Она кивнула.
– Все? – спросил Ганька.
– Семен, твой приспешник, руки тянет к барышне Феофании Ивановне, – Ульяша указала на плачущую Фенечку. – Не губи ты ее, не поощряй предателя. Он барина своего предал, он и тебя предаст. А еще – пошли в Щеглы человека сказать Наталье Павловне, госпоже Чудиновой, что я буду благословлять ее, покуда жива, да и после смерти тоже. И в Перепечино, в дом Елизаровых… Извести их, что Ульяша погибла безвинно и посылает им свое последнее прости. Жаль, не привелось свидеться… я ведь к ним ехала, когда Ерофей стал ко мне руки тянуть, словно обезумев.
– И ты его убила! – подал голос Семен, с ненавистью глядя на девушку.
Но его никто не поддержал.
– Я же говорю, он меня домогался бесчестно, – снова сказала Ульяша.
– Это всего лишь твои слова, – не унимался Семен. – Да кто тебе поверит?
– Я, – тихо сказал очнувшийся Анатолий.
– И я, – внезапно проговорил Ганька Искра и повернулся к телу Ерофея: – Прости, побратим, но я ей верю!
Лет за пять до описываемых событий, свежим майским вечером, по лесной дороге неподалеку от Чудинова, как раз после поворота с Московского тракта, ехала вместительная карета, запряженная тройкою лошадей. На облучке сидел кучер, внутри – трое: господин с усами и хмурым лицом, красивая дама, взиравшая то на него – с боязливой нежностью, то с любовью – на юную барышню, сидевшую около нее и пытавшуюся вышивать, что при дорожной тряске было затруднительно. Иногда барышня оставляла свое занятие и принималась выглядывать в окно, любуясь душистым маревом цветущей черемухи, затянувшим обочины.
Внезапно кучер начал осаживать. Господин недовольно высунулся наружу:
– Что там, Трофим?
– Да изволите видеть, Александр Никитич, барин, – отозвался кучер хриплым, испуганным голосом, – на дороге засека!
Барин пригляделся и увидел, что поперек лесной дороги лежит немалая лесина.
С одной стороны, в лесу, бывает, деревья падают туда, куда им судьба упасть – которое в чащу, а которое и поперек дороги ляжет. С другой стороны, засека – самый испытанный способ для лесного ворья останавливать проезжего человека.
– Вроде бы тихо было в этих лесах, – пробормотал Александр Никитич, и тут, опровергая его слова, грянул выстрел.
Кучер с воплем свалился с козел, однако не оттого, что был ранен: здоров-здоровехонек подхватился на ноги и дал деру в ту сторону, откуда приехала карета. А на дороге, прямо перед лошадьми, появился, одним прыжком выскочив из зарослей, огненно-рыжий юнец в пестрядинной рубахе и с топором в руках. Подошел к карете, рванул дверцу.
– Ну что, господа хорошие? – проговорил он зловещим голосом. – Давайте добро ваше, коли жить хотите!
Дама заплакала в голос, девушка сжала руки у горла, с ужасом глядя в желтые кошачьи глаза разбойника, Александр Никитич гневно подался вперед, однако юнец занес топор:
– Тихо сиди! Мигом мозги вышибу, да и баб твоих не помилую. Подмоги вам ждать неоткуда! Кругом мои люди, не я убью, так они пристрелят. Деньги давайте!
– Какие деньги? – угрюмо сказал Александр Никитич. – Нет у меня денег. Мы в город ездили дом покупать. Купили, за него все отдали – с пустыми руками возвращаемся.
Юнец всмотрелся в его глаза и, видимо, понял – не лжет барин. Мгновенное острое разочарование отразилось на его лице, но тут же оно снова стало злым:
– Тогда камни давайте! Золото! Перстни, ожерелья, серьги! Вы, баре, златом-серебром унизаны…
Он умолк, когда Александр Никитич протянул вперед обе руки с растопыренными пальцами:
– Коли найдешь хоть один перстень, все твое будет. Нету у нас ничего!
– А что у твоей жены в ушах сверкает-сияет? – спросил парень с ухмылкой. – Никак брульянты алмазные?
– Сними, Наташа, серьги, – приказал Александр Никитич. – Отдай ему. Жизнь дороже.
Задыхаясь от всхлипываний, дама вынула серьги из ушей – небольшие бриллианты сияли так, что чудилось – это две капли росы, пронзенные солнцем, легли на ладонь.
– Прости, Ульяша, – всхлипнула женщина, – я хотела тебе эти серьги подарить, как невестой станешь… Прости!
– Что вы, матушка! – ласково сказала девушка. – Дороже всех подарков ваша любовь. За вашу жизнь и я ничего не пожалею!
И она тоже вынула из ушей две простенькие серебряные сережки, похожие на черемуховые цветочки.
Разбойник протянул руку, взял у нее серьги, мгновение смотрел то на них, то на девушку, потом стиснул серьги в кулаке и сказал барыне, которая уже протягивала ему свои бриллианты:
– Подари дочке, как и хотела. Она уж заневестилась!
Потом отвернулся, метко рубанул краешком лезвия черемуховую ветку и сунул ее в карету.
Более не сказав ни слова, канул в чащу.
Через несколько шагов остановился, прислушиваясь. На дороге тишина… Видно, пощаженные им путники никак не могли прийти в себя.
Хмуро улыбаясь, парень снял гайтан с крестом и, немножко помудрив, прицепил к нему Ульяшины сережки. Потом сунул его под рубаху и поправил ее так, чтобы видно не было. И побрел дальше в чащу.
Остановился, свистнул. Неподалеку отозвался такой же свист, а потом из кустов выбрался другой юнец – ростом пониже, в плечах пожиже, русоволосый, а не рыжий, однако с таким же ухарством в глазах:
– Ну что, побратим, разжился?
– Как бы не так, – хмуро отозвался рыжий. – Нету у них ничего.
– Ты что, Ганька?! – изумился русоволосый. – Я сам слышал, как баре судили да рядили, мол, в город собрались, дом покупать, деньги собрали огромадные…
– Это мы с тобой, Ероха, дураки огромадные, – сказал Ганька. – Они дом купили – денег и нет.
– А барынины брульянты?
– Нету у ней никаких брульянтов, – хмуро ответил Ганька.
– Чудеса, куда ж она их девала? Неужто дома оставила?! А ведь прежде без них никуда не езживала! Эх, не повезло!
Ганька промолчал.
– А девка? – не унимался Ероха. – Ну хоть с девкой ты побаловался? Эх, раззява! Красота неописанная, я, бывало, ночей не сплю, думаю, как бы я ее разложил, да она на меня и не взглянет никогда!
– Она красота, верно, – горячо сказал Ганька. – Так зачем же красоту губить? Красота – что цвет черемухов. Обобьешь – не воротишь!
– Да ты, Ганька, не в монахи ли податься решил? – обиделся Ероха. – Ну, смотри, как знаешь, а я до этой девки все едино доберусь, не раньше, так позже. Из Чудинова они меня прогнали, но я дождусь, когда они в Щеглы воротятся, и там до нее доберусь – не помилую!
– Да, может, и я ей верю… – вдруг нерешительно проговорил кто-то в толпе бунтовщиков. – Ерофей – он такой жеребячина был… девок перепортил немало… Но ведь ежели девка сама хочет – это одно, а ежели против воли – это совсем другое!
– Да, когда девка свое девство бережет, она и впрямь убить может, – раздался другой голос. – И правильно сделает! Кому потом нужна будет распочатая да с дурной славой?
– Вот ежели б была у меня дочка, да береглась так, как эта, – широкоплечий чернобородый мужик кивнул на Ульяшу, – я б ей только спасибо сказал.
Уже и другие поглядывали на нее сочувственно, как вдруг подал голос Семен:
– Да кому вы верите?! Ведьма эта вас вокруг пальца обвела. Девство свое она защищала, как же! Врет и не краснеет! Она уж давно распочата.
– А ты откель знаешь? – хохотнул кто-то. – Сам отведывал? Да навряд ли она такого, как ты, на три версты к себе подпустит! Небось по усам текло, да в рот не попало, вот и брешешь теперь.
– Собака брешет! – огрызнулся Семен. – Я-то не пробовал, врать не стану, а вот этот барин с ней ночь провел! – показал на Анатолия. – Не верите мне, Ефимьевну спросите. Она все видела.
– Правда истинная! – высунулась из-под крыльца ключница, нашедшая там надежный схорон. Впрочем, почуяв, что ей сейчас ничто не грозит, она вылезла на свет божий. – И я видела, и Фенечка видела, как они в постели нежились. Верно, барышня моя?
Фенечка кивнула, не отнимая рук от лица.
Ульяша посмотрела на нее в ужасе: да что же это Фенечка на нее наговаривает?! За что клевещет?!
И вдруг холодок прошел по спине. Вспомнила она губы чужие на своих губах, руки горячие на теле своем… Думала, что снилось это, что морок это ночной, а выходит, не сон?!
Она огляделась – но уже не нашла на обращенных к ней лицах сочувствия.
– Мало ли что вы видели! – проговорил Анатолий, пытаясь сесть. – Видели одно, а было другое. Я не тронул эту девушку, хотя страсть меня одолевала. Она не то спала, не то в забытьи была, я не смог ее разбудить, а взять насильно – подло это!
– То есть ты так и знать не знаешь, ведать не ведаешь, девка ли она на самом деле? – хохотнул Петр. – Может, она давно запачкана, а ты побоялся ее чистоту нарушить? Ну и дурак! Было бы хоть что вспомнить напоследок!
– А может, проверить? – вкрадчиво проговорил Семен.
– Это как же? – озадачились вокруг.
– Да один только есть способ узнать… – ухмыльнулся управляющий. – Им и деды наши, и прадеды девку от бабы отличали. Коли заорет и кровушку выпустит – значит, девка, а нет – значит, баба. Я готов проверяльщиком быть ради обчества!
И, растолкав зазевавшихся мужиков, шагнул к Ульяше.
Но Ганька только глянул – и Семен замер.
– Да ладно, – пробормотал примирительно, – можно и иначе освидетельствовать. В колодец ее суньте. Утопнет – значит, невинная душа, а выплывет – значит, черт своей ворожит. Тогда убить ее за лжу, да и весь сказ.
– Да ты спятил от злобы своей, – слабым голосом, но яростно проговорил Анатолий. – Это же значит – смерти предать безвинного человека. Что за дикость!
– Ну, отцы и деды наши так делывали, не нам их судить, – пожал плечами Семен.
– Знахарку позвать надобно, – заговорили мужики. – Знахарки умеют выведывать, девка или нет.
– Да и верно, – оживилась Ефимьевна. – Я хоть и не знахарка, но все одно – я сведущая, я ее испытаю! Суну ей морковку промеж ног иль огурец. Коли окровавится – значит, девка она, а нет – баба, и все врет.
Мужики дружно заржали.
– Да на такой случай у меня свой огурец есть! – крикнул кто-то.
– А у меня – морковка!
– Хреновина с морковиной!
Похотью повеяло в воздухе…
Ульяша не выдержала, вскрикнула отчаянно и кинулась к Анатолию. Припала к нему, прижалась, как к последней надежде, в поисках защиты – и тут же отстранилась, поглядела изумленно, не понимая, почему поступила так. И он смотрел на нее с тем же изумлением.
Кругом орали, хохотали, а они смотрели друг на друга – и не могли сказать ни слова.
– Тихо! – раздался зычный голос атамана. Он хмуро оглядел Ульяшу, потом перевел такой же хмурый взгляд на свою компанию и сказал, тяжело, веско роняя каждое слово:
– С этой девкой я сам разберусь. Замолкли все, ну! Не затем мы сюда шли, чтобы поганствовать попусту.
– А зачем мы сюда шли? – выкрикнул Семен, забегая в толпу бунтовщиков. – Мы шли за Ероху мстить. А теперь, значит, и делать нечего? По избам ворочаемся? Давайте хоть барское добро потрясем, разживемся!
– Иди в дом, – приказал Ульяше Ганька. – Хочешь быть жива – иди. И ты с ней иди, барышня, – мрачно поглядел он на перепуганную Фенечку. – Запритесь в светелке да не отворяйте никому, кроме меня. Я вас не трону, скоро с разговором приду. – И, видя, что Ульяша не хочет отходить от Анатолия, схватил ее в охапку и зашвырнул на крыльцо с такой силой, что Фенечка едва смогла ее удержать, обе они чуть не упали, и, хоть Ульяша пыталась снова спрыгнуть с крыльца, Фенечка все же смогла утащить ее за дверь.
Анатолий привстал было, провожая ее взглядом, но Ганька походя, несильно пнул его – и он снова распростерся на земле.
– Лежи! – приказал атаман, и по голосу его чувствовалось, что он сейчас еле сдерживается, что – на пределе ярости. – Больно прыток! Лучше бы тебя запереть понадежней! Тебя – и вон его! – неприязненно кивнул он на Петра. – Семка! Где в доме можно господ запереть, да чтоб не выбрались?
– Мест полно! – подбежал бывший управляющий. – Подвалы тут – хоть армию запирай. Но самый надежный – средний подвал. Из всех прочих есть выход наружу, а в средний можно только через поварню попасть. Оттуда не убегут, но все же в поварне караул нужно поставить.
– Поставьте меня караульщиком в поварне! – крикнул один из мятежников. – Оголодал!
– Да всем поесть пора! – орали бунтовщики. – Пускай барский повар нам сготовит! А вообще правильно говорит Чума-сыромятник – пора нам господского добра пощупать. Зря ли мы сюда шли?!
– Не настала еще пора! – гаркнул Ганька. – Чтоб никто не смел руки тянуть! Первая доля атаманова, забыли, что ли? Потом я сам все остальное распределю промеж обчества. Пока же и впрямь поесть надобно. Семка! Волоки еды на всю братию, чтоб копчений-солений да хлебов-пирогов – всего вдоволь на полсотни народу!
Эти последние слова долетели до Анатолия и Петра через открытое окно поварни. Их спустили по лесенке в подвал, такой низкий, что стоять приходилось в три погибели. Но дальше пол уходил вниз, как речное дно, и скоро пленники могли выпрямиться в полный рост, да еще надо было встать на цыпочки и руку поднять, чтобы нащупать потолок.
Крышка захлопнулась, и они очутились в полнейшей темноте.
– Вот же черт, – с горечью сказал Анатолий. – Их, оказывается, всего полсотни. У страха глаза велики! Когда на воротах перед ними стоял, казалось, внизу целое море!
– Да и мне так казалось, – уныло согласился Петр.
– Не с перепугу ли ты в меня палил? – спросил с недоброй усмешкой Анатолий.
– Я ж говорил: хотел дом от грабежа спасти, – вздохнул Петр. – Но имей в виду, я нарочно промазал, я так и хотел – только чуть тебя задеть, чтобы ты упал… Но зря старался: и дом не спас, и тебя врагом смертельным сделал. А, что нам теперь делить, чего враждовать – все равно на одной осине будем болтаться!
– Да тут, в имении, сдается мне, ни одной осины не отыщется, – сказал Анатолий. – Все березы да черемуха.
– Да есть по рощам, но это с полверсты, – уточнил Петр. – Только вряд ли нас так далеко поведут, небось тут же и прикончат. Вот когда моя сестрица Марья, твоя матушка, узнает, что напрасно руки на чужое тянула, – проговорил злорадно. – Хотела отцово наследство заполучить, да из-за того наследства сына потеряла.
– Ну, покуда не потеряла, – хмыкнул Анатолий.
– Покуда, вот именно!
– Да, – горестно вздохнул Анатолий, – я, главное дело, ей посулил: голову, мол, сложу, а дознаюсь, что да как с тем завещанием. Сказал ради красного словца, а ведь так оно и выходит.
– Только ты и сам погибнешь, и не разузнаешь, какое оно было, то завещание, – злорадно проговорил Петр.
– Да я и так знаю, какое оно было, – небрежно бросил Анатолий. – Дед все вам с Фенечкой отказал, к тому же признал своими законными детьми. Написал он то завещание еще с полгода назад и отдал его одному своему другу на сохранение. Душеприказчиком его назначил. Не хотел дед, чтобы ты об условиях этого завещания прежде времени узнал. Боялся он тебя. Боялся: как узнаешь ты, что законным наследником станешь Перепечина, так и убьешь его, отца своего. А ты и в самом деле не приложил ли к сему руку, а?
– Да его удар хватил! – горячо сказал Петр. – Выпил на ночь лишку – да и помер во сне, это всякий подтвердит. Но объясни, Христа ради, если ты знаешь, что такое завещание было, зачем все ж приехал?!
– Я хотел узнать, может, твой отец еще что-то написал – в опровержение предыдущего. Например, вспомнил, что моя мать – его дочь, с которой он несправедливо поступил, лишив ее приданого, и вот захотел, хотя бы перед смертью, восстановить справедливость. А ты, думаю, эту бумагу затаил и ходу ей не даешь.
Наступила тишина. Анатолий напряженно вслушивался в резкое дыхание Петра. Чувствовалось, что молодой перепечинский барин потрясен. Анатолий неприметно усмехнулся…
– Да никакого второго завещания не было, – наконец сказал Петр. – Все по первому сделали.
– Но ведь у тебя его нет. Как же ты мог по нему поступать? Как узнал, что в нем написано?
– Ну, отец сколько раз говорил, что я тут хозяин! – хвастливо воскликнул Петр и спохватился: – А откуда тебе известно, что у меня того завещания нет?!
– Оттуда, что я знаю человека, которому оно было отдано на сохранение. И знаю, что оно по-прежнему у него.
– Да неужто тот человек давал тебе чужое завещание читать?! – изумился Петр.
– Нет, не давал. Но незадолго до своей смерти дед написал моей матушке письмо, в котором свою волю ей открыл. И имя своего душеприказчика назвал. Ну, тебе-то это имя хорошо известно!
– Конечно, – после некоторой заминки отозвался Петр. – Кому же оно известно, как не мне! А все-таки почему ты думаешь, что у меня этого завещания нет?
– Потому, что этого человека нет в живых. И я точно знаю, что до кончины своей бумагу эту он тебе не передавал.
– Он помер?! – возмутился Петр. – Да что же это за человек такой безответственный, да как он смел помереть, коли ему чужое богатство доверено?! Ну бывают же люди, а?!
– Да ты не бранись, – усмехнулся Анатолий. – Он помирать не хотел. Не по своей воле дела без призору бросил. Его, знаешь, о согласии не спросили, когда на него в лесу напали, убили да бросили мертвое тело. Потом, спустя немалое время, нашли его, да только по старому мундиру и опознали.
Некоторое время царило молчание, потом Петр простонал с ужасом:
– Бережной…
– Бережной, – повторил Анатолий. – Он самый.
– Так ты его знал! – воскликнул Петр. – А что ж не сознался, когда я про Фенькиного кавалера рассказывал?
– А какая разница, знал я его или нет? – небрежно проговорил Анатолий. – Ну, знал… Я даже знал, где он завещание деда хранил, знаю, где оно сейчас лежит, в каком тайнике.
– Где? – выдохнул Петр, и, чудилось, даже тьма вокруг задрожала от того жадного нетерпения, которое в этом голосе прозвучало.
– Знать-то знаю, – вздохнул Анатолий, – но описать не могу. Найти нашел бы, а так, на словах… Да что проку говорить! И Бережного в живых нет, и нам конец!
– А может, еще и не конец! – тихо вымолвил Петр.
– Надеешься, крестьянушки твои одумаются и нас на волю выпустят? – скептически хмыкнул Анатолий. – Или помощь подоспеет? Да навряд ли! На Ганькино милосердие у меня вовсе надежды нет, на помощь извне – тем более. И из этого подпола никакого тайного пролазу нет. В поварню не выйти – там стража. Так что висеть нам на березах! Или на черемухах, какая разница?
– Погоди, не отпевай раньше времени, – с отчаянной ноткой, словно внезапно решившись на что-то, сказал Петр. – Пошли-ка, найдем стену. Руку дай, а то потеряемся в этой кромешности.
Осторожно, поддерживая друг друга, они через некоторое время дошли до стены: подвал был, конечно, велик, но все же не бесконечен.
– Теперь вот что, – сказал Петр. – Я пойду налево, ты – направо. Будем идти, стены ощупывать да простукивать. Коли глухо – дальше иди, земля там. Ну а коли гулом загудит, то крикни об этом, потом остановись и стой там, пока я к тебе не подойду.
– А дальше-то что? – удивился Анатолий.
– После скажу. Иди да стучи!
И они разошлись в обе стороны, тщательно ощупывая и простукивая стены. Какое-то время в темноте слышались только их осторожные шаги да глухое «тук-тук», однако вскоре Петр возбужденно вскрикнул, услыхав, что со стороны Анатолия донеслось гулкое «бум, бум»! Он нашел! Нашел!
Петр добрался до Анатолия, ощупал стену, около которой стоял. Она казалась такой же земляной, как и все прочие, но Петр истово начал ковырять ее пальцами. Анатолий снял с пояса ремешок и принялся скрести стену пряжкой. Петр спохватился и последовал его примеру. И вскоре пряжки зацарапали по чему-то деревянному… по тонкой доске!
– Черт возьми! – восхищенно сказал Анатолий. – Да неужто это прадедовы тепловые ходы?!
– А ты откуда про них знаешь? – насторожился Петр и даже стену скрести перестал.
– Ты забыл, что моя мать родилась и выросла в этом доме, жила в нем, когда тебя еще и на свете не было, – усмехнулся Анатолий. – Тогда еще помнили о тепловых ходах, которые выложил в стенах дома прадед наш Егор Егорыч. Матушка рассказывала, что он мечтал весь дом одной печкою отапливать. Сложил ее в подвале, провел воздуховоды в стенах на манер печных труб, в виде длинных таких бочек, сложенных одна с другой, только от подвала до крыши… Страшно подумать, сколько ломали да заново строили! Стены округ них сызнова установили, да вот беда – не мог теплый воздух бревенчатых стен прогреть. А если больше жару поддавать в печи, дощатые воздуховоды могли и вовсе загореться. Понял прадед, что иначе надо было эти трубы прокладывать, не внутри стен, а по ним, – но рукой махнул, не стал ничего переделывать. Надоела ему вся эта затея, снова начали в доме маленькие печки топить, как в старину велось.
– Та-ак… – протянул задумчиво Петр. – Теперь понимаю, откуда он сведал про эти ходы!
– Кто? – простодушно спросил Анатолий, хотя прекрасно понял, о ком идет речь.
– Дед Пихто! – огрызнулся Петр. – Ладно, хватит болтать. В каждой трубе около пола дверцы были – для прочистки ходов… Ага, вот она, нашел я ее! Ну, теперь дело за малым: по голой трубе наверх вползти, как тараканы ползают.
Они влезли через малое отверстие словно бы в бочку, довольно тесную, но все же вдвоем кое-как можно было стоять. Каждый звук отзывался гулким эхом.
– Потише! – выдохнул Петр. – Потише, не то во всем доме нас услышат, подумают, черти в трубе завелись. Давай полезем наверх. Как до первого яруса доберемся – это сажени две[4], даже чуть поменее, – должен ход поуже стать и изогнуться. Там сразу выход, это близ сеней. Надо быть осторожней, чтоб не вывалиться из трубы прямо этим чертям в зубы.
– Туда еще добраться нужно, – задумчиво сказал Анатолий. – Две сажени – это ерунда, а все же – как наверх-то влезть? На стенке даже зацепиться не за что.
– Нагнись, подставь спину, – велел Петр. – Потом распрямишься, я как раз до своротка достану. Залезу туда, потом тебя втащу.
– Бросишь меня, не втащишь, – уныло предположил Анатолий.
– Я бы бросил, – зло хмыкнул Петр. – Да мне бумага нужна, завещание отцово! Только ты знаешь тайник Бережного, в котором она лежит… Да полно! – вдруг усомнился он. – Есть ли она, та бумага? А может, она подложная?
– Клянусь матушкой, что в тайнике Бережного лежит подлинное завещание вашего с ней отца, – веско сказал Анатолий, и все сомнения Петра как рукой сняло.
– Тогда подставляй спину! – скомандовал он.
– Не могу, – вздохнул Анатолий. – У меня же плечо ранено. Твоими стараниями, между прочим! Наступишь на него – я рухну в бесчувствии, а то и помру на месте. Кто тебе тогда тайник покажет?
– А, черт… – зло простонал Петр. – Вот уж и впрямь, все не в лад! Так и быть, становись мне на спину и лезь наверх, потом поможешь.
Он согнулся. Анатолий сначала осторожно, потом крепко утвердился на его широкой, мускулистой спине.
– Ишь… – закряхтел Петр. – С виду тонкий да звонкий, а весóм, ох, весóм!
– А ты и с виду весомей некуда, – хохотнул Анатолий, – ты-то мою спину как пить дать переломил бы. Ну, распрямляйся!
– Не нукай, не запряг, – с усилием выдохнул Петр, медленно распрямляясь.
– Стой! – шепнул радостно Анатолий. – Вот он, лаз! Ну, с богом!
И немедленно Петр с облегчением расправил плечи: несмотря на рану, Анатолий, ловкий, проворный, легко и быстро вполз в поворот воздуховода.
– Ну, теперь опусти руку, тащи меня! – прошипел Петр, пытаясь взглядом проницать тьму.
– Не могу! – донесся глухой голос Анатолия. – Тут узко, как в чертовой кишке! Я ведь головой вперед влез, мне никак не развернуться! Боюсь, застряну!
– А, будь ты проклят! – взвизгнул Петр.
– Тихо! – донеслось сверху. – Тихо, не то услышит кто-нибудь и на шум появится.
И Анатолий, тихонько посмеиваясь, пополз вперед. Он пытался сообразить, где близ сеней может находиться выход из трубы, но потом решил положиться на судьбу.
Пока она была явно на его стороне, глядишь, и впредь не лишит своих милостей!
Но вскоре он убедился, что надеялся напрасно. Сколько он ни ползал, сколько ни обшаривал стен, выхода из трубы найти не мог.
Ганька Искра постоял на крыльце, убеждаясь, что все его распоряжения исполняются беспрекословно, и пошел в дом. Вскоре он оказался в светелке, где сидели перепуганные Фенечка и Ульяша. Девушки держались за руки и со страхом смотрели на дверь. Когда вошел Ганька, обе вскрикнули и прижались друг к дружке.
Это его взбесило. Не тратя слов, он подошел к Фенечке и, схватив ее за косу, потащил из комнаты вон. Она закричала от боли, но не смела противиться, так и побежала, еле успевая перебирать ногами и плача в голос. Ганька захлопнул за ней дверь и стал перед Ульяшей.
Она молча смотрела ему в лицо, часто, судорожно сглатывая. И вся его ярость вдруг схлынула, словно потоком воды ее смыло. И всю Ганькину душу как будто омыло чистыми водами под взглядом этих серых глаз.
– Боишься меня? – спросил он тихо.
Девушка опустила взор, кивнула.
– Ты? – изумился Ганька. – Как ты можешь меня бояться? Неужели ты меня не помнишь? Неужели не узнала?
Она молча подняла глаза.
Ганька распахнул на груди косоворотку, вынул тельный крест на шнурке. Рядом с крестом болтались две серебряные сережки, похожие на черемуховые цветки.
– А это помнишь? Ну, узнала теперь?!
Ульяша снова отвела глаза.
– А я тебя с того дня ни на минуту не забывал, – пробормотал Ганька. – Все время о тебе думал, все время ты со мной была. Несколько раз я тайком в Чудиново приходил, на тебя смотрел. Как-то раз в баню хотел залезть, тебя там поймать, да не успел: ты уже там затворилась с нянькой. Пробрался под окно – подглядеть, да не смог, крапивой обстрекался… Неужто ты меня ни разу не заметила? Неужто ни разу не вспомнила?
Помолчав, Ульяша покачала головой:
– Нет. Я не люблю про страшное вспоминать.
– Да что ж там было страшного?! – удивился Ганька.
Она зябко повела плечами:
– Все! Твой топор… выстрел… как матушка плакала, как испугался батюшка…
– Ну, прости, – пробормотал он виновато. – Прости, забудь плохое, это все уж миновало. Я же перестал вас стращать, как только тебя увидал. С одного взгляда… И потом ушел, не тронул вас, брульянтов не взял – вон как сияют в твоих ушах! Я же добро вам сделал. Как же ты забыла меня?
– Так ведь доброе дело – оно самое обыкновенное, – сказала Ульяша. – Мы все должны каждый день так проживать, чтобы только доброе делать. Нешто все упомнишь!
– Я мог вас убить, но не убил! – обиженно воскликнул Ганька. – А ты меня забыла! Я помнил тебя каждый день, а ты меня забыла!
Ульяша опустила глаза, чтобы Искра не видел ее смятения.
Нет, конечно, она не забыла его! Ну, может быть, каждую минуту и не вспоминала, но по ночам – частенько. Это был самый лютый кошмар – как рыжий разбойник, только что милосердно канувший в чащу, вдруг возвращается за серьгами… Ульяша уже вдела их в уши, и он вырывает серьги из мочек, вырывает жестоко, грубо, а когда матушка с батюшкой пытаются за нее вступиться, разбойник бьет их обухом топора. Они падают мертвыми, а он взмахивает тем же окровавленным обухом над Ульяшиной головой…
Здесь Ульяша всегда просыпалась с ужасным криком. Прибегала матушка, плакала над ней, потом однажды попросила снять серьги, отвезла их в церковь, священник их отчитал – и кошмары прекратились. Но Ульяша помнила то, что случилось на лесной дороге. И теперь, увидав рыжего разбойника в Перепечине, она, как ни была потрясена и испугана, сразу узнала эти желтые глаза и огненные волосы.
Но не хотела в этом признаваться. Молчанием своим она точно брала верх над этим пугающим человеком – и не собиралась уступать.
Ганька смотрел, смотрел на нее, потом, словно решившись, схватил ее за руку:
– Не дрожи! Не дрожи! Не бойся меня! Тебе нечего меня бояться! Я ради тебя на все готов! Пришел за побратима мстить, а как тебя увидел, про все забыл. И совесть меня не угрызает – ведь и Ероха тобой пленился. Я понимаю, почему он на тебя набросился! Ты не виновата – оттого я за тебя и заступился, хоть люди мои этого и не поняли.
– Да, – горестно проговорила Ульяша. – Не поняли! Ты такой пал пустил, что его не остановишь. Подбил людей на бунт, а взамен ничего им не дал, к погибели привел.
– Это почему?
– А потому! Теперь тебе или меня нужно им на растерзание отдать…
– Этого не будет никогда! – горячо перебил Ганька. – Ни волоска с твоей головушки не упадет, милая моя!
– Или, – продолжала Ульяша, внутренне содрогнувшись от его ласковых слов, от его прикосновения, но стараясь ни намеком не выдать отвращения и ужаса, которые владели ею, – или придется допустить грабеж. Они же должны хоть что-то получить за свою преданность тебе! А если они разграбят поместье, то все добро унесут в свои дома. А потом вернутся туда – не пойдут же с тобой на большую дорогу, век разбойничать не станут. Они – крестьянушки, им пахать-сеять-боронить надобно. Вот сейчас ты их от полей оторвал… а ведь май доходит, весенний день год кормит! Уйдут они от тебя, унесут награбленное. И ты думаешь, барин это простит? Он призовет воинскую команду, солдаты пойдут по избам и, у кого что из господского добра сыщут, того сразу – на расправу! А у тебя тут народу с полсотни человек – это ж чуть не полдеревни запорото будет. Но мужики тоже так просто спины не заголят, опять взбунтуются. Зальется уезд кровью, вспомянут пугачевщину! А кто виновен будет? Ты.
– Ах ты, премудрая моя, – тихо сказал Ганька. – Премудрая красавица! В сказках были Елена Прекрасная да Василиса Премудрая, а ты у меня – и то, и другое… Я, говоришь, виновен? Я-то я… Но первая причина всему – девка-краса, на которую мой побратим покусился. А я не смог ей отомстить. Потому что всю жизнь любил! Так на ком же вина?
Ульяша покачала головой:
– Не знаю. На судьбе.
– То-то и оно, что на судьбе, – вздохнул Ганька. – Вот послушай… был у меня знакомец один… из господ, он книжек много прочел и рассказал мне, как в давние-предавние, баснословные времена жил некий царь, и была у него жена – такая красавица, что равной ей во всем свете не было. И вот однажды забрел в их государство некий странник, который был не просто бродяга, а переодетый царевич из другой страны. И красавица-царица в него влюбилась так, что изменила мужу и сбежала со странником. Муж, конечное дело, пошел ее добывать со товарищи. Верней сказать, поплыли они на ладьях и кораблях, ибо происходило сие в стране, окруженной морями со всех сторон. Огромное войско он собрал, из первейших богатырей своего времени, все как на подбор они были, один другого сильномогучее! Встал он под стены того града, осадил его и поклялся, что не уйдет, покуда не вернет жены своей. Но ее похититель не мог с той красотой расстаться, и никто из горожан его не упрекал, потому что царица своими очами, волосами, ликом своим словно бы всех их околдовала. Осада затянулась. Тогда воины мужа-царя сели на корабли и сделали вид, что уплывают восвояси. А сами оставили на берегу огромного деревянного коня – как бы в подарок на прощанье. Жители того града втянули коня в свои врата и поставили на площади, не ведая, что в нем спрятались воины. Ночью те выбрались – и ну убивать направо и налево! Всех одолели, город разграбили, ничего от него не осталось.
Ульяша перекрестилась.
– А красавицу, – продолжал Ганька, – отдали мужу. Это было справедливо – ведь он ради нее такой пал пустил! А того, кого она любила, царевича этого, убили, и это тоже было справедливо, ведь он появился воровски, уже после того, как она с мужем венчалась, серьгами с ним менялась!
– Чем? – изумленно уставилась на него Ульяша.
– Ну, в той стране в давние времена, венчаясь, менялись не кольцами, а серьгами, – смешавшись, пробормотал Ганька.
Миг Ульяша смотрела на него, а потом, прижав свободную руку к сердцу, которое билось мучительно, больно, сказала:
– Уходи! Уходи отсюда, бога ради! Не губи людей! Смилуйся, и с тобой милостиво поступят!
– Уйду, – кивнул Ганька, – уйду, все сделаю как скажешь. Страшно мне… на круче я стою, осталось только лететь… или вниз, голову ломая, или вверх, крылья расправив. Но крылья я расправлю, только если ты со мной полетишь, лебедушка моя белая! Полетишь? Станешь моей? Не думай, я не охальством хочу… я венчаться зову!
Ульяша выдернула у него свою руку и метнулась в угол, не в силах скрыть ужаса.
– Да что же это? – горькой горечью простонал Ганька. – Я всю жизнь тебя помнил, о тебе мечтал, а ты… А ты отказываешь?!
– Всю жизнь? – повторила Ульяша, собираясь с силами. – Всю, говоришь, жизнь? Что ж я тебя видела только единственный раз за эту всю жизнь? Вокруг меня многие ходили, ко мне дважды сватались, но я этих людей прежде встречала, они со мной говорили, я знала, чем они живут, чем дышат, они от меня не таились, а не то что так, как ты, – разбойно и тайно, не то что твой Ерофей…
– Ты упрекаешь, что не пришел я к тебе открыто… – печально молвил Ганька. – Но у меня другая жизнь. Никто б тебя мне не отдал, да и сама бы ты не пошла в ту мою жизнь!
– А отчего теперь зовешь? – спросила Ульяша. – Что переменилось? Почему решил, что теперь я пойду?
Сначала Ганька молчал, потом проговорил угрюмо:
– Востра ты больно! Все насквозь видишь! Я и сам таков, а все ж мне до тебя далеко! Бабий ум, может, и меньше, чем мужской, а все ж проворней, острей и лукавей!
– Нету во мне лукавства, – покачала головой Ульяша. – Я тебе прямо могу сказать, что не хочу за тебя идти и не пойду.
Ганька отшатнулся… и вмиг оказался в плену ярости!
– Тогда умрешь! – выдохнул он хрипло.
– Все умрут, – тихо ответила Ульяша. – Ты тоже. Вся разница в том, что я умру раньше. Но пред ликом вечности разница между нашими сроками – один миг, и то меньше.
Ганька даже опешил:
– Ишь ты как заумно говоришь! Сама придумала или научил кто?
– Я книжки люблю читать, – улыбнулась Ульяша. – И ту книжку, которую ты пересказал, я тоже читала. Про то, как царевич Парис полюбил прекрасную Елену и как был из-за этой любви стерт с земли град Троя. Только в ту войну боги были замешаны – эллинские боги. Это они и любви способничали, и хитростям научали, и удачу воинскую либо умножали, либо отнимали ее. А люди не могли им противиться, один только священник на это решился: уговаривал деревянного коня в Трою не тащить. Так боги послали двух змей, и они его удушили. Всеми поступками тех людей боги ведали, все их помыслы они вели! А тебя что ведет? Тебя что подзуживает, подталкивает, заставляет разрушения чинить, страх в сердца вселять?
– Злая доля, – невесело сказал Ганька. – Видимо, на роду мне такое написано. А может, это бес меня подзуживает и не дает мне покою, и никогда я не остановлюсь, хоть знаю: гибель меня ждет, – но я по жизни качусь, как зимой с кручи на речной лед. Разлетелись салазки мои, ах, разлетелись… а внизу полынья. И все, и конец будет Ганьке.
– Значит, ты меня замуж зовешь, говоришь, что всю жизнь обо мне помнил, а сам и меня в ту же полынью утянешь? Да что же за любовь у тебя такая? Это не любовь, это ненависть!
– Ладно, это все разговоры, – отмахнулся Ганька угрюмо. – Заговорила ты меня совсем! Хватит! Одно слово от тебя мне нужно. Одно слово – да или нет. Пойдешь за меня добром?
Ульяша молча посмотрела на него, потом с трудом приоткрыла губы:
– Нет.
– Или со мной под венец, или смерть тебе!
– Нет.
– А перед смертью отдам тебя мужикам, пускай тешатся! Нет, сначала сам жажду утолю, а потом нагляжусь на твои муки!
– Нет.
– Ладно, себя не жалеешь – других пожалей! Барышню эту Семке швырну, как кость собаке, из спины барина плетей нарежу, все палом спалю здесь, в Перепечине!
Ульяша побледнела, губы ее задрожали, рот приоткрылся… она прижала к нему ладонь, словно глуша пытавшееся сорваться «да». И все же промолчала, только глаза молили: «Смилуйся!»
Ганька долго смотрел на нее, потом с трудом проговорил:
– Ничего я этого не сделаю, не бойся. Ты в моем сердце читаешь, как в той книжке про град Трою! Не стану тебя поганить, не смогу. Не стану убивать никого, не трону дом, барского богатства не трону – уведу народ отсюда. Я людям, которые за мной пошли, не враг. Но все же тебя не отпущу! Или станешь моей, или приведу я пред очи твои того барина молодого из Славина, велю для него костер разложить посреди двора, да и сожгу живьем. Ну, теперь что скажешь?
И снова наступило молчание, а потом Ульяша выговорила белыми от боли губами:
– Да.
– Я так и знал, – спокойно кивнул Ганька. – Вот он, царевич заморский, верно? А ведь я тебя первый увидал, со мной ты при дороге серьгами венчалась…
Он сам не понимал, что говорит, да Ульяша и не слушала: покачнулась и грянулась бы на пол, да Ганька успел ее подхватить, беспамятную.
Посмотрел в помертвелое лицо:
– Что ж ты натворила, любушка моя? А ты что натворил, побратим?!
Положил Ульяшу на кровать и крикнул:
– Эй, люди, сюда!
Заглянул Семен.
– Барышню позови, – хмуро велел Ганька. – Да руки не распускай, не то обрублю! Не про тебя она, понял? Не видать тебе ее, как своих ушей, Чума-сыромятник.
– Да я ж за нее тебе верой и правдой… – заныл Семен. – Барина продал за нее! Ты ж мне обещал награду!
– Другой награды проси! – огрызнулся Ганька. – И вот что. Барышню сюда приведи, помощь ее нужна, а сам бери коня и пулей лети в Щеглы, привези попа. Венчаться я буду с ней вон, – он кивнул на Ульяшу, неподвижно лежащую на постели.
– Вона! – вытаращил глаза Семен. – А невеста живая ли? С чего это она обмерла? Никак с радости?
– Вот именно, – буркнул атаман. – Ты б не умничал, Семка, а то от великого ума голова тяжелая станет, как бы не скатилась с плеч. Скачи за попом, да тихо там, не булькни в Щеглах ни слова лишнего. А попу скажи, мол, человек умирает, надо соборовать, а коли спросит, кто именно, отвечай, мол, сам барин перепечинский. Понял ли?
– Понял! – невесело кивнул Семен, выходя и бросив на Искру напоследок ненавидящий, мстительный взгляд.
Минуту Ганька еще стоял над Ульяшей, потом прижал к лицу руки.
– Сколько дней оставил ты мне, Господи? – прошептал он, глуша шепот ладонями. – Да сколько б ни оставил, спасибо тебе, что наконец-то привел ее поперек пути моего. Станет она моей – и ничего страшно мне не будет. Потом прибери меня, приголубь меня, Господи! Только сначала дай мне ее хоть на день с ноченькой!
Коли кто бывал обманут тем, кого сам обмануть намеревался, тот вполне поймет состояние, в котором находился один из персонажей сего романа, а именно – Петр Иваныч Перепечин, после того как вылез из тепловодной трубы обратно в подвал. Не счесть проклятий, которые он послал своему племяннику, однако во всех них звучали также уверенность в скором отмщении и непременное перечисление тех кар, которым он подвергнет Анатолия Славина, когда представится удобный случай. Кабы оказался тут сторонний наблюдатель, он бы, конечно, подивился тому, отчего это Петр столь крепко убежден, что сей случай ему непременно представится.
Наконец, утомившись сотрясать своды своей темницы проклятиями, Петр угомонился, присел под стенкой и начал было дремать, чтобы заглушить голод и злость, как вдруг неподалеку послышался женский голос, по которому он немедленно узнал свою верную ключницу Ефимьевну. Петр встрепенулся, потому что подспудно ждал ее появления. Если он и надеялся получить от кого-то помощь, то лишь от нее, от нее одной! Семка – предатель, сестра – трусиха и дура, прочие слуги барина ненавидят просто потому, что он – господин, а они – его рабы. Ну а Ефимьевна, которая его вырастила, выпестовала, которая была ему ближе, чем мать родная, – она непременно должна, обманув разбойников своей мнимой трусостью и покладистостью, улучить минутку и подать своему ненаглядному Петеньке какую-то подмогу или хотя бы надежду на нее.
Он поднялся, ощупью, по стеночке, побрел туда, где было слышно лучше всего. Теперь он находился прямо под крышкой того люка, с помощью которого подвал соединялся с поварней.
– Да что ж вы столь немилостивы? – увещевала Ефимьевна охранников. – Сами брюхо набили господским добром, а хозяину вам и краюхи хлебной жаль?
– Теперь он тут не хозяин, – отозвался чей-то голос. – Теперь мы тут хозяева и господа!
«Как бы не так! – скрипнул зубами Петр. – Попадетесь вы мне, господа-хозяева, я вам каждому в хозяйство отдельный сук березовый выделю да веревки новой не пожалею на обзаведение!»
– Конечно, конечно, – льстиво журчала Ефимьевна. – Вы господа и хозяева. А коли так, будьте добры к рабам своим Петру Иванычу и Анатолию Дмитричу. Дозвольте хлебца им отнести, а не то помрут в погребе с голоду – с вас же потом атаман и взыщет. Сами знаете, баре – они народ хлипкий, не то что ваш брат крестьянушка. Это вы можете хоть сутки, хоть неделю на лучке с кваском сидеть, а барин вовремя не поел – и готово, откинул копыта.
– И верно, пускай поедят, – сказал другой голос. – А то и впрямь – сдохнут, а Ганька нам потом рыла начистит. Так и быть, иди в подвал, бабка.
– Погоди! – воскликнул первый охранник. – А вдруг при ней для побега какой ни есть складень под юбкой спрятан?
– Это, слышь-ка, у тебя складень спрятан, только не под юбкой, а в портках, – хихикнула Ефимьевна. – А у баб и портков нету, и строение другое!
– Ладно, учи меня про бабье строение! – проворчал караульный. – Я и сам про него кому хошь поведаю. А ты вот что, ты юбки задери да покажи, что никакого оружия не скрыла.
– Да и смотри, коли надо! – хохотнула Ефимьевна, а потом оба охранника в один голос воскликнули:
– Да что за бесстыжая старуха! Прикройся скорей, глядеть на тебя соромно!
– Соромно, так не глядите, – огрызнулась Ефимьевна. – Отворите подпол, господа хорошие!
Последние слова возымели на разбойников действие, и Петр услышал, как загремела крышка люка. В подвал проник поток света, и Петр чихнул, прикрывая ладонью привыкшие к темноте глаза.
– Батюшка ты мой, Петр Иваныч! – ласково окликнула Ефимьевна. – Где ты?
– Тут мы сидим, – отозвался нарочито слабым голосом Петр, решивший до поры до времени отводить глаза охране и делать вид, что в подполе их по-прежнему двое. – Под стеночкой. Ослабли, оголодали.
– Говорила я вам, ироды! – в сердцах погрозила ключница кулаком охранникам, свесившим в люк любопытные лица. – Ужо нажалуюсь атаману! Сгиньте с глаз моих!
Лица послушно исчезли, однако крышка так и осталась откинута.
«Не броситься ли туда? – подумал Петр. – Нет, даже если этих двоих одолею, непременно наткнусь на кого-нибудь. Еще пристрелят или саблей проткнут. Неохота. Пускай Ефимьевна поможет».
Ефимьевна тем временем постояла, давая глазам привыкнуть, а потом двинулась к Петру. Она сразу увидела, что он один, и уже приоткрыла было рот, чтобы спросить, где, мол, Анатолий Дмитриевич, но Петр быстро приложил палец к губам, и Ефимьевна понимающе кивнула.
– Вот, господа, покушайте! – протягивая Петру хлеб и ведро с водой, воскликнула она нарочно громко, чтобы слышали охранники, однако тут же прошелестела одними губами:
– Где этот, нешто убег?
– Если и убег, то недалеко, – так же тихо, почти беззвучно ответил Петр. – Хотели вместе через дедов тепловод уйти, так он меня обманул, сам залез, а мне не помог. Но я ему нарочно не тот рукав, что к выходу ведет, а тупик указал, так что он никуда не денется. Будет там, как в ловушке, сидеть или сюда воротится. Пошли, Ефимьевна, поможешь мне взобраться по трубе, а там я мигом в конюшне окажусь.
Он подхватился на ноги и потащил ключницу туда, где находился лаз в трубу.
– Чего ты, чего? – слабо лепетала она. – Да как же я тебе помогу? Подсадить тебя, приподнять силушки в моих руках не хватит, Петенька! Ты уже, чай, не тот мальчонка, коего я пестовала!
– Не надо меня подсаживать, ты нагнешься, я тебе на спину встану, ты распрямишься, а я до пролазу достигну! – горячо шептал Петр.
– И что ты, что ты! – Ефимьевна стала как вкопанная и принялась отбиваться от Петра, причитая шепотом: – Да мыслимо ли сие?! Ты мне в одночасье спину переломаешь! На кой я тогда годна буду?! А так, глядишь, еще тебе послужу!
«Да черт ли мне в твоей спине?! – чуть не заорал Петр. – Мне главное – на волю выбраться, а на твою спину и тебя мне наплевать, хоть вся на части разломись, старая дура!»
Впрочем, он тут же сообразил, что так наплевательски относиться к своей единственной союзнице вряд ли стоит, и остановился, с сожалением отказавшись от плана побега.
– Отчего ты его не выдашь? – прошипела Ефимьевна, несколько отдышавшись и придя в себя. – Глядишь, Ганька этот препоганый в награду тебя и помилует да отпустит!
Петр молчал. Он совсем не хотел, чтобы Ефимьевна знала, как сильно ему нужен Анатолий. Наконец проговорил, скупо цедя слова:
– Да я, наоборот, боюсь, Искра так разгневается, что нас обоих пришибет. А потом, я, может, измудрюсь еще и сам сбежать, что ж буду свой тайник открывать врагу?
– И то верно, Петруша, и то верно! – истово согласилась Ефимьевна. – А теперь скажи, что мне делать, как тебе подсобить?
– Семку отыщи, – велел Петр. – Отыщи и пошли его тайно в Щеглы за подмогою. Пусть оттуда отправят срочно человека за воинской командой, а пускай он щегловских припугнет, коли, мол, станут медлить, то приживалке этой барыниной в живых не быть. Растерзают ее – и сам Ганька первый будет, видел я, как он на нее глядел!
– И-и, милостивец! – воскликнула Ефимьевна и тут же прихлопнула рот ладонью, спохватившись, что как-то слишком расшумелась. – Семка, поди, не захочет пособлять тебе, у него теперь вся надежда на бунтовщиков. Он спит и видит, что Ганька ему нашу Фенечку отдаст.
– Ну, даже если и отдаст, – зло бросил Петр. – И куда Семка с ней подастся? Все равно ведь век бунтовать они не станут. Пугачев покрепче Ганьки был, а и того топором укоротили, Ганьку же как муху пришлепнут и без топора. А потом и за Семкой охота начнется, далеко ли он убежит? А если и убежит, если жизнь спасет, велика ли радость будет ему от такой жизни – затравленному, гонимому? А если мне поможет, я ему сестру отдам по закону, с приданым. Выстроит себе дом, заживет хозяином. Сам барином станет!
– Да не поверит, поди, он тебе, – вздохнула Ефимьевна. – Ты ему уж сколько раз обещал, да обещалки твои травой поросли. Не поверит Семка, решит, что сызнова солжешь, дашь слово, да назад возьмешь!
«И возьму, надо будет!» – мрачно подумал Петр, а вслух сказал:
– Перед лицом смерти кто ж солжет, греха не убоится?! Могу своеручную запись дать, клянусь, мол, так и так…
– Хорошо, – решилась Ефимьевна, – скажу ему все, как ты велишь, только не ведаю, уговорю ль.
– Да уговоришь! – повеселел Петр. – Семка ведь и сам не без головы, понял уже небось, что всякий пожар рано ли, поздно потушен будет, искры затопчут, а головешки обгорелые в стороны размечут. И останется на месте пожарища только прах… а кому ж охота прахом сделаться? Так что иди, ищи Семку и увещевай его.
Ефимьевна перекрестила барина, поцеловала в плечико, пользуясь привилегией няньки и доверенного человека (прочим-то лишь к ручке дозволялось приложиться!), и двинулась было к выходу, да приостановилась:
– А может, все же шумнешь насчет Анатолия убеглого?
– Пока погожу, – покачал головой Петр. – Он никуда не денется, не век же ему в трубе сидеть! Скоро обратно приползет. Податься ему некуда. А мне от него еще кое-что вызнать нужно…
«Кто был такой хитрый, что сам себя обхитрил?» – думал в это время Анатолий. Ему казалось, что он некогда читал или слышал о таком человеке, и безуспешно пытался вспомнить, но не мог, а потом махнул на все рукой и подумал: «Да это ведь я сам себя перехитрил! Или все же Петр?» Нет сомнения, что Петр нарочно указал ему лаз тупиковый, проход без выхода. Опасался, что Анатолий обманет, или чуял некий подвох в рассказе о завещании? Ну что ж, не зря чуял!..
А вот сам Анатолий беды не почуял – ну и попался, как мышь под голик.
Он вдруг вспомнил, как однажды, еще мальчишкой, видел: сенные девки накрыли новым голиком мышку и хохотали, глядя, как она пытается пробраться сквозь частые, колючие прутья. Но ее караулил котище, которому, очевидно, тоже доставляла удовольствие эта игра, он был сыт и ленив, а потому не спешил подцепить мышку лапой и придушить. Так и уснул от лени и сытости. А мышка тем временем перегрызла пару прутьев подальше от чуткого котиного носа, да и была такова!
– Вот кабы мне такие зубы! – сердито проворчал Анатолий. – Мои тоже неплохи, да беда, не заточены они стены грызть!
Смех смехом, а отчаяние постепенно завладевало нашим героем. Он понимал, что в подвал в любую минуту могут наведаться бунтовщики, и Петр очень просто купит расположение атамана, если выдаст ему секрет теплоходов и укажет, где искать беглеца. Дымом его удушить в этой ловушке легче легкого! И что бы ни читал Анатолий в желтых глазах Ганьки Искры, тот, конечно, будет скор на расправу, тем паче что в этих же самых глазах Анатолий прочитал и лютую, бешеную ревность, когда Ульяша вдруг бросилась к нему, лежащему на земле.
– Да не к чему там ревновать, – проворчал он и осекся, вспомнив, как оба они вцепились друг в друга, словно каждый был и утопающим, и соломинкой враз.
Ему даже не по себе стало от ощущения счастья, которое его пронзило при одном этом воспоминании.
– Что ж это со мной, уж не влюбился ли? – шепотом спросил он сам себя насмешливо, однако насмешки не получилось. Ясные серые глаза доверчиво сияли перед его глазами, и насмехаться над этим доверием было так же грешно, как насильно обесчестить невинность.
А ведь он был очень недалек от этого! Вспомнил, как минувшей ночью смотрел на нее, видел ее всю, трогал ее всю. Вся кровь его кипела, вся плоть бунтовала от желания. Однако он сдержал себя, потому что хотел ее любви, а любовь эта спала вместе с ее телом. Но трудно было ему, ох, как трудно! Ни разу ни одна городская игрунья-плясунья, постельных дел мастерица, ни француженка, ни цыганка, ни русская природная потаскушка не возбуждали его так, как эта спящая в его руках невинность. Как бы ни была животна и похотлива истинная природа мужчин, а все же не одним этим она исчерпывается. Всякий охотник перед тем, как выстрелить в дичь, на нее заглядится, всякий вор перед тем, как украсть, на добычу полюбуется. И вот тут уж как сложится, что пересилит: либо голод и жадность, либо растерянность перед красотой. Только в ней, в этой мгновенной растерянности, и спасение красоты… Ну так вот, Анатолий был ею охвачен всецело. Чего бы он только не отдал за то, чтобы она проснулась и обняла его! Но принудить ее сделать это – не мог себя заставить. Так и лежал рядом, чуть касаясь руками ее тела и чуть касаясь губами ее губ.
А потом что-то изменилось в нем… Иногда она вздыхала и поворачивалась, устраивалась поудобнее в его объятиях, приникала доверчиво, словно дитя к матери, и снова засыпала. А он приводил в порядок всполошенное дыхание: не описать, как пугали его эти ее движения, вдруг пробудится, закричит, оттолкнет, бросится от него прочь?! Нет, он не чувствовал себя ни матерью, ни отцом, ни братом, он чувствовал себя изголодавшимся любовником, а все же… все же снедающие его страсти были мучительным ничем рядом с этим счастьем тихого доверия, которое чудилось ему взаимно-разделенным. Вот так лежать рядом с женщиной и знать, что она лишь в твоих объятиях свернется клубочком, лишь на твое плечо приклонит голову, лишь твоего уха коснется, щекоча и лаская его вздохом, лишь тебе улыбнутся чуть запекшиеся губы, лишь твое имя произнесут они во сне… У него содрогалось сердце от неизведанных прежде чувств, кружилась голова от не приходивших ранее в нее мыслей. В конце концов, уже изнемогая не столько от томления плоти, сколько от этого разрывающего душу умиления, он осторожно встал и поднял Ульяшу на руки. Она не проснулась, только обхватила его руками за шею да склонила голову на плечо.
– Господи, – прошептал Анатолий, сам не понимая, что говорит, – вот мука-то, вот сладость, вот погибель моя и жизнь!
Осторожно ступая, он вышел из боковушки, назначенной для грубого блудодейства, а ставшей приютом поклонения красоте, и отнес Ульяшу в каморку, которая была ей отведена и из которой она, как он понимал, пришла, сама того не ведая и не чая, как ходят сомнамбулы. А может быть, внушал Анатолий себе, привела ее сама судьба? Ох, как хотелось верить в это… Но он был человек решительный по сути своей, а потому знал, что при случае и сам может судьбе подсобить. И назначил себе, лишь только девушка очнется и придет в себя, поговорить с ней, узнать, кто она и что, взглянуть, какое впечатление на нее производит. А если и наяву она испытает к нему такое же доверие, как во сне, то, может быть…
Словом, без преувеличения можно сказать, что Анатолий видел в мечтах свою дальнейшую жизнь на много лет вперед, когда, уложив Ульяшу на ее постель и в последний раз скользнув губами по губам и по завиткам, обрамлявшим ее лоб, он вернулся к себе в почивальню! Но утро оказалось страшным, на место вымечтанной им идиллии явилась трагедия, ночные грезы отступили перед жестокими, жесточе не бывает, веригами будней, тревога и страх заглушили иные чувства. Не до любви стало, не ко времени была нежность… Однако вышло так, что ее ростки сумели пробиться сквозь пылающий вокруг огонь, разожженный Искрой, и теперь Анатолий, забыв обо всем, лежал, скованный теснотой, в какой-то невообразимой трубе, и размышлял о них… со счастливейшей улыбкой на устах.
Боль в затекших ногах вернула его к действительности.
– Да что ж я тут сижу! – прошипел он зло. – А там с ней… там с ней черт знает что, может, Искра делает!
Говорят, любящее сердце – вещун… Хоть Анатолий даже еще и себе не признавался, что истинно влюблен, сердце верно предсказывало беду.
Он запретил себе мечтать об Ульяше. Сейчас нужно было о другом думать – как прийти ей на помощь. А для этого прежде всего выбраться из ловушки, куда его загнал Петр.
Но только ли Петр? Так ли все просто? Ведь Петр и сам собирался спасаться тем же путем. Вряд ли он намерен был залезть в этот тупик вместе с Анатолием и продолжать здесь, скажем, разговоры о завещании старого Перепечина. Значит, имелся и другой путь… тот, который остался незамеченным. Осталось его найти. Но где? Неведомо. Но если нужно, Анатолий проползет до подвала и обратно снова и снова!
Он попытался развернуться, но не смог. Это было слишком рискованно. Пришлось ползти ногами вперед.
– Ну чисто покойник, черт подери! – ворчал себе под нос Анатолий. – Хотя нет, покойников волокут другие, а я пока сам себя волоку.
Это его немножко утешило.
Двигался он очень медленно, ощупывая стенки трубы над собой, под собой, вокруг – в поисках какой-нибудь дверцы, люка, отверстия, через которое можно перелезть в другую трубу. Но пока ничего не находил. Конечно, он не знал точно, сколько времени полз в первый раз, но возвратный путь занял хоть и больше времени, однако не мог же быть бесконечен! Однако Анатолий все полз и полз, уже изнемогая от тревоги, а никакого потайного отверстия все не открывалось.
– Этак я скоро вернусь в подвал и свалюсь Петру на голову! – прошептал он, ощущая, как завладевает им отчаяние, и, на миг потеряв власть над собой, в сердцах стукнул в стену этой проклятущей трубы. И замер, услышав совсем рядом испуганный мальчишеский голос:
– Ой, что это?
– Чего? – раздраженно переспросил кто-то рядом. И Анатолия бросило в жар, потому что он узнал голос управляющего Семена, попросту сказать – Чумы-сыромятника.
Вот попал прямо к черту в зубы!
– Да почудилось, стукнуло за стенкой! – пояснил мальчишка, а Семен рявкнул:
– Коли почудилось, перекрестись!
В кои-то веки Анатолий с ним охотно согласился.
– И впрямь, – растерянно сказал мальчишка. – Больше не стучит.
Еще бы! Анатолий лежал неподвижней мертвеца во гробе!
– Не точи лясы! Седлай давай! – приказал Семен. – Не то кликну атамана…
– Смилуйтесь, дяденька! – взвыл мальчишка. – Я сейчас, я мигом!
– Семен! – раздался женский голос. – Вот ты где! А я тебя по всему дому ищу. Что это, лошадь оседланная? Для кого, для тебя, что ли?
– Для меня, Ефимьевна, – зло отозвался Семен. – Атаман меня по срочному делу посылает.
– Атаман?..
– Ну да. Попа велел тайно привезти из Щеглов. Венчаться ему, вишь, приспичило!
– Венчаться?! – Ефимьевна так ахнула, что даже охрипла слегка. – С кем?! Не с нашей ли барышней?
– Да нет, барышню он, видать, в монастырь отправит, – с ненавистью хохотнул Семен. – Ни мне ее не дает, ни сам не трогает. И не даст мне. Сказал, никогда, не про меня-де она… Не про меня! – Голос его возвысился до визга. – А про кого ж?! Кому она нужна, ведь не девка уж, да и умом порченная, и припадочная… Нет же, не дает! А венчаться намерился с этой, с утопленницей нашей, с девкой щегловской.
– Ахти мне! – Ефимьевна громко всплеснула руками прямо, чудилось, над ухом онемевшего Анатолия. – А она что?! Согласна?
– Она без памяти лежит, – хохотнул Семен. – Видать, от счастья! Барышню за ней приставил ухаживать. А мне сказал, чтоб я ни-ни! Что не видать мне ее как своих ушей! – Он всхлипнул злобно, выругался.
– Уши ты и впрямь не увидишь, – пропела вдруг Ефимьевна самым хитрющим голосом. – А вот ее…
– Это ты на что намекаешь? – насторожился Семен.
– Не намекаю, а точно говорю: будет Фенечка твоя, да не просто так, а с богатым приданым, коли барину поможешь.
– Барину? – ошеломленно повторил Семен.
– А чего ты так удивился? – холодно спросила Ефимьевна. – Что я такого сказала? Разве это не есть твой долг и наипервейшая обязанность – барину своему помогать? Ну, пришла другая сила, переметнулся ты к ней, но не век же с бунтовщиками валандаться? Даже если Искра отдал бы тебе Фенечку, на что она тебе без приданого своего? Искру рано или поздно разобьют, куда ты с такой женой? Она не подмога, она обуза! С ней хорошо в тепле да холе, а на стуже да на воле она – что камень в полынье, вмиг на дно утянет.
– Эка складно поешь! – протянул Семен. – Но своим ли голосом? Не с чужого ли?
– Вестимо, с чужого, – согласилась Ефимьевна. – С господского! Передаю тебе наказ барина нашего, Петра Иваныча – видела я его вот-вот, была у него в подвале, и велел он: скакать в Щеглы, требовать, чтобы оттуда послали за воинской командой, да пристращать их, чтоб не мешкали, не то, мол, Искра и до них доберется!
Читателю известно, что Петр ничего подобного не говорил, однако Ефимьевна сочла необходимым усилить впечатление.
– А взамен, значит… – задумчиво протянул Семен.
– Вот именно! – поддакнула Ефимьевна.
– Так ведь обманет барин, – запечалился он. – Сколько раз уже обманывал! Можно ли верить ему?
– А что ж тебе еще делать, Семка? – хмыкнула ключница. – Тебе или на одном суку с Искрой висеть, или барину поверить. Но вот что я тебе скажу: второе дело верней. Глядишь, и расщедрится Петр Иваныч. На что ему, в самом деле, этот перестарок припадочный?! Кому она нужна, кроме тебя? Не так-то просто ее с рук сбыть, а ты человек верный… докажешь верность свою сейчас, а, Семен?
– Докажу! – решительно сказал управляющий. – Приведу подмогу! Но уж если и тогда мне Феньку не заполучить, пусть Петр Иваныч на себя пеняет.
– Ты вперед-то шибко не заглядывай, – посоветовала Ефимьевна. – Даже повитуха и та остерегается гадать, кто народится у бабы! Ты давай скачи живей! За своим же счастьем скачешь!
– Фролка! – вскричал воодушевленный Семен. – Готова ли коняга?
– Вывожу, дяденька! – послышался голос мальчишки, а вслед за тем – цокот копыт.
– С богом, Семка! – сказала Ефимьевна, до Анатолия донеслись звуки ее удаляющихся шагов, а потом в конюшне воцарилась тишина.
– Бог ты мой… – прошептал он ошеломленно. – Ефимьевна была у Петра, видела, что я сбежал… Семену ни слова, но не доложила ль она об этом Искре? Нет, наверняка Петр ей не велел, ведь он еще лелеет надежду с моей помощью отыскать тайник с завещанием! Значит, сколько-то времени у меня есть, чтобы выбраться… и чтобы расстроить это венчание! А коли не расстрою, так лучше бы меня Петр там, на дворе, до смерти застрелил!
Это открытие – что жизнь без Ульяши окажется ему не в жизнь, эта любовь, свалившаяся как снег на голову, осознание ее и подчиненность ей – все это на какой-то миг заставило Анатолия изумленно замереть, но тотчас он спохватился и вспомнил, что остается все в том же поистине безвыходном положении. Нашел ли он другой рукав тепловода или продолжает ползти по старому – неведомо, так же как неведомо, сколько еще он будет вот так шарить по стенам, не зная, где этот чертов выход. А в это время Искра, может статься, бесчестит девушку, за которую Анатолий жизнь бы отдал!
– Да будь ты проклят! – вскричал наш герой яростно, совершенно забывшись, и изо всех сил саданул кулаком в стену. Раздался треск, рука Анатолия куда-то провалилась, а вслед за тем раздался испуганный мальчишеский визг:
– Черт! Черт! Черт из стены лезет!
Что-то горячее упало на щеку Ульяши, и она медленно открыла глаза. Несколько мгновений смотрела перед собой, ничего еще в окружающем мире не различая, потом, словно из мглы, выплыло перед ней знакомое печальное лицо, и она узнала Фенечку. Та горько плакала, ее слезы и падали на Ульяшу, как дождик.
Она подняла руку, утерла щеку и слабо улыбнулась.
– Ах ты, бедная моя, – прошептала Фенечка, – улыбаешься, да как ласково! Видать, еще в беспамятстве, не помнишь ничего… Лучше бы тебе так и не приходить в себя, беспамятство милосердно, а очнешься – как перед палачом встанешь!
Ульяша приподнялась, медленно покачала головой:
– Нет, я все помню.
Она и в самом деле помнила все, что произошло с минувшего утра, и каждое слово, сказанное Искрой, и свои ответы. Но этот разговор, чудилось, произошел в совсем другой жизни, в котором обитала перепуганная, ослабевшая девчонка. Обморок оказал на Ульяшу самое благодетельное воздействие: она очнулась такой окрепшей, такой полной сил, что ей казалась невыносимой минута лишняя, проведенная в неподвижности. Ум ее бунтовал в поисках спасения, однако при этом она понимала, что сама по себе мало что сможет в чужом доме – ну вот разве что и впрямь решит пожертвовать собой за других. Однако Ульяше хотелось и других спасти, и себя от напасти избавить. Жизнь с желтоглазым атаманом чудилась ей на самую малость получше жизни каторжанина, прикованного где-нибудь в сибирском руднике к своему кайлу, которым он долбит промерзлые стены шахты, и к тачке, на которой отвозит куски руды в общую кучу. Жизни такой Ульяша ни дня терпеть не была намерена. Надежда на то, что в самом крайнем случае у нее всегда остается возможность взять грех на душу и своеручно прервать течение ее, и ободряла, и пугала, и заставляла изощрять мысль в поисках спасения.
– Есть ли в доме верные люди? – спросила Ульяша так решительно и живо, что Фенечка мигом перестала плакать и воззрилась на нее сперва изумленно, а потом нахмурилась, размышляя.
– Да вот раньше я всех такими считала, а теперь не знаю, что и сказать, – проговорила она задумчиво. – Прежде-то жизнь на кону не стояла, а перед лицом смерти верность тает, как снег весной. Всякому своя жизнь дороже, своя рубашка к телу ближе. Ефимьевна – она за Петрушу на плаху взойдет, но свою жизнь я ей не доверю…
– Я тоже, – зябко передернулась Ульяша, вспомнив злобную ухмылку ключницы. – Нет ли кого еще?
Фенечка огорченно покачала головой, потом вдруг сказала:
– Вот разве что Лушка!
– Лушка?
– Ну да, горничная девка, Петрушина забава. Она душевная, добрая, а брата истинно любит, всякую его прихоть исполняет, даже самую несусветную, не только потому, что барин, а потому, что сердцу мил.
Голос Фенечки дрогнул, но она скрепилась, даже вздоха не обронила… Сейчас было не до вздохов, и она это прекрасно понимала.
– Ну что ж, – сказала Ульяша, – Лушка так Лушка. Давай-ка пойдем ее поищем.
– А ну как наткнемся на кого из бунтовщиков? – испугалась Фенечка. – Скажут, чего по дому шляетесь?
– Ну, выходить нам никто не запрещал, – пожала плечами Ульяша. – А коли скажут так, ты им в ответ: «Это мой дом, где хочу, там и хожу, потому что я здесь хозяйка, а вы – гости незваные, хуже злого татарина!»
– Ох, коли я так отвечу, не сносить нам головы! – Фенечка даже зажмурилась.
– Не бойся! – горько усмехнулась Ульяша. – Со мной – ничего не бойся. Я теперь – невеста атамана! Мне все можно!
И с разудалой улыбкой вышла из комнаты, увлекая за собой Фенечку. Какое-то время они шли крадучись, прислушиваясь к доносившимся откуда-то издалека голосам бунтовщиков, которые все еще подчищали, рассевшись во дворе, барский съестной припас. Но вот неподалеку послышались какие-то странные звуки, напоминающие не то стоны, не то сопенье. Вскрикнула женщина, громко, несколько раз, охнул мужчина… а вслед за тем сказал чуточку хрипловато:
– Ну, а теперь вали отсюда, хватит с меня, ишь, разнежилась, кошка драная!
Вслед за этим послышался хлесткий шлепок, обиженный визг, и из запечного закутка чуть ли не на девушек – они едва успели отпрянуть за угол! – вывалилась крепкая белотелая деваха в одной рубашке, которую она пыталась одернуть, а та все липла к ее потным ногам.
Чуть погодя из-за печи выбрался не кто иной, как атаман Искра, подвязывая очкур своих портков.
– Все еще здесь, Лушка? – спросил неприветливо. – Чего ждешь?
– Приголубь хоть, – плаксиво проговорила она, – что ж ты со мной так, как будто ноги о ветошку вытер!
– Да и впрямь вытер, прежде чем на персидский ковер ступить, – бросил Искра. Повернулся – и пошел восвояси, а Лушка горько расплакалась, закрыв лицо руками.
Девушки переглянулись. На их лицах мешались сочувствие и брезгливость, но Фенечка все же внимательно всмотрелась в Ульяшины глаза – не плещется ли в них еще и досада да ревность? Ничуть не бывало, искрились там лишь смешинки, и Фенечка, облегченно вздохнув, вышла из-за угла и позвала ласково:
– Лушенька, что с тобой приключилось?
– Ах, барышня! – обернулась та, всхлипывая и утираясь все тем же рубашечным подолом, заголяясь при этом выше всякого предела. – Я-то радовалась, мол, удача вышла, подлягу под этого изверга да выпрошу у него милости к барину моему Петру Иванычу да к вам, а он сунул разок между ног – да Ульяшей, слышь-ка, все называл при этом! – и потом вынул и пошел, не оглянувшись. Сказал, жениться на Ульяше хочет честь по чести, – стрельнула она взглядом на девушку, стоявшую чуть поодаль и сочувственно смотревшую на нее, – а чтобы до свадьбы дотерпеть и над невестой не сохальничать, ему нужно пену сплеснуть, а то, вишь ты, похоть в нем бродит, через край перекипает. Ну вот и сплеснул, а потом отшвырнул меня, словно поганое ведро. А то ли дело было с барином Петром Иванычем!
– А не хочешь ли ты, Лушенька, барину помочь? – спросила Фенечка.
– Да я о том лишь и мечтаю, – жарко отозвалась Лушка. – А как?
– Ты девка хитрая, мозговитая, – решительно вступила в разговор Ульяша. – Да и мы не дуры. Давай в три ума измудримся, как Петра Иваныча с Анатолием Дмитричем из подвала вызволить.
– Надо стражу чем-нибудь опоить, – ни на миг не замедлясь, выпалила Лушка.
– Чем? Вином допьяна?
– Да этим свиным рылам, поди, весь наш припас наливочек да настоечек извести придется, покуда их с ног собьешь, – хозяйственно озаботилась Лушка. – Крепкие больно мужики, не сразу их возьмешь. Надо бы чего-нибудь добавить в вино… сонного зелья!
– Эх, милая, да разве оно не только в сказках водится? – удивилась Фенечка.
– И в сказках, и наяву, барышня, – усмехнулась Лушка. – В деревне знахарка есть, Елизарихой зовут, так она сон-травой промышляет: у кого ночница-бессонница, всяк к ней идет, сон-трава и голову больную исцелит, и ломотье-колотье всякое уймет.
– Елизариха! – воскликнула Ульяша. – А как ее зовут? Не Марфой ли?
– Марфа она и есть, – кивнула Лушка.
– Да ведь это моя родная матушка! – Ульяша прижала руки к груди: – Молю тебя, иди к той знахарке, попроси у нее самого наисильнейшего зелья. Скажи, что дочка ее теперь богата, что ехала в Перепечино с родней повидаться, а потом собиралась обратиться к барину с просьбой об их выкупе, да беда стряслась. Попроси матушку родимую мне помочь, дать зелья побольше да покрепче, чтобы не только страже, но и самому Искре хватило. Скажи, я-де, как от опасности избавлюсь, все сделаю, чтоб семью свою выкупить и к себе забрать. Да кланяйся ей в ножки от меня, родимой моей матушке!
– Все сделаю, – горячо пообещала Лушка и убежала, на ходу переплетая растрепанную косу.
Ульяша взволнованно стиснула руки. Ее так и била дрожь.
Вдруг повернулась, бросилась назад в комнату, упала под иконы.
– Что с тобой? – испугалась Фенечка, вбегая вслед за ней.
– Господи, прости! – молила Ульяша, всхлипывая. – Прости за гордыню мою!
– Да что?! О чем ты?!
– Ох, стыдно мне! – обернулась Ульяша. – Сама о помощи ее, Лушку, молю, а при этом думаю: бесстыдница же эта девка! Противно на нее глядеть. Противно подумать о том, что она с Искрой делала. Не хочу я этого! Лучше удавлюсь перед тем, как с ним в постель лечь!
– Да уж конечно, – суховато обронила Фенечка, – Анатолий Дмитрич небось получше атамана разбойного будет!
Ульяша так и обмерла. Не вдруг осмелилась проговорить:
– Кто?!
– Да кто, Анатолий Дмитрич, конечно, – спокойно повторила Фенечка. – Или, скажешь, не было у вас ничего?
– Не было! – воскликнула Ульяша возмущенно, да и осеклась… – Нет, не было, – повторила, но уже не так пылко. – Вроде снилось мне что-то, уж, наверное, поняла бы я, коли надо мной совершилось насилие!
– Ах, Ульяша… – засмеялась Фенечка. – Видела я, как он тебя целовал, да так нежно, что я даже всплакнула тихонечко. Нашу с милым другом любовь вспомнила, наши поцелуи, столь же нежные. Возмечтала, чтобы мой возлюбленный ко мне явился, как встарь! А потом вспомнила, что его в живых нет, – и залилась слезами горючими. Тут меня и нашла Ефимьевна, тут она и вас вдвоем увидела…
– Неужели милый твой к тебе в дом пробирался? – изумилась Ульяша. – Как же он исхитрялся? Или ты к нему на свиданья бегала?
– Брат мне и думать о Бережном запретил, мол, сыщик, начнет в доме все выведывать да выспрашивать, такая, дескать, родня нам не надобна. Но мы с Леонтием Савичем не могли друг от дружки отказаться, и стал он ко мне тайно проникать. Брат стражу выставит, а он всех обманет и в комнату мою проберется. Нацелуемся, намилуемся, а расставаться невмочь! Все уговаривал бежать с ним, тайно венчаться, да я такая трусиха была, такая глупая трусиха! Сейчас я, конечно, куда угодно бы за ним побежала, босиком пошла бы… но поздно, поздно, нет моего милого в живых.
– Как же он к тебе проникал, если стража кругом была? – настойчиво спросила Ульяша.
– Когда-то давно, когда отец еще не знал, что Бережной в тайной полиции служит, показал он ему рисунок старых воздуховодов, которые дед строил для отопления дома изнутри. Затея эта не удалась, а трубы по всему дому остались проложены: какие шире, какие уже. Почти все они сообщаются между собой. Уж не знаю, как удалось Леонтию Савичу срисовать этот чертеж, однако он расположение тайных ходов знал хорошо. Кроме того, у него свой человек в доме был: старый печник Фрол. Бережной приезжал, передавал ему письмо для меня, а тот бросал письмо в мою печку. Лето стояло, жара, печей тогда не топили, а я знала, что там мне нужно письмецо высматривать. Как увижу листочек, так и жду ненаглядного. Никто ни о чем не задумывался, только Семен, Чума-сыромятник, что-то недоброе чуял. Он ведь и сам мечтал на мне жениться. Все подзуживал Ефимьевну: следи, мол, за барышней, нечисто дело! И как-то раз Ефимьевна выследила Фрола. Письмо выкрала и передала его Петру. Письмо было не простое – Леонтий Савич снова уговаривал меня бежать… Фрола за пособничество Бережному так пороли, что он после сего недолго прожил. А я все ждала милого, не зная о том, что письмо в чужие руки попало. Но все – пропал мой Леонтий Савич! Петруша смеялся: мол, бросил он тебя, другую нашел, получше. А я не верила в такое. И только потом узнала, что убили его разбойники. Но кто те разбойники были, я не знаю. Догадываюсь, но даже думать об этом боюсь. Но не забыла я его, не забыла рук его и губ. Что глядишь? Грешна я? Ну и пускай. С немилым постыло, а с любимым – сласть и счастье!
– Сласть и счастье, – задумчиво повторила Ульяша и отвернулась, чтобы Фенечка не заметила, как бросилась кровь ей в лицо при воспоминании о том, что Анатолий ее целовал в ту ночь…
Но внезапная мысль ее отрезвила, заставила забыть о воспоминаниях и мечтах, обратила вновь к немилосердному настоящему:
– О каких потайных трубах говорила ты, Фенечка? О каких никому не известных ходах? Где они начинаются? Куда ведут?
– Говорю, был один такой в моей светелке возле печки, да отверстие то по приказу Петра заделали. О прочих же трубах ничего не знаю, но в кабинете старого барина – теперь Петр там устроил свой кабинет – должен быть рисунок всех этих тепловодов.
– Где бумаги в кабинете лежат? – стремительно спросила Ульяша.
– Кажется, в старом дедовом шкафу должны быть, черной тряпицей обернутые, – нерешительно предположила Фенечка.
– Мы должны найти этот чертеж и добраться до тайников! – решительно сказала Ульяша. – Вдруг один из ходов ведет в подвал? А если и в самом деле через тепловоды эти можно чуть ли не в любую комнату попасть, то мы домом овладеем так же незаметно и хитро, как греки овладели Троей!
Тем временем Ганька Искра бродил по дому, маясь состоянием, ему совершенно незнакомым. Он не знал, что делать, как быть, куда податься! Больше всего на свете хотелось забрать свою драгоценную добычу – Ульяшу – и, вскочив на добра, борза коня, пуститься в бегство, подальше от этого дома, в котором он отчего-то чувствовал себя примерно как мышь в мышеловке. Нет, пружина ловушки еще не сработала, решетка не опустилась, мышь еще весело поигрывает хвостиком, однако чует, что не к добру манит ее этот лакомый кусочек, к которому она рвется, – непременно быть беде! Вот так и Ганька чуял беду неминучую. И если он еще не пустился в бега, то лишь потому, что удерживала его разбойничья гордость. Он был атаман не в пример, конечно, легендарному кровопролийце Емельке Пугачеву, пожиже, однако все ж в уезде, а может, и в губернии имя Ганьки Искры не раз наводило страх на помещиков, не раз заставляло чертыхаться командиров правительственных войск. Тем же, кто искал защиты против неправедного барского суда, оно внушало надежду на заступничество. Ганька знал, что его именем и малых детей пугали нежные барыни, и отцов этих детей – забитые крестьяне. Если пройдет слух, что Ганька привел людей ради отмщения за своего побратима, а потом отпустил их с пустыми руками, вняв мольбам красавицы, этого самого побратима убившей, – погибла безвозвратно его атаманская честь, его разбойничья слава. По-хорошему, перепечинская усадьба давно должна быть предана огню, а свора бунтовщиков – делить добычу. А Ганька медлил, потому что не мог, не хотел, не в силах был остаться в памяти Ульяши кровавым насильником и грабителем. Он не мог поступить противу ожиданий своих сподвижников – не мог и на ее глазах обагрить свои руки кровью. Эти два раздирающих чувства, эта борьба между славой, которую он лелеял всю жизнь, и любовью, которую всю жизнь хранил, терзали его и словно тянули в противоположные стороны.
Время перевалило за полдень. Сообщники ждут, когда атаман выберет себе добычу, чтобы и самим поживиться. Надолго ли еще хватит им терпения? А может быть, забрать Ульяшу да уехать тайно, отдав им дом на разграбление? Пусть делают что хотят…
«Мало ли по России лесов? – подумал Ганька. – Велика она, просторна! Увезу ее, деньги у меня есть, купим дом и заживем под иным именем… Может, рядом с ней хватит сил удержать натуру свою, смириться, зажить жизнью, которую все ведут? Ах, кабы она любила меня, ни на миг бы я не задумался, но чую всем сердцем: не мил я ей, другого она любит! Уеду с ней – и имя свое обесчещу, и любви ее не сыщу, вечно станет рваться от меня, как птица из клетки!»
Впервые в жизни этот жестокий, одинокий, всеми гонимый, всех ненавидящий человек задумался о природе чувства, которое его пленило: о природе любви. Однажды он уже поступил ради Ульяши глупо и неразумно – каждый-всякий тать нощной поднял бы его на смех, услыхав слезливую историю о подаренных первой встречной девчонке драгоценностях! Ганька и сам стыдился своего поступка, совершенного под влиянием непонятного порыва. Единственное, что удерживало его от желания проклясть себя самого за непонятную слабость, была надежда на то, что встретится он с этой сероглазой красавицей – и получит от нее желанное вознаграждение: ее преданность, ее нежность, ее восхищение. А вышло-то совсем наоборот! Он ею забыт, противен ей, замуж она согласилась за него идти, только чтобы спасти молодого, пригожего барина… Эх, нет в жизни справедливости, дураком надо быть, чтобы смысл искать в прихотях судьбы!
Он бродил по пустым комнатам этого дома, который ему, обитателю наскоро слаженных шалашей, бедных изб да придорожных трактиров, казался роскошным, и скрипел на себя зубами: «Пусти ты сюда свою свору! Дай людям насытиться! Тебе же ничего из этого барахла не нужно! Тебе нужна только свобода – и эта девка! Так возьми ее себе и будь таков! А что дальше с бунтовщиками, которые за тобой пошли, будет? Не все ли тебе равно? Ты свой долг перед ними исполнишь, ты дашь им то, за чем они пришли!»
Но стоило ему так подумать, как снова начинали звучать в его ушах Ульяшины слова: «И ты думаешь, барин это простит? Он призовет воинскую команду, солдаты пойдут по избам и, у кого что из господского добра сыщут, того сразу – на расправу! А у тебя тут народу с полсотни человек – это ж чуть не полдеревни запорото будет. Но мужики тоже так просто спины не заголят, опять взбунтуются. Зальется уезд кровью, вспомянут пугачевщину! А кто виновен будет? Ты!..» И снова метался Ганька туда-сюда, не зная, как поступить. И что сделать с пленниками? Отпустить – нельзя. Убить…
Он в ярости ударил кулаком в ладонь.
Прежде не было в его душе никаких сомнений, никогда не было! Он приводил ватагу, грабил, убивал, уходил с добычей, не задумываясь ни о чем, а кару, которая настигала его пособников, воспринимал как некую неизбежность. Ульяша была виновна в том, что он задумался, засомневался, что растерялся, замучился…
«Да лучше б я ее не встречал ни тогда, ни теперь! – подумал он почти с ненавистью. – Да пропади она пропадом, эта ведьма, опутала душу мою, голову мне одурманила! А может, разрубить все одним ударом? Взойти к ней, взять насилкою, да и придавить после всего, свое получив? На что мне эти муки? И жить, как раньше жил?»
Мысль эта сначала показалась пугающей, но постепенно она все сильней и сильней овладевала его помыслами.
«Она истинно ведьма, она меня околдовала, не станет ее – и колдовство рассеется», – внушал себе Ганька, входя в какую-то очередную комнату и приближаясь к окну. Он снял с себя крест, на котором по-прежнему крепились две серебряные сережки, и отцепил их. Какой-то миг побаюкал на ладони, поглядел прощально, а потом размахнулся – и швырнул во двор. Они упали в траву и потонули в ней.
«И кончено! – подумал Ганька, проводя рукой по глазам. – Теперь она мне никто! И значит…»
В это мгновение он забыл, о чем думал. Окно, около которого он стоял, выходило на задний двор, на конюшни, и Ганька увидал Семена, Чуму-сыромятника, который верхом выезжал со двора. У ворот конюшни стояла Ефимьевна и махала вслед.
Эта тощая черная фигура показалась Ганьке отвратительной и произвела зловещее впечатление. От Семена он слышал, что Ефимьевна была нянькой барина Петра Перепечина, готовой всякому горло перегрызть за своего выкормыша. И вот теперь она машет вслед Семену, который барина своего предал…
Ганька не мог поверить, что Ефимьевна желает Семену успеха в том деле, за которым он его послал. Что-то здесь не так!
Ефимьевна ушла. Ганька задумчиво стоял у окна, как вдруг увидел, что из конюшни выбежал парнишка и, крестясь и оглядываясь, словно за ним гнались черти во главе с сатаной, бросился наутек. Это был конюшонок, который уводил лошадь, погубившую Ерофея. Что же так напугало бедолагу? Не связано ли это как-то с Ефимьевной и Семеном?
Смутная тревога, овладевшая Ганькой при виде старой ключницы, уже не утихала. Он должен знать, что произошло в конюшне.
Спустился во двор и, обойдя нескольких бунтовщиков, недовольно косившихся на него, делая вид, что не слышит их криков: «Когда дележка, атаман? Не пора ли барское добро нам раздать?» – вошел в конюшню.
Тихое ржание, запах конский, смешанный с запахом свежего сена, хруст соломы под ногами – все это вмиг произвело на него умиротворяющее впечатление.
Осмотрелся. Да вроде все ладно. Тихо, полутемно… Кони стоят в денниках, все спокойны, обихожены, вычищены. Даже странно видеть среди этого порядка небрежно разметанный стожок сена, валяющиеся рядом вилы.
Что ж так напугало конюшонка? Почему он бросил работу, почему сбежал, почему крестился, будто черта увидал?
Ганька наклонился подобрать вилы – и замер. Почти на уровне земляного пола, напротив его глаз, зияла в стене изрядная дыра, как будто кто-то изнутри пробил ее.
Он невольно перекрестился. Что за чертовщина?! Что за сила нечистая сидела в бревенчатой стене и вышибла ее?
Ганька даже зажмурился, не веря глазам, а когда снова открыл их и присмотрелся, понял: бревенчатой стены никто не пробивал. Просто меж двух опор сруба была зачем-то вставлена гладко, тонко оструганная дощечка, которую иноземцы называют фанерой. Вон, валяется в стороне. Именно ее и вышиб удар изнутри. Неудивительно, что мальчишка испугался, когда оттуда кто-то вылез…
Но кто вылез? И где он теперь?!
Ганька осторожно, крадучись обошел конюшню, тыча вилами в сено там и сям, то и дело озираясь и сторожась, чтобы никто не набросился со спины. Постепенно убедился, что в конюшне никого, кроме него, и в помине нет. Но куда ж делся неизвестный, так напугавший конюшонка? Скорей всего, поразмыслив, решил Ганька, он успел выскользнуть отсюда, пока Ганька шел по лестницам и переходам дома. Объевшаяся ватага не обратила на него внимания, значит, он был одет так же, как прочие мужики. А может, свое платье прикрыл каким-нибудь зипунишком-армячишком.
Кто же он? Один из барской дворни, которая разбежалась во время нападения, покинув своего господина? Ганька знал, что между крестьянами и дворовыми всегда была вражда. Первые полагали вторых лизоблюдами и подхалимами, а вторые тщились подражать господам и числили деревенских жителей сущими хамами, даром что среди этого хамья полным-полно было их ближайшей родни. Вся, вся дворня, за исключением некоторых сенных девок – например, той Лушки, которую атаман сегодня прищучил в запечье, – унесла из поместья ноги, но, может, кто-то сыскался похрабрей прочих и остался? Спрятался в каком-то тайнике до поры до времени, а потом вот здесь вышел… Но где он в тот тайник зашел?
Ганька знал, что баре побогаче любили строить дома с причудами. Как-то раз выпало ему со товарищи поозоровать в одном таком доме. Не смогли только пробраться в потайную комнату, где, по достоверным слухам, хранились баснословные сокровища, пришлось ноги уносить, потому что господам помощь воинской команды подоспела. С тех пор Ганька к слухам о потайных ходах и комнатах относился с доверием и уважением.
Он снял со стены фонарь со вставленным туда свечным огарком, вынул из кармана кремень и кресало, которые всегда носил при себе, потому что самогарные спички в те времена были удивительной господской игрушкой, доступной далеко не всем, зажег фитиль и наполовину всунулся в дыру вместе с фонарем. И очутился словно бы в тесной длинной бочке, а может, в трубе. Можно ли по ней пролезть?
– Ну, если ты пролез, я тоже пролезу, – заносчиво сказал Ганька своему неведомому сопернику.
А лезть в каком направлении? Труба уходила и вправо, и влево.
Ганька решил положиться на удачу. Коли начала ему судьба подсказки подкидывать, авось и продолжит.
Он рассудил, что фонарь в пути будет только мешать, вынул из него огарок, потушил и сунул за пазуху вместе с кремнем и кресалом: отсюда в случае чего удобней будет доставать, чем из порточного кармана.
Сначала он пополз направо, потом ощутил, что труба как бы поднимается вверх. Ползти туда, ни за что не цепляясь, было трудно. Он все же не таракан. Не лучше ли попробовать по левому рукаву двинуться?
Ну что ж, возвращаться приходилось ногами вперед. Ганька подумал, что похож на покойника, который сам себя на кладбище тащит, и ухмыльнулся. Кабы знал, что не первый он, кому этот способ передвижения подобные мысли навеял, может, не стал бы усмехаться.
Ну что ж, полз он и полз, обливаясь потом и тяжело дыша, не решаясь засветить свой огарочек, потому что боялся задохнуться вовсе, да к тому ж в деревянной, потрескивающей от сухости трубе палить свечи мог только самоубийца-грешник, а Ганька пока еще не намеревался сводить счеты с жизнью.
Полз он, значит, и полз, как вдруг ноги его, которые, напомним, опережали туловище, провалились в какую-то дыру. Ганька с трудом удержался, повис, размышляя, стоит ли спрыгнуть. Может, до земли аршин, а может, и несколько саженей. Неохота было бы свалиться с переломанными ногами… Куда?
Наверное, в подвал. Вполз он, прикинул Ганька, в тайный ход на конюшне. Отверстие было на уровне земли. Теперь ход понизился. Значит, Ганька должен очутиться в подвале. Может статься, в том самом, куда заточили двух молодых господ, Славина и Перепечина?
Ганька уже почти не сомневался в том, что оба они удрали через тот пролом в стене конюшни. Значит, знали про ход заранее. Но почему об этом не предупредил атамана Семен? Предатель! А может, не знал о тайном пролазе? Да быть этого не может, чтобы он и Ефимьевна ничего не знали!
Надо скорей вернуться в конюшню. Забрать Ульяшу – и бежать с нею… если она еще не сбежала с кем-то другим, конечно!
Ганьку словно огнем опалило от этой мысли. Торопливо начал подтягиваться, чтобы снова влезть в трубу и ползти обратно, как вдруг… как вдруг что-то сковало его ноги и сильно дернуло… Он сорвался и полетел вниз!
– Нету здесь ничего! – Ульяша устало опустилась на пол посреди стопок пыльных книг и кучи пыльных бумаг, которые они с Фенечкой извлекли из старого шкафа, а заодно из массивного сундука, выдвинутого посреди кабинета.
Фенечка то и дело протирала глаза, и непонятно было, отчего они слезятся, то ли от пыли, то ли от страха. Она беспокойно взглядывала в окно, не бежит ли Лушка, однако же той не было видно.
– Не может она так быстро воротиться, – грустно сказала Ульяша. – Может, зелье не готово еще. Невесть сколько его варить-томить надо. Плоха надежда на это зелье, ведь Семка вот-вот воротится и попа привезет! И мне тогда одно только останется…
Она не договорила. Распахнулась дверь, и в кабинет ворвалась какая-то высокая и весьма несуразная фигура в чрезмерно коротком и широком армячке и треухе, нелепо нахлобученном на лоб. В руках фигура держала топор и вид имела разом нелепый и угрожающий.
Испуганные девушки взвизгнули, Ульяша вскочила и бросилась к Фенечке. Они обнялись и уставились на фигуру.
– Кто ты такой? – дрожащим голосом спросила Ульяша.
– Чего тебе надо? – еле слышно отозвалась Фенечка.
Фигура отшвырнула топор, потянула с лица треух, с плеч – армяк. Перед девушками явился вдруг Анатолий Славин – высокий, в измятой, грязной, окровавленной рубахе, растрепанный и чумазый… Невероятно храбрый и мужественный, как подумала Фенечка. Невероятно красивый и желанный, как подумала Ульяша.
– Господи, – тихо сказала Фенечка, всплеснув руками, а Ульяша ни слова не вымолвила – молча бросилась к Анатолию и прильнула к нему так, словно он был могучим дубом, а она – повиликой-травой. Он коснулся губами ее волос, Ульяша подняла голову – и они вдруг начали целоваться так, словно именно для этого – целовать друг друга – и были рождены на свет. А может, так оно и есть на самом деле, кто его знает!
Фенечка смотрела, смотрела на них и, тихо, умиленно заплакав, пошла вон из комнаты, не желая им мешать.
Однако стук ею прикрытой двери нарушил миг очарования.
Анатолий оторвался от губ Ульяши, приоткрыл глаза, затуманенным взором всмотрелся в ее лицо – и вдруг прошептал с болью:
– Как ты могла? Как ты могла согласиться выйти за Ганьку?
– Я не соглашалась, – покачала головой Ульяша, – нет, нет!
– Как же нет? – В голосе Анатолия звучала горькая тоска. – Семен поскакал за священником в Щеглы. Отчего такая спешка? Не утерпели, сами не можете доехать до церкви?
Ульяша вскинула на него ошеломленные глаза. Ни слова она не могла сказать, так была отравлена тем ядом, который сочился из его слов.
– Дурак я, дурак, – вдруг тоскливо сказал Анатолий. – Чего только не возомнил себе! А ты… да что от тебя ждать, в самом-то деле! Кто каким родился, тот таким и умрет!
И разжал руки, выпустив Ульяшу из объятий так резко, что она чуть не упала, удержалась с трудом, схватившись руками за воздух, потому что дотронуться до Анатолия не решилась бы теперь и под страхом смерти.
– Фенечка, – позвал Анатолий. – Где ты там спряталась, зачем? Ценю твою деликатность, да ни к чему она, поверь. Нечего тут деликатничать! Кто ты и кто она?
Ульяша мгновение смотрела на него в отчаянии, а потом кинулась вон из комнаты.
– Ради бога, – пробормотала вошедшая Фенечка, ничего не понимая, – что вы такое делаете, Анатолий Дмитриевич? Она же…
– Пóлно, – отмахнулся Анатолий. – Не это сейчас главное. Умоляю тебя, Фенечка, уйти поскорей из дому, скрыться, тайно дойти до Щеглов и просить там приюта. Ты ведь все тропы здесь с детства знаешь, не заблудишься. В Перепечино не ходи: большая часть ваших бунтовщиков оттуда, наверняка и семьи с ними заодно. Не дай бог, выдадут тебя. Уходи! Мне надо спешить за помощью, за воинской командой, но при этом я должен быть спокоен за твою жизнь. Однако сначала нужно посмотреть чертежи прадедовых тепловодов, чтобы по ним пробраться к Петру и увести его из подвала. Не дай бог, решит Ганька прикончить его, когда солдаты появятся.
– Так Петр не бежал с тобой? – ужаснулась Фенечка.
– Нет, он не смог залезть по той трубе, по которой я из подвала выбрался, – сказал Анатолий, ничем не греша против истины и в то же время мысленно прося у Господа прощения за бесстыдную ложь. – Уходи, Фенечка! Я должен убедиться, что ты в безопасности, а потом попытаться выручить Петра.
– Да мы с ног с Ульяшей сбились, искали этот чертеж, – печально сказала Фенечка. – Мы тоже хотели вам на помощь прийти. Но ничего не нашли.
– Вы среди книг и бумаг его искали? – оглядел Анатолий царящий вокруг кавардак. – Напрасно. Старый Перепечин был не так прост, чтобы секретный план на виду держать. Он спрятал его в тайнике, а тайник – вот он!
С этими словами Анатолий склонился над сундуком и поднял скобу, на которую тот запирался. Повернул эту скобу против часовой стрелки – и она выдвинулась ему в руки, а под ней в крышке оказалось небольшое, но глубокое отверстие, в котором лежали две свернутые трубкой бумаги.
Фенечка так и ахнула, а Анатолий схватил эти бумаги и развернул. Одна из них представляла собой, несомненно, план тепловодных труб, а вторая была исписана крупным аккуратным почерком.
– Господи боже! – воскликнул Анатолий. – Да как же я не догадался, что он мог спрятать это здесь!
– Что это? – с удивленной улыбкой спросила Фенечка.
– Милая моя тетушка, – сказал Анатолий ласково, – сейчас, перед лицом смерти, которая нас в любую минуту может настигнуть, я тебе лгать не вправе. Здесь подлинное завещание твоего отца, причем в двух списках – на случай потери, видимо. Он распоряжается поделить все имение и земли, а также леса свои на три равные части, которые должны достаться трем его детям: тебе, моей матери и Петру. Петр, конечно, знал о существовании завещания, но об этом тайнике не ведал, иначе давно бы эту бумагу уничтожил. Ведь он ссылался на устные распоряжения отца, который и впрямь не раз повторял во всеуслышание, что лишает наследства дочерей и все отдает сыну. Но теперь, когда мы нашли завещание, если останемся живы, справедливость будет восстановлена! Ты станешь богатой невестой и в мужья себе кого хочешь можешь выбрать, от брата не завися. Кого любишь – с тем и проживешь век!
– Эх, все это минуло, – с тяжким вздохом сказала Фенечка. – Ничего мне больше не нужно, никакая земля, никакой лес, никакое приданое. Вся жизнь моя в прошлом, и любовь тоже.
– Это не так! – покачал головой Анатолий. – И жизнь, и любовь твои не в прошлом, а в настоящем и в будущем!
Голос его прозвенел таким волнением, что Фенечку дрожь пробрала.
– А откуда, – спросила она взволнованно, – ты об этом тайнике знаешь?
Анатолий поглядел на нее и загадочно улыбнулся:
– О тайнике рассказал мне один человек, которому этот секрет открыл твой отец. Он к этому человеку очень благоволил и завещание так построил отчасти оттого, что очень хотел, чтобы ты за него замуж вышла. Хотя я точно знаю, что он взял бы тебя и бесприданницей, как некогда мой отец взял мою мать, как я взял бы…
Он осекся, нахмурился, махнул рукой…
– Кто этот человек? – побледнев, спросила Фенечка.
– Это Леонтий Бережной, – ответил Анатолий. – Фенечка, он жив!
И, сделав шаг вперед, успел подхватить Фенечку, у которой вдруг подогнулись ноги.
– Он жив! – настойчиво повторил Анатолий. – На него напали разбойники в лесу. Одного он подстрелил, но был тяжело ранен. Его сочли мертвым и бросили, присыпав лишь ветками и травой. Когда Бережной очнулся, рядом лежал труп разбойника. Леонтий Савич понимал, что, если пройдет слух, он-де жив, его отыщут и прикончат, а ему нужно было выздороветь и набраться сил. Он надел на мертвого разбойника свой мундир и пополз по лесным тропам, уповая только на Бога и его милосердие. Он погиб бы, но его подобрал мой отец, который в это время охотился в лесу. Бережной умолил его молчать, и отец увез его в Славино. Оттуда дали знать мне в Москву. Я знал, кто таков Бережной, знал, что он сыскных дел мастер, и выехал в Славино. Пока он лечился в нашем доме, мы подружились. Так что не ради одного завещания прибыл я в Перепечино. Бережной открыл мне тайну вашей любви и просил узнать, по-прежнему ли ты о нем помнишь.
– Да возможно ли его забыть? – вскричала Фенечка. – Неужто жив он, неужто возможно такое счастье?
– Он жив, – в который раз уже подтвердил Анатолий. – Он жив, и вы с ним будете счастливы. А я буду дружкою на вашей свадьбе.
– А Леонтий Савич, – засмеялась, сияя, Фенечка, – будет дружкою на твоей свадьбе!
– Да я пока не собираюсь жениться, – сказал Анатолий, и улыбка сошла с его губ, а глаза стали мрачны. – Невесты еще не нашел. Та, что мне по нраву, другому слово дала, а мне лишь голову морочит. А впрочем, не до моих страданий теперь, Фенечка! Ты должна уходить, время не ждет.
Со двора послышался какой-то шум. Анатолий глянул в окно… Семен подскакал к крыльцу на лошади. Следом подъехала простенькая двуколка, которой управлял человек в рясе и камилавке[5]. Его лицо было обрамлено окладистой черной бородой.
– Ну, вот и все, – сказал Анатолий помертвевшим голосом. – Семен привез попа, и теперь… Теперь жизнь моя кончена. Обвенчают Ганьку с Ульяшею – и… ну что ж, совет им да любовь!
– Что?! – воскликнула Фенечка, не веря ушам. – Как это – совет да любовь?! Да ты разве не знаешь, почему она…
Вдруг Фенечка осеклась и уставилась во двор. Навстречу Семену и попу из дому выскочил Ганька, а за ним… а за ним шел Петр!
– А, вернулся, предатель! – раздался рядом с Ганькой чей-то торжествующий голос, а потом на него навалилось тяжелое тело.
Ганька задыхался. Чудилось, будто его запихнули в бочку, где, кроме него, теснится сотня сельдей, готовых к засолке, но еще живых, потому что они бились и трепыхались. Спустя мгновение он понял, что рядом с ним не сотня селедок, а всего один человек, который вдруг испуганно взвизгнул:
– Кто это? Кто здесь?
По голосу Ганька узнал молодого перепечинского барина и понял, что его догадка насчет подвала оказалась правильной. Теперь главным было не дать Петру опомниться. Ловкий и проворный, Ганька вывернулся из-под него и добрался руками до горла:
– Бежать, господа, задумали? От меня не убежишь! Разведал я ваш тайный пролаз! Теперь, коли вы не хотели по-хорошему, придется вам руки вязать да на цепь сажать.
И, нашарив отверстие в стене, выбрался из «бочки» и закричал во весь голос:
– Эй, караульщики! Отворяйте, ну?
– А ты кто таков там шуметь? – послышался испуганный голос откуда-то сверху.
– Да атаман ваш, Ганька Искра!
– Быть не может! – послышалось в ответ.
– Откройте! – властно крикнул Ганька. – Не верите ушам, так глазам поверите!
Заскрежетал засов, крышка подвала сдвинулась, и Ганька предстал пред очи своих ватажников. Изумлению их не было предела, однако Ганьке было не до них.
Открытый люк пропускал довольно света, чтобы можно было разглядеть: Петр в подвале один.
Ганька хотел спросить, где другой узник, как вдруг вспомнил злорадный крик Петра: «Вернулся, предатель!» – и понял, что Анатолий бежал. Значит, это он проломил стену в конюшне. И где он теперь?
Ганька нахмурился. Защемило сердце. Непохоже, что молодой барин из Славина пустится в бега один, не попытавшись оказать подмоги другим узникам, тем паче девушке, которую уже пытался так самоотверженно спасти нынче утром.
Первым побуждением Ганьки было рвануться в дом, разыскивать Анатолия, приказав связать Петра, чтоб хоть этот не сбежал, однако хозяин Перепечина вцепился в его руку:
– Погоди, атаман! Погоди! Надо сказать что-то. Что-то важное надо сказать! Погоди.
Ганька замедлился. По голосу Петра было ясно, что это не шутки.
– Погоди, – сказал Ганька. – Погоди чуток. Эй, кто на карауле? Ты, Никишка?
– Ну, я, – отозвался парень.
– Слушай мой тебе приказ, – сказал Ганька. – Бери своего напарника и немедля идите в дом, сыщите, где хотите, девку, которую утром видел, ну, ту, из-за которой Ерофей погиб, и приведите ее ко мне. Не захочет идти – свяжите ее и притащите силком. И смотрите, убежит она – не сносить вам головы.
– Да как же? – испуганно начал было Никишка, однако атаман рявкнул:
– Чего стали, пошли!
Послышался топот убегающих караульщиков.
– А теперь слушаю тебя, барин… и берегись, коли попусту меня задержал!
– Не попусту, – усмехнулся Петр. – Сам сейчас в этом убедишься. Я послал Семена…
– Не ты, а я его послал, – усмехнулся в ответ Ганька. – В Щеглы, за попом. Венчаться я задумал. А что?
– С кем венчаться? Не с моей ли сестрой? – насторожился Петр.
– Больно надо, – хмыкнул Ганька. – Твоя сестра блаженная, грех ее неволить. Но ты не бойся, Семену я ее тоже не отдам. Я ему так и сказал.
– А напра-асно, – ехидно протянул Петр. – Напрасно, потому что я ему посулил Фенечку с богатым приданым отдать, если приведет он воинскую команду. И он тебя предаст, солдат приведет.
Ганька не показал виду, что его бросило в дрожь, однако Петру поверил мгновенно. Вспомнился мстительный взгляд Семена на прощание, после того как атаман приказал ему не трогать барышню… «Ах, дурак я, дурак! – пожалел об этом Ганька. – Неужели не знал, кто такой Семен? Лакейская душонка! Его только посулами да подачками и можно удержать!» Но уже ничего не вернуть. Это Ганька понимал. Теперь лишь стоял вопрос, как спастись.
– И зачем ты меня предупреждаешь, барин? – спросил Искра подозрительно. – Чтобы я от солдат скрыться успел? Неужто тебя моя жизнь заботит?
– Я тебе добро сделал, так? – рассудительно проговорил Петр. – Сказал об опасности, хотя мог бы смолчать и тихо ждать спасения. Но я предупредил! И теперь хочу, чтобы ты мне за это добро добром отплатил.
– И какого же добра тебе от меня надо? – насторожился Ганька.
– Мне нужен молодой барин из Славина, – решительно сказал Петр. – Ты уже понял, конечно, что он по трубам уполз отсюда. Но далеко он не добрался, сидит в одном из ходов, откуда сам не выберется. Его нужно заставить вернуться, надо – так хоть дымом выкурить!
Ганька вспомнил дыру в стене конюшни.
– Выбрался уже, – сказал он мрачно. – Теперь его не так просто изловить будет.
– Так лови, не медли! – вскричал Петр.
– А тебе зачем? Хочешь отомстить, что он тебя тут одного бросил?
– И это тоже, – процедил Петр. – Но главное, мне нужно кое-что от него вызнать. А просто так он ничего не скажет. Может быть, придется его пытать.
– И ты хочешь, чтобы это делал я? – возмутился Ганька. – Но я не палач.
– Ой ли? – хмыкнул Петр. – А я слышал, ты не одного помещика на тот свет спровадил, меж двух берез за ноги привязав. Согнутся дерева, потом распрямятся, а между вершин человек болтается, вернее, две его половинки. Это ли не казнь?
– Верно, казнь, – согласился Ганька. – Но не пытка. Смерть жестокая, но быстрая. Но скажи, барин, почему ты, предупредив меня об опасности, не хочешь, чтобы я немедля кинулся жизнь свою спасать? Я уйду, уведу ватагу, никто тебе мешать не будет – лови сам славинского барина, сам его пытай, коли тебе от него что-то нужно.
Петр молчал.
– А, понимаю… – тихо проговорил Ганька. – Ты хочешь и нужное получить, и рук не замарать? В стороне остаться? Хочешь, чтобы мучения и гибель его на меня повесили? Мол, я и так грязнее грязи, а ты чище чистого? Да после этого мне не его, а тебя промеж берез привязать охота!
– Зря время потеряешь, – зло бросил Петр. – Пока будешь со мной возиться, Славин заберет ту девку, которую ты для себя приглядел, и будет с ней таков. А тем временем команда приспеет, и все для тебя кончено будет. Так что торопись найти Славина!
Ганька оттолкнул Петра и кинулся было из подвала, но Перепечин метнулся вперед и упал перед ним на колени:
– Не запирай меня здесь больше! Выпусти! Бери что хочешь из моего добра, только помоги до Славина добраться! Девку бери, денег тебе дам, они у меня так запрятаны, что никому не сыскать! Помоги мне со Славиным – и уходи. Клянусь, не буду тебя преследовать. Уйдешь – я не спущу сыскных собак по твоему следу!
– А люди мои? – испытующе глянул Ганька.
– И людей твоих не трону. Это ведь и мои люди, мое имущество, а какой хозяин станет добро свое портить? Если Семен приведет солдат, я скажу, что никакого бунта не было, что управляющий просто спятил! Мужики шли ко мне переговорить мирно о новом оброке, а Семка со страху невесть что возомнил и всю дворню перепугал. Ефимьевна подтвердит все мои слова, дворню я застращаю твоим возвращением, твоей местью. Никто и слова не скажет, а ты мужиков предупредишь, чтобы тоже помалкивали. Все шито-крыто устроится!
– И не будет ни казней, ни порок? – недоверчиво проговорил Ганька.
– Ничего не будет! – воскликнул Петр. – Даю тебе слово законного хозяина Перепечина. Но если ты убьешь меня, всех твоих сподвижников вздернут, семьи их вышлют, как семьи пугачевцев в Сибирь высылали, а тебя, коли успеешь сбежать, будут травить, как бешеного пса, и затравят-таки!
Голос его был страшен, и на что уж Ганька Искра был храбрец, а и то по спине мороз прошел. Перепечин правду говорил, Ганька это понимал, понимал он также, что судьба дает ему случай все уладить…
– И пойдешь ты на сделку со мной за ту тайну, которую тебе нужно выведать у славинского барина? – еще раз спросил он.
– Да, – снова подтвердил Петр.
– Ну что ж, – кивнул Ганька и посторонился, давая ему возможность вылезти из подвала, – тогда по рукам!
Ульяша бежала, не разбирая дороги. Она плохо знала дом, а потому запросто могла заблудиться в его многочисленных переходах. Но ей было все равно, где находиться сейчас. Хорошо бы оказаться как можно дальше отсюда! В самом деле, а не пуститься ли в побег? Что ей тут делать? Теперь ее жертвы никому не нужны. Ее любовь оскорблена… О, она всегда знала, что бессмысленно мечтать об Анатолии, что для него она навсегда останется лишь хорошенькой крестьяночкой, к которой можно прийти потешить плоть, можно даже вступить в длительную и мучительную связь, подобно старому барину Перепечину, но под венец не пойти, уж если только перед смертью – и ради незаконно прижитых детей.
Нет, никаких мучений для себя и для любимого, никаких незаконных детей Ульяша не желала. Да и что она навоображала себе? Нет до нее дела Анатолию, нет! И ей не должно быть до него никакого дела. Теперь он не нуждается в ее заботах, он на свободе, а дальше сам о себе может побеспокоиться. И за участь Фенечки можно нимало не волноваться, у нее теперь такой защитник! Кто знает, может статься, они даже рады, что Ульяша убежала. Фенечке нужен жених, а сыщется ли для Анатолия лучшая невеста, чем сестра перепечинского барина? Умна, хороша, богата…
Но нет, на сей счет можно не тревожиться! На Фенечке лежит то же самое пятно, что на Ульяше. Анатолий на ней не женится никогда!
Странно, при этой мысли ревность, которая начала было терзать Ульяшино сердце, слегка разжала когти, и Ульяша вздохнула спокойней.
Ах, нет смысла терзать себя. Нужно, наоборот, о себе позаботиться. Нужно отсюда бежать, вот что!
Снизу донесся мужской хохот, и Ульяша приостановилась.
Неужели все выходы из дома охраняются? Схватят, оттащат к своему атаману… Вот что надо сделать – бежать на лошади. Верхом! Пробраться в конюшню и отыскать там Волжанку. Даже если недостанет времени седлать или не отыщется седла, Ульяша ускачет на любимой лошадке и на неоседланной. Волжанка необычайно умна, она сразу поймет, что хозяйке нужна ее помощь, она пойдет мягкой, шелковой рысью, чтобы та смогла усидеть. Если Волжанка кого невзлюбит, как невзлюбила Ерофея, так того и до погибели довести может, а Ульяшу она будет охранять, будет ее беречь, будет ей помогать! Она быстрее ветра, она принесет страдалицу домой.
Ульяша осторожно, шмыгая за углы и затаиваясь при каждом звуке, добралась до черной лестницы и начала спускаться на задний двор.
– О, глянь, какая! – вдруг вывернулся из-под лестницы кудреватый парень с охальным взором. – Что скучаешь, девка? Иди, позабавлю! А ты меня позабавишь!
– Пусти, не до тебя, – огрызнулась Ульяша, ускоряя шаги.
Парень расставил руки, словно курицу ловить изготовился, и стал внизу лестницы, перегородив ее, однако Ульяша, опершись о перила, перескочила их и оказалась на полу далеко в стороне от парня.
– Держи-лови! – заблажил он. – Эй, братья-стебари, я вторую девку нашел! Она нам пригодится! Одной мало, шибко долго ждать очереди, да и притомилась та блядь добросердешная. Давайте еще и эту поимеем, спорей дело пойдет.
Ульяша замерла, прикидывая, куда ловчей бежать, как вдруг ее отвлекла какая-то возня под лестницей. Глянула – да так и ахнула!
На полу лежала Лушка в задранной, порванной рубахе, бесстыдно раскинув ноги. От нее отходил потный мужик, подтягивая портки, а другой, наоборот, спускал их – готовился блудить.
– Лушка! – в ужасе вскричала Ульяша. – Так что ж ты здесь валяешься? А мы думали, ты уже в деревне!
– Да мне и со двора выйти не дали, – отозвалась та задыхающимся голосом. – Схватили, потащили, разложили… С тех пор и тружусь. Ох, и крепкие мужики, и впрямь притомилась я маленько!
– А мы тебе смену сыскали! – сочувственно воскликнул кудреватый. – Дай дырке передышку, мы покуда эту подерем. Гля, какая чистая да гладкая! Только, чур, я первый, мужики, я ее нашел!
– Молод еще первым быть, – пробасил огромный чернобородый дядька, тот самый, который только что отошел от Лушки, и подступил к Ульяше.
Она заметалась затравленно, но ее обошли со всех сторон, тянули руки, хмыкали, сопели, отпускали похабные шуточки…
– Стойте, дурни! – закричал вдруг кто-то тонким от надсады голосом. – Вы на кого покушаетесь?! Это знаете кто? Это ж невеста атамана. За нее Ганька всякому глотку перегрызет.
– Да я сам за такую бабу кому хочешь глотку перегрызу! – воскликнул обиженно кудреватый. – Еться охота – спасу нет, скоро портки от натуги лопнут. Ганька все себе норовит захапать, и бабу, и добро.
И остановившиеся было насильники снова двинулись к Ульяше.
– Погодите, братовья! Ганька повелел сей минут девку к нему вести! – завопил обладатель визгливого голоса, но его никто не слушал.
Ульяша забилась в угол, зажмурилась, выставила скрюченные пальцы, оскалилась, готовая кусать, царапать в кровь первого, кто до нее дотронется. И вдруг…
– Стойте, голубчики! – раздался громкий женский голос. – Что же меня не удовольствуете? На кого польстились? На дуру неумелую? А я вам и так подмахну, и этак попляшу!
Ульяша открыла глаза и увидела… Лушку. Содрав с себя остатки рубахи, голая, она приплясывала, подбочась и бесстыдно выворачивая ноги, трясла рыжими кудрями, играла грудями, бедрами, вызывающе поглаживала рыжее свое межножье.
– Налетай, родимые, соколики! А ну, кто первый рыжую кошку клюнет! – крикнула она напоследок и грузно – аж гул пошел! – рухнула на спину, раскинула ноги…
Мужики так и хлынули к ней обезумевшей, похотливой волной. Только какой-то тощий да носатый схватил Ульяшу за руку.
– Бежим, – сказал, и она узнала этот визгливый голос. – Бежим, покуда снова за тебя не взялись!
Делать было нечего, она ринулась вслед за ним, слыша за спиной сочувственные крики:
– Лукерья, да мы ж тебя порвем насквозь, тебя ж на всех не хватит!
– Меня и на больше хватит! – горделиво пропыхтела Лушка.
– Ага, – ухмыльнулся Ганька. – Вот и Семка с попом. Значит, ты меня все это время дурил, барин? Ни за какой подмогой ты его не послал. А я уши развесил! Ай да Чума-сыромятник, ай да сукин сын, ай да верная душонка! За такое послушание отдам ему, пожалуй, твою сестрицу в жены! А тебе за обман…
Он грозно поглядел на замершего рядом Петра, однако тот словно бы и не слышал, тревожно вглядываясь в священника, который все еще не вышел из двуколки: то оправлял камилавку, то рясу, то снова хватался за вожжи.
Эта суетливость насторожила Петра. Кроме того, поп был незнакомым. Это не отец Софроний из Щеглов, хоть он тоже чернобородый. Где раньше видел Петр эти широкие плечи, эту крепкую фигуру, у кого встречал эту мягкость и враз стремительность движений?..
– Чего уставился? – ухмыльнулся Ганька, оглянувшись на Петра. – Чего вылупился? Того и гляди зенки выкатятся да по дороге побегут. Не веришь глазам? Батька, подойди сюда, пускай барин за тебя руками подержится, а то небось решил, что мы тут в сговоре, что глаза ему отводим.
Глаза! Петр глянул в строгие карие глаза священника – и даже попятился. Его словно ударило… Он узнал этого человека!
«Не может быть!» – мелькнула мысль, но тут же исчезла, потому что он уже знал: может! Может быть и есть! Вот почему Семен не поскакал за воинской командой. Этот человек один целой команды стоит! Значит, он остался жив! Значит, он простил Семена, и тот теперь на его стороне? Но тогда пропал Петр Перепечин…
Нет! Покуда здесь Ганька Искра, еще поборемся!
– Ганька, вяжи его, это не поп! – вскричал Петр в отчаянии. – Это Бережной!
Искра метнулся было к двуколке, да замер, наткнувшись на два пистолетных дула. «Поп» успел выхватить оружие из-под рясы. Камилавка от резкого движения слетела, обнажив седоватую голову, и стало видно, что кудлатая черная борода привязана завязками.
– Всем поднять руки! – скомандовал Бережной, смахивая ее локтем. – Искра, ты у меня на мушке. Скажи своим людям, чтобы мирно шли по домам. Если никого не тронете, вас тоже никто не тронет. А ты, Петр Иваныч, лучше помолчи, не навлекай на себя новых неприятностей. Довольно с тебя будет подлога, подложного завещания да присвоения чужого имущества. Совсем худо окажется, если еще и в пособничестве бунтовщикам тебя обвинят. Век не расплюешься с властями.