Я не заметила, что что-то происходит. Я должна была увидеть, должна была понять. В тот самый первый раз Рафаэль остановился на улице, отпустил мою руку и, внезапно обернувшись, остался стоять неподвижно: казалось, он тщетно пытается «осмотреть» пространство вокруг. Смущенный вид мужчины с кейсом, огибающим нашу застывшую пару, удивление в глазах старушки, согнувшейся под тяжестью сумки с продуктами, «извините, мадам, месье». Рафаэль замолчал, затем повернулся, и мы продолжили прогулку. Я спросила его:
— Ты что-нибудь потерял?
— Нет… у меня сложилось впечатление, что нас кто-то преследует.
Далее мы шли и молчали.
Отвратительное настроение Рафаэля в тот день, когда мы отправились купить ему обновку к зиме: парку, кофту, кожа, шерсть, синтетические ткани, он пока еще не решил. Он попросил принести ему различные модели. Я описывала цвета, он исследовал форму, пуговицы, складки, находил и считал карманы, сравнивал застежки. Мы выбрали послеобеденное время, когда большие магазины практически пусты. Когда я рассматривала очередную модель, меня заметил коллега по работе и окликнул. Мне казалось, что я отошла от Рафаэли на несколько мгновений, чтобы переброситься парой дежурных фраз, однако когда я вернулась к прилавку, то увидела лишь продавщицу, развешивающую на плечики отложенную одежду. Она заверила меня, что Рафаэль ушел. Не поверив, я заглянула в примерочные кабинки. Рафаэль действительно исчез. Я обратилась к кассирше.
— Слепой? Нет. Мадам, я не обратила внимания…
Я бросилась к полицейскому, стоящему рядом с выходом:
— Вы не видели…
Он оглядел меня с головы до ног:
— Это ребенок? Он не умеет ориентироваться на улицах?
Мне стало стыдно. Я направилась, изводясь от беспокойства, в сторону улицы Майе. Мы взяли с собой лишь одну связку ключей, а на мои звонки в дверь никто не отвечал. Я вернулась к магазину «Бон Марше». Еще раз, и еще, и третий, по одному и тому же маршруту. Я зашла в кафе, расположенное рядом с его домом, набрала номер телефона. Он взял трубку. Отстраненный тон:
— Что? Не находила себе места? Я возвращался очень неспешно. Я решил немного прогуляться. В конце концов, Сара, я ведь как-то обходился без тебя раньше. У тебя не было ключей? Я действительно сожалею. — И затем, после молчания: — Ты была так увлечена беседой с этим господином.
Этим господином… Я уже успела позабыть о ничего не значащем обмене банальностями, что произошел меж рядов вешалок и на мгновение отвлек меня от примерки. Этот господин…
Я бросилась к дому Рафаэля, ворвалась в квартиру, сжала его в объятиях: я хотела вымолить прощение за эти навязанные ему минуты одинокого ожидания, я чувствовала себя безмерно виноватой.
«Сара, ты не должна больше плакать! Ну что я сделала такого, что Всемилостивый Господь наградил меня подобной сестрой? Я уверена, и мама будет обвинять меня в том, что я тебя довела. Ты хочешь пожаловаться, ну? Хочешь, чтобы тебя пожалели? Конечно, мама войдет в твое положение: «Дорогая Сарочка, нет-нет, это не твоя вина, перестань переживать»… и бла-бла-бла и бла-бла-бла! Но я тебе скажу, я скажу правду: это действительно твоя вина! Самая настоящая подлянка по отношению к родной сестре, которой я являюсь! Ты мне все обломала, ты все испортила! Это ты перепутала время, ты потеряла извещение, и именно из-за тебя я в этом году не смогу попасть в класс по фортепьяно. Ты знаешь, что я тебе скажу? У тебя что-то там съехало, там внутри! — и Джульетта уперлась пальцем в перчатке (мама специально купила обновку для конкурса) в мой лоб. — Хочешь знать правду? Ты, вне всякого сомнения, совершила какое-то страшное преступление в прошлой жизни, и теперь ты все время пытаешься себя в чем-нибудь обвинить. Когда ты не ноешь, что ты уродина, ты совершаешь глупости, чтобы тебя прощали. Как же меня это все достало, Всемилостивый Господь!»
Джульетта взывала к Всемилостивому Господу, а я рыдала. Мне лишь исполнилось девять лет, а ей уже было тринадцать. Мама так надеялась, что нас запишут в класс по фортепьяно в училище, что находилось в соседнем городе. Она посадила нас в поезд на вокзале городка, где мы жили; она не могла поехать с нами: четверо младших детей требовали непрерывного внимания. «Это так несложно — доехать до музыкальной школы, — она повторяла эту фразу с самого начала каникул. — Нам следует сесть на автобус, а он останавливается прямо напротив ворот училища».
Я хранила как талисман извещение о том, что мы допущены к экзамену. Я потеряла его в непрекращающемся беспорядке моей комнаты. Я не сказала об этом Джульетте; и она и я, мы обе, были уверены, что экзамен должен состояться в среду, 8 сентября, в четыре часа пополудню. Когда мы, разряженные, прибыли к школе, то увидели, что двор, утопающий в липах, пуст. Из окна раздавались звуки музыкального диктанта — этюд Черни. На дверях висело большое объявление. «Не четыре часа, а четырнадцать!» — взревела Джульетта и отвесила мне затрещину.
Она, конечно же, была права. Мама так стремилась избежать лишних трат и не оплачивать частные уроки музыки в этом году. А Джульетта так хорошо подготовилась! И потом она слишком взрослая, на следующий год ее могут уже не принять. Это моя вина, моя непростительная вина. Она осушила до дна свой гнев, я — свои слезы.
«Ты совершаешь глупости, чтобы тебя прощали… Преступление, совершенное в прошлой жизни…» Джульетта так думала.
После бегства из магазина Рафаэль никак не мог сконцентрироваться. Он то вставлял в магнитофон, то вынимал из него кассеты, которыми пользовался во время уроков испанского. Иногда он внезапно вскакивал и направлялся к входной двери и стоял там, как будто прислушиваясь к тому, что творилось на улице. Я не могла представить более абсурдного жеста, но он поднимал шторку, загораживающую стекло в двери, и пытался «оглядеть» двор. Все выдавало в нем озабоченную бдительность, должна ли я была сказать, что «вижу» это?
Ближе к вечеру, заметив, что напряжение не оставляет его, я наконец решилась задать вопрос:
— Ты кого-нибудь ждешь?
— Я, нет! — бросил он. Еще одно мгновение я оставалась совсем неприметной, совсем крошечной:
— Извини, у тебя такой удрученный вид, как будто ты чего-то боишься, как будто ждешь, что придет, не знаю что или не знаю кто.
Он встал. И зло крикнул:
— Сара, достаточно ясновидения! Может быть, это ты кого-нибудь ждешь?
Казалось, что гнев увеличивает его. Он покачивался на своих длинных ногах, держа руки чуть отодвинутыми от корпуса и сжатыми в кулаки. Он почти шипел, когда произнес:
— На прошлой неделе сюда явился некто. Какой-то тип. Он меня спросил, живешь ли ты здесь и если да, то когда вернешься.
Я приблизилась к Рафаэлю, пытаясь его успокоить.
— Почему ты мне ничего не сказал? Кто это был?
— Ты еще будешь спрашивать! Я был вежлив и спросил, не хочет ли он что-нибудь передать. Он ушел, не промолвив ни слова. Или даже…
— Даже?
— Он смеялся, ты понимаешь, смеялся так тихо, он потешался надо мной, он лишь добавил: «Я и не думал, что Сара живет здесь… Я увижу ее в другой раз».
Рафаэль с трудом выталкивал из себя слова. Они никак не могли слепиться в единое целое, фразы выходили какими-то вялыми, кургузыми, как будто он готовился к долгому невозможному объяснению.
Я не могла передать, какой ужас меня охватил, когда я смотрела на него, возвышающегося надо мной, обвиняющего. Его страх стал моим. Я помогла ему сесть. Я пыталась гладить его руки, вырывающиеся руки. Я не могла решиться: надо было спросить, как мог выглядеть таинственный посетитель… его возраст… его манеру поведения… Я даже не осмеливалась узнать, как звучал его голос. Я произносила банальности и затем ляпнула полную ерунду:
— Возможно, это был поставщик, который отчаялся застать меня на улице Ферранди?
— Ты издеваешься надо мной, ты тоже? Поставщик, называющий тебя просто Сара? Я кусала губы:
— Послушай, я сваляла дурака, наверное, это был коллега по работе или старинный знакомый, который увидел, как я вхожу в дом, и решил со мной поздороваться…
— Старинный знакомый! — Рафаэль поднял руки, оттолкнул меня в другой конец кушетки. — Старинный знакомый, который преследует нас на улицах, который ждет тебя на углу, когда ты выходишь из дома, который разыскивает тебя в отделе «Бон Марше» в то время, как эта дурацкая продавщица пытается всучить мне целую тонну курток! Ты попросила ее об этом, продавщицу, чтобы она задержала меня как можно дольше? Вы делали друг другу знаки глазами, перемигивались, ты намекнула ей, что хочешь встретиться с кем-то другим? Ты приложила палец к губам, чтобы она ничего не говорила мне, чтобы я ничего не понял?
Я не слышала продолжение. Я уже захлопнула входную дверь и бежала вдоль улицы Шерш-Миди, расталкивая хмурых прохожих.
Когда я поняла, что Мина прекратила мне писать, я превратилась на долгие недели в автомат из ваты. Я была здесь. Моя школьная жизнь шла своим чередом. Люди слышали мой голос, видели мои движения. Но я была белой, абсолютно белой. Внутри меня кровь уснула. Тепло испарилось. Я прислушивалась, как незнакомка, находящаяся во мне, отвечает (полная моя копия) на вопросы, что мне задают. Робот из ваты, двигающийся куда-то, зачем-то, совершенно бесцельно и бессмысленно.
Совсем рядом со мной, у нас дома, искрилась, переливаясь всеми цветами радуги, затмевающая все радость Джульетты. Она встретила Пьера. В семье это была первая любовь, первого ребенка. Родители и мы, младшие, жили в лучах этой новости. Вначале Джульетта стала мечтательно-задумчивой, затем возбужденной. Она возвращалась все позднее и позднее. Она говорила только о нем. Родители Пьера, друзья Пьера, вкусы Пьера, костюмы Пьера, работы Пьера… Папа с мамой выглядели чрезвычайно довольными: Пьер такой «серьезный», именно так они говорили, он «занимает прочное положение в обществе», он такой внимательный и ласковый. Джульетта превратилась в олицетворение доброты. Она таяла, как конфета. И липкий сироп изливался на меня: «Моя маленькая сестренка», «Дорогая Сара», «Если бы ты знала, моя Сара!».
Она, она ничего не видела, ничего не замечала: ни моей опустошенности, ни моего ужаса, она не видела той пустынной равнины, на которой меня бросила Мина. Иногда вечерами мое тело слегка оживало: в тепле моего одеяла, коленки прижаты к подбородку, в тайниках моей души, моего горя я отыскивала особенно сильную боль и принималась плакать. Тихо плакать. Наедине с собой. Тело наконец обретало способность испытывать страдание. К утру я вновь становилась белой, механической и ватной, так было не больно.
После того как я выскочила из квартиры на улицу Майе и прибежала к себе на улицу Ферранди, я кожей ощущала, как мрак поглощает маленький дом, но я не могла включить свет… Понять Рафаэля, побыть в чернильном мраке, как он… Забившись в кресло рядом с выключенным телевизором, я чувствовала, что не могу ни взять книгу, ни сделать ни одного жеста. Я даже не могла плакать. Меня сковал леденящий холод.
Звякнул входной звонок настолько тихо, что я не сразу вышла из своего оцепенения. Затем второй раз, затем три звонка подряд, настоятельно, требовательно. Рафаэль последовал за мной? Я выждала одно короткое мгновение, перед тем как отправиться открывать, я готовила фразы с извинениями. Силуэт в темноте… голос моего прошлого…
— У тебя что, нет света, Сара? Это я — Лоран.
Он удачно попал, ничего не скажешь! Я промямлила:
— Я отдыхала… я заснула… Но ты откуда? — И добавляю очередную глупость: — Как ты меня нашел?
— Без труда, ты знаешь… с помощью поисковой системы «Минитель»… Я переехал сюда пятнадцать дней назад, на улицу Шерш-Миди. Я подумал, что это глупо, жить так близко и не повидаться… Ты впустишь меня?
Свет вдохнул жизнь в мою квартиру. Лоран восхитился:
— Это просто мечта, а не дом. Деревня в городе! У тебя красиво…
Потихоньку, потихоньку я начинала приходить в себя. Я смотрела на него, сравнивала с тем, кого знала десятью годами ранее. Все та же взлохмаченная шевелюра, все то же детское выражение лица; явный прогресс в одежде… Мы забрасываем друг друга вопросами. Да он преподает немецкий, но сообщает он мне, как будто бы немного стесняясь своего продвижения по службе, он теперь принят преподавателем в университет в Париже, он преподает уже год, после десяти лет прозябания в провинциальном лицее. Да, он написал диссертацию.
— О, ты знаешь, лишь движимый необходимостью… чтобы меня занесли в список преподавателей высших учебных заведений… она посвящена писателю, «малому» венскому романтику.
Мы дружно хохочем; мы оба помним профессора литературы, который был крайне увлечен творчеством последователей великих деятелей искусства и который имел привычку постоянно упоминать имена абсолютно неизвестных писателей. В этих случаях он говорил: «малые» классики, «малые» романтики, «малые» символисты, приглашая нас выбрать из этой толпы невеликих тему для оригинальных исследований.
Лоран описал своего «малого романтика» с большим юмором. Я практически забыла холод, что поселился у меня в душе. Наступила пауза, и он изменил тему разговора:
— Извини меня, Сара… Все было так давно, а я все такой же рассеянный… Ты живешь одна?
Я замолкла в нерешительности. Лоран продолжил:
— Сара, возможно, я сделал глупость… Представь себе, мне показалось, что я видел тебя издалека, здесь, в нашем квартале. Мне показалось, что ты сопровождаешь… слепого. На прошлой неделе мне снова показалось, что я вас вижу на улице Севр. Прости меня, но у вас был вид настоящей супружеской четы. К тому времени я уже нашел твой адрес в справочнике, но никак не мог застать тебя дома. Когда я встретил еще раз… этого господина, уже в другой день, на улице Майе, я проследил, где он живет, и позвонил в дверь. Он встретил меня более чем прохладно и сказал что не знает тебя. При этом я был готов поклясться, что это именно он… Очень высокий, очень красивый, ты понимаешь… Не то что маленький замухрышка, вроде меня.
Лоран внезапно закончил свое излияние. Я молчала. Затем, когда он направил на меня вопрошающий взгляд, произнесла:
— Это мой друг… даже более чем друг… Во всяком случае, был…
И я разразилась рыданиями.
Лоран старался меня утешить. Он вновь стал неловким, резким, как раньше. Когда я спросила:
— А ты? Ты живешь один?
Он выдавил всего несколько слов: «Нет, не один… Нет, не женаты. Но мы живем совсем как муж с женой, если ты хочешь знать… Она тоже преподаватель… Нет, ты ее не знаешь: она училась в Париже. Нет, конечно, нет, никаких детей! Ты представляешь меня — отцом семейства?»
Он так искренне боялся приоткрыть свое безоблачное счастье пред моим горем. Затем он откланялся, не оставив мне своего адреса. Но туманно пообещал еще раз навестить меня, при этом пытаясь подбодрить:
— Не беспокойся, я более не буду докучать твоему…
— Рафаэлю, — подсказала я, чтобы остановить этот словесный поток.
Я проводила его до калитки, он предпринял еще одну попытку выступить в роли «брата милосердия»:
— Я очень надеюсь, что все будет хорошо у вас двоих, что он тебя еще увидит.
Он споткнулся на последнем слове, изумленный, что употребил его, вновь открыл рот:
— Прости меня, Сара, я действительно ненормальный… Я лишь хотел сказать… что все устроится, просто… ты… его увидишь.
Лорана разбирал истерический смех:
— Я втройне идиот! Не обращай внимания в следующий раз, ладно?
Он скользнул губами по моей щеке, и я почувствовала по движению его кадыка, как в его груди вновь зарождается безумный хохот.
Лоран хохотал. Возможно, он смеялся надо мной. Зачем он искал встречи? Хотел увидеть через столько лет ошибку своей молодости? Он явно не пытался восстановить со мной связь, ведь он прямо сказал: «Мы живем совсем как муж с женой». Когда женатый мужчина ищет приключений на стороне, он подстерегает более свежую «дичь», более нежную, достойную показа. Во времена нашей учебы говорили: «очаровашку».
Возможно, с годами Лоран подрастерял свою рассеянность, и сегодня он видит меня такой, как и все остальные. Вне всякого сомнения, он тихо шепчет себе под нос: «Как я мог? Я должен был сильно заплутать в литературных дебрях, чтобы совсем ничего не замечать вокруг. Что было в ней такого, в этой девчонке, что я влюбился в нее? Ведь я был влюблен, это действительно так. Несколько недель… Весной во время сессии… Комната в мансарде… Ее слишком узкая кровать… Ночи без сна: до полуночи учеба, а дальше — любовь».
Зачем рассказываю себе эти небылицы? Это я, Сара, была влюблена. Безнадежно. Отчаянно. Но Лоран?
Ну конечно, ты только вспомни его поцелуи, его исследования…
Все верно, Сара, он исследовал, но не тебя, а новое чувство любви, свое собственное тело, свои желания, до этих пор запретные действия, до сих пор невозможное удовольствие. И ему было неважно, что с ним была ты.
Но я тоже! Ведь для меня Лоран тоже был первой любовью. Первым мужчиной. Мина — это совершенно другое. Так разве возможно, что мы абсолютно по-разному пережили эту историю? Он меня любил, конечно, любил.
Но давайте размышлять здраво! Когда юноша любит девушку, он считает ее красивой и он ей об этом говорит. Берет ее лицо в свои руки. Его глаза ласкают ее тело. Все книги, все фильмы повествуют об этом. Ты ведь читала много книг, Сара! Ты видела много фильмов! Лоран никогда не вглядывался в твое лицо со словами: «Ты прекрасна. Я тебя люблю». Он был с тобой, как молодой обезумевший пес, он получал удовольствие и доставлял удовольствие тебе. Нам было «хорошо спать» друг с другом, как сказали бы любители подбирать выражения, любители давать точные определения.
Ты тоже попадаешь под определение, Сара! Не такая уж до невозможности безобразная. Это просто чудо, что такой милый кудрявый парень, как Лоран, был настолько безумен, чтобы любить тебя. Сохрани это чудо, забудь обо всем остальном!
И я принялась повторять: чудо — Мина, чудо — Лоран, чудо — Рафаэль… Я начала собирать коллекцию.
Рафаэль и Сара, Сара и Рафаэль… В этом огромном городе, гремящем автомобилями, в этом битком набитом метро, где смешиваются различные языки, где сталкиваются запахи, не было никого, кроме этих двоих: Рафаэля и Сары. Весь необъятный город сжался до крошечного островка, до серой ленты-зигзага: магистраль Шерш-Миди ныряет влево к улице Майе, затем вправо — к улице Ферранди. В этой сумятице соседних домов существует лишь два жилища: квартира Рафаэля на первом этаже, крыльцо в три ступени, застекленная ротонда и кукольный домик, театральная кулиса, мастерская художника, раковина для грез, любви, где никто не рисует, где никто не грезит, где никто меня не любит.
Сколько мужчин, сколько женщин в этом сплетении улиц, что называют Парижем, в этом городе-спруте, раскинувшем щупальца бульваров, сдавившем пространство своими проспектами, выползшем за кольцевую дорогу и жадно поглотившем тысячи и тысячи кварталов, пригородов, где живет еще столько мужчин, столько женщин. В этом безжалостном, всепоглощающем мегаполисе у меня не было других ориентиров, кроме тоненьких ниточек, что связали меня с Рафаэлем: пятьсот метров серого асфальта, ограниченных магазинчиками и кафешками, что превратились в межевые столбы, и чужие, незнакомые люди, здесь, там, везде; никого, кроме чужих. Я могла содрогаться от рыданий на тротуаре, цепляться за стены, упасть на землю, прыгать от радости, смеяться или беседовать сама с собой, вряд ли я была бы удостоена хотя бы пожатием плеч.
Этот город был слишком переполненным и слишком пустым для меня.
Два первых года моей преподавательской деятельности. Маленький город на самом востоке Франции. Там образовалась вакансия, и на нее не нашлось желающих: многие дети изучали немецкий, ведь граница так близко.
Джульетта обосновалась в нескольких километрах от центра городка, она поехала вслед за мужем-инженером, работающем на крупном автомобильном заводе. Она сразу полюбила этот край: «Здесь такие правильные люди — труженики. Да, они плохо идут на контакт, не раскрывают тебе душу при первой же встрече, но зато ты уверен, что можешь положиться на них». Она подыскала мне квартирку-студию на узкой улочке, где не ходил транспорт. Сестра всячески расхваливала местность: «Ты живешь в городе, но всего три минуты езды на машине — и ты уже на свежем воздухе». Джульетта обожала дышать свежим воздухом, валяться в траве, карабкаться по склону с рюкзаком на плечах. Она всегда отличалась отменным здоровьем, она, наверное, и умрет с румянцем во всю щеку. Она так переживала по поводу моих переполненных пепельниц; каждый раз приходя ко мне в гости, она с неодобрением косилась на бутылку виски, уютно устроившуюся рядом с книгами, она подсовывала мне адрес «человека, которому не надо многое, лишь несколько часов ведения домашнего хозяйства…»
Я приехала в этот городок в конце августа. Джульетта вместе с детьми где-то отдыхала. Я стояла одна на перроне захолустного вокзала, было уже девять часов вечера. Город показался мне пустым и темным. Ресторан уже закрывался; мне могли предложить всего одно блюдо. За соседним столиком расположилась группа мужчин, внимательно меня разглядывающих. Как только я вошла, они понизили голоса и стали перешептываться, сблизив головы, пообсуждав меня некоторое время, они вновь вернулись к непринужденной беседе.
Я подумала, что город так пустынен по причине выходного дня. Но нет: весь год, семь дней в неделю после семи вечера все магазины опускали железные жалюзи, ставни закрывались, а редкие кафе старательно прятались за тяжелыми занавесками. Поздние прохожие словно бы украдкой направлялись к двум кинотеатрам городка, все сеансы шли строго по расписанию. За занавешенными окнами угадывались яркие вспышки телевизоров. Город, как улитка, заползал в свою раковину. Начиная с пяти часов утра, еще до зари, вновь возобновлялось движение транспорта: грузовики, легковушки, мопеды перевозили тех, «кто заступает с утра» на работу на крупные предприятия (как говорили там, чтобы «занять рабочее место»). Один день в неделю, всего на несколько часов, в субботу после полудня, центр города превращался в веселый базар. Плотная толпа людей двигалась вверх по улице и обратно, такое можно увидеть в городах Испании, но только поздним вечером. Лицеисты и ученики «выползали» из своих школ, семейные пары все обвешивались пакетами, охваченные закупочной лихорадкой. Но к шести часам вечера вновь воцарялись тишина и порядок.
Джульетта в этой пустыне сумела окружить себя целой сетью друзей и знакомых: коллеги ее мужа, инженеры, проживающие в коттеджах на холмах или в красивых старинных домах в центре, товарищи детей и их родители, которых она собирала на дни рождения, некоторые педагоги из лицея. Она могла составить список всех торговцев города, особенно выделяя тех, у кого ей удалось обнаружить необходимые товары высокого качества: для малышей, для праздников, что-то из одежды, для «добрых дел»… Она была записана в общество, которое занималось тем, что помогало обосноваться в городке вновь прибывшим. Джульетта прочно «встала на ноги».
Она быстро пришла в ужас от моего богемного одиночества, от моего затворничества с книгами, что позволяло мне избежать скучных встреч, и от того, что она называла «страстишками» к личностям, которых она почитала нежелательными: «ты знаешь, Сара, у нее плохая репутация. Рассказывают, что ученики последних классов… Нет, нет, не с мальчиками! С девочками! Это уж слишком, не правда ли? Если ты будешь приглашать ее к себе домой…» Я пригласила Лидию к себе. Я раздумывала над тем, как вести себя с ней: стремление бросить вызов Джульетте и ее «кружку» здравомыслящих. Хватит ли у меня стойкости выдержать сопротивление? Я напрасно старалась: я не интересовала Лидию.
Их называли «бандой троих»: три роскошных холостяка, преподаватели физкультуры, начинающие, как и я. Все трое они приехали с юга Франции, все трое говорили с акцентом, в котором слышались звуки тарантеллы, в то время как жители районов Франш-Конте старательно растягивали низкие звуки. Они с восторгом встретили свою первую зарплату, свой первый автомобиль, свою обретенную независимость тут вдали от семьи. Они всегда были на гребне праздника, вечеринок, бессонных ночей. Я была отличным товарищем, не отягощенным ни любовью, ни детьми. Я не угрожала их свободе. Они старались затащить меня в поездки по Эльзасу, откуда — стаканчик за стаканчиком, я плохо переносила белое вино и усталость — я возвращалась с глазами, сходящимися на переносице. Им вскоре наскучило носиться со мной, тем более что я не проявляла особого энтузиазма.
Я надеялась любым способом перебраться в Париж. Маленькие городки не переносят одиноких. Излишне любопытные взгляды. Руки, тянущиеся к тебе. В Париже тебя никто не замечает, на тебя просто не смотрят.
В тот день, после прихода Лорана, в ожидании маловероятного звонка от Рафаэля, я принялась мечтать. Париж (вне всякого сомнения, как любой другой большой город) способствовал расцвету страстей. В нем ничто не напомнило о реальности. Все остальные вокруг вас, их было так много, они так спешили, мешали вам, стесняли вас, что их стоило забыть любой ценой. Они толкали вас на тротуарах, ударяли вас тяжелыми дверями метро, зажимали вас в очереди у входа в кинотеатры, на выставки, у окошек администраторов. Вчера в большом магазине… когда я искала Рафаэля… когда я возвращалась туда второй, третий раз, в то место, где потеряла его… Безучастные лица женщин, поднимающихся на эскалаторе, рука небрежно опирается о поручень… Их глаза в тумане, они не отваживаются не на какой контакт… Маленькие старушки, разбившиеся на пары, они цепляются за ручки своих сумок, предвосхищая любую опасность, передвигаясь от опоры к опоре… В любой самой захудалой деревеньке им бы протянули руку, расспросили об их здоровье, предложили бы донести сумки с продуктами… Здесь же — только агрессия!
Каждый, как и я, заворачивается в кокон, сотканный им самим. Невидимый кокон, где каждый остается наедине с собой. Вокруг существует мир, существует в избытке. Он выплевывает газеты, информационные бюллетени, фотографии. Этот мир принадлежит всем и некому. Я держусь в этой жизни лишь благодаря этим связям, отрадным или мучительным, этим связям, что существуют в океане анонимных человеческих существ, мужчин, женщин. Париж — это всего лишь огромный волчок, который кружится, вибрирующий, тяжелый, завораживающий, вокруг этой нескончаемой оси: вокруг мужчины, единственного мужчины, который умеет смотреть на меня своими мертвыми глазами.
Три дня я старалась избегать магического маршрута. Я не подходила к телефону. Утром я выполняла все обыденные операции: кофе, заправляла постель, душ (ванная была бы слишком большой уступкой, удовольствие слишком близкое к любви), выбор одежды, подготовка документов к работе. Мое тело выполняло все то, для чего оно было предназначено, а я следовала за ним, вставала чисто автоматически, когда наступало время пробуждения. Я замечала взгляды прохожих, коллег, учащихся. Видели ли они, что я пуста? Догадывались ли они о том холоде, что сковал меня? Я уже привыкла прятаться, маскировать поселившуюся во мне посредственность. В том сезоне носили шали. Свою я выбирала вместе с Рафаэлем: квадрат с бахромой на польский манер, наивные розы на темно-зеленом. Я не снимала ее, внутренне протестуя, что на работе включили отопление. Я погружала в тонкую шерсть свое лицо, окутывала ей мои плечи и руки. Я вспоминаю эти три дня, наполненные мрачной тягучестью, зимняя спячка под ледяным панцирем.
Я сбежала из квартирки, расположенной на улице Майе, в понедельник. Утром в четверг появился Рафаэль.
В этот день мои лекции для иностранных студентов начинались лишь в одиннадцать, и он знал это. Около девяти часов утра, не до конца проснувшаяся, я скорчилась на ступенях винтовой лестницы. Я глотала без удовольствия горький кофе, сжимая кружку в ладонях, согревала ее теплом щеки. Я слышала, как на улице зарождается какой-то спор, затем упал мусорный бак, с грохотом задев кузов стоящего рядом автомобиля. В эту какофонию влилась пронзительная трель входного звонка: не одно, два, три нажатия, а бесконечный, непрерывающийся звук, как будто бы кто-то пытался вдавить кнопку звонка в стену. Я в свою очередь нажала на кнопку домофона один, два, три раза, я не знаю сколько раз: калитка давно должна была открыться, но звонок все надрывался. С другого конца аллеи, разделяющей кирпичные домики, раздалось хлопанье ставень, послышались недовольные крики. Я накинула плащ и выскочила на улицу. Перед калиткой стоял Рафаэль, его лицо было скрыто полями огромной черной фетровой шляпы, которую я прежде никогда не видела. На тротуаре рядом с ним три дамы. Для крохотной улочки Ферранди такое количество народа — уже столпотворение. Они загалдели до того, как Рафаэлю удалось открыть рот. Они хотели помочь. Ведь месье держал белую трость. Он был здесь, и казалось, что он хочет перейти улицу или пытается найти нужный ему адрес. Одна из них взяла его за руку, но он стал вырываться. Все три говорили одновременно, объясняли, при этом они сопровождали рассказ жестами, предназначенными исключительно мне. Эти жесты были слишком красноречивыми, они должны были донести до меня, что одержимый слепец выказал себя плохо воспитанным, непереносимым, грубым… Я пробормотала извинения от лица Рафаэля и, схватив его за руку, увлекла во внутренний двор, затем закрыла калитку.
Он продолжал молчать. Я немного отодвинулась от него; я даже не могла представить себе, сколько времени он провел стоя перед моим домом, укрывшийся серым непромокаемым плащом, в этой шляпе и очках. Его лицо было мокрым. Несколько раз я пыталась взять его за руки, но каждый раз он отталкивал меня, каждый раз, когда моя кожа касалась его, он ожесточался лицом. Однако он был здесь… Я уже выиграла, потому что он вернулся. Это паническое явление, скандал, разразившийся на улице, должны были испугать, поразить меня, я же испытывала лишь ликование. Эти три уже забытых дня — всего лишь незначительный фрагмент нашей жизни… Рафаэль любит меня, и потому он снова здесь. Ссоры между влюбленными — это так банально. Теперь я стремилась лишь к воссоединению. Моя правая ладонь все настойчивей касалась его пальцев, левая легонько прошлась по щеке, я проигнорировала все попытки сопротивления. И он сдался; я помогла Рафаэлю избавиться от его шляпы, очков, плаща… Я оказалась в его объятиях, мы пытались обмениваться бессвязными фразами.
Кто первый попросил прощения? Кто обвинял себя в ревности? Кто в нетерпеливости?
Мы никак не могли остановить этот поток самобичевания, упреков и взаимных утешений. Конечно, это Лоран приходил на улицу Майе, но, Рафаэль, я тебе все рассказала о нем. Это прошлое, всего лишь прошлое. А все домыслы про коллегу, встреченного в «Бон Марше»…
Он разразился рыданиями:
— Время от времени, ты знаешь, Сара, мне кажется, что я схожу с ума. Эти люди — всего лишь шаги, я не вижу ни их поз, ни их улыбок, ни их безмолвных жестов… Если я начинаю додумывать, то мне кажется, что я попал в западню… Как тебе это объяснить? Заговор? Убийцы в масках? А уж если я начинаю фантазировать насчет тебя… Я не могу заставить себя не думать о других, о мужчинах и женщинах, которых я не знаю, но догадываюсь, что они рядом, совсем близко, вы можете обмениваться взглядами прямо у меня под носом, вы показываете на меня пальцами, договариваетесь о тайных встречах. Когда ты говоришь со мной, смеешься или плачешь, когда ты ласкаешь меня, я тебя вижу! Нет места сомнениям. Но стоит тебе отойти в сторону, когда расстояние между нами увеличивается, образуется пустота, и ее пытаются заполнить чужие… Сара! Я бы хотел приковать тебя к себе, приковать навсегда. Ты не можешь представить себе, какой это ужас остаться вдали от близкого человека, остаться в полной темноте, в темноте, которая тут же начинает порождать подозрения…
Никогда Рафаэль не говорил со мной так. С момента нашей первой встречи он всегда казался сильным, даже жестоким, он всячески доказывал мне, что живет полной жизнью, что его пальцы и внутреннее чувство пространства, представляют ему окружающий мир лучше, чем иной взгляд. Он умудрялся существовать без посторонней помощи и настаивал на этом. Я вдруг внезапно обнаружила, что ночь окружающая его, скрывает не столько материальные предметы: предметы всегда можно обнаружить. Все было значительно серьезнее: Рафаэль, как это ни странно, страдал от той же беды, что и я, — он не сомневался в окружающем его мире, он сомневался в себе, в своей способности удержать рядом того, кого любишь. Мрак, разделявший его и меня, его и всех женщин, с которыми он был когда-то связан, становился бесконечным, как только два тела удалялись друг от друга. И в этом бесконечном пространстве множились бесконечные варианты, домыслы, связанные со мной, с возможными встречами и предательствами.
Чем больше Рафаэль говорил, тем сильнее я ощущала, как «закукливаюсь» в своей лжи. По моей вине он страдал от ревности. По моей вине он вновь оказался в ужасающем одиночестве, один лицом к лицу с подстерегающими его опасностями. Он наделил меня, я даже и не знаю какими чертами, способностями умелой обольстительницы, и именно я подтолкнула его в силки этой ошибки. Он предоставил мне право вводить его в заблуждение и верил в миф, в мечту, и не желал разубеждаться в них. Единственная возможность переубедить его — и я это хорошо понимала — признаться в моей зависимости, в моей душевной нищете, в моем одиночестве. Но это означало сказать ему то, чего я не могла сказать — что я уродлива, ведь тогда он решит, что с того жаркого весеннего полудня, с самой нашей первой встречи, я насмехалась над ним, я играла с ним и, презирая, заставила влюбиться в себя.
И в тот же день, когда мы вернулись к привычным ласкам, я попыталась успокоить его иным способом, я решила перенаправить его мысли в новое русло, заставить сравнить наше положение:
— А ты сам, Рафаэль, я ведь никогда не задавала вопросов. Но ведь ты никогда не говорил, что до меня… что до тридцати лет… Почему ты хочешь, чтобы у меня до сих пор не было ни одного мужчины? Это ведь прошлое, я уже говорила тебе.
Но он не пожелал успокаиваться:
— Я? Мне нечего было рассказать тебе, ты бы поняла, что до тебя… Конечно же я занимался любовью, ты не лишила меня девственности. Я испытывал желание, я занимался онанизмом, я целовал девушек. — Он вновь выталкивал фразы, цедил слова, взбешенный вынужденным откровением. — Шлюхи, знаешь ли… Улица Деламбр, они стоят там на пересечении с улицей Вавен. Одна довольно миленькая, ее звали Малышка, другая никогда не признавалась, сколько ей лет, но она была старой и жирной! Она, наверное, весила тонну! А эти румяна у них на щеках. Они пахли прогорклыми пончиками с растекающейся глазурью… Вместе с Алексом, моим лучшим другом по институту, мы поднимались к ним. А затем ждали друг друга в прихожей, чтобы поделиться впечатлениями и посмеяться.
Я хотела помочь Рафаэлю покончить с этой нерадостной исповедью:
— Всегда лишь проститутки?
— Нет, были и слепые девушки, подружки. Но это не считается.
Он замолчал на несколько мгновений.
— Однажды, возможно… Ее звали Клер. Я думаю, что она действительно любила меня. Но мы оба были так поглощены своей болезнью. Мы ходили на одни и те же занятия, посещали одни кружки, собрания. Мы страдали совершенно одинаково. С Клер это походило на инцест, вот так-то.
— Я, ты знаешь… — я прервала его, обнаружив, что готова сказать правду. Но он сжал ладонями мое лицо, жадно впился в мои губы, и, когда к нему вернулась способность дышать, он попросил:
— Не надо, не рассказывай, я больше не желаю слышать ни о Лоране, ни об этом или о том… Я сам придумал проблему. Я обещаю тебе впредь быть разумнее, больше никакой ревности.
Я протестовала, я хотела поговорить совершенно о другом… он ни хотел ничего слушать, он отказывался видеть.
Рафаэль долго не мог обрести былую безмятежность. Так как мы вновь нашли друг друга, мы просто обязаны были устроить себе праздник. Внезапно осененная приступом легкомыслия, я решила позвонить на работу и отменить все назначенные встречи: мне срочно надо к врачу. Секретарша высказала некоторое удивление: уже не удастся предупредить тех, кто должен был прийти на лекцию, а запланированное собрание… она, конечно же, попробует дозвониться менеджеру… Я продолжала лицедействовать, уверяя, что этот визит к специалисту просто необходим, намекая на серьезные проблемы. В конечном итоге я все-таки вовлекла секретаршу в свою игру, и та принялась, правда, достаточно тактично, расспрашивать о моем самочувствии… Рафаэль улыбался, слушая мои увертки. Но вот трубка водружена на рычаг, и Рафаэль вознаграждает меня за мои усилия ласковым натиском. Битва закончена. Мы любим друг друга.
Мы решили не останавливаться и собрать целый букет удовольствий. Индийский ресторанчик на улице Деламбр (я заказываю блюда, адаптированные к европейским вкусам, Рафаэль с победоносным видом просит принести что-нибудь особо острое… «Попробуй хотя бы…» Я задыхаюсь, во рту полыхает пламя… «Сара, ты совершенно не оправдываешь свое восточное имя!»); далее пешком вниз по бульвару Монпарнас (октябрь, торжествуя, окутывает платаны рыжей вуалью, я вновь беру на себя обязанности гида, «знатока в области вертикальной архитектуры»); остановка на улице Майе (его квартирка, как обычно поражающая порядком, погружена в темноту — все занавески задернуты); мы снова направляемся к улице Севр, я настаиваю на легком аперитиве на террасе кафе, перекресток Одеон. Прямо напротив нас, с другой стороны бульвара Сен-Жермен, расцвела красками улица Ансьен-Комеди: окна горят геранью, фасад самого старого ресторана Парижа — «Прокопа», пестрит флагами. Улица 14 июля. Я безрассудно улыбаюсь:
— Как хорошо! — и вдруг внезапно замечаю, как Рафаэль хватается за голову, зажимает руками уши, опуская локти к коленям, кажется, что его тело сведено судорогой:
— Неужели, неужели ты не слышишь? Это хаос…
И внезапно на меня разом наваливаются скрип тормозов, гудки автомобилей, гул толпы, рев моторов. Мы пытаемся укрыться в глубине зала, но и здесь невозможно оградить наш разговор от шума голосов, что идет от соседних столиков. Но мы спасли вечер, спасли праздник: нас приютил джазовый клуб отеля «Лятитюд»; расположенный в подвальном этаже дома зал был почти не освещен. Купаясь в музыке, Рафаэль полулежал в низком кресле, нога на ногу, тонкие руки скрещены на груди, голова откинута, глаза закрыты. Я тоже растворилась в этом полумраке. Здесь мы были еще одной парой среди таких же пар, окутанных голубыми тенями; под звуки саксофона мы переплели наши пальцы.
Октябрьская ночь была сырой и теплой, мы сразу почувствовали это, когда вышли на воздух… Сырой и теплой… Сыроватой, тепловатой… когда я была совсем маленькой, я путала эти два слова. Джульетта однажды чуть не лопнула со смеху, когда я, пробуя воду в ванне кончиком ноги, с важным видом заявила: «Она сыроватая». Затем я еще долго полагала, что эти слова начинаются с буквы «т»: вода тыроватая, тепловатая, тыроватая, мягковатая, слоем пушистой ваты пузырится пена. Я вся погрузилась в тепло детства. Рафаэль напомнил о себе. Он ухватил меня за руку. Он повел меня. Он принялся со знанием дела обсуждать малейшие нюансы только что услышанной музыки. Он вновь обрел свою авторитетную уверенность.
Зачем, ну зачем мне понадобилась остудить его радость — отправиться на поиски его плохого настроения? Ведь именно я внезапно задала этот вопрос, высказанный в форме упрека:
— Рафаэль, почему ты был таким ревнивым?
Ему было так хорошо, так весело, что вначале он рассмеялся:
— Я не был ревнивым, я и сейчас ужасно ревнивый и горжусь этим! Послушай, Сара, даже перед тем несчастным случаем я уже был ревнивым.
— Но тогда ты был еще маленьким.
— О нет, ты не права, для этого не обязательно быть взрослым… Моя мать всегда стыдила меня, приговаривая: «Рафаэль, так ты станешь завистливым». Она произносила: «ззза-виссстливым», и это слово звучало так странно шипяще, пугая меня. «Это смертный грех», — продолжала она. Она проклинала «испанских священников, исповедующих фашистов», но она почитала моральные законы катехизиса, соблюдала все заповеди, четко подразделяла великие и малые прегрешения, семь смертных грехов и просто грешки. Она обвиняла меня в ревности, когда я заглядывал в тарелку соседа, когда обзывал этого подлизу Жана Поля, всегда и во всем лучшего… «Так ты станешь завистливым». И вот, теперь ты думаешь, я им стал?
Мы подошли к балюстраде сквера на Севр-Бабилон. Стояла темная ночь. Он остановился, застыл, широко расставив ноги, раскинув руки:
— Ты права, Сара, все, что ты видишь, я этого не вижу, а все эти мужчины, которые смотрят на тебя, а я, я не имею права? — его голос сорвался на крик. К счастью, в этот час почти не было прохожих… Я не сказала того, что должна была сказать, что мужчины, смотрящие на меня… Нет, мы говорили только о нем.
На следующей неделе все вошло в свою колею. Рафаэль вновь обрел способность радоваться жизни. Я же продолжала мучаться угрызениями совести. А затем наступил этот день, день суда… Я возвращалась с работы… Глупо, но я забыла взять с собой книжку в мягкой обложке, книжку, обычно позволявшую мне, отрешиться ото всех и вся в переполненном метро. Мне нечего был читать, и путь домой показался мне бесконечным и невыносимым, более невыносимым, чем взгляды, которыми меня провожали окружающие. Я ненавижу проходить, пихаясь локтями, к сиденьям в глубине вагона и потому присела на откидную скамеечку у выхода, лицо обращено к окну, как будто в темных туннелях и на перронах станций разыгрывался великолепный, небывалый спектакль. Я втянула голову в плечи, закуталась в пальто, плотно закрыв его полами ноги. Забаррикадировавшись подобным образом, я надеялась избежать нелестных сравнений.
На соседнем сиденье расположилась женщина (моя ровесница?): коричневый костюм, сумка тщательно подобрана к элегантным туфлям, косынка из светлого шелка повязана с таким изяществом. Как они это делают? Безупречное попадание в цвет, и, главное, все эти тона так пикантно оттеняют серую монотонность нашей жизни. Одна нога лежит на другой, они выставлены на восхищенное обозрение стоящих пассажиров: их взгляды скользят по глянцевой прозрачности чулок, уходят в сторону и возвращаются вновь… Вот пусть они и не смотрят на меня, пусть вообще обо мне забудут! Ведь они всегда готовы следить за заразительным весельем студенток, бегущих по улице Бак, любоваться светящейся кожей (совсем без макияжа) юных спортсменок, ласкать глазами немного припудренные фарфоровые щеки блондинок, скептически оценивать дам, подражающих звездам, — слишком много румян и туши…
Когда я наконец добралась до улицы Севр, наступила ночь. Окна квартиры Рафаэля смотрели во двор черными провалами, но из них доносилось эхо голосов. Я открыла дверь своим ключом. Перед полукруглым входом я безуспешно пыталась нашарить выключатель, чертыхаясь про себя, по поводу вечно выключенной лампы. Я направилась в большую комнату. Воздух можно было резать ножом, так он загустел от табачного дыма, перезвона бокалов, приглушенных смешков, тихих голосов. Наконец, пока еще никто ничего не заметил, мне удалось найти выключатель. Лампы вспыхнули одна за другой, и свет упал на их лица, как возмездие. Рафаэль что-то бормочет и поспешно надевает темные очки. Остальная троица, как по команде, поворачивает головы к двери, их взгляды бессмысленно скользят по комнате, на губах гримаса улыбки. Четыре лица, застывшие в ожидании, четыре лица, обращенных ко мне. Четыре невидящих взгляда в поисках невидимого послания. Четыре охотника в засаде, стремящиеся обнаружить дичь.
Не успеваю я открыть рот, как Рафаэль сообщает:
— Это моя подружка, Сара. — И, как будто замечая допущенную ошибку, добавляет, приложив руку ко лбу, словно отдавая честь: — И она видит, она… мой Бог! Надо больше света!
Я вспоминаю начавшийся переполох: Рафаэль пытается познакомить меня с каждым из присутствующих, а я чувствую себя незваной в их компании. И начинаю лопотать извинения: и что сейчас отправлюсь к себе домой, и зашла лишь оставить кое-какие продукты… Поглощенная своим смущением, я не разобрала их имен, мне казалось, что все они на одно лицо, что они пришли сюда, для того чтобы возродить их старинное тайное сообщество. Все поднялись и принялись извиняться, в свою очередь заверять, что они сейчас уйдут и зашли узнать последние новости, они теперь так редко видят Рафаэля… Что было в их тоне: упреки? Ирония, с которой они воспринимали эту маленькую хозяюшку, что пришла пополнить запасы в холодильнике мужчины, в которого она была влюблена, как кошка? Враждебность по отношению к человеку, которому они вынуждены так вежливо уступить свои места? Когда я услышала, как захлопывается калитка во дворе, я кинулась открывать окна настежь, чтобы изгнать этот дым, запах всех этих мужчин. Рафаэль удовлетворенно промолвил: «Я ждал, когда ты вернешься. Они отличные друзья, но с ними все слишком «как раньше». Ты знаешь, я не стремлюсь встретиться с ними вновь».
В тот вечер… около девяти часов Рафаэль, не раздумывая, достал одну из кассет, сложенных стопкой рядом с пианино, здесь он всегда мог свободно дотянуться до них рукой и, включив магнитофон, погрузиться в мир музыки. Я видела, как он водит кончиками пальцев по коробке, распознавая надписи, что выцарапал при помощи булавки на пластмассовой поверхности. Но в тот вечер он не подсел к инструменту и не стал подыгрывать, как часто это делал, мелодии, льющейся из проигрывателя. Звучала «Цыганская рапсодия» Равеля. Солировала скрипка; внезапно, когда вступил оркестр, Рафаэль поднялся, открыл плетеный ивовый сундучок, на котором громоздились штабеля старых виниловых дисков, и достал яркую шаль с длинной бахромой. Я смотрела, как он заворачивается в ткань, взъерошивает волосы, направляя их на лицо, встает на цыпочки и в тот момент, когда смычок выводит особенно быстрый пассаж, начинает поворачиваться, одна рука прижата к бедру, другая взметнулась над головой, зажав невидимые кастаньеты. Его каблуки отбивают чечетку, его руки соединяются в хлопке, сопровождая удары тарелок. Он позабыл о своих очках, и невидящие глаза на запрокинутом лице искали недостижимые небеса. В конце отрывка, когда ритм убыстрился, он принялся кружиться и с последними тактами рапсодии рухнул на диван рядом со мной. Затем, как будто пытаясь принести извинения за этот прилив чувств, он нашел мои руки, укутал их шалью, прижал к лицу. Он терся щекой о мягкую шерсть и шептал:
— Это шаль моей матери… Когда я был маленьким, чтобы подчеркнуть шальную радость праздника или доставить мне удовольствие, она танцевала фанданго… Так хорошо танцевала… Папа ставил пластинку и хлопал в ладоши… Мне кажется, что сегодня вечером я немного перебрал лишнего с друзьями…
Его темные волосы, мокрые от пота, прилипли ко лбу. Казалось, что его губы тянутся в поцелуе к огромной розе, украсившей старинную шаль.
Мина была необыкновенным музыкантом. Я всегда чувствовала себя обделенной рядом с теми, кто свободно ориентировался в мире звуков. Всего несколько тактов, и они легко узнают и автора, и произведение, как будто читают афишу. Любая мелодия навсегда оседает в их памяти. Когда ноты ускользают, клавиши не слушаются, они рукой или ногой отбивают заданный ритм, направляя вас. Они могут работать рядом с включенным проигрывателем и все равно слышат музыку без усилия, не напрягаясь. Я же всегда стремилась расшифровать звук, постичь природу каждого инструмента, мое напряженное внимание напоминало тяжкий труд, и я так была поглощена этим чрезмерным усилием, что просто не могла получить удовольствия от самой мелодии, как ученик, сосредоточенный лишь на орфографии не замечает красоты слов, как новичок, очарованный новенькой клавиатурой компьютера, не понимает смысл текста на экране. В общем, музыка меня утомляла; я хотела, чтобы все партитуры содержали в себе одну-единственную музыкальную фразу, фразу, которая меня однажды так восхитила и кроме которой я так толком ничего никогда и не могла воспроизвести. Любые произведения: ария, классический концерт, джазовая импровизация, оперетта — все мне казалось слишком нудным, долгим, чтобы удержать мое внимание. Мина же, как я вспоминаю, могла становиться музыкой, как ей сегодня стал Рафаэль. Музыка их захватывала, властвовала над ними, но и они умели властвовать над ней. Они улавливали малейший диссонанс в звучании оркестра, который я бы никогда не заметила, они знали «какой» должна быть музыка. Мне так нравятся музыканты и их легкость. А я тяжелая, тяжелая, приземленная и обделенная, обделенная, неспособная ощущать упоение от неземного.
Я сидела на диване, предаваясь самобичеванию, не отвечая на призывы Рафаэля. В глубине меня зарождалось нечто темное, отвратительного горького вкуса, и это нечто воплощалось в жажду мести. Если уж я не могу последовать за ним в волшебный мир музыки, разделить его восторг, то я в полной мере воспользуюсь данной мне властью заставить его прочувствовать всю суетность его поступков. Возбуждение, порожденное фанданго, не желало покидать Рафаэля. Он произнес совсем тихо: «Я не знаю, что на меня нашло» — и отодвинулся от меня. Я выдала ледяным тоном, теперь уже не помню какую банальность, слова были не важны — все определял тон. Я видела, как постепенно искажаются черты его лица. Он забился в противоположный от меня угол дивана, свернулся калачиком, уткнувшись лбом в колени и обхватив руками поджатые ноги. Я не знаю, возможно, он плакал. Почему я была столь жестокой, что назначила ему это наказание? Почему в глубине души я мечтала лишь об одном: заклеймить как можно больнее его приступ безумия, эту резкую смену охватившего его возбуждения и последующей депрессии? Почему было столь необходимо продемонстрировать ему, что я не буду вечно терпеть внезапные смены настроения, его добрые и дурные поступки? К чему это молчаливое порицание, когда он столь явно продемонстрировал мне отсутствие суровости, сдержанности, что позволяло отменить этот сеанс показательной экзекуции, разрешить ему этот бурный выплеск эмоций? Зачем заставлять его стыдиться, представлять осуждающий взгляд, который он не может увидеть? Зачем было столь явно указывать, что он опять сбился с пути: и если не ревность, то неоправданный взрыв эмоций? Мое молчание, попытка дистанцироваться, в то время как он ждал смеха, аплодисментов, шуток, были всего лишь жалкой и пошлой местью за то, что я не так одарена, более хладнокровна, что не способна на столь яркое, искрометное проявление чувств. Ни он, ни я не стали задерживаться на этом коротком периоде отчуждения. У него был внезапный приступ веселья, сменившийся таким же внезапным приступом хандры. Я ничего не видела, ничего не поняла, я лишь осталась немного в стороне.
На следующий день я предложила Рафаэлю отправиться в кино. В одном из кинотеатров Латинского квартала давали ретроспективу фильмов Франсуа Трюффо. В тот вечер шел «Мужчина, который любил женщин». Я припомнила, что главный герой фильма пишет роман о своей собственной жизни и параллельно зачитывает его вслух, в то время как иллюстративный ряд дополняет его историю. Я решила, что подобный «звуковой» фильм как нельзя лучше подойдет для Рафаэля, но не стала уточнять причину моего выбора, а лишь упомянула, что когда-то видела эту ленту и нахожу ее интересной. На мой взгляд это был с юмором пересказанный миф о Дон Жуане.
Фильм демонстрировали лишь одним сеансом, и он приходился на вторую половину дня. Рафаэль был свободен; что касается меня, то я решила отпроситься с работы. Я уже начала привыкать к этим нарушениям устоявшегося рабочего ритма. После нашего совместного явления в офис, я все чаще и чаще брала отгулы… Возможно, я стремилась доказать, что тоже имею право на личную жизнь: ведь раньше они беспрестанно донимали меня просьбами, обращаясь как с бесплатной «палочкой-выручалочкой» («Сара, ты ведь свободна, ты не могла бы выйти завтра вместо меня?», «Сара, я обязательно должна взять отпуск именно в этом месяце: проблемы с супругом…»). Возможно, бросала им вызов, хотела заставить задуматься об этой связи, которую они могли наблюдать лишь мельком; была ли я права, и они действительно судачили у меня за спиной, насмехались надо мной? Возможно, я наконец почувствовала себя нужной, и это я, которая уже много лет монотонно выполняла рутинную, как мне думалось, абсолютно ненужную работу, выполняла с такой легкостью, что некоторые сочли бы это мужеством.
Кинотеатр «Утопия», расположившийся на маленькой улочке Шампольон, в это время дня почти пустовал. Никто не обращал на нас внимания, каждый выбирал себе место по вкусу в еще освещенном зале. Мы тоже заняли наши места, устроившись со всеми удобствами: я, по обыкновению, села очень прямо, Рафаэль же, наоборот, сполз по креслу и оказался на одном уровне со мной, так чтобы я могла описывать ему сцены, смысл которых он не улавливал. Хотя во время рекламы именно он склонился к моему уху:
— Послушай, голоса звучат полосами — выше, ниже…
— Ты хочешь сказать: тише, громче?
— Не только. Они наслаиваются друг на друга, как волны, накатывающиеся одна на другую, как слои пирога, ну как его с кремом…
— «Наполеон»?
— Да, закрой глаза, и ты услышишь то, что слышу я: вот тоненький голосок, он проскальзывает между слоев…
Фильм начинался с полной тишины. Затем вступала музыка, и на ее фоне можно было различить, как шуршат по аллее кладбища колеса катафалка. Я коротко описала картину Рафаэлю. Стук дверец, ему вторит перестук высоких каблучков, и, наконец, голос Брижитт Фоссе комментирует эти странные похороны, на которых присутствуют одни женщины. Сцена не требует разъяснения. После того как я начала ходить в кино вместе с Рафаэлем, я научилась «слушать» фильмы и четко вычленять моменты, совершенно непонятные слепым; сейчас же глухой звук комков земли, падающих на крышку гроба, «говорил» сам за себя… Вновь зазвучал голос, на сей раз цитировался отрывок из книги почившего Бертрана Морана, его любимый отрывок: «Женские ножки, как циркуль, измеряют земную твердь, даря ей ее равновесие и гармонию…» Рафаэль попытался сдержать смех… В первые пятнадцать минут фильма еще несколько зарисовок, чтобы помочь моему другу понять сюжет: описание жадного взгляда «бабника», рассматривающего ноги и задницу посетительницы в прачечной самообслуживания; различные странные шумы в мастерской, где он работал; искусственная «болтанка» для исследования движений макетов самолетов; восторг, который охватывает главного героя при обнаружения ног (опять ноги!) Натали Бай в брюках, и кокетливая улыбка актрисы, оставшаяся без внимания; витрина магазина и мясистая продавщица, обряжающая манекен в черное нижнее белье; затем я замолчала вовсе: Бертран Моран, перерывая ящики шкафа полные фотографий и писем от всевозможных женщин, внезапно обнаруживает старенькую пишущую машинку и начинает: «Я попробую написать книгу…». После чего фильм сопровождается речитативом, он звучит очень громко под аккомпанемент ритмичного стука металлических клавиш печатной машинки и острых каблучков нескончаемых подружек главного героя и обрывается под дикий скрип колес автомобиля, который сбивает Бертрана, не заметившего опасности, ослепленного необыкновенной, волшебной девушкой, идущей по другой стороне улицы.
Я пытаюсь найти руку Рафаэля. Он прячет ее в кармане своего плаща. Затем он внезапно вскакивает. Я лишь собираюсь произнести заготовленную фразу, фразу которую он сам произносит, стараясь избежать бесстыдных комплиментов: «Это было здорово, не правда ли?» Но он уже направляется к выходу, оставляя между мной и собой возбужденных зрителей. Когда на улице я догоняю его и пытаюсь взять под руку, он высвобождается, пожимает плечами и уходит один, бросив на прощание:
— Прекрасный фильм для слепого, да?
Рафаэль, я не хочу тебя терять. Я прекрасно знаю, что не права… Не потому что выбрала этот дурацкий фильм, и ты это знаешь. Я не права, что сдержала свои чувства, когда ты был весь поглощен музыкой. Ты ведь заметил, что я говорила слишком тихо, что укрылась в углу дивана, как будто стена может меня укусить, что я нагромождала ничего не значащие слова, боясь пропустить то, что может задеть, ранить тебя?
Ты садишься за пианино. Вначале ты выбрал компакт-диск, который послужит тебе проводником «Декабрь» Жоржа Вильсона. Ты слушаешь первый напев, «Благодарственный молебен», навеянный фольклорными мелодиями Монтаны. Ты разбираешь первые такты, слушаешь снова, ты пытаешься выстроить последовательность. Ты щелкаешь пультом ручного управления с точностью, которая восхищает меня, затем бросаешься к клавиру, что-то наигрываешь, и музыкальная фраза обретает новое звучание, более яркое, более танцующее, чем в оригинальной записи. Мне хочется аплодировать, подпевать тебе, но как ты к этому отнесешься? Как вообще ты переносишь это невидимое, недвижимое присутствие? Я потерялась в пространстве крошечной картинки с рождественской открытки — зимний пейзаж с тремя планами: белизна заснеженной равнины, линия горизонта с чернотой елей и металлически-серое небо, по вертикали все перечеркнули серебристые стволы четырех берез — надменные, застывшие красавицы, правящие этой ледяной пустыней.
Я решила предпринять рывок. Я задыхалась в углу комнаты, я задыхалась в квартире Рафаэля, но я не желала покидать ее. Мне казалось, что, если я вновь хоть на несколько метров удалюсь от него, нам уже никогда не удастся встретиться. Мне требовалось держать его на привязи, приближенным на расстояние руки, на расстоянии моего взгляда, и при этом вырваться из этого мрачного замкнутого круга подозрений, в который мы сами себя загнали. Он не раз говорил, как хотел бы показать мне город, где жил когда-то, узнать, каким он стал сейчас; он так ярко описывал дикие пляжи своего детства. И я предложила уехать на несколько дней: осень такая теплая, мягкая и золотая. По радио передавали, что в этом году на юге Франции установилась рекордно высокая температура, что еще можно купаться.
Вначале Рафаэль сопротивлялся. Работа? У нас есть еще — и у меня, и у него — несколько дней отгулов. Как мы поедем? На поезде, они теперь такие быстрые, а на вокзале в Ниме я могу взять напрокат автомобиль. Деньги — в конце концов он привел свой последний аргумент. Уж если мне пришла в голову подобная фантазия, то я возьму все издержки на себя. У меня был еще один аргумент: этим летом мы никуда не уезжали из Парижа, и деньги, отложенные на отпуск, так и остались не потраченными, ну вот… Мало-помалу, но он дал себя переубедить, я видела, как он сам загорается этой идеей, начинает припоминать разные места, где гулял когда-то; он принялся разрабатывать для нас целую программу, стеснительно признавшись:
— Я так давно мечтал вновь оказаться на море. Мы поедем в Эспигетт, ты увидишь километры дюн, это так прекрасно…
Уже через два часа я отправилась к Клариссе. Она успела позабыть мое стремление повидать фьорды и норвежские леса. Девушка тут же подыскала нам отель, «такой красивый, такой тихий, рядом с «Садами источника»». Я заказала билеты на скорый поезд. Давно я не ждала отъезда из Парижа с таким нетерпением, давно так сильно не стремилась куда-то еще.
Мы уезжали всего на четыре дня, но я увозила Рафаэля прочь от того порочного круга, что он очертил кончиками своих пальцев. Мы надеялись подарить себе пейзажи юга и город, в котором он когда-то жил, который видел своими глазами. Да я по-прежнему останусь его «гидом», но у Рафаэля там есть его личное пространство. Я грезила о морском просторе, о том бескрайнем просторе, что уравнивает зрячих и слепых, обласканных одним и тем же ветром, одними и теми же волнами: на море нет препятствий, нет предметов. Я помогла Рафаэлю сложить его вещи, специально для этого купив большую дорожную сумку; я суетилась, бегая от одной квартиры к другой, оставляла необходимые распоряжения, решала вопросы, подготавливая все для нашего короткого отъезда, я занималась всем; я была необыкновенно милой… Рафаэль присоединился к моей игре. Он вновь обрел былую веселость первых дней нашего знакомства. Когда подъехало такси, чтобы отвезти нас на Лионский вокзал, мы были столь взвинченными и радостными, что напоминали двух школьников, прогуливающих уроки.
В поезде удача вновь улыбнулась нам. В нашем отсеке вагона оказалось четыре свободных места, расположенных друг напротив друга. Рафаэль чувствовал себя прекрасно. Он так по-дружески беседовал со мной. Он положил ноги на кресло, расположенное напротив. Он уснул, расслабленный, черты лица такие мягкие в полумраке задернутой занавески, он был прекрасен. Я, я же охраняла его. Пассажиры порой бросали робкие взгляды на его белую трость, на нашу удивительную пару. Мне показалось, что соседи стали говорить тише, наверное, они понимали, как чуток слух слепого человека, как легко его побеспокоить. Возможно, мне чудилось, но я хотела видеть в их взглядах симпатию, доброжелательность, ведь они выказали столько внимания, помогая нам найти места, разместить багаж? И это я, которая всегда ощущала вокруг себя лишь угрозу, враждебность, а в этом вагоне я вдруг разом превратилась в важную персону, партнера по молчаливой игре, когда пересекаются взгляды, происходит обмен улыбками, когда тебя замечают, а не разглядывают. Я охраняла Рафаэля. Я стала Сарой, охраняющей Рафаэля, Сарой — подругой, Сарой — спутницей, я его сопровождала, я ему сопутствовала. Внезапно я вспомнила мою мать: после рождения седьмого ребенка она так располнела, что не осмеливалась выходить одна на улицу — она всегда брала кого-нибудь из нас, чтобы он шел впереди по гулкой мостовой нашего городка. Однажды мама призналась: «Ты знаешь, Сара, когда я прогуливаюсь с кем-нибудь из детей, то смотрят в основном на него».
Когда мы прибыли на вокзал Нима, наступило время обеда. Мы сделали заказ у барной стойки вагона ресторана: у Рафаэля так прекрасно развито чувство равновесия, и он так отличался ото всех других пассажиров, цепляющихся за поручни, качающихся при каждом толчке поезда. После нескольких минут упоительной, захватывающей нежности, которую мы не стали скрывать от соседей, мы наконец окунулись в розовый закат, вдохнули сладость свежего воздуха, прислушались к шелесту деревьев. Тепло юга.
Море и мы… Я подъехала на арендованном автомобиле к самому песку. Вдалеке, рядом с тропинкой, виднелись домики, построенные из необыкновенно легких материалов: дерево, бамбук; вывески, выцветшие на летнем солнце. Мы поднялись, рука об руку, на самый верх песчаной дюны, и нас окутал, приласкал свежий морской ветерок. Вначале мы присели. Холмики из песка за спиной, ветер и солнце в лицо, тепло рассеянных лучей. Мы сидели, прижавшись друг к другу, лишь наши лица разделяло некоторое пространство, а тела слились, мы напоминали сиамских близнецов. Мы не говорили; не было смысла описывать, как вытекает песок меж разведенных пальцев рук, как ветер доносит до нас запах йода, соли, наше дыхание сливалось с шумом накатывающих на берег волн. И совершенно неважно, что за краски: синий, серый, зеленый где-то впереди, перламутровый, коричневый, розовый — вокруг, и редкая поросль вверху… Никого… Никто не видит нас… Нечего видеть… Мир нас укачивал, принимал в свои объятия.
Внезапно что-то нарушило столь безупречный порядок. Вдали — крики, смех. Затем появились силуэты, они приближались, а за ними — одна, затем вторая, невиданные птицы самых ярких расцветок. Они бежали и кричали, мужчина и женщина, они держались за руки, к запястьям которых были привязаны веревочки летучих змеев. Они взорвали пространство, разбили тишину. Я не стала описывать Рафаэлю этот плавный полет искусственных птиц, шелк, бьющийся на ветру. Мы ждали: головы опущены к коленям, когда эта пара скроется за гребнем дюны, чтобы вновь обрести наше море, лишь для нас двоих, это великолепное одиночество.
— Ты можешь идти совсем прямо, никаких препятствий! — закричала я Рафаэлю. Нам очень захотелось «попробовать» воду. Долой ботинки, закатать брюки выше колен, и вот мы начинаем исследование: вначале лишь кончиком ступни, затем волны лижут наши ноги. Он взял меня за руку, и мы пошли вдоль берега, по щиколотку в воде.
— Наверное, можно раздеться?
Он скинул одежду на песок. Его руки и ноги казались неестественно белыми в лучах полуденного солнца. Я еще сомневалась, а он уже плыл, со всей силой, вытянувшись всем телом, демонстрируя великолепный кроль. Рафаэль поднял голову, свернул ладони рупором:
— Ты знаешь, — закричал он, — что наш преподаватель по физкультуре в институте хвалился, что сделает из несчастных слепых первоклассных пловцов, он так гонял нас по бассейну «Бломе»? Ты видишь, я не растерял навыков!
Я присоединилась к нему, барахтаясь в воде, не мечтая более ни о чем, кроме этих мокрых объятий, нашего смеха, захлестывающих нас волн.
Он был в столь приподнятом настроении, что всю обратную дорогу провел в непрерывном ликовании. Мы опустили стекла в машине, и я видела, как Рафаэль жадно заглатывает морской воздух. Он расспрашивал меня о мельчайших подробностях окружающего нас пейзажа, как называются деревни, что мы проезжаем; он вспоминал, и эти воспоминания ширились, выплескиваясь забавными историями. Имена его товарищей, совместные прогулки с семьей, его память пробуждалась; он мешал эти воспоминания со словами благодарности:
— Я все это забыл, и лишь благодаря тебе…
Он потерся лицом о мое плечо; когда мы подъезжали к Ниму, он коснулся моей руки губами:
— Я тебя пробую, ты соленая. Поторопись, я так тебя хочу…
Ресторана я опасалась: провожающие нас взгляды были слишком многочисленны, слишком любопытны. Я предложила Рафаэлю поужинать в комнате, но он возразил, что это подходит лишь для больных.
А зал ресторана при отеле был слишком розовым, чистым и цветущим. Приготовленные столовые приборы перемежались с кружевными салфетками, скатерти в цветных узорах ниспадали до самого пола, верхние скатерти палево-розового цвета, расположенные так, чтобы их углы не совпадали с нижними, удивляли белизной отделки из белой камчатной ткани. Лишь бы Рафаэль не задел ничего рукой или ногой в этом великолепии! Он коснулся бокала кончиком ногтя, очень незаметно, чтобы определить фактуру:
— Это граненый хрусталь, — тихо поделился он своим открытием.
Я ответила, не задумавшись ни на секунду:
— Да, только заводской и невзрачный…
И тут же пожалела о своем высказывании. Приказав себе любыми способами избегать этой страшной игры в сообщающиеся сосуды: если ты счастлив и настроен всем восхищаться, то я становлюсь мрачной и изливаю язвительную критику, когда ты в свою очередь начинаешь полагать, что тебя все раздражает, я чувствую прилив бодрости и радостно болтаю о пустяках. Я слишком хорошо изучила за несколько последних дней эти колебания весов, на сегодняшний вечер — передышка.
Лучше всего выступить общим фронтом против недругов, что нас окружают. Прежде всего метрдотель: он приблизился к нашему столику, весь сияющий и почтительный, небольшая заминка при виде темных очков и трости Рафаэля, затем маска радушия и любезности вновь возвращается на его лицо; за сим следует ритуальное: «мадам, месье…», обязательная фраза, которую их заставляют зазубривать в школе официантов, и он протягивает мне одной меню, отделанное тесьмой, и добавляет так значительно:
— Ведь это вам, не так ли?
Затем соседи. Одинокие посетители, в основном мужчины, служащие в командировке, выглядят молчаливыми и крайне занятыми, они полностью погружены в газеты, пока их тарелки пусты. Я наблюдаю за ними: те, кто в какой момент обнаруживают странность нашей пары, изучающе скользят взглядом поверх газет, развернутых в сторону нашего столика.
Совсем рядом с нами, на привилегированных местах напротив большого окна с цветным витражом, сидит очень пожилая чета. Дама находится в постоянном движении: она поправляет цветы в вазе, старательно разглаживает мельчайшие складки на скатерти, стряхивает ладошкой, как будто прячась, хлебные крошки со своего черного платья и с демонстративным вздохом — с рубашки своего супруга. Они оба туговаты на ухо, и их разговор царит над общим гулом зала. Уже после того, как они попробовали суп, они делают различные замечания необыкновенно громкими голосами, что заставляет порхать добродушную улыбку от столика к столику. Вот сейчас они заинтересовались нами. Женщина сидит к нам лицом, мужчина — спиной; она начинает его просвещать. Их движения закольцовываются, и этот круг четко делится на три этапа: сначала она разворачивает голову в нашем направлении над картой вин, которою якобы изучает; затем нагибается к своему мужу, так что кажется, что их лбы склеиваются, и начинает свой тихий рассказ, старательно жестикулируя; после чего мужчина опускает голову и немного поворачивает шею, затем подает реплику. И все возобновляется… раз, два, три… раз, два, три… В один прекрасный момент, мы все уже приступили к десерту, пожилой господин перестает контролировать громкость своего голоса. Звонкие обрывки фраз звучат по всему залу, перекрывая разговоры и шум приборов. И вот среди следующих пассажей «оно такое нежное фруктовое суфле», «завтра еще будет погожая погода» я внезапно слышу: «ничего удивительного, ведь он ее не видит»… и еще «с ним не должно быть очень сложно». Взгляд на Рафаэля: он преспокойно смакует крем-брюле. Я начинаю необыкновенно громко описывать побережье Атлантики, куда нас когда-то, меня и Джульетту, возили наши родители. Я сравниваю, стараясь любым способом заглушить голоса соседей, преимущества Вандеи и Лангедока. Я не чувствую ног, я понимаю, что безудержно краснею, мне кажется, что все смотрят только на нас, что все эти люди сейчас одновременно поднимутся, подойдут к нашему столику и станут на перебой описывать меня Рафаэлю, срывая покров с моего уродства, с моей тайны, с моего вранья. Боже мой! Возможно ли, что он ничего не слышал? Возможно ли, что он ничего не понял? И что означает его странная веселость, когда он мне говорит перед выходом из ресторана: «Что-то ты стала болтливой…»?
Руины античного амфитеатра… «Квадратный дом»… Арка Августа… Рафаэль настаивает на том, чтобы посетить все достопримечательности. Он восстанавливает в памяти с дотошностью ученого-историка все знаменитые памятники, что он видел когда-то во время экскурсий, на которые они отправлялись вместе с учителем и его школьными товарищами из деревушки Эг-Вив. Мы неспешно прогуливаемся под сводами платанов, что растут вдоль каменистой дороги, ведущей к «Садам источника» и к руинам башни Мань. Рафаэль вспоминает, как будто перед ним раскрывается невидимая книга, которую он давно не брал в руки и теперь перечитывает с таким наслаждением, имена своих былых товарищей, веселые истории из детства. Он рассказывает, как они, стайка мальчишек, подшучивали над пожилыми дамами из деревни; у него вдруг прорезывается странный певучий акцент, вырываются словечки, которых я никогда не слышала. «Это морской ветер опьяняет меня», — заключает он весело после нескольких секунд ностальгии; с моря дует ласковый ветерок, бередящий сознание и расслабляющий тело.
Он не говорит ни о своих родителях, ни о маленьком брате, что тоже погиб в автокатастрофе. Как будто он всегда жил лишь в окружении друзей его возраста, а все остальное — слишком больно вспоминать. Когда же я предлагаю ему отправиться в Вонаж и оттуда на ферму, где работали его мать и отец, Рафаэль отказывается, замечая, что у фермы уже, скорее всего, давно сменился владелец и что он вообще не настроен встречать кого-либо, кто знал его семью: его начнут закидывать вопросами, жалеть… «Но я бы хотел подняться вместе с тобой на холм Калтвиссона, чтобы показать тебе мельницы… можно также взобраться на холм Наж… Если я не ошибаюсь, там есть римская крепость, конечно в руинах, и еще огромный склад каменных ядер, учитель рассказывал нам, что их использовали во время войны».
Мы вновь садимся в маленький красный автомобильчик и отправляемся в путь: вначале мы пересекаем неизбежную пригородную зону больших оптовых магазинов; я не нахожу нужным описывать Рафаэлю все это нагромождение огромных вывесок, бетонных стен с рекламными плакатами — все это кричащее уродство. Наконец начинаются деревни. Здесь также встречаются вывески, но они отличаются деликатной скромностью; все чаще попадаются совсем новые земельные участки с еще робкой, редкой растительностью, а дальше идут роскошные долины, спрятавшиеся в тени сочной зелени холмов, рыжее золото виноградников, охра распаханных земель, перемежающаяся с белизной щебня, уже поредевшие фруктовые сады — все оттенки от коричневых до сиреневых; и, конечно же, оливковые плантации, серебро листвы трепещет на ветру.
Холм Наж пустынен, кажется, что он погрузился в сон. Мы оставляем машину внизу и карабкаемся по едва заметной тропинке, огибающей валуны, иногда ныряющей в заросли кустарника. Через несколько сотен метров мы внезапно оказываемся на ровной площадке. Здесь действительно есть руины, расчленяющие холм конструкции, чье назначение трудно определить не профессионалу. Рядом с одним из полуразрушенных строений обнаруживается склад камней, о котором упоминал Рафаэль. Я с трудом подвожу к нему моего друга, стараясь избегать ям, низких стен, острых веток кустов. Когда мы наконец добираемся до углубления, где хранятся снаряды, Рафаэль внезапно опускается на корточки, наклоняется вперед, берет одно ядро в руки, затем другое, он обращается с ними, как с хрупкими, стеклянными шарами. Он гладит камень, трется щекой о шероховатую поверхность, он кладет и вновь берет их, как будто переживает величайший накал чувств.
Я остаюсь чуть выше по склону, но и отсюда мне хорошо видно, как он заходится от рыданий, я слышу его стон. Он полностью погружен в свои детские переживания. Сейчас я исключена из его действительности. Мне кажется, что я отдаляюсь от него, ведь я не могу разделить его эмоции, просто потому, что он не дает мне к ним приблизиться. Проходит десять минут, и лишь затем он поднимается, поворачивается, мучительным жестом просит меня о помощи. Когда мы отходим от ямы со снарядами, он приносит извинения:
— Это слишком тяжело, ты понимаешь? Все это… Запахи, эти круглые булыжники…
— Ты часто бывал здесь?
— Нет, всего два или три раза. Но это были очень запоминающиеся прогулки — пикники с родителями и Габриелем…
Я жду продолжения…
— Габриель, это мой младший брат, между нами было три годы разницы. Когда родители привозили нас сюда, он бегал по холму, как обезумевший от свободы щенок, он прятался в руинах, и мы делали вид, что ищем его, что страшно обеспокоены.
— Габриель? — мне трудно задать вопрос.
— В день аварии мы с ним бесились на заднем сиденье автомобиля. Рассерженный отец несколько раз оборачивался к нам, делая замечания. Ты знаешь, когда я очнулся в больнице и когда через несколько дней мне сообщили, что они все трое погибли, первое, что я закричал: «Это моя вина!», потому что я был уверен, что это наше баловство отвлекло папу от дороги. Медсестра, врач, а затем и судья по делам несовершеннолетних, занимавшейся моей опекой, убеждали меня, повторяя одно и то же (и теперь я думаю, что они были правы), что наш R4 был буквально раздавлен грузовиком с отказавшими тормозами. И, невзирая на это, я еще долго не мог убедить себя, что я не виновен.
Когда наступил вечер, в лучах заходящего солнца мы обнаружили мельницы Кальвиссона. И вновь мы карабкаемся на холм, узкая дорога, окруженная кустарником и оливковыми рощами, руинами стен.
— Скажи, они крутятся, сейчас крутятся? — спрашивает меня Рафаэль.
— Но… у них нет крыльев!
— Как, нет крыльев, я их вижу эти крылья, у себя в голове, я вижу их! Возможно, они были, когда я был маленьким…
Мы обращаемся к пожилому мужчине, сидящему на каменной скамейке в последних отблесках заходящего солнца. Нам приходится три раза повторить вопрос, пока до него доходит, о чем мы спрашиваем, он заверяет нас, что он прожил здесь всю жизнь и никогда не видел, чтобы мельницы работали. Теперь мы не можем остановить поток воспоминаний этого старика, родившегося в маленьком домишке средь виноградников на склонах Кальвиссона. Его жена, сообщает он нам с непередаваемым акцентом, скончалась прошлой зимой. Наклонив голову к земле, стуча по камням своей палкой, зажатой в обеих руках, он добавляет:
— И теперь я совсем один, как старый баран…
Мы возвращаемся к машине, нас одолевает смех, перемежающийся с искренним чувством жалости. Рафаэль все время повторяет, как будто боится забыть:
— Я, как старый баран… старый баран… — и затем, захлопывая дверцу: — Нет больше крыльев, моя бедная Сара, у моих мельниц даже нет крыльев…
Это наш последний вечер в Ниме. В Париж я возвращалась просветленной, я твердо решила любым способом понять Рафаэля, маленького Рафаэля из Лангедока и Вонажа, это было просто необходимо. В этом благом порыве, какого я, пожалуй, не испытывала со времен моего детства, сидя в поезде, я себе твердо пообещала, ничего не говоря моему другу, быть более терпеливой, более чуткой, в общем, стать лучше. Я решила вычеркнуть мое собственное одиночество, уродство, к которому была приговорена, уродство, о котором Рафаэль или забыл, или не знал, или не желал знать.