Я стою перед дверьми в кабинет, куда меня проводила домработница и тереблю край футболки. Одежда на мне мятая и несвежая, в подмышках образовались и засохли пятна пота, на животе несколько капель рвоты, которые я безуспешно пыталась отмыть малом. Я бы приняла душ, но переодеться не во что. После разговора с Питбулем разрастается сомнение, что меня отпустят домой. Опекун уже решил мою судьбу, мне лишь остается выслушать условия.
Буду ли я спорить? Скорее всего.
Выиграю ли я спор? Нет.
Выдохнув, стучу и не жду приглашения. Просто вхожу. Дверь не закрыта.
Здесь светло, что странно. В остальной части дома немного мрачно: много камня, дерева и бетона. Пещера есть пещера, а кабинет опекуна отличается. Высокие окна, через которые льется свет. Широкий стол из светлого дерева, шкафы с книгами. Много книг. Очень-очень. Я, наверное, не перечитала и десятой части от того количества, которое книги занимают на полках. И пока я хлопаю ресницами, рассматривая кабинет, до меня доносится голос опекуна. Он стоит за спиной.
– Проходи.
Я вздрагиваю от неожиданности и подпрыгиваю, будто пойманный на месте преступления воришка. Отскакиваю, пропуская его вперед. Ошалело смотрю на человека, которого ненавижу всем сердцем, и который так легко проходит мимо.
За семь лет, пока длится его опека надо мной и бизнесом семьи, мы не стояли так близко друг к другу. А теперь за неполный день на расстоянии вытянутой руки – дважды.
Прикусив губу, чтобы не выпалить свое возмущение, на которое по факту не имею права, покорно следую за ним, готовясь к обороне.
Смотрю ему в спину. Кажется, это скоро войдет в привычку – вот так следовать по пятам и разглядывать плечи, обтянутые светло-серой тканью рубашки и прямую спину.
Опекун приближается к столу и, обернувшись, указывает на стул. Видимо, туда я должна сесть, но ноги против воли останавливаются в полуметре от стула и я замираю, разглядывая опекуна. Он хмурится, расценивая это как жест неповиновения, и повторяет:
– Садись.
Делаю пару шагов и плюхаюсь. Несмотря на всепоглощающую ненависть, я его боюсь. Для меня опекун всегда был тем, кого ребенок старается избегать. Вот я избегала и видела его так редко, что не могла считать частью семьи. А ведь он был той самой частью, самой мрачной и самой неродной.
Опекун, то есть Ян Давидович Нармаев был сводным братом моей матери и тем, кому безоговорочно доверял мой отец. Они считали его идеальным кандидатом, я считала его своей главной проблемой. Смерть родителей принесла мне лишь бесконечное горе, а его вечно недовольный взгляд и команды, заставляющие трястись от страха, только усугубляли положение.
Мы ненавидели друг друга.
Он занимает место напротив – в хозяйском кресле. Немного разворачивает кресло – это чтобы меня не видеть. Я морщусь, но держусь. Не стоит кусаться, пока все не выясню. Смотрю на опекуна, подавляя желание отвернуться. Он похож на моего директора в школе, и я бывала в кабинете директора раза три каждый учебный год. Но причина была иной. Обычно меня хвалили, холили и лелеяли, лишь бы наследница богатой семьи ни в чем не нуждалась, а деньги продолжали поступать. Ведь опекун обеспокоился тем, чтобы школа получала благотворительные взносы, а я оставалась анонимной (по большей части) ученицей, на которую почти не обращали внимания.
– Рассказывай.
Порой мне кажется, что опекуну не хватает словарного запаса, чтобы общаться как полагается взрослому образованному, учитывая библиотеку за моей спиной, человеку. Он чеканит каждое слово, словно оно дается с трудом, и опекун предпочел бы вовсе молчать. Заниматься разгадкой я не планирую, как и отчитываться. Поэтому упрямо молчу, давясь собственным ядом.
Опекун подается вперед, опускает руки на гладкую столешницу и смотрит теперь на меня.
Сжимаюсь и чувствую, как подступает тошнота. Неужели меня будет мутить каждый раз, когда он так смотрит – словно чертов сканер, от излучения которого вскипают кишки?
– Ну же.
Я складываю руки перед собой, переплетаю их на груди и закрываюсь.
– Эрика.
Вздрагиваю.
Черт, когда он в последний раз называл меня по имени? Не помню. Может, когда я была крошечной и ходила пешком под стол? Может быть, тогда, но после смерти родителей… Никогда.
– Чем быстрее расскажешь, что вчера устроила, тем быстрее уйдешь.
Самое длинное на моей памяти предложение. И вполне дружелюбное, если не учитывать того, кто со мной говорит и какие мотивы имеет. Опекун явно не рад видеть меня в своем доме, а я еще меньше рада оставаться здесь.
Сглатываю тошнотворный комок и опускаю глаза, рассматривая блеклый след на футболке. Мне нужно уйти, помыться, переодеться. Просто поспать.
– Я планировала устроить вечеринку. Раз уж день рождения нормально не отметила.
Я отметила совершеннолетие неделю назад и даже получила несколько подарков от дальних родственников, друзей нашей семьи (кто все еще помнил), от компании и каких-то неизвестных мне людей. От Лекси тоже. И всё. Опекун, скорее всего, вовсе не планировал вспоминать про меня.
– И?
Ему мало! Конечно же, он хочет знать всё.
– Просто вечеринка. – Пожимая плечами, поднимаю голову. Пусть смотрит мне в глаза. Я не вру. Все, что там случилось – дело рук Лекси, а не моих. Я лишь согласилась.
Опекун не смотрит. То есть смотрит в мою сторону, но словно поверх головы. Я мысленно хмыкаю и кривлю улыбку. Ему противно точно так же, как и мне. Взаимно.
– Там были несовершеннолетние и алкоголь.
Я пожимаю плечами.
– Их не приглашали. Должны были быть только мои одноклассники, которым уже исполнилось восемнадцать.
Нашим с Лекси одноклассникам раньше меня исполнилось восемнадцать. В классе я была самая младшая, так что за этот пункт я точно не переживала, когда Лекси все организовывала. Ох, если бы я только знала… Но молчу. Опекун не должен знать, что я раскаиваюсь, сожалею и хочу отмотать время назад. Хотя бы ради того, чтобы не видеть, как Лекси трахается с Деном в моей постели.
Тошнота вновь подступает к горлу.
– А наркотики?
Его вопрос бьет под дых.
– Наркотики?
Он кивает. Кровь отливает от моего лица и устремляется вместе с сердцем в пятки.
– Я… – впервые не знаю что сказать. В голове пустота.
Опекун встает и уходит. На миг теряюсь в реальности, а когда возвращаюсь в кабинет, не сразу его нахожу. Он отошел к окну и стоит теперь ко мне спиной. Видимо, терпеть мою физиономию может не дольше пяти минут.
– Я не знаю, – хрипло отвечаю, подозревая, что это бесполезно.
Вечеринка была, полицейские были. Меня вытащили из участка, но если все это всплывет, то… У меня проблемы.
– Как узнаешь, расскажешь.
Он все-таки оборачивается и возвращается к столу. В кресло не садится, а достает из ящика лист бумаги и толкает его ко мне. Рядом ложится ручка.
Я пялюсь на бумагу, от белизны которой в глазах режет, и не понимаю, что должна сделать. Написать расписку, чистосердечное признание, краткий пересказ вчерашнего происшествия или просить прощение за испорченные ботинки в письменной форме?
Форма для унижения, которую поставят в рамочку и повесят на стену. И будет опекун потом хвалиться таким же зазнайкам, мол, вон как девчонку опустил, да еще ее деньгами завладел. Мурашки бегут по спине.
– Что это?
– Напиши список самых необходимых вещей, которые нужно забрать из квартиры.
Я часто мигаю и перевожу взгляд на опекуна.
– Не понимаю…
Он хмурится, но сдерживается от раздраженного выпада. Просто повторяет, более размеренно что ли, как для ребенка.
– Напиши, что нужно забрать…
– Я слышала. Но зачем? Я хочу вернуться к себе.
А вот мой голос дрожит и переходит на крик. Действительно, веду себя как избалованная девчонка.
Опекун едва качает головой.
– Ты останешься здесь, пока пыль не осядет.
Мой зад намерены прикрыть? Но какой ценой!
– Я не хочу оставаться здесь.
Опекун раздражен. Я вижу, как меняется его лицо. Пропадает хмурость и сосредоточенность, замещается иными эмоциями, которые я предпочла бы не видеть. Я и так балансирую на самом краю и еще одно слово…
– Либо пишешь, что я сказал, либо отправляешься в комнату и будешь носить только эту одежду.
Мной командуют как щенком, а я, поджав хвост, хватаю ручку и хаотично чиркаю все, что приходит на ум. Самые важные и необходимые вещи.