– Что же известьица-то нет да нет? – сердито спросила боярыня Наталья Осиповна. – Должно, ты плохо государю писала, коли не отвечает.
– Так и государыню Наталью Кирилловну не известил… – ответила Дунюшка, опустив голову.
Аленка, слышавшая их беседу из потаенного уголка, так глянула исподлобья на боярыню Лопухину – насквозь бы старую дуру прожгла! И ее, и всех Лопухиных до единого, включая братца Аврашку-дурака.
Только Аленка и сострадает, только она и видит, что Дунюшка – аки свечка, которую с двух концов жгут. С одной стороны – государыня Наталья Кирилловна с ближними женщинами (что государю Петру Алексеичу не угодила, потому-де и бегает он от нее прочь), с другой – родня, Лопухины винят, что не сумела мужа привязать и удержать, и оттого-де на них на всех Наталья Кирилловна уж косится. Когда наконец правительницу Софью одолели и в келью заперли, когда наконец лопухинский род вздохнул спокойно, обогрел руки у царской милости и только стал разживаться – вдруг такая неурядица!
Теперь вот и вовсе отправился на все лето государь в Архангельск. В начале июля выехал, давно уж вернуться обещал и едет ведь уже в Москву, да все никак не доедет. А завтра-то уж первое октября число…
Да писано ему писем, писано! Только Дунюшку-то зачем корить, ежели ей отец Карион Истомин письма составлять помогает? Вот с него и спрос!
А тут еще обида за обидой… Когда Алексашеньку хоронили, родной отец и на отпеванье не пришел. Зато в ту же тяжкую пору Аврашка-дурак с великой радостью заявился: потому, мол, государь к жене охладел, что у него в Немецкой слободе зазноба завелась. И выбрала же, змея подколодная, времечко, чтобы на блудное дело его увлечь!
Лопухины же от Аврашкиной новости и вовсе ошалели: видано ли, чтобы государь с немкой блудил? Посему приступили к родственнику со всей строгостью: коли таскался за государем в Немецкую слободу, почто раньше про ту Анну-змеюку не сказал? Видел же!
Аврашка хныкал: да кабы у государя то единственная зазноба в слободе была! Он же прежде того с подружкой Анны столковался, дочкой купца Фаденрейха, и с дочкой серебряных дел мастера Беттихера. А что до Анны – так всем же ведомо, что с ней Франц Яковлевич Лефорт живет, хотя у него и венчанная жена имеется. Но он Анну государю уступил, полагая, видно, что ненадолго. А потом, месяц за месяцем, стало ясно, что змея Анна исхитрилась государя присушить.
Слободские нравы повергли Лопухиных в изумленье.
– Турки, прости господи! – сказал, крестясь, Федор Аврамыч, уже позабывший, что был когда-то Ларионом.
– Бусурманы!
– Испортили государя!..
Дико им было, но раз Петр Алексеич не виноват (когда же мужик в таком деле бывает виноват?), то, стало быть, виновата Дуня! Да и по вере так положено: коли жена – любодеица, можно ее покарать и с мужем развести, а коли муж блудлив – жене от него не освободиться ни за что (сама, мол, виновата, что не удержала). Тем более что Аврашка с перепугу наговорил на немецких девок всяких мерзостей: мол, и тощи, и бесстыжи, и рожи пятнисты, и зубы гнилы, и руки ледяны… Дядья приступили к завравшемуся племянничку: отколе сие тебе, сопливому, ведомо? Уж не сам ли оскоромился?! Нет, сослался Аврашка на государеву свиту во главе с князем Голицыным и государевым дядюшкой Львом Кириллычем. Лопухины зачесали в затылках: куда же государыня глядит, коли сын с братом вместе к зазорным девкам ездят? Но не идти же к ней с таким непотребным вопросом…
А Дуня – слушай да терпи, да реви в подушку!
Да прежняя ли то Дуня, пышная, статная, веселая? От слез и румянца не стало. Жалко Аленке глядеть на нее, у самой слезки на глаза наворачиваются. В обитель уж и не просится – на кого подружку оставить? Только и утехи Дуне – тайно впустить к себе Аленку, сесть вместе на лавочку, выговориться, девичье время вспомнить.
Но как ни таилась сейчас в уголке – углядела-таки ее Наталья Осиповна.
– А ты, девка, что тут засиделась? Ступай, ступай к себе в подклет! Сейчас ближние боярыни и постельницы придут государыню к царевичу сопроводить!..
Вот и пришлось уйти.
Другой день в работе прошел, а вечером в подклете новость сказали – государь уж в Преображенском! Шесть верст до Кремля осталось, но он там ночевать остался. Государыне Наталье Кирилловне грамотку прислал, прощенья просил. А жене-то не прислал…
Вздохнула Аленка. Помолясь, легла, а сон нейдет. Хоть бы истосковался Петр Алексеич по брачному таинству! Хоть бы позабыл немецкую змею Анну!..
А утром в Светлицу государыня Наталья Кирилловна пожаловала – глядеть, как начатую ею пелену к образу Богородицы девки дошивают. С нею же – Марфа Федоровна, что за покойным государем Федором была, и Дунюшка. А при каждой государыне – боярыни ее верховые и казначеи с карлицами, а при Наталье Кирилловне – еще и дочь, царевна Наталья Алексеевна, с мамкой, наставницей и боярышнями. Хорошо хоть, что не скопом к рабочему столу кинулись: встали чинно вдоль стен, карлиц и малолетних боярышень с собой придержали.
Первой государыня Наталья Кирилловна к мастерицам подошла. Многих поименно знает, ласково обращается. Начала с того края, где старушки сидели – Катерина Темирева и Татьяна Перепечина, обе чуть ли не по пятьдесят годков в Светлице. И Аленка к ним поближе пристроилась – мастерству учиться.
Спросила государыня старушек, здоровы ли, глазыньки не подводят ли. Темирева, старуха грузная, прослезилась от умиления да и забыла, о чем сказать хотела. А Перепечина вспомнила (не зря же Аленка к ней два года ластилась, секреты перенимала).
– Дозволь словечко замолвить, – сказала, кланяясь в пояс, Перепечина. – Вот девка, шить выучилась добре, пожалуй ее, государыня, в тридцатницы!
Аленка, вскочив, окаменела с иголкой в одной руке и жемчужинкой – в другой.
– Молода больно, – отвечала царица.
– Молода, да шустра. Матушка государыня, она того стоит!
– Довольно того, что в девки верховые взяли, – отрубила Наталья Кирилловна. – Пора придет – жениха ей присмотрю и приданое дам. А в тридцатницы – это заслужить надо. И разве помер кто из мастериц, что место освободилось?
– Государыня матушка, мы-то, старые тридцатницы, дряхлеем, нам в обитель пора. А Аленка-то уж не больно и молода – двадцать третий годок пошел…
– Что ж так мала? Плохо кормят, что ли?
– Она, государыня-матушка, по три деньги кормовых получает всего. Мовница грязная, что половики стирает, и то по шесть денег в день имеет!
– По три деньги? – Наталья Кирилловна взяла со стола Аленкино шитье, поднесла к глазам.
Подошла к матери царевна Наталья Алексеевна, тоже взглянуть захотела.
Аленка, временно работы лишенная, стояла, склонив голову, так что при ее малом они лишь макушку Аленкину и видели.
– Татьяна Ивановна, поди-ка сюда! – позвала царица боярыню Фустову, бывшую свою казначею, у коей сохранилась отменная память на все, с деньгами связанное.
Та плавно подошла.
– Что прикажешь, государыня?
– Вели Петру Тимофеичу давать сей девке по пять денег кормовых, но в старшие мастерицы пока не переводить. В тридцатницы хочешь, девка? Потерпи. Я старых своих мастериц ради тебя звания лишать не стану. Вот прикажет кто из них долго жить, останется двадцать и девять наилучших – тогда лишь тридцатой станешь.
Аленка низко поклонилась. Все же то была царская милость.
Царицы обошли весь длинный стол. Первой – Наталья Кирилловна, последней – самая младшая, Дуня.
– Приходи ночью в крестовую, – шепнула Дунюшка.
Аленка, уже успевшая сесть, не ответила – еще старательней над шитьем склонилась.
Подошла, нарочно приотстав, и Наталья Осиповна.
– Приходи, Аленушка, попозже, – добавила она.
Это было уж вовсе нежданно.
Поразмыслив, Аленка решила первым делом боярыню навестить. Коли ее рассердить – не будет и коротких встреч с Дунюшкой.
…Пришла Аленка ввечеру, как велено было, да так и не смогла понять, чего от нее боярыня желает. Мялась лишь да охала Наталья Осиповна.
– Ох, не так-то я тебя растила, да не тому-то я тебя учила… – только и повторяла: – Голубушка ты моя, Аленушка, как же с Дуней-то быть?..
И видно было, что нужно ей о чем-то попросить Аленку, но не могла она, бедная, никак не решалась. Одного лишь Аленка добилась – помогла ей Наталья Осиповна в крестовую проскользнуть.
Горели там три лампадки и стояла на коленях государыня всея Руси – мужем ради немки покинутая.
– Плохо мне, Аленушка… – прошептала Дуня. – Куда ни глянь – всюду они, Нарышкины проклятые! Ты думаешь, для чего медведица к моему Алешеньке Параню Нарышкину поставила? Чтобы та меня выслеживала! Она и спит возле кроватки Алешенькиной, и бережет его, а я же вижу – от меня она его бережет!
– Параню Бог уж наказал, – шепотом же отвечала Аленка. – С мужем-то, почитай, и не жила, его совсем молодым стрельцы насмерть забили.
– Да пусть бы всю нарышкинскую породу стрельцы бы забили! – сгоряча пожелала Дуня.
– Да что ты такое, Дунюшка, говоришь? – изумилась Аленка.
– Ох, Господи, прости меня, неразумную! – На словах Дуня, может, и опомнилась, однако злость в ней кипела. – А дядюшку нашего, Льва Кириллыча, взять? Моего лапушку Петрушу вовсе с пути сбил! Чтобы дядя племянника к зазорным девкам важивал?!
– И кто ж напел-то?
– Да уж поведали… – (Аленка сообразила: опять братец Аврашка потрудился.) – Аленушка, ведь мне и помиловаться с Алешенькой не дают! – Дуня торопилась высказать все, что наболело. – Она, Паранька проклятая, лучше моего знает, что сыночку нужно! Она – не я!.. – Тут Дуня не выдержала – зарыдала, сама себе рот зажимая, чтобы весь терем не переполошить.
Аленка бросилась к ней, обняла, спрятала лицо подруженькино на груди.
Четыре года прошло с того дня, как женила медведица своего сына на красавице Дуне Лопухиной. И немногим поболее трех – с той ночи, когда хитростью Бориски Голицына медведица Софью одолела. Дунюшка полночи тогда на коленях под образами простояла и гордилась потом, что по ее молитве вышло: не пострадал Петруша, а возвысился и ее с собой возвысил. И словно была у нее чаша, вроде тех больших серебряных в позолоте, что государи в награждение жалуют, и чаяла Дунюшка, что сию полную счастья и радости чашу Господь ей одной целиком предназначил, но коснулась губами края – и нерасчетливо осушила до дна всю ту чашу. И не стало более в жизни радости. Всю ее испила за полтора года…
Рыдала бедная Дуня самозабвенно, и так уж Аленке было ее жаль – прямо сама бы взяла пистоль и постреляла всех немцев в слободе. А заодно и Параню Нарышкину, и дядюшку Льва Кириллыча, и медведицу…
Однако не в них на сей раз дело было. Хоть и проста была Аленка в бабьих делах, но уразумела: это Дуня сейчас на всех на них ту злость срывает и обиду вымещает, которую по-настоящему высказать не может – стыдится. Не Параню – Анну Монсову клянет она сейчас.
Но ничего уже, кроме всхлипов, от Дуни не добиться… Хорошо, Наталья Осиповна заглянула – и ахнула, и кинулась к доченьке! Передала ей Аленка Дуню, а сама помедлила уходить – с обидой глянула на темные образа и прошептала:
– Спаси и сохрани!..
Высвободилась Дунюшка из материнского объятия и опять кинулась к Аленке:
– Подруженька моя единая, Аленушка, светик мой золотой! – зашептала она, жалкая и зареванная. – Горлинка ты моя, птенчик ты мой беззлобливый! Ты собинная моя, помнишь, как у матушки нам радостно жилось? Я тебя никому ведь в обиду не давала…
– Не давала, Дунюшка, – закивала, тряся короткой косой, Аленка.
– Так-то, господи, так-то, как родная жила… – не выдержав воспоминания о собственной доброте, заплакала и Наталья Осиповна. А чтобы ловчее было плакать, на скамью у стены села.
– Так и ты уж не выдай меня, заставь век за себя Богу молиться! Выручай меня, подруженька, не то – пропаду…
– Я все для тебя, Дунюшка, сделаю! Говори – чего нужно.
– Аленушка, помнишь, как Стешка долговязая жениха у Наташки отсушила?
– Да уж как не помнить, – отвечала Аленка. – Стешке-то, дуре, сильно тогда досталось, Кулачиха ей половину косы выдрала. Хорошо, Ларион Аврамыч не стал сора из избы выносить…
– Федор Аврамыч, – поправила Дуня. – Хоть и сама никак не привыкну…
– А мне-то каково? – встряла боярыня Лопухина. И то – тяжко под старость лет мужнино имя переучивать…
– Аленушка, подруженька, все для тебя сделаю! – не попросив толком, но полагая, что Аленка поняла ее, воскликнула Дуня. – Если снимут с Петруши порчу, если вернется, если по-прежнему меж нас любовь будет – чего ни попросишь, все дам! Хочешь – жениха тебе богатого посватаю, хочешь – в обитель с богатым вкладом отпущу! Или псаломщицей к себе возьму, чтобы не расставаться…
– А ведь ты меня на грех наводишь, Дуня… – прошептала Аленка.
– Ох, не так я тебя растила, не тому учила… – вовсе уж некстати подала голос боярыня.
– Я твой грех замолю! – радостно пообещала Дунюшка. – Наши царские грехи есть кому прощать! Во всех церквах московских, во всех монастырях о тебе молиться станут! Вклады сделаю, в богомольный поход подымусь – всюду сама о тебе помолюсь, Аленушка! Не то – пропаду! Государыня Наталья Кирилловна со свету сживет… Да пусть бы бранилась! Любил бы муж – так и свекровина брань на вороту не виснет… Но его-то она, чай, не винит! А чем я ему, Аленушка, не угодила, чем? Ведь любил же, любил меня! Сидел напротив, за руки держал… Его испортили, вот те крест – испортили немцы проклятые! А порчу снять – это дело богоугодное!
– Тише, Дунюшка, тише! – взмолилась Аленка.
Но по лицу подружкиному решила Дунюшка, что более и уговаривать ее незачем.
– Мы с матушкой все придумали! Сами-то не можем, смотрят за нами строго. А ты отпросись у светличной боярыни на богомолье, – начала она учить, – а как выйдешь из Кремля – найди ворожейку, пусть снимет порчу с Петрушеньки!
– Боязно, Дуня…
– Ох, губите вы все меня! – вскрикнула подружка. – На тебя вся надежда и была!. Аленушка, неужто и ты отступилась?
– Поди, поди ко мне, Дунюшка! – позвала Наталья Осиповна, и когда дочь опустилась возле лавки на колени, принялась гладить ее по плечам, нашептывать горькие в ласковости своей словечки.
Аленка стояла, опустив руки. Страшно ей было: греха-то кто не боится? А пуще страха – жалость сердце разрывала.
Первой собралась с духом Наталья Осиповна:
– Аленушка! – поманила она, не поднимаясь со скамьи, девушку, и когда та шагнула к ней, обняла ее, прижала к себе как родную. – Мы тебя вырастили, вскормили, ты нам разве чужая была? Нам тебя Бог послал – мы бы тебя и замуж отдали, кабы ты пожелала, и в монастырь отпустим с хорошим вкладом… Только помоги, Аленушка! Видишь же – гибнет моя Дуня!
– Вижу, – отвечала Аленка.
– Возьми грех на душу, девонька, – продолжала Наталья Осиповна. – Пусть только все наладится – а уж я тебя отмолю! Пешком по монастырям пойду! Видит Бог – пойду!
Дуня, стоя на коленях с другой стороны, горько плакала.
– Матушка Наталья Осиповна, я на все готова, – решительно сказала Аленка.
– Готова? Ну так слушай, Аленушка. Я узнавала: у немцев русские девки наняты – для домашнего дела, за скотиной смотреть… Вместе с ними в ту слободу и попадешь. Они тебе и дом Анны Монсовой укажут. Но перед тем расспроси у стрельчих про Степаниду, прозваньем – Рязанка. На Москве она ведунья не из последних, я не раз о ней слыхала. Пойдешь к той Степаниде, в ножки поклонишься, чтобы сделала государю отворот от той бесовской Анны. Самый что ни на есть сильный! Алена, мой грех! Я – замолю! Слышишь? Мой!..
Бессильна и грозна, грозна и бессильна была боярыня, как всякая мать брошенной дочери. И жалко было Аленке смотреть на полное, мокрое от слез лицо.
– Аленушка! – Дуня испуганно подняла на нее огромные наплаканные глаза. – Гляди, Петруше бы худа не сделать!
– Какого такого худа? – резко повернулась к ней Наталья Осиповна. – Чтоб на баб яриться перестал? Так и пусть бы, пусть, авось поумнел бы! Коли он в слободу ездить перестанет, то государыня ко всем к нам ласкова станет, а потом поглядим… – Видно, долго мучилась боярыня, прежде чем приняла решение, но теперь уж к ней стало не подступиться. Не была она обильна разумом, однако и не могла позволить, чтобы доченьку понапрасну обижали. – Эх, Дуня, Дуня, знали бы мы, за кого тебя отдаем!.. Видно, правду говорят – кто во грехе рожден, тому от того греха и помереть!
– Да про что ты, матушка?!
– У государя Алексея все семя гнилое вышло! – уже без всякого береженья прошипела Наталья Осиповна. – Одни девки удались, а сыны? Кто из сынов до своего потомства дожил? Алексей отроком помер, Дмитрий и Семен – вовсе младенцами несмышлеными, Федор – двадцать годочков только и прожил! Что, скажешь, не гнилое семя?
– А государь Иван? – возразила Дуня. – Вон, Прасковьюшка-то ему рожает…
– Государю Ивану? Или постельничьему ихнему – Ваське Юшкову? Весь Терем о том ведает: государь Иван главой скорбен – его и дитя малое вокруг пальца обведет, не то что хитрая баба! Это все Сонька затеяла, только ждала она от Васьки Юшкова, чтобы сыночка Прасковье дал, а та сперва Машку родила, через год – Федоську, через год – Катьку, потом Анютку! И далее будет девок рожать, попомни мое слово, такое уж у того Васьки семя. Неплодны у государя Алексея сыны!
– Это у Милославских кровь гнилая, – вступилась за своего Петрушу Дуня. – А как женился государь на Наталье Кирилловне – и родила она ему здоровенького…
– Ему?! Да что ж ты, Дунька, четыре года в Верху живешь, а до правды не добралась? Не сын твой муженек государю Алексею! А чей сын – это ты у свекровищи своей спроси, у медведицы! Она, может, и ведает! – (Аленка вскинула глаза: не впервой уже слышала непотребные разговоры про подлинного отца государя Петра.) – Не иначе, от конюха он или от псаря! Только с ними и водится!
Стоявшая на коленях Дуня вдруг выпрямилась, глянула матери в лицо.
– Ты что такое говоришь?! – прошипела она. – Ты про государя такое говоришь?! Ты мужа моего бесчестишь?
Растерялась Наталья Осиповна. Рот раскрыла.
И то – дочка-то ей Дуня дочка, но – царица при этом. Известно, что бывает, когда царице перечат… Протянула боярыня полные белые руки:
– Да сам себя он бесчестит, Дунюшка… Доченька…
И снова мать с дочерью друг к дружке приникли.
Дивно было Аленке: надо же, с каким пылом Дуня за Петрушу своего вступилась – ажно на родную мать прикрикнула.
Притихли боярыня с царицей, но ненадолго.
– Ну что же, – вздохнула Наталья Осиповна, – как ни крути, а надо от него ту змею подколодную отваживать. Только, Дунюшка, не с пустыми же руками Аленке к ворожее идти…
Дуня, встрепенувшись, засунула руку глубоко под лавку, достала высокий ларец-теремок и поставила его между собой и Аленкой.
– Тут у нас то скрыто, о чем никто не ведает, – призналась боярыня. – Из дому привезла, да и припрятала: мало ли кому придется тайные подарки делать… Кулачиха научила. Вот и пригодилось…
Подруженька, занявшись делом, малость успокоилась. Порывшись в ларце, выставила на полавочник две широкие невысокие серебряные чарки и серебряную же коробочку.
– Вещицы небогатые, да нарядные, – сказала она. – Как раз ворожейке сойдут.
Аленка залюбовалась тонкой работой. Чарочки стояли каждая на трех шариках, махонькие – с Аленкину горсточку. Были они снаружи и изнутри украшены сканым узором, в завитки которого была залита цветная эмаль – яхонтовая и бирюзовая, а горошинки белой эмали, словно жемчужная обнизь, обрамляли венчики чарок, стенки и крышку коробочки. Она взяла чарку за узорную плоскую ручку и поднесла к губам.
– Держать неловко как-то, – заметила девушка.
– Если кто непременно выпить захочет, так и ловко, – возразила Дуня. – Просто ты у нас, как черничка безгрешная, и наливочки в рот не берешь.
Аленка покраснела – вот как раз от сладкой наливочки и не было сил отказаться.
– Бери и спрячь поскорее, – велела Наталья Осиповна. – Незнамо, сможем ли еще поговорить так-то – тайно… Конечно, лучше бы денег дать, да только денег у нас и нет: что надо – нам без денег приносят. Такое-то оно – житье царское…
И унесла Аленка те чарки в коробочке, и припрятала их в том же надежном месте, где птичку-игрушку для Дунюшки прятала.
Тем временем государь Петр Алексеич побывал в Верху – да и улетел. Снова побывал – и снова улетел. Мастерицы лишь перешептываются: совсем-де у него Авдотья Федоровна в опале…
Аленка же их шепотки слышит – только зубы крепче сжимает. И в Успенский собор молиться бегает: образ там приглядела – Спас Златые Власы. Глянулся он ей чем-то… Уж как приметила его среди великого множества образов – одному Спасу, пожалуй, и ведомо, однако в Успенский собор зачастила теперь Аленка, как невеста к жениху. И то: раз уж предстоит за убиенного пойти, то желалось, чтобы он хоть с виду был таков же, как Спас Златые Власы. Именно таков, потому что другие образа почтение вызывают, а этот побуждает все скорби свои ему доверить. Ибо был воистину защитником, воином Господним.
Но не расслышал Спас Златые Власы то, что Аленка, стыдясь, не молитвенными, а своими словечками бормотала. Не отвадил зазорную девку Анну Монсову от государя.
И тогда вызвала Аленка тайно Пелагейку – пусть своим сильненьким словам научит! Поверила в Пелагейкины россказни, когда выяснила, что карлица и впрямь то одного, то другого в полюбовники берет. Осенью и зимой часто у Натальи Кирилловны в гости отпрашивается (вроде как у нее родни на Москве полно), а уж летом, когда верховые девки и бабы живут с государынями в подмосковных, и вовсе совесть теряет – чуть ли не на всю ночь уходит.
Условились в переходе меж теремами встретиться, когда все заснут.
Аленка из подклета на цыпочках выбралась, при каждом шорохе каменея, но поспешила – прибежала раньше карлицы. Ждала потом в полной тьме и дрожала.
Вдруг рядом что-то шлепнулось и крякнуло от боли.
– Ахти мне! – прошептала Аленка. – Иисусе Христе, наше место свято!
– Господь с тобой, девка, я это – Пелагея…
На ощупь добралась Аленка до карлицы, помогла встать.
– Чтоб те ни дна ни покрышки! – ругнула Пелагейка незнамо кого. – Масла, что ль, пролили? Нога подскользнулась, подвернулась, так и поехала…
– Растереть тебе ножку, Пелагеюшка?
– Ангельская твоя душенька! – умилилась карлица. – Пройдет, светик, все пройдет. Ну а теперь говори, для чего вызвала…
– Ох, Пелагеюшка… – Стыдно Аленке сделалось, но продолжила-таки: – Помнишь, ты сильным словам обещала меня выучить?
– Так много их, сильных слов-то! А на что тебе?
Кабы не мрак, кинулась бы Аленка прочь – такой жар в щеках вспыхнул. Но удержалась.
– На отсушку… – прошептала она еле слышно.
– Неужто зазноба завелась? Ох, девка, а кто же, кто?
– Ох, Пелагеюшка! Ты научи, потом скажу – кто…
– Стыдишься? Это, свет, хорошо, – вдруг одобрила карлица. – Одна ты тут такая чистая душенька. Кабы другой девке – ни в жисть бы не сказала, а тебе скажу. Охота уж мне больно на твоей свадебке поплясать. Ты не гляди, что ножки коротеньки, – так спляшу, что иная долговязая за мной не угонится! Позовешь на свадебку-то?
Аленка не знала, что и соврать. Замолчала, потупилась.
Наконец Пелагейка сжалилась над ней:
– Но ты, девка, знай: слова те – бесовские. Да не бойся! Согрешишь – да и покаешься. Беса-то не навеки ведь призываешь, а на разок только. Я вон всегда на исповеди каюсь, и ни разу не было, чтоб батюшка моего греха не отпустил. Дурой назовет, сорок поклонов и десять дней сухояденья прикажет – ну и опять безгрешна!
– Сорок поклонов и десять дней? – не поверила Аленка. – Что ж так мало?
– Разумный потому что отец Афанасий, – терпеливо объяснила Пелагейка. – Понимает, что по бабьей глупости ненужные слова говорю… Ну так слушай! Прежде всего – бес креста не любит. Посему, когда заговор будешь читать, крест загодя сними.
– Без креста?! – Аленке сделалось страшно.
– Велика важность – сняла да надела! Зато слова сильные. Мне их сама Степанида Рязанка дала. Ворожея она известная, к ней даже боярыни девок за зельями посылают. Ну да бог с ней, мне спешить надобно. Ну-ка, запоминай… – Пелагейка помолчала, как бы собираясь с силами, и потом заговорила с таким придыханием, что почудилось оно перепуганной Аленке змеиным шипом: – Встану не благословясь, выйду не перекрестясь, из избы не дверьми, из двора не воротами, а дымным окном да подвальным бревном…
– Господи Иисусе, спаси и сохрани! – не удержалась Аленка.
– Да тихо ты… Услышат!.. Ну, повторяй.
– Не могу.
– А не можешь – так и разговора нет. Коли душа не велит – так и не надо, – отступилась враз Пелагейка. – Ну, думай, учить ли?
Аленка вздохнула. Дунюшка бессчастная и не такие бы слова заучила, чтобы Анну Монсову от Петруши отвадить. Да и в Писании велено положить душу свою за други своя…
– Учи.
– …Выйду на широку улицу, спущусь под круту гору, возьму от двух гор земельки. Как гора с горой не сходится, гора с горой не сдвигается, так же бы раб Божий… Как его величают-то?
И не пришло от волнения на ум Аленке ни одного имени христианского, чтобы соврать. Тяжкую мороку возложила на нее Дунюшка – кто ж думал, что еще и врать придется?
– Ну ладно. Так же бы раб Божий Иван с рабой Божьей… ну хоть Феклой… не сходился, не сдвигался. Гора на гору глядит, ничего не говорит, так же бы раб Божий Иван с рабой Божьей Феклой ничего бы не говорил. Чур от девки, от простоволоски, от женки от белоголовки, чур от старого старика, чур от еретиков, чур от еретиц, чур от ящер-ящериц!
Подлинная ярость была в голосе карлицы, когда она запрещала Ивану с Феклой друг с другом сдвигаться. Подивилась Аленка, но первым делом спросила:
– И можно крест надевать?
– Погоди ты с крестом! Перво-наперво запомни – ночью слова для отсушки говорят! И не в горнице, а на перекрестке! Нечистая-то сила лишь по ночам на перекрестках хозяйничает, а днем люди ходят – кто в одну сторону, кто в другую, и крест на землю следами кладут. А ночью там пусто.
– Как же я на перекресток попаду? – растерялась Аленка. – Ну, кабы в Коломенском – там можно выскочить незаметно. А Кремль-то ночью сторожевых стрельцов полон…
– А ты ночью в верховой сад проберись! – подсказала Пелагейка.
– И верно…
Верховых садов в Кремле было два: один – под окнами покоев царевен, другой – под годуновскими палатами (теми самыми, из которых Гришка Отрепьев выкинулся). И можно было туда ночью пробраться, ибо время нечаянно выдалось подходящее: садовники сады к зиме готовили и трудились по ночам, оставляя двери открытыми. Пелагейка и тут надоумила – как пробраться да где укрыться.
И взяла Аленка грех на душу – темной октябрьской ночью, сняв крест, прочитала, как могла, сильные слова.
И не разверзлось небо, и гром не ударил в грешницу.
Надев поскорее крест, поспешила девушка в подклет, радуясь, что коли не сегодня – так завтра примчится государь к Дуне и будет у них любовь по-прежнему.
Два дня воображала Аленка, как пойдет отдавать серебряные чарки боярыне Наталье Осиповне, а та примет ее радостная, и весь Верх дивиться будет, с чего это государево сердце вновь к Дуне повернулось. На третий же день стало ведомо – живет государь по-прежнему у немца Лефорта, и тот в его честь готовит большой пир, и на том пиру будет и Анна Монсова. Присылал сказать, чтоб не ждали…
Вот те и отсушка…
Пелагейки, на беду, в Верху не случилось – и пожаловаться некому.
Зря, значит, грех на душу взят.
И едва ли не впервые в жизни задумалась Аленка о грехах. Раньше – просто знала, за что батюшка на исповеди отругает, а чему значения не придаст. Был у Аленки список грехов, о которых она точно знала – нельзя, не то в аду гореть будешь. Воровать нельзя, блудодействовать, сотворять кумира (хоть и неясно, как это делается), в пост скоромное есть, богохульничать, унынию предаваться…
А мужа вернуть к его венчанной жене – грех? Змею-разлучницу, немку поганую, от православного государя отвадить – грех?
Некстати и упрямство в Аленке обнаружилось. Раньше-то незачем было упрямиться – коли ни с первой, так со второй или третьей просьбы отпускала ее Наталья Осиповна в Моисеевскую обитель, а другого она и не домогалась.
И вот мысли о грехах, упрямство и стыд в глаза Дуне и боярыне Лопухиной глядеть сподобили-таки Аленку отважиться и без спросу из Кремля уйти. Тем паче днем это нетрудно: Кремль полон людей, на площадях торг идет, в церквах – службы. Вышла Аленка как бы в Успенский собор помолиться, благо все мастерицы знали, что она туда ходит, и – ходу!
Решила девушка так: побывав у Степаниды Рязанки, отправится в лопухинскую усадьбу, и пусть Кулачиха ее там спрячет, а сама исхитрится весть боярыне подать. Когда же у Дуни с государем все наладится, уж придумает она, как Аленку в Светлицу вернуть, а нет – отпустит наконец в обитель.
Москвы Аленка не знала, потому и оказалась возле дома Степаниды Рязанки, уж когда стемнело.
Нужный домишко, как Аленке и растолковали, стоял на отшибе, на краю слободы. Невзирая на поздний час, сквозь плотные занавески теплился слабый свет. На улице – ни души.
Аленка подкралась, затаилась под окошком. Там, в доме, были двое, но о чем говорили – не разобрать. Вспыхнуло вдруг за плотной занавеской светлое пятно, подержалось недолго, колеблясь, да и растаяло. Аленке сделалось страшно. Она перекрестилась и прочитала «Отче наш».
Наконец дверь отворилась, на порог вышла женщина с ребенком на руках.
– Уж я тебя отблагодарю, Степанида Никитишна, – сказала она, обернувшись. – Век за тебя молиться буду.
– Отблагодаришь… Завтра в остатний раз прийти не забудь, – грубовато ответили из глубины сеней. – Беги уж, господь с тобой…
Молодая мать перехватила дитя поудобнее, сошла с крыльца и заспешила прочь.
Пока дверь не затворилась, Аленка взбежала и встала на ступеньке.
– Впусти, бога ради! – попросила она.
– А ты кто такова? – ответили из темных сеней.
– Аленой зовут.
– Ален на Москве немерено.
Аленка опустила голову. Ей бы следовало за время сидения под окошком придумать, чтó сказать этой незримой и неласковой Степаниде.
– Прислал-то тебя кто? – видя, что девка растерялась, пришла ей на помощь ворожея.
Тут Аленка еще ниже голову повесила. Как ей было сказать, что узнала про Степаниду Рязанку в самом Верху, в покоях государыни царицы? Да такую верховую гостью ворожея, пожалуй, ухватом из дому выбьет!
– Впусти, бога ради, – повторила девушка. – Не то пропаду. – И заступила порог.
– Хитра, девка! – сердито воскликнула Рязанка. – Да заходи уж! Кому говорю?! – Крепкая рука ухватила Аленку и втянула в сенцы, а сама хозяйка вышла на крыльцо. – Катись катаньем, доля худая, разлучница-кумушница, – сказала она негромко, но внушительно. – Катись, не катись, у порога не крутись, за крыльцо не цепляйся, на воротах не виси! Песья, лешова, воронья подмога, катись от порога! – И потянулась к серпу, заткнутому в стреху над порогом для обереженья от нечистой силы. Там же, как заведено, висели для той же надобности пучки крапивы и чертополоха.
Аленка, не дожидаясь, пока неведомая ей разлучница-кумушница ответит Никитишне, проскочила в комнатку.
Там сильно пахло пряными травами, и ничего, что указывало бы на связь с нечистой силой, Аленка не обнаружила. Дом свой ворожея вела чисто, а что до трав, сушившихся по всем стенам, так этого добра и в прочих домах хватало. Просто тут они были всюду – даже вокруг киота с образами.
Увидев темные лики, Аленка малость успокоилась, поклонилась им, перекрестилась. Потом огляделась. Ни колыбели, ни постели на лавке не увидела. Ворожея, похоже, жила тут одна.
Тем временем Степанида Рязанка вернулась в сени, заложила засов и ступила в комнату.
– Шустрая! – сказала она неодобрительно. – С чем пожаловала?
Аленка вздохнула, нерешительно подняла глаза на ворожею – и ахнула.
Баба оказалась кривой.
Под кикой на ней был платок, спущенный на лоб наискосок, чтобы прикрыть бровь и глазницу. Щека, сколько можно разглядеть, тоже была попорченная. Зато единственный глаз уставился на девушку строго и грозно.
– Ты, матушка, что ли, Степанида Рязанка? – поразившись уродству, о котором Наталья Осиповна и Пелагейка то ли не знали, то ли умолчали, спросила Аленка.
– Иным разом и Рязанкой кличут, – согласилась одноглазая ворожея. – А ты Степанидой Никитишной зови.
Аленка торопливо развязала узелок и выставила на стол лопухинское сокровище.
– Ларчиком и чарками, Степанида Никитишна, тебе кланяюсь, – прошептала она.
– Да уж не парня ли тебе приворожить? – удивилась Никитишна. – Бедная ты моя, этого я тебе сделать не могу… – Она взяла серебряную чарку за узорную плоскую ручку, поднесла ее, как бы приноравливаясь пить, к губам, и Аленка подумала, что вот еще одному человеку это движение показалось неловким. – Ступай, ступай и приношеньице свое забирай, верни туда, где взяла, – без всякого сожаления вернув вещицу на стол, приказала ворожея. – Да не ходи сюда боле!
Уходить Аленка никак не могла.
– Да что ж ты, приросла к половице, что ли? – возмутилась ворожея. – Ступай, девка, не гневи Бога. Твой жених еще нескоро тебя под венец поведет. Беги, беги, пока мать не хватилась!
Тут лишь Аленка поняла, что Рязанка, как и многие, сочла ее девчонкой-подростышем, да и заподозрила вдобавок, что чарочки с коробочкой – из материнского ларца краденые. Она выпрямилась, вытянулась и смело посмотрела ворожее в единый глаз.
– Не пойду я никуда, – сказала она твердо. – Сделай милость, матушка Степанида Никитишна, помоги! Не поможешь – так тут и останусь!
– Оставайся, – усмехнулась баба. – Каково вот только возвращаться будет? Косенку-то небось так тебе переберут, что и косник не к чему цеплять станет!
– Если ты, матушка Никитишна, не поможешь – то и возвращаться мне незачем, – отчаянно прошептала Аленка. Так ведь оно и было: не выполнив Дунюшкиной просьбы, не посмела бы показаться на глаза подруженьке. А коли вспомнить, что и из Кремля удрала без спросу?..
– Уж не в петлю ли ты, девка, собралась? – забеспокоилась ворожея. – Брось. Пустое это. Наживешь себе еще паренька… Тебе не к спеху.
Она оглядела Аленку повнимательнее, оценила ее наряд – шитую в Светлице телогрею из темно-синей зуфи со связанными на спине длинными рукавами, верхнюю сорочку из алой шиды, тонкой (своей!) работы зарукавья, шелковую кисть косника – и поняла, что девка не из бедного житья. Да и насчет возраста усомнилась. Кто станет недоросточка так наряжать?
– Сколько лет-то тебе?
– Двадцать два на Алену равноапостольную исполнилось.
– А не врешь?
– Вот те крест, не вру. – Аленка честно перекрестилась.
– Ну присаживайся, что ли.
Аленка села на лавку. Степанида Рязанка встала напротив коленками на стулец, локтями на стол оперлась и вздохнула.
– Говори уж, чего надо.
– Отворот нужен, – прошептала девушка. – Самый сильный, какой только есть.
– Слабый отворот, стало быть, уже испытала? – насмешливо спросила ворожея. – Ну и что же ты такое проделала?
– Заговор читала.
– А как ты его читала? – вдруг заинтересовалась ворожея.
– Ночью, на распутье.
– Это правильно. Ты помнишь его?
– Помню…
– Произнеси! – потребовала Рязанка.
– Крест сымать? – безнадежно спросила Аленка.
– Сымай, – подумав, велела ворожея.
Аленка выложила на стол свой крестильный крестик серебряный. Никитишна взяла его на ладонь, разглядела, прищурив единое око.
– Потемнело серебро-то, девка, – непонятно для чего сказала.
– Все время темнеет, – пожаловалась Аленка.
– Плохо… Ну, говори.
– Стану не благословясь, выйду не перекрестясь, – робко произнесла девушка, – из избы не дверьми, из двора не воротами, а окном… окном…
– Дымным окном да подвальным бревном, – подсказала Никитишна. – Нельзя спотыкаться. Давай-ка смелее!
– Выйду на широку улицу, спущусь под круту гору, – продолжила Аленка, – возьму от двух гор земельки. Как гора с горой не сходится, гора с горой не сдвигается, так же бы раб Божий Петр с рабой Божьей Анной не сходился, не сдвигался…
– Это все, что ли?
– Нет… Гора на гору глядит, ничего не говорит, так же бы раб Божий Петр с рабой Божьей Анной ничего бы не говорил. Чур от девки, от простоволоски, от женки от белоголовки, чур от старого старика, чур от еретиков, чур от еретиц, чур от ящер-ящериц!
Аленкина рука сама по себе вознеслась, дабы осениться крестом, но креста-то на шее не было, и она, вдруг испугавшись, схватила его со стола, торопливо накинула гайтанчик на шею и пропустила крест под сорочку.
– Не помогло, стало быть? Ох, дура девка… Кто же так отворот-то произносит? Слова в нем слабенькие, никудышние, замка в нем нет. Какая дура тебя этому научила?
Аленка потупилась.
– Вот то-то – дуры вы, коли беретесь за дело не умеючи, – помолчав, сжалилась Степанида. – Ты когда приворот или отворот говоришь – как иголкой с ниткой прореху зашиваешь, поняла? А узелка не сделаешь – и опять прореха будет. Поняла?
Аленка закивала.
– Если ты, скажем, богородичный заговор на здоровье дитяти читаешь и начинаешь с того, как Богородица на престоле сидит или по дороге идет, то заканчивать его надо так: не я заговариваю, заговаривает Пресвятая Богородица своими устами, своими перстами, своим святым духом!
– …своими устами, своими перстами, своим святым духом… – зачарованно повторила Аленка.
– Или, скажем, когда лихорадку утишаешь, то ей приказать нужно… – Ворожея вдруг вся подобралась, как кошка у мышиной норы, заслышав шебуршанье, и негромко, но весомо произнесла: – Тут тебе не быть! Червоной крови не пить с порожденного, молитвенного, крещенного раба Божия! Во веки веков! Аминь! – Она усмехнулась Аленке: – Вот то и будет замок. Или еще можно совсем по-простому сказать: ключ небо, а замок земля. Вот небо с землей твой заговор между собой и замкнут. Или так: слово мое крепко, аки камень, аминь, аминь, аминь. Ну да ладно, с чего мне тебя уму-разуму учить? Что далее-то сотворила?
– Крест скорее надела, домой побежала…
– И все?
Аленка кивнула.
– Да явственно же сказано – возьму от двух гор земельки! – возмутилась Никитишна. – Не на перекресток нужно было выходить, а встать… ну хоть меж двух холмиков! Земли две пясточки с них взять, смешать, воду на той земле три дня настоять да той водой молодца и напоить! Какая только дуреха тебя так скверно научила?
– У нее-то получалось, – обиженно пискнула Аленка.
– А у тебя вот не получилось. Тут еще и злость много значит. Когда наговариваешь на питье или на еду, злиться надобно… – За неимением еды Никитишна возложила руки на ступку с травами и заговорила с тихой, от слова к слову растущей яростью: – Выйду я на широку улицу, спущусь под круту гору, возьму от двух гор земельки. Как гора с горой не сходится, гора с горой не сдвигается, так же бы раб Божий Петр с рабой Божьей Анной не сходился, не сдвигался! Чтоб он ее возненавидел, не походя, не подступя, разлилась бы его ненависть по всему сердцу, а у ней по телу, на рожество, не могла бы ему ни в чем угодить, опротивела бы ему своей красотой, омерзела бы ему всем телом, чтоб не могла она ему угодить ни днем, ни ночью, ни утром, ни вечером, чтобы он – в покой, она – из покоя, он бы на улицу, она бы с улицы, так бы она ему казалась, как люта медведица! – На последних словах ворожея приподнялась над столом и, раздвинув локти и сгорбившись, дохнула Аленке в лицо.
И почудилось той, что над ней и впрямь медведица нависла.
– Ох, спаси и сохрани!
– То-то, девка. Но один заговор на тех же рабов Божьих дважды не произносят. Тебе иное нужно.
– А сделаешь иное?
Никитишна посмотрела на гостью пронизывающе.
– Сделать могу. Есть у меня сильная травка-прикрыш, на великоденский мясоед брана. Она иным разом свадьбу охраняет, а иным – брачную постель портит. От слов зависит. Да все одно ничего у тебя, горькая ты моя, не выйдет…
– Как это «не выйдет»? – возмутилась Аленка. – Ты мне только ее дай! И словам научи!
– Для кого стараешься-то? Для сестрицы, чай? – спросила ворожея.
– Для подруженьки, – отвечала несколько изумленная такой проницательностью Аленка.
– А что ж подруженька сама не придет?
– Стерегут ее.
– Вот я и толкую – одна ты не управишься, ничего у тебя не выйдет. Ну, наговорю я на травку-прикрыш, изготовлю подклад, засунешь ты его той разлучнице Анне под перину… Так ведь мало этого! Вот послушай, девка. Подклад – это чтобы меж ними телесного дела не было. А тоска-то у того Петра по той Анне останется! Стало быть, нужно его еще и от тоски отчитывать. Но это, пожалуй, и мать, и бабка смогут.
– Мать?! – переспросила Аленка, придя в ужас от одной мысли о Наталье Кирилловне.
– Хорошо бы мать, это такие слова, что лучше помогают, когда родная кровь нашепчет. А потом – три, а то и четыре сильных приворота нужны, чтобы этот Петр твою подруженьку опять полюбил. И смотреть, чтобы после того никто его испортить не пытался!
– А как смотреть-то? – спросила ошарашенная всеми этими речами Аленка.
Ворожея лишь вздохнула.
– Коли у твоей подруженьки родная мать жива, пусть бы она пришла. А тебе в это дело лучше не мешаться. Проку от тебя тут, девка, не будет, окромя вреда.
– Да я для Дунюшки все сделаю! – взвилась Аленка.
– Ты много чего понаделаешь. Уж и не знаю, давать ли тебе подклад…
– Степанида Никитишна, матушка, век мы с Дуней за тебя Бога молить будем! В поминанье впишем! – горячо пообещала Аленка. – Только помоги!
– Помочь разве?..
Ворожея задумалась.
Аленка смотрела на нее со страхом и надеждой.
– Ладно. Сейчас изготовлю подклад. Наговорю на травку-прикрыш, увяжу в лоскут, и снесешь ты узелок в дом разлучницы, и засунешь ей под перину. Хорошо бы еще перину подпороть и в самую глубь заложить, чтобы никогда не сыскали. И слова скажу, с какими подкладывать. Через три дня придешь – тогда подумаем, что еще сделать можно. Да только сдается мне, девка, что нескоро я теперь тебя увижу… – Степанида пристально поглядела на Аленку, покрутила носом – как если бы от девушки странный дух шел, и повернулась, стала шарить по стенке, где травы висели. Вдруг обернулась: – Только гляди! Остерегайся! Поймают – долго ты мою ворожбу расхлебывать будешь! А коли меня назовешь, – Степанида Рязанка так уставилась на Аленку, что у той перед глазами все поплыло-поехало, – под землей сыщу! Бесовскую пасть на тебя напущу! А бесовскую пасть с тебя никто снимать не захочет – побоятся! И сожгут тебя, аки силу сатанинскую, в срубе!..
Более Аленка ничего не слышала и не видела.
Очнулась она, стоя посреди дороги. Как сюда дошла, зачем здесь оказалась – не вспомнить. Ох, а Дунюшкины чарочки-то где?! Охлопав себя руками, Аленка обнаружила, что сунут ей за пазуху какой-то колючий сверток. Она вытащила его, отвернула край лоскута, понюхала – трава сохлая… Лучины в ней какие-то, с двух концов жженые, тряпочка скомканная, перышко… Спаси и сохрани!
Вспомнив, что это – подклад для Анны Монсовой, Аленка успокоилась. Чарочки, стало быть, у ворожеи остались. А теперь как быть? Неужто в Немецкую слободу бежать среди ночи?
Однако светлело уж небо. И не было у Аленки желания лечь вздремнуть. Уж неизвестно, что над ней проделала Степанида Рязанка, но бодрость духа вновь проснулась в девушке. Что ж, коли надо в Немецкую слободу, – придется днем туда пробираться. В Верх-то возвращаться все равно нельзя. И к Кулачихе соваться, дела не сделав, тоже…