Мельчайший дождик за несколько ночных часов покрыл лёгкой испариной листки шалфея, заставил по-новому заблестеть бирючину и застывшие листья магнолии, не разорвав, унизал жемчужными блёстками туманную дымку вокруг гнёзд гусениц в сосновой хвое, где шли приготовления к зимним холодам. Ветер уже не теребил морские волны, а негромко искусительно насвистывал в щелях под дверьми, напоминая об удовольствиях минувшего лета и чуть слышно нашёптывая о печёных каштанах и поспевших яблоках… Поднявшись с постели и выглянув в окно, Флип поддел под свою полотняную куртку тёмно-синий свитер и позавтракал в одиночестве, что с ним стало случаться с тех пор, как он начал позднее ложиться и сон его уже не был таким же незамутнённо спокойным, как раньше. Поев, он побежал разыскивать Вэнк – так ночной путник ищет огонёк жилья. Но её не было ни в гостиной, где от осенней влаги снова запахло промасленным деревом и пенькой, ни на террасе. Воздух, пропитанный тончайшей водяной пылью, не смачивая холодил кожу. Жёлтый листок осины, сорвавшись с ветки, какое-то время с подчёркнутой грацией порхал перед его лицом и вдруг, отяжелев от невидимых капель, накренился набок и грузно упал к его ногам. Он напряг слух и уловил доносящееся из кухни по-зимнему знакомое шуршание угля, который бросали в печь.
Из комнаты Лизетты послышался капризный голосок девочки: она чем-то возмущалась, потом стала всхлипывать.
– Лизетта! – окликнул её Флип. – Лизетта, не знаешь, где твоя сестра?
– Не знаю! – откликнулся этот тонкий, осипший от слёз голосок.
Внезапный порыв ветра сорвал с крыши лепесток черепицы, и тот разлетелся на мелкие кусочки у его ног. Юноша озадаченно поглядел на черепки, словно на осколки ненароком разбитого зеркала: знак судьбы, предвещавший семь лет несчастий… Он почувствовал себя маленьким мальчиком, изнемогающим от детских бед. Однако ему совершенно не хотелось прибегать к помощи той, что там, невдалеке, в доме, обсаженном соснами, по ту сторону полуострова в форме льва была бы не прочь увидеть его трусливо жмущимся к стене, жаждущим опоры в неукротимой сильной женской душе… Он обогнул дом, но и там не обнаружил ни белокурой головки своей подруги, ни её голубого платья в тон цветкам чертополоха или белого платья из хлопка, пористого, словно срезанная ножка гриба. Длинные ноги с точёными коленками не поспешили ему навстречу. Синие очи с лиловым отливом не распахнулись перед ним, утоляя жажду его собственных глаз…
– Вэнк! Ты где, Вэнк?
– Да тут я, – где-то совсем рядом отозвался её спокойный голос.
– Ты в кладовке?
– В кладовке.
Сидя на корточках в безжизненном свете, сочившемся только из проёма двери, она теребила какие-то тряпочки, разложенные на истёртой простыне.
– Что ты тут делаешь?
– Ты же видишь: раскладываю, прибираю. Ведь скоро уезжать, и надобно… мне мама велела. – Она обернулась к Флипу и, решив передохнуть, скрестила руки на согнутых коленях.
Он нашёл её до крайности терпеливой и жалкой, и это его возмутило:
– Разве всё так спешно? И почему ты сама должна этим заниматься?
– А кто ещё? Если начнёт мама, у неё тотчас разыграются ревматические боли в сердце.
– Но ведь есть ещё горничная.
Вэнк только пожала плечами и снова вернулась к прерванному занятию, бормоча себе под нос, как это делают настоящие работницы, сопровождая каждое действие покорным жужжанием трудолюбивых пчёлок:
– Так, вон то – купальный костюм Лизетты… Так… зелёный… синий… полосатый… ох, а лучше бы выбросить их все: большего они не заслуживают… А это – моё платье с розовыми фестонами – его ещё бы раз выстирать. Одна, две, три пары моих холщовых туфель… и одна – Флипа… Ещё одна Флипа. Две старых рубашки в клеточку – Флипа… Манжеты посеклись, но перед ещё цел…
Она принялась разглядывать ткань на просвет, нашла в двух местах выдернутые нитки и состроила гримаску. Флип наблюдал за ней, не испытывая благодарности, и жестоко страдал. Он начал сравнивать, хотя даже во время его тайных приключений в «Кер-Анне» сама мысль о чём-нибудь подобном не могла бы прийти ему в голову. Пока что сравнение не затрагивало самоё Вэнк, её драгоценную персону, кумира его детства, – Вэнк, ныне временно оставленную им ради драматичного, хотя и необходимого опьянения первой любовной авантюры.
Сравнение зародилось именно здесь, среди этих кусков выношенной материи, разбросанных по старой чиненной простыне, среди обшарпанных стен, сложенных из необожжённого кирпича, при виде этого ребёнка в выцветшем, вытертом на плечах синем халатике. Стоя на коленях, она прервала свои занятия и откинула со лба ровно подстриженные волосы, от ежедневного купания и солёного воздуха всегда остававшиеся мягкими и влажными. Не слишком жизнерадостная в последние две недели, она выказывала больше спокойствия и ровного угрюмого упрямства, несколько обеспокоивших Флипа. Неужели она действительно недавно хотела умереть вместе с ним, не в силах дотерпеть до того дня, когда они смогут любить друг друга открыто, – вот эта молодая домохозяйка, стриженная под Жанну д'Арк? Насупив брови, юноша оценивал все перемены, хотя почти не думал о той, кого разглядывал. Когда она оказывалась рядом, ужас от опасности её потерять отступал и срочная надобность непременно вернуть утраченное уже не терзала сердце. Но именно около неё возникал повод для сравнений. Теперь он обрёл новую возможность: дар неожиданных чувств, ничем не вызванных мук, неизвестную ранее ненасытность ощущений – всем этим наделила его прекрасная похитительница, приучив возгораться от любого пустяка и, кроме того, внушив склонность к романтической несправедливости – первой ступени возвышения духа: способности упрекать натуру посредственную в ограниченности её переживаний и представлений.
Он приоткрыл для себя не только мир утех, которые бездумно именуют плотскими, но и потребность делать более прекрасным, украшать своими руками тот алтарь, в котором дрожит неверное пламя, далёкое от великолепия и блеска. В нём зародилась жажда того, что несёт радость руке, уху, глазу: бархата, выверенной музыки голоса, тонких духов. Он не упрекал себя в этом, ибо чувствовал, что становится лишь лучше от соприкосновения с пьянящим изобилием, что восточный шёлк неких одежд, в которые он тайно облачался в полутьме «Кер-Анны», облагораживает его душу.
Неловко, неуклюже он повиновался чужому властному замыслу, не вовсе ясному для него самого. Не удосужившись признаться себе, что желал бы лицезреть Вэнк несравненной, блистающей украшениями, умащённой благовониями, он ограничился лишь досадой при виде её не вполне аристократичной позы и простодушного смирения её потёртых одежд. С его губ сорвалось несколько жестоких слов, на которые Вэнк никак не отозвалась. Он заговорил ещё более едко, а возражений подруги оказалось довольно, чтобы он перешёл к оскорблениям, но затем, устыдившись собственной грубости, умолк и постарался взять себя в руки. Наконец он выдавил из себя бесцветное признание своей неправоты, доставившее удовольствие лишь ему одному. Вэнк меж тем неторопливо увязывала попарно сандалии и терпеливо выворачивала карманы поношенных шерстяных кофт, полные розовых ракушек и засохших морских коньков…
– Так вот, во всём этом – твоя вина! – неожиданно заключил Флип. – Ты ничего не отвечаешь… И я увлекаюсь, лезу в бутылку… А ты позволяешь над собой измываться. Почему?
Она окинула его взглядом всезнающей женщины, созревшей в расчётах и уступках большой любви, и спокойно ответила:
– Пока ты мучишь меня, ты по крайней мере здесь.