекрыл гомон выставки, – какая невероятная безвкусица…
Он снизошел до того, чтобы указать на гордость Модесты Архиповны: усовершенствованную модель «Вершины», исполненную в черном цвете. Лисий мех на сиденье был заменен куньим, куда более плотным и теплым. Завитушки и медальончики сияли позолотой, равно как и грифоньи лапы, сугубо декоративные, но весьма хищного вида, впившиеся в красную ковровую дорожку, что полотняным языком стекала с постамента. Пожалуй, сходство фаянсового кресла для размышлений – а именно так был назван унитаз, дабы не смущать неловким словом слух дам, – с троном было вовсе уж неприличным, но… народу нравилось.
– Кошмаг, – пролепетала княгиня, заслоняясь кружевным веерочком.
Модеста Архиповна, стоявшая тут же, так и осталась незамеченной, невзирая на то, что требовалась немалая сноровка, чтобы не заметить семь пудов живого веса, облаченных в аксамит и соболя. Однако факт оставался фактом.
– Неужели кто-то покупает подобное?
Князь ступил на дорожку.
…а ведь многие именно так и заказывали. Туалетную залу с постаментом на три ступеньки и дорожкой. Евдокия тоже не понимала этого, но разве не спрос рождает предложение?
И теперь ощущала острую обиду.
За маменьку.
За Лютика, который и сотворил «Вершину». И за себя, чего уж душой кривить…
– Пгосто ужас. – Княгиня разглядывала фаянсового монстра издали, с явным испугом, будто бы опасаясь, что сие создание вдруг да оживет.
Нижняя губа ее дрожала.
И веер в руке.
И сама она вся – от белого перышка, которым была увенчана сложная прическа, до каблучков изящных туфель.
– Ах, матушка, вот вы где… – раздалось веселое, и княгиня облегченно выдохнула. Она вцепилась в руку смуглого темноволосого мужчины с такой страстью, что Евдокии стало неудобно.
Напугала женщину…
…маменька говорила, что у высокородных дам нервы слабые, а тут унитаз с фаянсовыми рюшами и мехом. Стоит, морально давит.
– Догогой, – с явным облегчением воскликнула княгиня и, указав не то на унитаз, не то на Евдокию, сказала: – Посмотги, какой кошмаг!
Князь смотрел на «Вершину», Евдокия – на князя…
…нет, ей случалось видеть его портреты, верно, как и всем жителям королевства Познаньского, но чтобы живьем… и вот так близко… настолько близко, что Евдокия учуяла тонкий аромат его туалетной воды.
Сандал.
И, кажется, цитрус, популярный в нынешнем сезоне.
…костюмчик тоже, словно со страниц «Модника» взят. Белые брюки в узкую полоску и однобортная визитка с атласной бутоньеркой гридеперлевого оттенка. Пуговицы на рукавчиках рубашки черные. И шейный платок повязан широким узлом, к которому и Лютик не сумел бы придраться.
Да и сам князь… смуглявый, черноволосый… и волосы, наперекор всем правилам, отрастил длинные, носит, в хвост собравши. Черты лица резковатые, но благородные, утонченные.
…недаром Аленка с его портретом под подушкой спит.
Хотя сволочь. По глазам, черным, наглым таким глазам видно, что сволочь. Или это просто предчувствие такое? Впрочем, Евдокия предчувствиям доверяла, и нынешнее ее не обмануло.
– Уважаемая… – Княжич обратился не к Модесте Архиповне, которую, надо полагать, все семейство Вевельских не замечало принципиально, но к Евдокии. И одарив ее взглядом, каковой заставил почувствовать собственное несовершенство, сморщил нос: – Вы не могли бы это убрать?
– Куда?
Евдокия вдруг поняла, до чего неправильно она выглядит. Невысокая, крепко сбитая, с простым круглым лицом, в котором нет и тени аристократизма, столь желанного маменьке.
…и платье это дурацкое, с оборками и кружевами… Модеста Архиповна настояла: мол, переговоры предстоят, партнеры заявятся и надо бы выглядеть сообразно… вот и парилась Евдокия в нескольких слоях бархата, щедро расшитого золотом и янтарными бусинами, а на плечах еще и шуба возлежала в пол, почти как у маменьки… на шее ожерелье в полпуда с крупными топазами… в ушах – серьги…
Ленты в косе атласные, переливчатые…
Дура дурой.
И в башмаках на высоком, по последней моде, каблуке. В них-то Евдокия и стоять-то замаялась.
– Куда-нибудь, – пожав плечами, сказал князь. – Видите же, ваше… произведение искусства…
…улыбку эту репортеры любили, было в ней что-то хулиганское, диковатое…
– …весьма нервирует мою матушку.
– Чем же? – Евдокия заставила себя смотреть ему в глаза.
…черные какие, непроглядные.
Нет, она не такая дура, чтобы в ненаследного князя влюбиться. Она – девушка разумная, современная, отдающая себе отчет, чем подобная влюбленность чревата: разбитым сердцем, подпорченной репутацией и несколькими невинно утопленными в слезах подушками.
…а поговаривали, что из-за него, бессердечного, одна девица вены резала, а другая уксусом травилась, но, к счастью, не до конца отравилась. А из больницы и вовсе крепко поумневшей вышла, остриглась и удалилась от мира именем Иржены-заступницы добро творить.
Столь радикально менять свою жизнь ради эфемерного чувства Евдокия не планировала. Но до чего же сложно оказалось сохранить душевное равновесие. Дыхание, и то сперло. И щеки запылали, зарумянились… или то от жары? В шубе по летнему времени парило… Себастьян же наклонился, близко-близко, к самому ушку и доверчиво, нежно почти – со стороны, верно, сие выглядело совсем уж непристойно – произнес:
– Созерцание сего монстра доставляет несказанные муки ее эстетическому чувству… поэтому окажите уж любезность…
Евдокия, несмотря на непривычное волнение и щемящую, какую-то внезапную боль в груди, любезной быть не собиралась. Но, верно, Себастьян на то и не надеялся, оттого прибег к иному средству. И часу не прошло после того, как чета Вевельских, сопровождаемая сыном и восторженными взглядами, удалилась от стенда фирмы «Модестъ», как появился учредитель. И кланялся, лепеча о новых обстоятельствах неодолимой силы, изменить каковые не в его власти при всем уважении, которое лично он испытывает к Модесте Архиповне…
…к вечеру стенд убрали.
Сволочи.
В общем, то самое знакомство, мимолетное, как краковельская весна, оставило в душе Евдокии глубокий шрам. Раненое самолюбие ныло по ночам и еще на осенние дожди, заставляя мечтать о несбыточном. В этих ее мечтах, несмотря ни на что по-девически стыдливых, неизменно фигурировал растреклятый ненаследный князь, который стоял на коленях, умоляя…
Как правило, на этом месте мечты обрывались. Все же Евдокия была настроена к делам сердечным скептически. И этот скепсис порой здорово мешал жить.
Или помогал?
Она так и не решила.
Как бы то ни было, но злосчастная выставка несколько подпортила репутацию фирмы. К счастью, основная масса краковельчан не разделяла тонкого вкуса княгини, а потому пошатнувшаяся было торговля весьма скоро наладилась…
Жизнь тоже.
Ну, более или менее…
…и все-таки день, который начался с Себастьяна Вевельского, просто по определению не мог пройти спокойно. Эта примета, пусть существовавшая исключительно в воображении Евдокии, срабатывала всегда. И она, демонстративно повернувшись к ненаследному князю спиной – игнорировать его, рисованного, было куда проще, нежели живого, – сняла рубашку.