Глава III

Вуниверситетской клинике шёл обход, где-то плавили металл, мели улицу, готовили обед, доили корову, кто-то любил, кто-то умирал – совершалась обыкновенная жизнь города и всех населяющих его форменных элементов – жителей.

На Набережной царило оживление, представленное в самом широком спектре. Кто-то неистово выражал радость. В иных речах горчил сарказм. Восхвалений и осуждений заключённого мира присутствовало в равной степени, как и положено для сохранения той субстанции, что великие умы называют гармонией. В истинно питерском нервном ропоте толпы, состоящем всё больше из скрипучих голосов, вдруг неуместно разливался московский мелодичный весёлый смех, уравновешивая какофонию. Звучание напоминало фантазию для симфонического оркестра Модеста Петровича Мусоргского «Ночь на Лысой горе», воистину по-российски самобытного произведения, за которое, по собственному признанию композитора, его бы выгнали из консерватории, не будь он признанным мэтром к моменту написания. «Ведьмы сплетничали, шашничали и поджидали набольшего… В сущности, шабаш начинается с появления бесенят…»

В толпе тут и там носились мальчишки-газетчики.

– В Портсмуте заключён мирный договор!

– Граф Витте подписал с японцами мирный договор!

– Дяденька! Государь лично давал инструкции графу Витте, купите газету!

– Тётенька, по-цумасу-дзё-яку! Плансон-Набоков-Витте-Розен-Коростовец-Адати-Отиай-Комура-Такахира-Сато!

Речитативу «чертенят» позавидовал бы сам Фёдор Иванович Шаляпин.

Стройный высокий молодой человек военной выправки, которую не могло скрыть гражданское платье, ловко швырнул газетчику монету, получив не менее искусную моментальную подачу газеты. Мальчишка лишь на мгновение заглянул в лицо молодого человека, но тут же отвлёкся на следующего потенциального покупателя, вцепившись тому в рукав и яростно выкрикнув:

– Несмотря на договор, японцы не выводят войска из Маньчжурии! И не намерены!

Монета, кинутая в обмен на газету, казалась надёжной гарантией выполнения условий договора. Будто господинчик сам вложился в вывод японских войск. Малец был невероятно сметлив.

Молодой человек военной выправки, не без интереса наблюдавший за этой короткой сценкой, усмехнулся и пошёл дальше, помахивая газетой. Для мужчины он был слишком по-женски хорош собой. У него были изящные ладони с тонкими длинными пальцами. Впрочем, возможно, Оскар Уайльд нашёл бы молодого человека красивым не слишком, а ровно настолько, насколько и должно. Хотя нос у молодого человека был более изящным, чем у «златокудрого мальчика», лорда Альфреда Дугласа.

Внимание молодого человека привлёк безногий инвалид. Ничего необыкновенного в калеке не было. Низкая ампутация обеих ног, случалось и похуже. Но полное кавалерство Георгиевских крестов?! У нищего все четыре выстроились на груди по уставу. Да, Русско-японская война осыпала крестами, как ни одна прежде. Но тем не менее с 1856 года по сей день полных кавалеров не набралось бы и двух тысяч. Цифра ничтожная, учитывая количество солдат в империи. Если, конечно, награды не украденные и не поддельные. Что-то казалось смутно знакомым в лице христарадничающего. Хотя все солдаты, унтеры и офицеры казались ему знакомыми. И довольно близко. Можно сказать, изнутри.

Подойдя к нищему кавалеру всего Георгия, сидевшему с отрешённым брезгливым выражением, молодой человек достал из внутреннего кармана портмоне и коробку папирос. На банковские билеты попрошайка – если можно так назвать человека, всем своим видом демонстрировавшего, что не намерен унижаться до просьб, – взгляда не бросил, жадно уставившись на папиросы. Молодой человек вынул две. Одну сунул за ухо под шляпу, другую зажал между зубами, коробку же почти полную и деньги положил на ящик, стоящий перед калекой. Тот мигом схватил папиросы, вытащил одну, коробка же исчезла в надёжное потайное место. С одобрением глянув на эдакую ловкость рук, молодой человек достал коробок, чиркнул спичкой и поднёс нищему прикурить, держа огонёк в плотно сомкнутых ладонях.

Серый питерский день был по обыкновению уныл и ветрен. Казалось, шёл мелкий плюгавый дождик, хотя он вовсе и не шёл, но будто только что был или вот-вот собирается. Окунув лицо в ладони молодого человека, инвалид прикурил, с наслаждением затянулся и блаженно откинулся, выдыхая дым. И с искренней человеческой благодарностью, безо всякой надменной позы, которая, судя по всему, уже крепко пустила корни в его искалеченной натуре, просто произнёс:

– Спаси тебя Бог!..

Пристально глянув в лицо молодого человека, чуть не охнув, продолжил через запинку:

– Барин!

Молодой человек, подмигнув калеке, продолжил свой путь.

– Не ты ли под Сяочиньтидзы… – прошептал вслед полный георгиевский кавалер.

К нему подбежал мальчишка-газетчик.

– Дядь Георгий, деньжищ-то прорва, спрячь!

Но в голове Георгия вдруг предвестником персонального апокалипсиса зашипела шимоза, и в следующее мгновение адская боль разорвала то, чего уже никак не могла разорвать. Побелев, Георгий схватил мускулистыми руками несчастные культи и с размаху шваркнул о мостовую. Тирада сквернословия, которой позавидовал бы и ведьмовский шабаш, и сам Satan, рассыпалась по булыжнику, распугивая опрятных либералов, почтенных ура-патриотов и прочую мелкую и среднюю прихорошившуюся нечисть.

Мальчишка-газетчик припрятал денежки и выудил из нищенского скарба офицерскую флягу с казённым вином. Георгий, промокший от пота в мгновение, будто его окатили из ведра, пил водку словно воду, разве что она единственная могла погасить чудовищный огонь, полыхавший там, где ничего не было. Там, где давно не было его ступней, что сгнили, склёваны, истлели на сопках Маньчжурии, в грязи чужбины.

– Да как же это, дьявол?! – стёсывая зубы, ревел Георгий в тощие воробьиные рёбра мальчишки-газетчика, ласково обнявшего его голову. – Нет же их! И будто снова и снова!

Он зашёлся в по-детски бессильной истерике, в безысходности горя. И строгий городовой, стоящий в клеёнчатом колпаке и накидке по случаю всё-таки моросящего мелкого осеннего дождика, со всей суровостью делал вид, что на лицо вдруг упали крупные капли. Он даже откинул колпак для пущей убедительности. И свирепая физиономия его представляла надёжный щит для несчастных двоих – калеки и сироты. Чистая публика не слыхала, как в мозгу у городового громко сверлили триоли, как визжали хроматизированные пассажи, как угловато пёрли в низком регистре диссонансы, готовясь к взлёту демонического ми-бемоля. Как старый учитель музыкальной литературы сухим речитативом цитировал Мусоргского: «Характер шабаша именно таков, то есть разбросанный в постоянной перекличке, до окончательного переплетения всей ведовской сволочи!»

Загрузка...