Я терпеть не могу выражения «бороться за любовь».
Нет, когда-то, в романтические времена, оно употреблялось в романтическом смысле: к примеру, родители принадлежат к разным сословиям или враждуют домами, а дети вдруг полюбили друг друга. Ромео и Джульетта, так сказать. Ну, и дети благородно борются за любовь. Чтобы в итоге или, как у Шекспира, помереть, или благополучно связать себя узами брака и начать через год-два друг друга жрать морально, обидевшись, что романтика кончилась гнусным, блин, бытом.
Я груба иногда, как мужик, но прекрасно знаю, о да, я прекрасно знаю, что мне это идет: внешность тонкая, изящная, в девичестве вообще херувимская. При такой внешности подобная грубость шармом называется.
Но я груба по-настоящему, без подделки, не для имиджа там какого-нибудь, а от природы. Во мне много жесткости. Я вообще типичная деловая баба. Я стерва. Я подчиненных, будучи редактором газеты, довожу до слез (девушек-корреспонденток) и до нервного мата (юношей-корреспондентов). Газета у нас не молодежная, а вполне серьезная, просто уж такой молодежный коллективчик подобрался, я в свои тридцать пять чуть ли не старше всех.
Серьезная-то серьезная, но все понимают, что хозяин, владелец ликероводочного завода, завел ее для собственного удовольствия и пользования. Поэтому резких политических движений мы не позволяем себе, сознательно стараемся пожелтеть, чтобы тираж раскупался, чтобы хозяин нас не разогнал. И — желтеем успешно.
Я стерва.
Но при этом — нежнейшая женщина и без любви, блин, прошу прощения, жить не могу.
О чем я?
Да, о борьбе за любовь.
Так вот, в наши неромантические времена под этим понимается борьба за то, чтобы завладеть человеком, захапать его.
И вот это-то при всей моей стервозности мне — претит. Сейчас, теперь.
И еще: я никогда не хотела быть брошенной.
Нет, это не еще, это — главное.
Я ненавижу это слово. Брошенная. Вещь. Тряпка. Нечто устаревшее. Негодное к употреблению. Выброшенное. Выкинутое.
Ни за что не соглашусь.
Лучше брошу первая.
Но — проморгала. Не успела.
Меня все-таки бросили.
А сначала именно боролась за него.
Да нет, за место под солнцем вообще.
Я приехала из маленького городка в этот большой миллионный город, красивая и умная, как черт, поступила на филфак (медалистка!), точно зная, что хочу после окончания стать журналисткой, газетчицей. Я была активистка, спортсменка и все остальное. Преподаватель античной литературы, молодой кандидат наук и доцент Петр Павлович Спицын сначала просто нравился мне, а потом поняла: влюблена. До истерики. Данные собрала в один момент: холост, умеренный бабник, может выпить, но в меру, родители потомственные торговые работники, живет сам по себе в двухкомнатной квартире с телефоном. И чтобы такое, блин, богатство досталось кому-то другому? То есть — другой? Да ни за что!
Хотя, естественно, на него многие покушались. И из чисто меркантильных соображений, и в сочетании с нормальным женским интересом: мужик-то, в общем, ничего себе — высокий, лицо умное и, как почему-то говорят, породистое. Это точно. В чем она, эта порода, не понять, но посмотришь: точно, породистое! (Хотя порода-то — торговая, так или нет?)
Я же, если бы не влюбилась по-настоящему, плевала бы на его квартиру и прочее. Клянусь. Потому что я стерва, да, но стерва с душой, и если уж сделаю что-то подлое, то исключительно по душевному порыву, а не по материальному расчету!
Тогда еще, если вы помните, существовали студенческие отряды, а также были поездки на сельхозработы с житьем в бараках под присмотром несчастных преподавателей.
После первого курса за тем, как мы днем перебрасываемся помидорами на поле, а вечерами дуреем от скуки и даже иногда пьем вино (за неимением на филфаке мужского контингента), наблюдал как раз Петр Павлович. Он прекрасно понимал, хотя у него руки чесались на юных красоток, что он на виду, что положение ему ни к кому приблизиться не позволяет. Я это тоже понимала. И вот уже неделя прошла, и никакой возможности не представилось даже словом с ним перемолвиться без посторонних.
Но я следила за ним, следила, как пантера, как рысь, как кошка камышовая, как хищная крокодилица; называйте как угодно, мне плевать, я ваше мнение не очень-то в расчет беру, мне главное — самой о себе знать правду.
И не упустила момента!
Он крепился, крепился и к концу первой недели не выдержал, захотел расслабиться. Было так.
Мы приехали на обед, сели за столы под навесом, вдыхая вонь коллективных щей и флотских макарон, сгоняя мух с нарезанного заранее хлеба, а Петр Павлович с невинным лицом (ну, например, как будто ему в туалет надо) — в сторонку, в сторонку. И почуяло мое ретивое, я тоже с невинным лицом — в сторонку, в сторонку, за домами, за домами, за заборами: следить. Он чуть ли не бегом — к магазину. И вскоре вышел с чем-то, завернутым в газету.
Все ясно, коварно подумала я, чуть в обморок не падая. Кажется, столько момента ждала, и вот этот момент близок, а я перепугалась. Нет, серьезно, на поле во второй половине дня мне плохо стало, меня на очередной машине с помидорами отправили отлеживаться в барак. Там скоро все прошло.
Лежу, сил набираюсь. Пришел вечер. Ужин. Посиделки. Песенки, басенки. В одиннадцать Петр Павлович предпринял, как всегда, обход, вдвоем с другим преподавателем, старичком Станиславом Родионовичем, о котором я не упоминала раньше за ненадобностью. Сейчас обойдут нас — и к себе. Они жили отдельно, в домике для сезонных рабочих: домик на две половины, с отдельными входами, что, сами понимаете, очень важно. Станислав Родионович, старичок глуховатый (что тоже важно), сразу же завалится спать, а Петр Павлович будет блаженствовать с купленной сегодня бутылкой водки (ибо ничего другого в свертке быть не могло!). Следовало не дать ему напиться. Ни в коем случае.
Я внимательно смотрела в тот вечер: не начал ли он уже? Нет, поосторожничал. Умница ты моя, любовь моя, до смерти желанный мой!
Мне везло в тот вечер: девчонки довольно быстро угомонились, я же шепнула на ушко одной из подруг (на всякий случай), что у меня платоническое свидание с молодым агрономом местного совхоза, с которым я до этого несколько раз на виду у всех (и у Петра Павловича, конечно) амурничала. Дескать, ничего не позволю ему, но хоть вечер скоротаю, а то со скуки сдохнешь тут. Подруга соглашалась, завидуя мне.
Итак, в полночь я стучала в дверь Спицы на. Он, естественно, затаился, не открывал. И свет был выключен. Нет меня. Сплю. Или гуляю. Имею право в личное время гулять по берегу гусиного тухлого пруда и на звезды любоваться?!
— Петр Павлович! — тихо сказала я. — Мне плохо! Петр Павлович! Может, «скорую» вызвать? А где ее тут вызывать, не знаете?
Он перепугался. Открыл, позевывая, делая вид, что я его разбудила.
— В чем дело?
— Плохо мне, Петр Павлович. Не знаю, в чем дело…
— У вас же аптечка есть!
— Девчонки куда-то задевали.
— А что? Сердце? У тебя вообще сердце здоровое?
— У меня все здоровое. Но нехорошо как-то. Голова кружится.
— На солнце перегрелась.
— Может быть. Я в отца, наверно. У него всю жизнь такие вещи. Дистония называется. Ну, то есть сосуды вдруг начинают себя плохо вести. Но он без лекарств обходится. Рюмочку водки выпьет, и все проходит.
— Серьезно?
Он купился! Я видела, что он купился!
И болезненно прислонилась к столбу, подпирающему навес над крыльцом.
— Самое смешное, — сказал Петр Павлович, — что у меня есть водка. Я тоже по рюмочке иногда на ночь. Бессонница. С вами нанервничаешься, а потом… Так что проходи, проходи, полечимся.
Бутылка была едва начата, наливал он мне без жадности, значит, не пьяница, уже хорошо! Налил и себе.
Мы выпили.
Помолчали. Ему явно хотелось еще. Он тяготился моим присутствием. То есть если бы в другой обстановке и если б я не была его студенткой! (Вы вспомните, вспомните, какие были времена, какое отношение к подобным фактам! Это теперь кобели преподаватели за экзамен в открытую предлагают натурой заплатить, а студентки без больших колебаний соглашаются.)
— Вы пейте, не стесняйтесь, — сказала я. — Мне кажется, у вас сегодня какой-то особенный день.
Это была подсказка, и он, умный человек, не понял этого! (Вернее, как это часто у мужчин бывает, не дал себе труда понять!) Он опять купился!
— Да, — сказал он печально и выпил. — У меня юбилей.
— День рождения?
— Нет. Грустный юбилей. Год назад… В общем, была история. И она ровно год назад закончилась.
— Не хотите рассказать? — спросила я.
— Людочка, это неэтично! — шутливо погрозил он пальцем. — Вы нахально влезаете в личную жизнь преподавателя!
— Да нет, я просто…
— Хорошо, — сказал Петр Павлович. И рассказал историю красивой несчастной любви. Мне показалось, что история неправдоподобная, мужчины под хмелем любят такие вещи выдумывать, и у них это легко получается. На середине сюжета он вдруг вспомнил: — А как вы себя чувствуете?
— Хорошо, спасибо. Вы продолжайте, страшно интересно!
Он продолжил.
Выпивая.
Меня это тревожило, но вскоре я увидела, что Петр Павлович не пьянеет.
Закончив историю, он со вздохом сказал:
— Знаете, она, между прочим, была похожа на вас. То есть вы похожи на нее.
Все во мне закричало от восторга. И от страха, потому что я предвидела, что сейчас будет.
— Руки такие же хрупкие, — сказал он и взял мои руки. — Овал лица… — И провел ладонью по моей щеке.
Ах, мужики, боже ты мой, учить вас не переучить! Сколько вас в такие моменты гибнет безвозвратно! А ведь ситуация, как в шахматах, «детского» мата! (Я в шахматы немного играю.) Эта ситуация называется: мужчина начинает и тут же проигрывает!
Да, его Первое слово, его первый жест. Но дальше все зависит от женщины.
Итак, Петр Павлович провел ладонью по щеке и хотел руку убрать, и все бы кончилось, но не тут-то было! Я прижала щекой его руку к своему плечу и потерлась, как девочка, соскучившаяся по папе. И он умилился. И другой рукой невольно погладил меня по голове. А я невольно подалась вперед, и уж тут он был просто обязан, видя такую доверчивость, отечески поцеловать меня. Но отеческий поцелуй сразу же перешел в жаркий, пламенный, бедная охмуренная девочка, моментально попавшая под его власть (сам виноват!), прильнула к нему всем телом (природный темперамент, что поделаешь!). Вы можете представить себе мужчину, пусть даже и в советские времена, который в такой ситуации оттолкнет девушку?
Та кровать с панцирной сеткой была ужасна.
Все было ужасно.
Почти омерзительным показалась его растерянность, когда он, наглухо закрыв окно непроницаемым толстым одеялом, включил свет и осмотрел место происшествия.
— Так ты, значит…
— Да, — сказала я. — Вы первый. Я вас люблю.
Хотя в этот момент, пожалуй, ненавидела его.
— Спасибо, конечно… — сказал он.
И тут я изо всей силы ударила его по щеке.
До сих пор не понимаю за что.
Но знаю точно: самые сильные женские ходы те, которые делаются без рассуждений, по первому порыву, они озадачивают мужчин. Еще б не озадачить, если женщина сама не знает, зачем она это сделала!
Быстро одевшись, я убежала.
…Несколько следующих дней он кружил вокруг меня — издали, не давая никому понять, что кружит. Только я знала, на кого он смотрит, сидя на пригорке на другом конце поля. Смотрит и мучается и хочет спросить: за что?
Но я сумела сделать так, что он ни разу не оказался со мной наедине. Я пришла к нему лишь на четвертую ночь.
И он сказал мне, что я ему очень нравлюсь. Но…
— Не беспокойтесь, — сказала я. — Никаких «но». Вы преподаватель, я студентка. О чем разговор!
Я была хороша в тот вечер! Я чувствовала, что хороша, по его взгляду чувствовала. Я была хороша и горда, а он мямлил, думая, что у него достаточно времени, чтобы вот сейчас выкрутиться, что-нибудь придумать о какой-нибудь невесте или о том, что не собирается жениться и вообще не хочет ни с кем углубляться в серьезные отношения: слишком, мол, болит рана, нанесенная несчастной любовью…
Он не успел. Я уловила момент, когда мямленье его было особенно беспомощным, и, ни слова не говоря, быстро поднялась и вышла, хлопнув дверью.
И опять он кружил, опять глядел издали. Наверное, злился: вот чертова девчонка, не дает элементарной возможности послать себя куда подальше! То есть он пошлет по-человечески, конечно, с соблюдением собственного достоинства!
И так было до конца сельхозработ. После этого мне надо было ехать домой к родителям: всех отпускали на две недели, но я осталась в общежитии — я знала, что он — будет меня искать. И он нашел. Он нашел меня бодрой, веселой, очаровательной, но с тайной грустью в глазах.
И пригласил меня на ужин к себе домой.
Утром следующего дня я готовила ему завтрак.
Через полгода мы поженились.
Через три с небольшим месяца после свадьбы у меня родился сын.
Мы прожили со Спицыным вместе пять лет, и каждый год был хуже предыдущего.
Возможно, он мстил мне за то, что понимал свою пассивную роль и до свадьбы, и после нее. Считал, что я, как говорят в народе, «захомутала» его. Он ведь не любил меня, несмотря на всю мою красоту и весь мой ум. Или как раз за это и не любил — потому что я слишком часто оказывалась выше его? Да, он больше знал, но во многом практическом я разбиралась лучше — и знания накапливала очень быстро. Он был умен, но не блестящ, тугодум, а я умела быть острой, язвительной, быстрословной. Независимо от наличия любви, ему другая жена нужна была — серенькая мышка: стирка, уборка, поддакивание, кофе в постель (или огуречный рассол, если с похмелья. И, кстати, именно такую он впоследствии и нашел).
Спицын начал чаще выпивать и пьянеть, чего раньше не было.
Погуливал, скорее всего, но, думаю, редко: не из-за осторожности, а из-за трусости.
Эту-то трусость он и прогонял вином и водкой. Любимым его занятием стало: выпив вечером (по утрам никогда не пил и к преподавательским обязанностям относился добросовестно!), он садился на кухне (я что-нибудь готовила) и начинал всячески демонстрировать, что он умеет быть таким же язвительным и остроумным, как я. Предметом язвительности, естественно, была я и все мои действия — во всех подробностях.
Я терпела, не понимая зачем.
Ведь самое страшное то, что моя страстная (или, вернее, истерическая) любовь кончилась там, на той жуткой постели с панцирной сеткой. Поняла я это не сразу, но поняла.
Я терпела, точно зная, что долго это продолжаться не может. Я хочу быть счастливой и буду счастливой! Я хочу быть любимой и буду любимой! Я хочу любить и буду любить!
Все кончилось в один не очень прекрасный вечер.
Он, как обычно, сел на кухне и стал неумело язвить.
Вбежал наш сын Саша, показывая какой-то рисунок.
— Во-первых, — сказал ему отец, — ты достаточно вырос, чтобы понимать, что взрослых перебивать неприлично. Во-вторых, — обратился он уже ко мне, — мне кажется, мать обязана приучать ребенка к порядку, а у него вечно в комнате какое-то дерьмо по всему полу! Туда невозможно войти! И если ты не понимаешь слов, — обратился он опять к Саше, — то придется на тебя физически воздействовать! Если я еще увижу у тебя хоть соринку, я тебе уши оборву.
И он взял его за уши и стал крутить их. Саша, уже тогда проявивший особенный характер (мой!), молчал, только глаза наливались слезами.
А я потеряла дар речи. Я была в полуобмороке и смотрела, как отец крутит уши сыну с каким-то страшным, чуть ли не сладострастным выражением лица — от удовольствия, что чье-то тело в его полном распоряжении, от удовольствия быть правым в мучительстве.
— Прекрати, — сказала я тихо, но так, что он тут же оставил Сашу в покое. Тот убежал плакать, зарывшись лицом в подушку. — Ты никогда больше этого не сделаешь, — сказала я.
Он вдруг покраснел, будто опомнился. Лицо приобрело осмысленное и виноватое выражение.
— Да… Я, кажется… В самом деле я больше этого никогда не сделаю. Извини.
— Ты этого никогда больше не сделаешь не потому, что я не позволю или ты сам не посмеешь, а потому, что с этой минуты мы расстаемся. Собирай вещи и уходи к родителям. А потом решим, как быть с квартирой и прочим.
Он опешил.
Спицын пытался что-то бормотать, оправдываться. Он не хотел уходить. Да, он понимал, даже будучи пьяным, что жизнь наша стала невыносима и подла, унизительна для него, но таким людям перемены страшнее, чем пребывание в подлости и унижении.
Я была непреклонной.
Родители его, потомственные торговцы, и до этого меня недолюбливали. Мамаша однажды в задушевном разговоре с глазу на глаз назвала меня «деревенщиной голозадой» (что ж, это правда!), обвинив, что сына «подкаблучником сделала» (а это — неправда, он от природы такой). Теперь же они задались целью лишить меня всего: и квартиры, и имущества.
Была б я одна, не стала бы связываться, но со мной и за мной был Саша. И я приготовилась к борьбе. Они же выстроились, как немецкие рыцари, клином в боевой порядок, называемый «свиньей», приспособив в качестве свиного бронебойного рыла своего сына.
И в этом-то просчитались, ибо Спицын при всех его недостатках был все-таки человек ненападения, и вот тут-то ему и встретилась, на его счастье, вышеупомянутая серая мышка, у которой, к счастью, квартирка своя оказалась.
И, как ни бесились торговцы-родители, Спицын вдруг захотел проявить благородство (тоже рыцарское, блин!) и покинул меня, как принято говорить, с одной зубной щеткой. Даже цветы и шампанское принес в день прощания, даже всплакнули мы с ним, глядя друг на друга и не понимая, почему два красивых, умных, неплохих человека не сумели полюбить друг друга…
Не прошло и года, как я вновь оказалась замужем.
Я работала в молодежной газете, мне дали задание сдать материал о юбилейной встрече выпускников детдома.
Я пришла, увидела довольно чинное застолье с чаепитием, за которым эти самые выпускники нудно вспоминали события десятилетней давности, поглядывая в мою сторону, а администрация руководила очередностью, представляя: «Пусть нам Петр Мумыркин о себе расскажет. Ведь он технолог крупного предприятия, ударник труда!» Или: «Нина Пупыркина, почему ты молчишь о том, что сама стала преподавателем и работаешь в сельской школе, невзирая на трудности?»
Скука смертная!
Поняв, что материала здесь — на заметочку, я быстренько записала данные о производственно-социальных достижениях Петров Мумыркиных и Нин Пупыркиных и удалилась, чуя в соседней комнате знакомый запах незаменимого при всяком нашем празднике салата «оливье» и однозначный тайный звон. Было это зимой, вечером, уже стемнело, и мне выделили провожатого, как я ни отказывалась.
Провожатый тихим приятным голосом рассказал, что собрались не все, поскольку четверо отбывают разные сроки тюремного заключения, что женщина в парике с ласковым лицом, командовавшая парадом, директорствует уже двадцать два года, является отличником народного образования и на нее семь раз подавали в суд по жалобам едва выпустившихся выпускников: за воровство, избиения, применение карцеров, лишение еды и т. п., но всякий раз она доказывала свою голубиную чистоту.
Я, слушая эти ужасы, невольно посмеивалась: у провожатого был какой-то особенный незлобивый мягкий юмор. Я понимала, что на основе рассказа и последующих, конечно, проверок можно сварганить лихой сенсационный материал, но как-то не хотелось этого, не хотелось вообще думать о работе, хотелось слушать и вслушиваться в голос Сергея…
Сергей Лыков, мой муж. Теперешний муж — и навсегда муж.
Мне хорошо с ним. Он мягко и терпеливо любит Сашу, и тот любит его, даже и сейчас, в свои трудные шестнадцать лет. Он мягко и терпеливо любит меня, раз и навсегда приняв мое предбрачное условие: я не отдаю отчета в каждом часе и минуте своего времени, я не собираюсь работать и на работе, и дома, поэтому все домашние дела делаем так, как успеваем, по очереди, ну и тому подобное… Он мягко и терпеливо любит свою работу плотника в оперном театре, где ему платят копейки. Он любит театр. Некоторые считают, что Сергей мог бы куда-то там выдвинуться (в начальники какого-нибудь бутафорского цеха, например) или вообще найти другую работу. Многие убеждены, что я просто жалею его как бывшего детдомовца, сироту: дескать, прогнала б, дурака, да некуда. Я никого не разубеждаю, без толку.
Я люблю его по-своему.
Прекрасно понимаю, что фраза эта стервозна.
Знаю, что выгляжу стервой, особенно если учесть, что через год после замужества я встретила Илью и восемь (восемь!) лет изменяла мужу постоянно и регулярно.
Но.
Да, я не позволю сделать себя несчастной.
Однако не хочу и другого делать несчастным. Сергей о многом догадывается. Ему хотелось бы больше любви от меня. Но я насмерть, навсегда запомнила одну его фразу, сказанную в здравом уме и трезвой памяти (он вообще не пьет):
— Знаешь, Люда, что для меня было б самое страшное? Потерять тебя. Живи как хочешь, но будь со мной, хорошо? Или я умру.
Поэтому я с ним. Навсегда.
Вы скажете: и опять стерва, дважды, трижды стерва! Муж ей индульгенцию выдал! Заранее все простил! А она бесстыдно пользуется! И еще гордится, сука такая, что, видите ли, изменяя, от мужа не уходит!
Все так, все так.
И все не так. Врать душой и телом — лучше? Отказываться от счастья, которое узнала вдруг, — лучше?
Ведь есть Илья, нет его, я бы отдавала мужу столько же!
Трудно понять?
Ну и не будем тогда об этом.
Важно другое: с Ильей я стала женщиной.
Год жизни с Сергеем протек ровно и спокойно. У меня было ощущение тихой домашней пристани. У меня была любимая молодежная газета, которая на глазах революционизировалась, и я принимала в этом самое горячее участие. У меня рос сын и радовал меня умом и прилежанием.
Но было — предчувствие.
Покой был, тишина была, но мне, повторяю который уже раз, счастье, счастье нужно было! — потому что мне, как многим подлым и эгоистичным людям, ужасно, блин, романтизма хотелось, любви неземной, такой, которая однажды вспыхнула к Спицыну — правда, тут же сгорев, но остатки тлели и жгли и не давали успокоиться.
Илья Сергеевич Боголей был столичной штучкой, поработал в московских газетах и даже женился на москвичке, но, скорее всего, браком гражданским, неофициальным. Потом что-то произошло (он никогда об этом не рассказывал), вернулся в родной город, здесь опять женился — и опять неудачно (в этом случае он вину брал на себя, говоря, что жена не выдержала его характера, а я, слушая это, думала: какой же в таком случае у нее самой-то характер?! Но не комментировала).
И вот Илья становится редактором нашей газеты. Ему тридцать четыре, мне двадцать восемь, я заведую отделом культуры, а вскоре становлюсь ответственным секретарем: разглядел Боголей мои таланты.
И ему, и мне приходилось задерживаться на работе допоздна. Иногда мы оставались вдвоем в редакции. Поэтому, не прошло и месяца, все были абсолютно уверены, что мы с ним, мягко говоря, спим, а грубо говоря — влюблены.
Но не было ни того ни другого.
То есть мое-то тление начало уже понемногу разгораться, но я боялась этому поверить. И, пожалуй, вообще боялась этого. А он был — в служебных рамках. К тому же поговаривали, у него в это время имелась женщина (что потом и подтвердилось).
Нас сватали, нам намекали чуть ли не в открытую, мы оба посмеивались и говорили: да, скоро поженимся. Он будет вторым моим мужем при живом первом.
Тогда в моду вошли акции. Не просто журналист придет или приедет куда-нибудь, а, к примеру, устроят «рабочее собрание» на большом заводе и навалятся на производственные проблемы всем скопом: телевидение, радио, газета областная (тогда еще партийная), молодежная…
Ну и в селе разбойничали подобным образом.
И вот была такая акция в деревне с совершенно необычным названием «Веселые». Кто Веселые? Дворики? Овражки? Почему — Веселые? Неизвестно. Просто Веселые. Прелесть.
Сельский сход, крестьянские проблемы, шурум-бурум, потом предвечернее застолье, все разъезжаются — Илья заранее пригласил меня в свою редакторскую машину, и я сижу спокойно, а он никак не закончит разговора с молодым прогрессивным аграрием. Остались мы последние. И выяснилось тут, что шофер наш Коля в стелечку пьян. А у Ильи водительских прав тогда еще не было. Аграрий предлагал нам свою машину или своего шофера, но Илья не такой человек, чтобы бросить подотчетную машину и подотчетного шофера. Он только обо мне кручинился и просил агрария разрешить позвонить в город моему мужу. Тот разрешил, я позвонила, успокоила Сергея. Он сказал: что ж, журналистика есть журналистика… Святой человек!
Поместили нас в Доме колхозника, что-то вроде сельской гостиницы. Обычный деревенский дом, только коридор посредине и направо-налево две большие комнаты, в каждой по шесть кроватей. И обе комнаты — пустые.
Сказать вам, что меж нами было?
Это было обоюдное блядство в чистом виде. Извините.
Он выпил, ему хотелось нежности и ласки, а тут красивая баба под боком. Я тоже слегка выпила тогда (от скуки), мне тоже элементарно захотелось нежности и ласки, тем более — человеку давно симпатизирую. И мы, войдя в этот дом и напутствованные аграрием словами о доброй ночи, едва закрылась за ним дверь, стали в коридоре целоваться.
Так, целуясь, распахнули своими телами одну из дверей, целуясь, добрались до кровати, целуясь, каким-то образом придвинули к ней еще одну, целуясь, раздевались, целуясь, стали, как это сейчас называет просвещенный русский народ, заниматься любовью, причем долго и упорно, поскольку спиртное, как известно, это ж анестезия! — можно вообще ничего не почувствовать! Не знаю, как он, а я не почувствовала.
Илья уснул, я ушла в другую комнату.
Наутро он был бодр, но как-то несколько нарочито. Что-то было в нем…
Потом я поняла: честолюбие его заедало. Как ни был он пьян, а сумел понять, что радости женщине дать не сумел. И оказался из тех мужчин, которые не успокаиваются, если не доведут женщину до кондиции.
Илья стал преследовать меня почти явно.
— Забыть не могу, — говорил он.
— Вот и замечательно, — отвечала я.
Однажды в субботний день Илья пригласил меня на рыбалку.
Мне хотелось развеяться, я согласилась.
Боголей попросил меня зайти к нему: его дом ближе к реке.
Ладно, зашла. Солнечным утром, которое я никогда не забуду.
Боголей был один, куда-то спровадив свою маму. В комнате уютно, полумрак из-за задернутых старых штор.
— Конечно, никакой рыбалки не будет, — сказал Илья. — Отец был заядлый рыбак, а я даже есть ее, речную, не могу. Дело не в рыбалке. Я сдыхаю по тебе, Людмила. Вот и все.
Он сказал это, даже не приближаясь ко мне. Стоял у стены, смотрел на меня мрачно и пламенно, руки скрестив.
Нет, я благотворительностью не занимаюсь, и если бы видела, что он всего лишь хочет наверстать упущенное и честолюбие свое потешить, я бы ушла. Но чувствовалось и еще что-то.
Поэтому я сказала:
— Что ж, стели постель, ты хозяин.
— Она застелена. — И он сорвал покрывало с разложенного дивана-кровати, где была действительно готова белоснежная постель.
В этот-то день я и стала женщиной, и так стала, что соседи, наверное, не раз порывались милицию вызвать, чтобы упредить убийство, но их останавливало то, что убиваемая после диких криков вдруг начинает дико хохотать, да и убийца что-то слишком уж мучается, стонет, бедняга. Впрочем, сказал потом Илья, в этом старом доме стены толстые и звуконепроницаемые. Уже легче.
С этого дня все и началось и горело ровным пламенем восемь лет.
Ну, чуть меньше.
Я читала где-то, что бывают случаи, когда между мужчиной и женщиной возникает что-то вроде наркотической зависимости. То есть не просто регулярное взаимное удовольствие, не просто утоление телесного голода, а такие отношения, когда после перерыва более чем в пять дней начинается что-то вроде наркотической ломки. Кружится голова, холодеют и покрываются влагой ладони, ни о чем не можешь ясно думать, на душе муторно: нужна «доза»!
Я призналась ему в этом, он с удивлением признался в том же. Мы были счастливы в этот момент.
Но я все-таки замужем, а у него вечно мама дома, возникли типичные российские жилищные проблемы.
Когда было невтерпеж, мы могли остаться вечером в редакции, в отвратительных условиях, или он, получив права и начав водить редакционную машину, увозил меня в пригородный лес. Мы встречались на квартирах приятелей, подруг, людей знакомых, полузнакомых и вовсе незнакомых, а однажды он привел меня к какой-то женщине, о чем-то с ней говорил (я стояла в прихожей), вышел с мрачным лицом, в подъезде я спросила:
— Кто это?
— Бывшая, ну, сама понимаешь… Бывшая жена.
— И ты что, хотел попросить ее уйти на время?
— Да.
Я остолбенела.
— Ты совсем рехнулся?
— Совсем. Мне доза нужна.
(Это был уже наш принятый с ним язык.)
Он посмотрел наверх, я поняла его. Мы поднялись, увидели лестницу на чердак, люк. Он попробовал рукой, люк открылся. И мы полезли туда: серьезная, почти тридцатилетняя женщина и серьезный тридцатипятилетний мужчина, она — ответственный секретарь, он — редактор уважаемой газеты.
Опилки, ящики, дохлые и живые кошки…
И это еще не самое экзотичное из наших приключений.
Но «получить дозу» как таковую нам было мало, это лишь дразнило. Поэтому все-таки время от времени мы находили время и место, где могли истерзать друг друга до изнеможения…
Когда Илья в результате возникшего конфликта с коллективом (это долгая и лишняя тут история) ушел в другую газету, я перешла за ним.
Так мы сменили вместе еще две газеты, пока его не сделали редактором местного приложения весьма авторитетной и многотиражной центральной газеты. А я стала, естественно, ответственным секретарем. Штат небольшой, помещение — обычная трехкомнатная квартира. О наших отношениях все знают, да мы и не таимся.
И оказалось вдруг, что в этих условиях у нас появилась чуть ли не ежедневная возможность для нормальных (то есть не менее полутора часов) свиданий: и диван широчайший куплен (для посетителей как бы), и в сейфе у Ильи всегда чистое постельное белье… И мы так отыгрывались за «годы недоедания» (это его слова), что за месяц оба похудели и с лица спали.
Потом поуспокоились. Когда наркотик всегда под рукой, желание слегка пригасает. Но только слегка. А в общем все оставалось по-прежнему.
Так мне казалось.
Как у всякой настоящей стервы, у меня нет подруг.
Но друг у меня был: пожилой невропатолог Штыро Яков Яковлевич, у которого я лечилась.
Да, лечилась и лечусь (но теперь уже не у него), потому что ведь напророчила себе ту самую дистонию, которая моего отца действительно гложет всю жизнь (при этом он жив-здоров, слава богу, как и мама, и оба еще довольно бодры). А дистония эта оказалась болезнью именно невропатологической. Я и травки-отвары пробовала, и таблетки, и массажи, и бассейн, и дозированные физические нагрузки, все равно временами бывали приступы: сердцебиение, слабость, страхи непонятные… Даже такое мощное лекарство, как Илья, не всегда помогало. Но вот беседы со стареньким Штыро, выяснилось, действуют на меня благотворнее всего.
— В сущности, вам нужен психотерапевт, психоаналитик, — сказал он мне. — Или просто человек, подпитывающий вас своей аурой.
— Вы меня подпитываете, — сказала я. — Я пью вашу кровь.
— На здоровье! — воскликнул он.
Я злостно пользовалась его добротой, зная, что ему самому нужны эти встречи: старичок влюбился в меня элегической закатной любовью. Я для него стала тоже наркотиком. Или, выразимся легче, транквилизатором. И привыкание, медицинским языком говоря, наступило быстро.
Он-то и был для меня подругой, я рассказывала ему почти все. Штыро слушал с глубочайшей заинтересованностью. Однажды спросил:
— А почему бы вам не пожениться?
— Нам это не нужно. Я не брошу мужа, он чудесный человек. А Илья просто не создан для семейной жизни.
— Не знаю… Мне кажется, при ваших отношениях это так естественно. Вы не обманываете себя?
— Иногда кажется — обманываю. Но я реалистка. Да, может, мне хватило бы подлости все-таки бросить мужа. И Илья примет меня. Но вряд ли он сумеет принять моего сына.
— Сын уже почти взрослый!
— Тем не менее.
— И вас не мучит эта вечная неопределенность? Быть, в сущности, женой двух мужчин?
— Иногда кажется, что мучит. И другим, наверное, кажется. Но потом я понимаю, что нет никакой неопределенности. То есть, как бы сказать… Определенность неопределенности! Вот как. К этому привыкаешь.
— Что ж, дай вам бог, — ласково глядел на меня Яков Яковлевич. — Только, поймите меня правильно, я ведь вас знаю… Говорю просто на всякий случай.
— Я слушаю.
— На всякий случай: будьте готовы, что все может кончиться. То есть у вас, я вижу, не кончится никогда. А у него может. Важно заранее это почувствовать, психологически подготовить себя. Не дожидаться мучительных уловок и объяснений с его стороны, набраться мужества и прекратить первой. Для женщин это очень важно. Хотя именно этого они и не умеют.
— Не беспокойтесь, когда что-то начнется, я почувствую. И сумею.
И я почувствовала.
А вот насчет суметь…
Вроде ничего не произошло.
Правда, у Ильи появилось странное увлечение: мотоцикл. В соседнем дворе возникла мастерская так называемых байкеров. Илья даже написал о них и один раз прокатился с ними по ночному шоссе в качестве пассажира.
И зажегся, выволок из сарая старый отцовский мотоцикл, байкеры переделали его в черное рычащее чудище. Илья купил черную кожаную куртку, отпустил волосы, стал ездить с байкерами, чаще — в одиночку. Мотоцикл был одноместный, но он мог сделать его и двухместным, если бы я согласилась хоть раз прокатиться с ним. Но я не соглашалась. Во-первых, как ни странно, будучи бабой не робкого десятка, я боюсь этих монстров: сидишь, ничем не защищенная, скорость чувствуется совсем не так, как в машине (это я и по отцовскому «Уралу» с коляской помню). Во-вторых, мне казалось, что я буду ревновать его к металлическому коню и уже поэтому не получу от поездки никакого удовольствия.
Как бы то ни было, я не приписала его увлечение мотоциклом тому, что он охладел ко мне. Просто у мужчин, переваливающих сорокалетний рубеж, бывают такие причуды, вот и все. Я решила, что это всего лишь экстравагантный способ демонстрации того, что он еще молод (а это его заботило, он не раз с удивительной непосредственностью и озабоченностью спрашивал меня, правда ли, что он моложаво выглядит? Я говорила: правда).
Нет, не в мотоцикле дело.
И не в том, что, имея ежедневную возможность «получить дозу», мы реже стали этой возможностью пользоваться. В конце концов, тут возраст тоже сказывается. Привычка сказывается, которая все-таки притупляет… Это я еще ненасытна до неприличия, а он уже может иногда и устать.
Но если раньше я каким-то шестым чувством знала, что он хочет только меня, теперь вдруг эта уверенность исчезла.
Я помню день, когда появилась та, которую я про себя назвала «существо».
Голубоглазое юное существо писало заметочки в университетской газетенке, окончило университет и решило, что журналистика — призвание. Ходит и ищет, где бы попрактиковаться сначала внештатницей, а потом, может, и в штат возьмут. Папочку с вырезочками принесло.
Я была на кухне, готовила чай и бутерброды, а Илья говорил с существом в комнате. Я успела уже просмотреть ее заметочки и сразу поняла, что у девочки крайне убогий язык и очень узкий кругозор. Она заштампована — неисправимо. К тому же нам не нужны ни внештатники, ни штатники, материала и так хоть отбавляй.
Но Илья зачем-то все говорил и говорил с ней.
И голос его мне не понравился.
Существо же кокетничало совершенно откровенно, модулируя интонацией с большим искусством. Вот тут у нее был точно талант, а если игра лица соответствует игре голоса, то она вообще гениальна!
Я вышла посмотреть.
И в самом деле, гениальность просматривалась. Существо, имея данные фантика-одуванчика и скромницы-распутницы, ни одно из этих качеств не использовало, а каким-то сложнейшим образом показывало, что оно на эти свои сомнительные достоинства даже и сердито, ему бы хотелось, чтоб на это поменьше обращали внимания, а говорили как с Серьезным Человеком!
Илья так с нею и говорил. Не маслились глаза, не было обаятельной улыбки.
Но я-то знаю его порывы, я знаю, каким бывает его нетерпеливое внутреннее напряжение! Он говорил с ней серьезно и уважительно, а сам хотел бы схватить ее, прижать к себе, чтобы косточки хрустнули, впиться в эту синюю жилку на белой шейке!..
— Извините, что вмешиваюсь в разговор, — сказала я. — Но, мне кажется, слишком много общих слов. Конкретно — о чем бы вы хотели написать?
— Я думала, вы дадите задание, чтобы проверить… — оробела девочка перед красивой, стройной и строгой женщиной.
— Мы не даем заданий. Нам приносят готовые материалы. Настоящий журналист не тот, кто готов выполнить любое поручение, обычно у каждого есть свой конек, своя, так сказать, тема. Понимаете?
— Вообще-то я культурой интересуюсь…
— Вообще-то я тоже. А конкретнее?
— Ты не пугай девочку, — мягко сказал мне Илья. — Ты же знаешь, бывает так, что человек не сразу определяется. И все-таки действительно, — посоветовал он существу, — принесите все, что угодно. На любую тему, в любом жанре. Очерк, фельетон, заметку, репортаж.
— Хорошо, — сказало существо. И растаяло.
(И, кстати, навсегда. Видимо, я ее здорово напугала.)
Я села на ручку кресла к Илье, обняла его за шею. Спросила на ушко:
— Оно нам понравилось?
— Почему бы и нет? Миленькая барышня.
— Ее бы на диванчик. А?
— Неплохо бы, — шутливо согласился он.
— Так в чем же дело? Давай я верну ее?
— Перестань, — недовольно поморщился Илья.
Но и я сама была собой недовольна.
Это что, та самая «борьба за любовь» начинается? Он мужик или нет? Он не имеет права мимолетно кого-то захотеть? И даже не просто захотеть. Даже и исполнить. (Мне казалось, что я это в принципе допускаю. Раньше.)
После этого крошечного эпизодика у меня не было ни единого повода приревновать Илью к кому-то. Но я чувствовала: началось. Еще ничего не случилось, но уже началось. Надо уходить. Бросать. Пока меня не бросили.
Я собиралась сделать это каждый день.
В течение года.
Вот, собственно, и вся присказка, а теперь начинается сказка.
Однажды Илья явился с окровавленной повязкой на голове. Я перепугалась, мы поехали с ним в травмпункт. В машине я, само собой, стала спрашивать, что случилось. Он с досадой ответил: ничего особенного, хулиганы к девушке пристали, я вступился.
— Что за девушка?
— А я откуда знаю?
— Незнакомая?
— Абсолютно.
Он так четко ответил, что я не поверила.
Рана, слава богу, оказалась поверхностной, пустяковой.
С этого дня я потеряла покой. Я наблюдала за ним, прислушивалась к его телефонным разговорам.
И поймала себя на том, что в этом моем наблюдении есть уже какая-то враждебность, словно Илья стал противником, врагом, которого надо победить. Вот она, пресловутая борьба за любовь.
Я обманывала себя, говорила себе, что все это бабские бредни, мнительность. Но вот очередная наша, обычная вроде бы вечерняя «доза», когда мы остались одни в редакции, — и вдруг я чувствую, что вместо того, чтобы любить его просто и раскрепощенно, как раньше, я проявляю какую-то суетливую старательность, словно практикантка в борделе, желающая блеснуть умением и заслужить похвалу клиента, а при этом всем своим телом слушаю его тело, стараясь заметить, не произошло ли чего нового, не ищет ли уже его рука другие очертания и контуры, не появилось ли в нем что-то неуловимое, но осязаемое, тем самым шестым чувством, которое есть у всякой любящей женщины…
Нет, ничего особенного я не заметила. Но поняла: прежнего не будет. Может, он еще не изменился, но я изменилась. Я не смогу теперь перебороть себя, я так и буду прислушиваться, присматриваться, приглядываться…
Мне было плохо в эти дни, просто физически плохо, хотя работала я за двоих, именно за двоих, так как Илья стал пренебрегать многими своими обязанностями. Я прикрыла его, как выражаются в фильмах-боевиках.
Чтобы окончательно не расклеиться, пошла к старичку невропатологу Штыро.
— Что-нибудь случилось? — спросил он, едва взглянув на меня.
Я кивнула и расплакалась.
Я расплакалась впервые… сказать, за сколько?
Я расплакалась впервые за всю свою взрослую жизнь.
И рассказала Штыро о том, что со мной происходит.
Я ждала расспросов. Утешения. Или, наоборот, чтобы он окончательно убедил меня в основательности моих подозрений.
Не знаю, чего я ждала. Но только не того, что он сказал мне. Крутя в дрожащих пальцах карандаш, опустив глаза в крупнокалиберных очках, он произнес, перхая и заикаясь:
— Послушайте, Людмила. С вами можно говорить только открыто. И вот я говорю вам. Вы только послушайте, не перебивайте.
— Я слушаю, слушаю.
— Сложилась ситуация, о которой я вас предупреждал. Ваш… друг… или уже изменил вам, или готовится к измене. Вы это поняли. Вы заранее в шоке. Это опасно. Надо этот шок предупредить.
— Самой изменить, что ли?
— Вы дослушайте, вы, пожалуйста, дослушайте… Изменить? Да! Хладнокровно и целенаправленно. И этим освободить себя. От зависимости. Ну, как, — попытался он пошутить, — привыкание к какому-то транквилизатору часто снимают с помощью другого транквилизатора.
— И где мне его искать? — спросила я.
— С вашими-то данными! — воскликнул он, на мгновенье подняв и опустив очки и начав опять перхать. — Я только прошу вас дослушать до конца.
— Да я и не сопротивляюсь!
— …до конца, потому что сначала это вам покажется нелепым, но если вы вдумаетесь… Понимаете… Может, я кажусь вам старым…
Я чуть не рассмеялась, издала какой-то странный звук. Он тут же резко поднял голову:
— Что?
— Ничего. Я слушаю.
И я стала слушать дальше, подумав вскользь, что, называя Штыро всегда мысленно старичком, скорее иронизировала; ему ведь около пятидесяти пяти, а это еще никакая не старость. Да и выглядит он вполне съедобно. Коренаст и сутуловат, но нет лишнего жира, в движениях своеобразная тяжеловесная гибкость…
— Так вот… Давайте отнесемся ко всему с юмором…
(Уж к чему, к чему, а к этому я была вполне готова!)
— … отнесемся с юмором и… Короче… Нет, я не предлагаю себя вам в любовники… Хотя… Нет, я трезво смотрю на вещи. Я не красавец, мне пятьдесят шесть лет. Но, поверьте, я в прекрасной физической форме. Я никогда не был женат. Знаете почему? Потому что всегда был, извините за прямоту, бабник. Вы этого не замечали и не могли заметить, потому что я относился и отношусь к вам по-особенному. У меня было бесчисленное количество романов. У меня опыт и, извините, мастерство.
Голос его креп от слова к слову, он глядел уже не в стол, а на меня своими близорукими огромными глазами сквозь толстые очки. Он глядел уже твердо, и была в его осанке, черт побери, гордость какая-то, привлекательность! И ничего старческого. И, между прочим, все зубы или целые, или очень аккуратно починены хорошим дантистом. И дыхание, кажется, свежее.
— Я говорю без экивоков. Вам необходимо изменить. Говорю как врач. И я готов прийти вам на помощь.
Ого! Да он совсем осмелел! Он вовсю шутит.
Я готова была уже высмеять его, без особой злобы, конечно, но так, чтобы навсегда отшибло у него охоту делать мне подобные предложения. Но не успела. Он продолжил без всяких шуток, серьезно, веско. Грустно.
— Конечно, это выглядит нелепо. Но, поверьте, Люда… Для меня это будет самый счастливый день в жизни. Потому что никого я так… Понимаете?
— Вполне. То есть я сразу два добрых дела сделаю: и себя полечу, и вас осчастливлю?
Он промолчал.
— Извините, — сказала я.
— Ничего, — сказал Штыро. — Считайте, что этого разговора не было.
— Почему? Разговор был. И есть.
— Вы серьезно?
— Вполне. И вы правы, было бы гораздо смешнее, если б вы подъезжали с разными там подходцами, намеками и так далее. Вы правы. У меня хороший задел в работе, и завтра с обеда я свободна. Часов с трех. А вы?
— Завтра?
Похоже, он перепугался: неужели так скоро?
— Да, завтра.
— Завтра, хорошо. То есть я несколько занят, но я… Это нетрудно. Если вас устроит в пять часов, то…
— Вы далеко живете?
— Рядом!
И он дал мне свой адрес. Это было действительно рядом.
Что ж, нанесем упреждающий удар.
Я не предполагала, что буду так волноваться.
И не в одном волнении дело. Я, в сущности, впервые в жизни почувствовала себя действительно изменяющей. Одно — регулярно обманывать мужа милого, да постылого, совсем другое — обмануть любимого человека. Пока любимого.
Но я не видела выхода. Я вбила себе в голову, что все скоро кончится, что меня могут бросить, а я не могу быть одна, я не могу, блин, чтобы меня не любили. Штыро, конечно, не замена. Это будет проба. Генеральная репетиция. Упражнение на тему: могу ли я быть с другим?
Я старательно подготовилась. Я цвела и благоухала.
Я старалась не замечать, как подрагивали пальцы Якова Яковлевича, когда он разливал шампанское.
У него было уютно, квартира не имела на себе печати холодного холостячества, она не выглядела одинокой. И это меня почему-то приободрило.
Старичок, похоже, и впрямь был опытен. Вел легкий разговор, мимоходом руку поцеловал, мимоходом коснулся щеки. И вообще был совсем другим: я ведь в белом халате его привыкла видеть и в очках. Здесь же, в домашнем приглушенном свете, его глаза даже не выглядели уставшими и набрякшими, как это бывает у близоруких людей, снявших очки.
Нашел какой-то естественный повод перейти из кухни, где мы сначала устроились, в комнату. Правильно: не сразу, не сразу, надо дать женщине адаптироваться. Слава богу, не предлагал стариковских штучек: потанцевать или на брудершафт выпить. Мы по-прежнему оставались на «вы». Мы чувствовали себя заговорщиками.
За окном начало темнеть.
— Что ж, — сказал он.
— Что ж… — сказала я.
Меня удивил его торс. Да, седоватые волосы на груди, да, шея уже с возрастной краснотой и морщинами, но мышцы рук и груди округлы, молоды и, пожалуй, попривлекательней, чем у Ильи. Старичок и впрямь не дает себе увять, и турник над дверью недаром укреплен, гиря в углу у балконной двери не просто так пылится!
Не показывая себя всего, он обнажал меня не спеша, умело. Уложил меня, любовался мной.
Мне не было стыдно.
Я не чувствовала и возбуждения.
Мне было холодно и тоскливо.
Налюбовавшись, он укрыл меня одеялом, сам оставаясь вовне. Я мысленно его поблагодарила.
Он создал мне мое пространство, а потом стал постепенно осваивать его. Неспешно. Деликатно.
…Все, что сделал он, было, как бы это сказать… Было профессионально. Предполагаю, он занимается аутотренингом. И уж конечно, чувствовался богатейший предыдущий опыт.
Повторяю, все было исполнено идеально. Он отнесся ко мне как хороший музыкант к дорогому инструменту и извлек все звуки, на которые инструмент способен. Я получила должный комплекс ощущений. И отдарила его, чем могла.
Потом я приняла душ.
Потом мы опять выпили шампанского, он был тихо счастлив и доволен, я — абсолютно спокойна.
Я не чувствовала, что изменила.
Получив, повторяю, весь должный комплекс ощущений, не почувствовала, что впервые за долгие годы переспала с другим мужчиной. Что же я чувствовала? Не знаю… Пожалуй, вот: что выполнила некий набор физических упражнений с заранее известным результатом. И — все! Причем никакого желания повторять этот набор не имела, потому что знала: будет то же самое. Абсолютно. Будет все аккуратно, как нужно, как должно. С — положительным эффектом для тела и нулевым эмоциональным результатом.
Чувствовала утомление. Желание побыстрее оказаться дома. Чувствовала Штыро чужим, посторонним и квартиру эту чужой, посторонней. Вдруг запоздалое ощущение брезгливости появилось.
— Спасибо, доктор, — сказала я.
— Это вам спасибо. Мы еще встретимся?
В его вопросе была уже уверенность! Еще бы, он ведь выполнил программу по максимуму, уж он в этом разбирается! Женщине было хорошо, он это знает! Почему бы ей еще не прийти за этим «хорошо»?
— Нет, — сказала я. — Извините, Яков Яковлевич. Нет смысла.
— Почему?
— Все было замечательно. И тем не менее это эксперимент с отрицательным результатом. Который тоже результат. Я не изменила. Вы понимаете?
Штыро был умен. Он понял. Поэтому промолчал. Но после паузы нашел в себе силы пошутить:
— Значит, в выигрыше один я?
— Пусть так. Хотя бы так. Мне это приятно.
— Правда?
— Конечно. А вы гений секса. Просто…
— Не надо объяснять. Я все понимаю. Вам будет очень больно расставаться с этим человеком.
— Ничего. Я перетерплю. И, кто знает, может это все нелепые и необоснованные страхи? А?
Страхи оказались обоснованными.
Через несколько дней на Илью напали в помещении редакции. Накануне вышла статья, где он резко и аргументированно прошелся по весьма влиятельному человеку. Боголей это умеет делать замечательно. Подобные публикации были и раньше. После них раздавались угрожающие звонки, приходили письма подметные, анонимные. А тут просто и грубо, в духе времени: ворвались несколько людей и избили, переворошив все в редакции и найдя материалы, которые послужили основой для статьи.
Илья попал в больницу.
Вот там-то я и встретила Ее.
Я была возле Ильи, сидела на краю постели.
И вошла девушка лет двадцати трех. Посмотрела на Илью и сразу же — на меня. На меня смотрела дольше. И я все поняла.
Илья засуетился, бодро закричал, что все с ума сходят, у него ничего особенного нет, подозревали всякие переломы и внутренние кровоизлияния, но подозрения не подтвердились — и т. д. и т. п.
Он говорил так много, что хотелось попросить его замолчать. Но я дала ему время: пусть, пока говорит, что-нибудь придумает об этой девушке.
Но он не сумел. Растерялся, бедный.
— Это Людмила, — сказал он обо мне. — На ней вся наша редакция держится. А это Ольга. Она…
И замолчал.
— Она просто твоя знакомая, — подсказала я, глядя на девушку почти с любовью. Ох, видела я, не по себе ей было от этого взгляда!
Любишь — терпи! — так в народе говорят.
Но девушка оказалась не робкого десятка.
— Да, — спокойно сказала она. — Просто знакомая. И, можно сказать, поклонница Ильи Сергеевича. Читаю его статьи, восхищаюсь. Высказываю ему свое восхищение, когда он в универмаг мимоходом заглядывает. Я в Центральном универмаге работаю, в парфюмерном отделе. Продавщица. В общем, восхищаюсь. Ему, конечно, приятно, а мне приятно, что ему приятно.
Но надолго ее не хватило. Проговорив это, она поднялась с табуретки, на которую присела (слишком торопливо поднялась), и сказала:
— Я, собственно, мимоходом. Не буду вам мешать. Выздоравливайте, Илья Сергеевич. До свидания.
— До свидания, — вежливо откликнулся Илья.
Она вышла — и даже не запнулась о порог от моего провожающего взгляда. Впрочем, в больничных палатах нет порогов. Жаль.
— Это не та девочка, из-за которой ты дрался? — спросила я очень спокойно.
— Да нет! Она действительно в универмаге работает. Поклонница, в самом деле. Но это ничего не значит.
— Зачем ты оправдываешься, я ведь тебе не жена. И зачем врешь?
— Что я вру?
— Ты дрался из-за нее. Ведь так?
— Ну, так! — раздраженно сказал Илья. — Что тебя еще интересует в моей личной жизни? Ведь ты должна обо мне все знать, по минутам! Да?
— Ты меня с кем-то путаешь. А она мне понравилась. Я рада за тебя.
— Что ты хочешь сказать? Вот женщины! Сами говорят, что ценят человеческие отношения, и сами же на деле не признают, что между мужчиной и женщиной могут быть эти человеческие отношения. Дружба, так сказать.
— Могут быть. Но не у тебя с ней. Я же почувствовала.
— Что? Что?
— Сам понимаешь.
— Ничего не понимаю! Ты мне нужна.
Это были важные слова. Он не врал.
Теперь мой черед. Не врать.
— Да, — сказала я. — Пока еще нужна. Пока, я чувствую, у вас еще ничего не было.
Ничего этого я не чувствовала! Это был блеф. Как бы невзначай я заглянула в глаза Ильи. И увидела с мгновенной радостью: да, не было.
Но в этих же глазах увидела какую-то мысль о будущем и поняла: будет. И продолжила:
— Скоро ты ее приручишь, скоро завладеешь ею, и я больше не понадоблюсь. Ты ведь, как ни странно, честный человек, ты не можешь сразу с двумя.
— Перестань говорить глупости.
— Это не глупости. Все произошло очень вовремя. Девочка появилась как нельзя кстати. Понимаешь, все кончилось. Ты это знаешь, и я это знаю.
— Я ничего не знаю!
— Ты, как все мужчины, боишься правды. Ты, как все мужчины, готов годами мучиться, вместо того чтобы сразу отрубить кошке хвост, а не по частям. Знаешь это выражение?
— Знаю.
— Все кончилось. Истаяло. Лучше уже не будет. И как прежде не будет. Будет только хуже. Оба начнем врать друг другу. Зачем? Не лучше ли закончить именно сейчас, когда я устала…
— А ты устала?
— Не перебивай! Когда я устала, а перед тобой замаячил новый этап в жизни. Разойтись с наилучшими пожеланиями друг другу, сохранив дружеские чувства. Не говори ничего, подумай и поймешь, насколько я права. А я, пожалуй, перейду в другую газету. Не потому, что мне больно тебя будет видеть, а чтобы уж сразу, чтобы не было искушения продолжать взаимный обман.
— А с кем я останусь? Где я такую сотрудницу найду? — Илья пытался перевести все в шутку.
— Поправляйся, дорогой!
Я шла из больницы и думала: все правильно. Я все сказала хорошо. Не он меня бросил. И не я его. Мы действительно просто и элементарно надоели друг другу. Вот и все. Теперь главное: сделать то, что я обещала. Найти другую работу. Завтра же.
Пришло завтра, и я нашла, но не работу, а Ольгу. Это оказалось несложно, не понадобилось даже обходить все три этажа Центрального универмага, парфюмерный отдел был на первом этаже. Я увидела ее издали у прилавка с журналом в руках (покупателей было мало, потому что в этом отделе продавалась дорогая импортная парфюмерия). Я остановилась на минуту. Думала.
Зачем я пришла? Что хочу сказать ей?
Я не знала этого до самого последнего момента, до того момента, когда подошла к прилавку и молча остановилась, глядя на нее.
Она оторвалась от журнала, взглянула на меня равнодушно, как на покупательницу, но тут же взгляд ее изменился.
— Здравствуйте…
— Добрый день! — отозвалась я.
— Хотите что-то купить?
— Нет.
— А что?
— Догадайтесь! — предложила я.
— Извините, я загадками не увлекаюсь!
У нее был вид человека, приготовившегося защищаться. Но я и не собиралась нападать. (Бороться за любовь, блин!) Тем не менее геройство ее оценила, сказав:
— Правильно, девочка, так и нужно!
— Я вам не девочка.
— Ну, извините. Итак, без предисловий. Вы, вероятно, подумали, что я — близкий человек для Ильи Сергеевича?
— Я ничего…
— Дослушайте, пожалуйста! Да, я была довольно долго близким человеком. Но все кончилось. Не вчера и даже не позавчера. Но он слишком добрый, он боится обидеть. Я, честно говоря, этим пользовалась. Хотя могла бы пользоваться и дальше. Но вовремя остановилась. У нас тупик, понимаете? И вы поможете ему выйти из тупика. И мне поможете. Поэтому не берите ничего в голову, он свободен. Понимаете?
— Я не собираюсь помогать ему и тем более вам, — сказала Ольга. — Я не связываю с Ильей Сергеевичем никаких планов!
— Да? Ну, пусть вам так кажется.
— Мне не кажется, я уверена!
— Хорошо, пусть так. Но — в порядке допущения. Если, несмотря на ваше нежелание, у вас что-то получится… Если, повторяю в порядке допущения, вы сблизитесь с ним… То я вас прошу иметь в виду одну вещь. Он, с одной стороны, независимый, гордый человек. Ему кажется, что он поступает так, как хочет он. Но это всегда оборачивается его полной подчиненностью другому. Понимаете? Если вы захотите за него замуж…
— Я замужем, между прочим! — сказала она, машинально опуская вниз правую руку, чтобы не видно было, что у нее нет обручального кольца.
Я не стала ее уличать, только сказала:
— Я тоже, ну и что?
Ольга промолчала.
— Так вот, если вы захотите, чтобы он на вас женился, он женится. Захотите уехать с ним в Москву — он добьется этого. Захотите на Запад — он и этого добьется. Он сделает все, что вы захотите. Но имейте в виду, не пройдет и двух лет, как он начнет тосковать. У него была любовь и, насколько я понимаю, больше не будет. Он — из таких. Я могла бы женить его на себе, я все могла бы и еще могу. Но не хочу.
— И мне советуете?..
— Я вам ничего не советую. Просто он мне пока дорог. У нас больше ничего не будет, я это знаю абсолютно точно. Но он останется дорогим для меня человеком. Я буду беспокоиться за него. И пришла, всего лишь чтобы немного о нем рассказать. А уж как поступать, это ваше дело.
— Я тоже так считаю.
— Вот и славно.
Господи, зачем я все это говорила? Зачем наплела про Илью столько глупостей, выставив его козлом на веревочке?! Обидеть заочно его хотела, показать в дурном свете?
Хотя, с другой стороны, я благородно сообщила ей о его свободе.
Сомнительное, однако, благородство. Я будто торопила события, чтобы подтолкнуть ее к Илье, а Илью к ней, спешила доказать и показать, что от меня что-то зависит, что я — могу!
И все это, как я понимаю теперь, лишь для одного: чтобы не чувствовать, что меня все-таки бросили.
Как ненужную вещь. Ветошь.
И тут кончается эта сказка, а на самом деле присказка, потому что еще одна сказка впереди.
Нет, было еще что-то вроде последней агонии. Илья время от времени подвержен запоям, по сравнению со многими другими — редко и ненадолго. Когда их отношения с Ольгой были в полном разгаре (а я еще работала в этой редакции, чтобы не убегать куда попало второпях), Илья ушел в такой запой.
Позвонил мне ночью, признался в любви. Я не слышала его, не слушала. Мало ли что спьяну наболтает. Но когда узнала, что мать его уехала к сестре в Волгоград, встревожилась. Это уже опасно.
И решила приехать к нему.
Я захотела проверить себя.
Мне хотелось убедиться, что я в кратчайшие сроки все в себе выжгла, остались лишь чувства — родственные. (Да и как им не появиться, за восемь-то лет?!)
Я приехала и застала у него Ольгу. Они ссорились. Они ссорились так, как ссорятся близкие люди. Я хотела уйти, но Ольга опередила меня и ушла первой.
— Ничего, — сказала я Илье. — Милые бранятся — только тешатся.
Запой оказался тяжелым, мне пришлось провести около Ильи несколько суток, регулярно совершая походы за пивом. Я сокращала порции, несмотря на его требования и крики.
Наконец он начал успокаиваться, все больше спал, все меньше пил. И когда очередной день прошел совершенно «сухим», я решила, что его можно оставить одного.
И оставила, а в редакции меня ждала записка: позвонить директору ликероводочного завода «Лидер» господину Мрелашвили В.Н.
Я позвонила и попала, конечно, на секретаршу. Назвала себя.
— Василий Натанович ждет вас, — проворковала секретарша.
— Очень приятно. Но во сколько? И, надеюсь, он предоставит мне машину?
Мне показалось, что секретарша икнула.
— Извините, — сказала она.
Потом слышалась музычка, секретарша опять возникла, голос ее на этот раз стал крайне уважительным.
— Василий Натанович высылает за вами машину, скажите, пожалуйста, куда.
Я назвала адрес редакции.
Через полчаса я сидела в кабинете Василия Натановича Мрелашвили (что ж, бывают сочетания и чуднее) в черном кожаном кресле. Василий Натанович был темноволос, жгучеглаз, довольно молод, сорока еще нет, и на лице его блуждала совершенно невероятная, какая-то почти детская, наивная улыбка, будто он не серьезным бизнесом занимается, а сидит мальчиком на собственном дне рождения и радуется подаркам, которые приносят ему богатые родственники. Жизнелюб, блин! — подумала я.
Он ждал меня не один, присутствовал еще человек, развалившийся напротив меня: некто Фофанов, по кличке, естественно, Фофан. Когда я появилась, он вскочил и насильно облобызал мне руку. Я поморщилась: от него пахло потом, табаком и вином (дешевым). Человек он одиозный. Большой, громогласный, наглый, сменил несколько жен, профессий, решил наконец продвинуться на стезе журналистики, но скоро выяснилось, что он не умеет правильно расставить запятые. Тогда Фофан занялся административным обеспечением газетного бизнеса, выныривая то в одном, то в другом издании (их в нашем городе по пять штук в год открывается и столько же закрывается), упорно при этом именуя себя «свободным журналистом». У него действительно стали появляться статьи. По слухам (непроверенным, но достоверным), статьи за него пишут по очереди молодые способные ребята, которым он чем-то помог в свое время. Это он умеет: устраивать, пристраивать. Но не организовывать. Разные слова и разные понятия.
Василий Натанович, поулыбавшись и откровенно полюбовавшись мною (но опять-таки наивно, простодушно), приступил к делу.
— Евгений Павлович предложил мне интересный проект, — сказал он.
Я невольно стала глазами искать третьего: настолько дико было для меня, что Фофана назвали по имени-отчеству.
— Проект — издавать газету. То есть завод будет издавать. Он узнал, что через некоторое время мне предстоит баллотироваться в депутаты, — Мрелашвили застенчиво и скромно улыбнулся, как бы извиняясь за то, что он такой хороший и перспективный человек, — и говорит, что лучше всего предвыборную кампанию вести через собственный орган. Если сделать его, конечно, интересным. Он берет на себя административные функции, а вас порекомендовал в качестве редактора. Как вы на это смотрите?
Я оценила откровенность и краткость Василия Натановича. И решила отплатить той же монетой.
— Завод не будет издавать газету. Вам нужно платить лишние налоги? Завод будет спонсором, а учредителем станет коллектив редакции. Далее. Кончится избирательная кампания, и мы окажемся ненужными. Поэтому вы предоставляете мне право набрать такой штат сотрудников, который сделает не просто предвыборный орган, а хорошую крепкую газету, чтобы она стала популярной. С легким скандальным демократическим душком, с желтизной. То есть вам придется поиграть в демократа. Вы не против?
— Я и так демократ! — улыбнулся Василий Натанович.
— Далее. Мы сделаем все возможное, чтобы газета если не приносила прибыль, то хоть окупала бы себя. Это и для вас хорошо, и для нас: я хочу, чтобы у сотрудников были высокие зарплаты.
Я назвала несколько цифр, имея в виду себя и еще нескольких людей, которых мысленно уже видела костяком редакции.
Василий Натанович слегка приподнял брови.
— Да, много, — согласилась я. — Но надо отдавать себе отчет в том, что без вашего спонсорства мы рухнем. А вы в любой момент можете или разлюбить газету, или взять да и уехать куда-нибудь в Москву или Америку, чтобы стать долларовым миллионером. Нужно же нам копить на черный день!
— Логично, — сказал Василий Натанович.
— Если вы согласны с этим, то редакция уже через две недели выдаст первый номер.
— Я согласен, — кивнул Мрелашвили.
Фофан было зашевелился, желая встрять, чтобы без него не обошлось. Но я не дала ему слова вымолвить.
— В таком случае еще одно условие: я прошу вас поблагодарить Евгения…
— Павловича! — подсказал зардевшийся Фофан. Бедняга, уж не знаю, чего он ждал.
— Да, Евгения Павловича. Поблагодарить его и отпустить на все четыре стороны. Все газетные проекты, в которых он участвовал, благополучно проваливались. Он болтун и бездельник. У него бывают идеи, но он не может их реализовать. Журналист никакой. И вообще, полагаю, его цель — не газету создать, а стать вашим помощником, когда вас выберут депутатом, в чем я не сомневаюсь.
— Он намекал, — задумчиво произнес Василий Натанович, — что мне нужен будет грамотный помощник.
— Да, но это не он. И не я. Нужно будет — я вам найду.
Фофан, мне показалось, раздувался, как лягушка, та самая, из басни Крылова, которая решила сравниться в толщине с быком. И лопнула.
— Да она сама-то!.. — начал он было, но Василий Натанович поднял руку. Его лицо осталось детским, но на этот раз это был сердитый мальчик. Молча он встал, открыл маленький сейф, достал стодолларовую купюру, подал ее Фофану и сказал:
— Всего доброго, Евгений Павлович. До свидания.
И Фофан взял, конечно же взял деньги! Он хоть и придурок, но не дурак, он понял, что шансов тут у него нет, лучше уж взять то, что дают, а то и этого не получишь!
— Премного благодарен, — сказал Фофан с язвительностью, на которую ни я, ни Мрелашвили не обратили внимания.
И гордо удалился.
Будет теперь искать возможность мстить и гадить мне, подлюка.
Хрен с ним, не страшно.
— С чего начнем? — спросил Василий Натанович.
— С составления бизнес-плана.
— Сколько это займет времени?
— Послезавтра в десять утра он будет у вас на столе.
— Хорошо.
Я встала.
Он тоже встал — воспитанный!
И сказал:
— Вы мне чрезвычайно понравились. И как женщина. Я могу надеяться? В принципе?
— Нет, извините.
— Почему? Вы заняты?
О, эти восточные мужчины, да и мужчины этого типа вообще! Он даже не спрашивает, замужем ли я. Это несущественно. В слово «занята» он вкладывает другой смысл: принадлежу ли я кому-нибудь? Не любовнику, естественно. Василий Натанович и представить себе не может, что если женщина не «занята», то она откажет в любезности попри надлежать ему. Он ведь молод, симпатичен, богат. Он пуп земли!
Во избежание лишних расспросов я сказала:
— Да, занята.
— Жаль, — сказал Мрелашвили. — Но ведь это не навечно?
— Ничто вечным не бывает!
И мы оба рассмеялись, чувствуя свою приятную и здоровую, откровенную подловатинку, без которой и жизнь, блин, не в жизнь!
Через день на столе у него был бизнес-план.
Еще через два дня были обустроены всем необходимым редакционным оборудованием две просторные комнаты в помещении заводской администрации, и в них сидели сотрудники. Половину я умыкнула бессовестно у Ильи, зная их квалификацию, других переманила из самых авторитетных городских газет.
Не через две недели, а через десять дней вышел первый номер (благодаря отчасти тому, что зарегистрировали мы издание с помощью всесильного Мрелашвили буквально в одночасье).
Называется она, извините, «Блин» (я прекрасно знаю, что в провинции существует еще десятка два газет с таким названием, но у нас добавка: «Блин, Лтд»). Подписки, само собой, пока нет, но розница идет хорошо — и прирастает с каждым номером.
Мои ребятки таких окладов никогда не получали и молятся на меня, хотя стервой при этом считать не перестают.
Василий. Натанович роняет при виде меня детские слюни и, кажется, изо всех сил пытается узнать, кем же я занята. Наверное, для того, чтобы сравнить и оценить свои шансы.
В общем, все хорошо. Кроме того, что меня бросили. Или я бросила. Или взаимно. Тоска…
И это еще одна присказка, а сказка впереди.
Но и тут без присказки не обойтись.
Еще когда не было Ольги, эксперимента с Штыро, когда ничего еще не было, а было вроде бы сплошное счастье, но мое шестое чувство уже что-то подсказывало, я попыталась слегка подразнить Илью.
Одним из самых шустрых парней у нас был Антон Дрожжин. Двадцати восьми лет (к моменту нашего расставания с Ильей), с мягким характером (но иногда обидчивый), невысоконький, худенький, умненький и до недавних пор холостой.
Скорее всего, он был вообще неудачлив в отношениях с женщинами. Закомплексован, робок. Чтобы подавить комплексы, перед свиданиями выпивал (так рассказывали), но вместе с подавленным комплексом подавлялось почему-то и желание идти на свидание, и он напивался. Для этого ему хватало всего полбутылки водки (Илья всегда завидовал этому — и тому, что Антон, выспавшись, вставал совершенно здоровый и никогда не продолжал питье).
И вот Антон стал светиться и сиять. Причина выяснилась скоро: нашлась добрая девушка, согласившаяся выйти за него замуж.
Само собой, на свадьбу он пригласил всех, кого только знал: чтобы все ему завидовали.
Свадьба была многолюдной, хоть и бедной, но журналистской братии лишь бы водки побольше, а уж ее то хватало. Через час в помещении рабочей столовки стоял непереносимый гам.
Невеста оказалась похожей на Антона, как родная сестра. И глаз с него не сводила.
А он настолько был переполнен счастьем, что не выдержал и напился. Но уже через час (мне рассказывали, потому что я ушла) появился за столом опять совершенно трезвый и совершенно счастливый.
Прошло несколько дней, он вышел на работу, и я от скуки или от того, что в тот день родимая моя дистония разыгралась, стала подшучивать над ним:
— Это кошмар, Антоша! Ты знаешь, подлец, что мне сердце разбил? Неужели ты ничего не видел?
— А чего? — растерялся, не поняв юмора, Антон.
— А того! Я на него смотрю, смотрю, все глаза просмотрела. Я готовлюсь. Я оставляю его, можно сказать, на десерт, как лакомое блюдо, чтобы закончить с ним жизнь рука об руку, а он берет, подлец, и женится!
Тут он понял, стал самодовольно хихикать. Самодовольство молодожена.
Илья тоже посмеивался, но ему мои шутки не очень по вкусу пришлись, я это видела.
Поэтому, будто черт меня дергал, я изо дня в день твердила о разбитом сердце и т. п. Все относились к этому с должным пониманием: в каждом тесном коллективчике складываются подобные юмористические отношения. Между мужчиной и женщиной или двумя мужчинами. Бом и Бим, Черный клоун и Белый клоун. Это скрашивает будни. Но меня раздражало то, что Антон не желал становиться ни Бимом, ни Белым, к примеру, клоуном, не подыгрывал мне. Тебе умная красивая женщина оказывает честь, так будь же любезен соответствовать, орясина! Нет, не хотел.
И Илью эти шутки никоим образом не дразнили.
И я оставила их.
Потом у Антона родился ребенок, сын, он стал счастливым вообще до неприличия.
А потом я взяла его в свой «Блин, Лтд» чем-то вроде ответственного секретаря (в штатном расписании не было такой должности, в маленьких редакциях вообще все иначе), полагаясь на его аккуратность и ответственность.
И он справлялся со своими обязанностями превосходно.
Ну, теперь, господи благослови, сказка.
Жуткая.
И смешная.
Однажды, заканчивая работу, мы остались вдвоем. Я спросила его о семейной жизни. Он расцвел и начал рассказывать, уснащая повествование нудными подробностями.
А я…
«Позавидовала баба чужому коромыслу, да свое — хрясь!»
Велик могучий русский язык!
Но мое-то коромысло давно уж хряснулось, без всякой зависти.
А в чужом я никакой красивости не видела. Завидовать нечему.
Однако стервозность моя не дремала. Я глядела на Антона (очень похорошевшего, между прочим) и думала: бедняга, тебя, наверно, и не целовали по-настоящему, ты не знаешь, что такое настоящая женщина, вот и тешишься своей женушкой, своей костлявенькой прелестью…
В редакции пить было категорически запрещено (мною), но в запертом шкафу у меня стояло не меньше десяти бутылок новых видов продукции, которые выпускал «Лидер» и образцы которых Василий Натанович всякий раз считал должным преподнести мне. (Естественно, спрашивая при этом: «Все еще заняты?» — «Пока!» — отвечала я.)
Я достала бутылку и предложила Антону хлебнуть с устатку. Он замялся.
— Жена заругает?
— При чем тут жена… Просто… Ты же меня знаешь.
— Знаю. Поэтому больше рюмки не дам. Учись пить.
— Да я в общем-то умею, — сказал он.
И храбро выпил.
Долго ли, коротко, стали мы целоваться. И кто знает, до чего дошло бы при соответствующих условиях. Но в помещении редакции напрочь отсутствовала мягкая мебель (я сама же, кстати, об этом позаботилась). А вариант молодежный — как попало и где попало — это уже было не для меня. Да и порыва такого не ощущалось, чтобы забыть время и место.
Целовались мы с ним довольно крепко и довольно долго. Он на радостях еще рюмочку выпил, и еще, и стал неуклюже по мне руками шарить, одежду с меня тянуть.
— Нет уж, нет уж, ты уже пьян, голубчик, иди-ка домой, а то жена тебя запилит, а я тебе выговор объявлю за пьянство на рабочем месте, — сказала я. И он послушно отправился домой, к любимой жене.
Я же подумала: а не хватит ли беситься?
Не вернуться ли, как говорят, в семью? (Откуда, впрочем, я никогда и не уходила.)
Кстати, мне пришла в голову мысль: используя, так сказать, семейное положение, написать очерк о собственном муже. Ну, конечно, не только о нем, а о цехах оперного театра вообще. И название заранее придумала: «Закулисье». Ведь, в самом деле, о премьерах, певцах и певицах, о режиссерах пишем то и дело, но страшно же интересно узнать, кто делает для обрамления блистательных певцов и певиц все эти колонны, башни, облака, деревья, царские троны и т. п.
Сергей был моим гидом. Он сначала слегка стеснялся своей роли, но потом увлекся и показывал мне все так, как директор музея, например, показывает экспонаты, которые собрал и нашел сам, — с гордостью и любовью. Мы блуждали в дебрях полотнищ, металлических конструкций, деревянных брусьев и щитов. Он безошибочно указывал, из какого спектакля вот эта фиговина или вот эта хреновина, рассказывал, как долго они ломали голову, чтобы соорудить для «Екатерины Измайловой» («Леди Макбет Мценского уезда») хитроумный помост, который служил бы и террасой дома, и мостом, и паромом, с которого злая баба сбросила свою соперницу, сама заодно утопившись. Сергей подробно описывал, сколько хлопот было с креслом старухи из «Пиковой дамы». Режиссер требовал, чтобы кресло ускользало от подлого убийцы Германна — такова была его придумка, — чтобы оно просто носилось по сцене, а он бегал бы за ним и за несчастной старухой. И колесики пробовали и систему веревок, и даже рельсы хотели по сцене незаметно пустить, и вдруг Сергей, думая об этом и дома, увидел старую настольную игру «Хоккей» (он с Сашей еще в нее играл), где фигурки движутся по прорезям. Эврика! На сцену помост, в помосте прорези в самых разных направлениях, вот и все! Сложно, конечно, но эффектно! Режиссер расцеловал его и тут же решил, что не только кресло будет мотаться по сцене, но и карточные столы, и зеркала, и все прочее. Наверное, было занятно, но я этот спектакль не видела, не успела: несмотря на гениальные находки, он почему-то быстро сошел со сцены.
— Он не оперный режиссер был, — объяснил Сергей. — Не за свое дело взялся. Его бы воля, он бы вообще всю музыку убрал, мешала она ему. Ему бы сценографией заниматься, а в голосах он не понимает ничего. Что голоса! Он мизансцену элементарно выстроить не может.
— Ты мне не рассказывал. О том, как ты эти прорези придумал. Почему? Это же интересно!
— Да как-то… Обычная работа, — сказал Сергей.
Обычная работа… Да, он ничего не говорил. Боялся, что мне будет скучно. Но ведь и я ему о своей работе не рассказывала. Знала только, что все мои статьи он читает от строчки до строчки. И наверное, свое мнение имеет. Которым я никогда не интересовалась.
Мы посетили столярный цех, пошивочный, забитый множеством костюмов. Странно было видеть эти костюмы вблизи: роскошное платье королевы выглядело замызганным капотом, на котором грубо масляными красками, елочной канителью и прочей мишурой наляпаны узоры. Изящный фрак оказывался сшитым из крашеной мешковины… Посетили и художников. Там было почему-то пусто, только девчушечка в желтой маечке и шортах (натоплено жарко) рисовала непонятные полосы на большом фанерном щите: синие полосы по черному фону.
— Что это? — спросила я.
— Да фигня, — ответила девчушка. — Просто часть задника. Цветовое пятно с полосками. Пива бы, — сказала она Сергею.
Тот смущенно глянул на меня и торопливо сказал:
— Познакомься, Ксюша, это моя жена. По совместительству, — он хихикнул, — редактор газеты. Хочет о наших цехах статью написать.
— Очень приятно, — сказала девчушка, осмотрев меня с головы до ног.
Я видела, что у них приятельские отношения. Странно приятельские, учитывая, что девчушка моему мужу в дочери годится.
В ней не было ничего особенного — для тех, кто не понимает. Я же понимаю. И увидела в ней ту особенную изюминку, которая для некоторых мужчин привлекательней явной красоты. У нее была короткая стрижка, волосы каштановые, легкие, чистые. Кожа, чуть смуглая от природы, необычайно гладкая. Никакой косметики на лице. Карие глаза, небольшой аккуратный носик, маленькие и чуть припухлые губы темного оттенка и как бы слегка запекшиеся. Фигура не идеальная, но талия тонка и обнажена короткой маечкой. Грудь под маечкой свободна, и два крохотных бугорка сосков четко обозначены. Я-то знаю, как мужчины из-за таких непритязательных с виду девочек могут с ума сходить!
— Что ж ты, в самом деле? — сказала я Сергею. — Сходи за пивом. И мне бутылочку принеси.
— А же две, — сказала Ксюша. — Мне до вечера тут горбатиться.
Сергей ушел.
— Это ваша основная работа? — спросила я.
— Прирабатываю. Вообще-то я в художественном училище учусь.
— И хорошо платят?
— Копейки платят, суки. Но у них тут столовая дешевая, директор молодец, устроил. Это большое дело! Потом я живу черт знает где, с двумя пересадками полтора часа. А тут можно поспать, тепло, особенно когда батареи включили, и утречком не спеша — на занятия.
— А родители не беспокоятся?
— Мамаша-то? Она беспокоится, только чтобы я ей денег подбрасывала.
Я хотела еще кое-что спросить.
Вспомнила, что Сергей не раз задерживался по вечерам (как и я, впрочем). Интересно, только ли работа его задерживала, или он угощал пивом эту девчушку? И только ли пивом угощал?
Тут явилось и пиво вместе с Сергеем.
Мы с Ксюшей стали наслаждаться, а Сергей, непьющий человек, смотрел на нас с истинной радостью, довольный, что доставил нам удовольствие.
И казалось мне, что он еще одному обстоятельству рад: возможности показать Ксюше, какая у него красивая жена, а мне продемонстрировать, как хороша Ксюша.
О чем я?
Кто понимает, тот поймет. Илья рассказывал мне однажды, что, изменяя второй жене, он испытывал странное желание познакомить жену с любовницей. Чтобы любовница увидела, насколько красива его жена, а жена порадовалась, насколько красива любовница. Это довольно типично для мужской психологии, сказал Илья. Откуда что берется — неизвестно. Но типично, он знает. (Может, тут атавистичная полигамность мужчин? Желание держать всех своих женщин при себе одновременно?)
Пиво выручило: хоть легкий, но алкоголь согрел и чуть расслабил, потому что меня, несмотря на жару в помещении, что-то стало знобить.
Вскоре мы ушли.
И дома я вдруг начала ластиться к Сергею. Напрашиваться.
— Может Саша прийти, — с улыбкой сказал он.
— Раньше одиннадцати он не придет.
И у нас произошло то, что происходило обычно не чаще, чем раз в две недели (мне казалось, что Сергею этого вполне достаточно).
Наверное, я удивила его.
То есть точно удивила, хотя он не подал вида.
Главное не это. Не знаю уж, что почувствовал он, но я — впервые с мужем — почувствовала себя женщиной на все пятьсот процентов (потому что сто для меня мало, мне надо не меньше двухсот. До тысячи. Кто понимает — поймет).
Что же, подумала я потом, теперь я мужа буду к этой девчушке ревновать?
Не психоз ли это: к Илье ревную, хоть и задним числом, хоть и знаю, что все кончено (памятью ревную!), к мужу ревную, а теперь еще и по поводу Антона с ума схожу?!
При чем Антон?
Сейчас расскажу.
На другой день после наших жарких поцелуев он вел себя так, будто ничего не случилось. Причем не то чтобы делал вид, что ничего не случилось. Для него в самом деле ничего не произошло! Он принял все как должное!
Теперь я понимаю, что у Антона был просто период перманентной эйфории. Его любит жена. У него родился сын. У него все ладится на работе. И если красивая женщина на него с поцелуями набросилась, что ж поделаешь, перед ним никто устоять не может!
Наверное, лучше всего в этот период, как и советовал невропатолог Штыро, обратиться к какому-нибудь психоаналитику. Но где их, квалифицированных, взять? Сплошные шаманы, экстрасенсы, колдуны. Профессионалы-врачи есть в психушке, но не в психушку же ложиться (а надо бы!).
К Штыро пойти я не могла, он — старый бабник.
И вообще, все вы…
Штыро — старый бабник.
Илья — подлец, и хорошо, что исчез.
Муж — тихий изменщик, сволочь.
Девчушка его — дрань дешевая, убить ее мало.
Антон — козел самодовольный.
Такие «приятные» мысли пульсировали в моей голове, как приливы злой и дурной крови.
То, что было с мужем после посещения театра (статью я почему-то так и не написала), не повторилось.
Более того, я теперь стала бояться сближения, боялась, что он начнет сравнивать меня, пусть и хорошо сохранившуюся (как о старухах говорят!), с Ксюшей, с ее молодой смуглой кожей, тонкой талией, идеальной белизной юных зубов!..
И психоз мой вылился в желание (как когда-то у Ильи) утешить свое честолюбие, показать Антону, что поцелуи только цветочки, а стоит ему ягодок попробовать, блин! — и мы посмотрим тогда, захочет ли он жевать пыльную траву семейного интима!
При этом мне взбрело в голову убить двух зайцев, и вторым был Илья.
Я позвонила ему как-то вечером и сказала:
— Привет, дружище!
— Привет! — обрадовался он моему миролюбивому тону.
— Не выручишь?
— С удовольствием, а что?
— Как тебе сказать… Влюбилась на старости лет.
— Рад за тебя.
— Не сомневаюсь.
— И в чем проблемы?
— Ты прекрасно знаешь, какие у нас проблемы. Не могу нормально встретиться с любимым человеком. У тебя мама все время дома?
Наступила пауза. Я хладнокровно выжидала.
— Послезавтра она к подруге едет на окраину. С ночевкой, — сказал он.
— То есть вечером? Прекрасно! А тебе, надо полагать, есть куда деться?
— Найду, — сухо ответил Илья.
— Спасибо, друг! Часов в шесть можно будет уже прийти?
— Можно.
— Ключ за косяком будет, как всегда?
— Как всегда.
— Спасибо еще раз!
— Не за что!
Назавтра я сказала Антону:
— Приглашаю тебя на именины.
— Чьи?
— Мои собственные, чьи же еще.
— Спасибо. Все будут?
— Кто?
— Ну, из редакции?
— Из редакции только ты. Я не собираю на именины много народу. Просто захотелось тихой компании.
— Ладно. С женой можно?
— Лучше без жены.
— Ладно. А когда?
— Завтра вечером.
Антон замялся.
— В чем дело? Собрались с женой в театр? Намечена генеральная стирка?
— Да нет… Просто она не любит, когда я по вечерам…
— Скажешь: работа.
— Она может сюда позвонить.
(Она действительно задолбала, блин, его звонками, и я бы давно запретила вести по служебным телефонам личные разговоры, если б не знала, что это вызовет у всех бурю возмущения и меня заклеймят неисправимой стервой навечно; люди ж молодые, у каждого сложная личная жизнь!)
— Скажешь, что готовишь материал, который можно сделать только вечером. Ну, о ресторанах, о проститутках, о вытрезвителях, не мне тебя учить.
— Ладно, — сказал он.
И очень кисло сказал, сучонок такой!
Ничего, завтра я собью тебе эту оскомину!
— Разве ты здесь живешь? — удивился он.
— Нет.
— А стол где?
— Вот он. Чем тебе не нравится?
— Нет, в смысле еда там, напитки… А гости где?
— Ты — гость. А напитки и еда — сейчас.
Я достала шампанское и апельсины.
Он понял. Побледнел, бедняга.
А я встала у стены и, скрестив руки, сказала мрачно, печально, безнадежно:
— Никаких именин нет, Антоша. Просто я сдыхаю. Я больше не могу. Вот и все. Принимай, как хочешь.
Я видела: он никак не хотел это принимать.
Антон молчал.
— Ладно, — сказала я. — Выпьем за нашу дружбу и разойдемся.
Сама откупорила шампанское, сама разлила, он выпил, как воду (в горле пересохло?).
И через пару минут заговорил:
— Понимаешь…
Я понимала.
Но, начав на одной ноте, он неожиданно для самого себя взял ноту совершенно другую.
— Понимаешь… Я тоже ведь… Но я представить не мог… Чтобы такая женщина…
Врал как сивый мерин! Никаких сомнений. Просто, подогретое шампанским, в нем проснулось состояние эйфории, куража: ему все удается, перед ним красивейшие женщины стелются, почему же от этого отказываться? Даже не измена, я жену люблю. Это будет только из любопытства. Это все делают. Почему бы и мне не сделать? Один раз. Мужчина я или нет?
Мне казалось, что я читаю его мысли.
А потом…
Прелюдию опустим. Было скучно и хлопотно. С ним, закомплексованным и робким, пришлось изрядно повозиться. Но зато, это я точно знаю, если закомплексованный человек отогреется, расслабится, разойдется, он впадает в азарт, который и не всякому раскрепощенному ведом!
Главное в другом. Главное в том, что этот почти тридцатилетний вахлак со мною впервые стал мужчиной.
Я чуяла это, видела по его изумленным глазам, по всему его ошарашенному и даже какому-то растерянному виду. Что это было? — словно хотел он спросить, когда, отдыхая, лежал на спине и, повернув голову, неотрывно смотрел на меня.
— Поздно уже, — сказала я. — Девять часов.
— Нет, — сказал он, встал и начал пить шампанское из горлышка.
— Да.
— Нет! — сказал он, обнимая меня.
И выпустил из рук только через два часа и пал бездыханный.
Он даже говорить не мог.
И начал засыпать.
— Эй, — сказала я. — Ты что?
— Сейчас, — сказал он. — Пять минут.
Я легла рядом, стала смотреть в темноту.
Медленно рассматривала контуры таких знакомых мне предметов.
Слезы покатились по щекам: я плакала второй раз в жизни…
Утром я проснулась от суматошных беспорядочных звуков. Антон вихрем метался по комнате, одеваясь.
— Амбец! — говорил он. — Я пропал!
— Ерунда. Скажешь, что, исследуя жизнь вытрезвителей, был потрясен картинами свинцовых мерзостей нашей жизни, выпил с горя и сам попал в вытрезвитель. Или у приятеля напился и заснул. Она же знает твою особенность.
— Я ни разу после свадьбы… Где телефон? Есть телефон?!
— Не ори, он перед тобой на столе.
Чтобы не слушать его жалких оправданий перед женой, я пошла в ванную. И была там столько, сколько понадобилось, чтобы дождаться, когда хлопнет дверь.
Потом пообещала себе: во-первых, никогда больше не оказываться в квартире Ильи и вообще избегать с ним контактов. Во-вторых, никогда больше ничего не иметь с Антоном.
Но он стал поглядывать на меня с каким-то… как бы это сказать… С торжествующим, похвалебным видом, вот как. Это точное слово. Мало того, он в присутствии других фамильярничать начал.
И я, пока этого не заметили, тут же решила пресечь. Улучив минуту, когда мы были наедине, сказала:
— Послушай-ка, Антоша. Хватит строить мне глазки.
— Лапушка моя, что с тобой? — сел он на край моего стола.
Ткнув его кулаком довольно грубо (и довольно, кажется, больно), я встала:
— Запомни: ничего не было. Был мой каприз. Если ты кому-нибудь хотя бы слово… Я тебя уволю.
Он стоял с лицом внимательным. Задумчивым. Молчал.
— Что-нибудь неясно? — поинтересовалась я.
— Ясно… Ты все-таки стерва…
— Я это знаю. Дальше?
— Дальше тишина, госпожа редакторша. Разрешите приступить к служебным обязанностям?
— Разрешаю.
— Спасибо. Если вам когда-нибудь еще понадобятся сексуальные услуги, рад буду помочь. Или порекомендую кого-нибудь. У меня есть один приятель, большой мастер этого дела.
Он хамил от злости и обиды. Я его понимала и не стала усугублять, прекратила разговор.
Но вечером этого дня, перед сном, вспоминала его слова, лицо и подумала о том, что я, пожалуй, не так уж хорошо его знаю, как мне казалось.
Параллельно я продолжала терзаться предположениями о девчушке-художнице.
Не то чтобы ревность или… Просто я люблю все знать точно!
Я могла бы напрямую спросить Сергея. Но он ведь никогда не врал. А тут, боюсь, соврет. Зачем же заставлять его это делать?
Я просто хочу знать. Если да, пусть так. Пусть я буду дважды брошенной.
Мне казалось в те дни, что я вообще хочу остаться совсем одна.
Я люблю ходить по городу пешком: быстрыми, легкими молодыми шагами. Женская походка, когда женщина идет быстро, крайне редко бывает красивой. Но у меня красивая быстрая походка. И еще: я люблю, грешна, когда на меня смотрят мужчины, но терпеть не могу уличных приставаний, которые в наше беспардонное время стали обычным делом. Мужчина, пристраивающийся к прогуливающейся женщине (или просто идущей), — это одно, а если он пустится вдогонку за мной, летящей, он будет смешон.
Так вот, случайно или нет (нет, конечно!), мой маршрут часто пролегал мимо оперного театра, по той улице, где служебный вход. Может, невероятное предчувствие, но уже на третий раз мне повезло (если это можно назвать везением): они выходили, Сергей и девчушка. Я резко свернула в сторону, за какой-то автофургон возле магазина, и из-за него стала наблюдать.
Они прошли мимо, мирно беседуя.
Юная гадина заглядывала в его лицо и была целиком — в его словах, жестах, улыбках, взглядах…
На углу — кафе-кондитерская с большими окнами-витринами. Они зашли туда. Я приблизилась, нашла новое укрытие — газетный киоск.
Они встали за круглый столик, будто напоказ мне, прямо, так сказать, по курсу наблюдения.
Что-то едят, пьют кофе и сок. Не спеша. Он говорит, она слушает. (Говорит так, как никогда со мной не говорил!) А потом Ксюша стала что-то рассказывать, смеясь, с увлечением, и я убедилась в том, что в ней действительно есть свое очарование, штучное, не ширпотреб. Он откровенно любовался ею.
Но мне мало было этого, я ждала: может, Сергей за руку ее возьмет или она его. Или он погладит ее по голове, ушко пальцами потеребит, и все будет ясно, и я успокоюсь.
Но не дождалась.
Приятно побеседовав и допив кофе, они вышли и обратным порядком проследовали в театр.
Старший товарищ угостил бедную юную сотрудницу легким десертным обедом.
Я ничего не узнала, но, поскольку без уверенности остаться не могла, решила считать факт прелюбодеяния доказанным. Надейся на лучшее, думай о худшем, говорят. Фиг с два, извините. Спокойней и надеяться на худшее, и думать о худшем.
Живи, как хочешь, мысленно пожелала я мужу. У меня свои заботы.
Примерно через неделю мы с Антоном опять остались вечером одни. У меня был срочный материал, он знал, что мне придется задержаться, и я видела, как он придумывает и себе дело: вот сел за компьютер и что-то начал настукивать, явно ждал, пока все уйдут.
Все ушли, и он тут же приступил к разговору.
— Я хочу найти себе другую работу, — сказал он.
— Зачем? Какую?
— Может, вернусь к Боголею, если возьмет. Или… В общем, поищу.
— Ты не хочешь со мной работать?
— Именно так.
— Я тебя обидела?
— Нет. Хуже.
— Объясни.
Он подумал. И сказал:
— Давай-ка отхлебнем из твоих запасов.
— Опьянеешь.
— Сегодня я не опьянею, — сказал он с такой уверенностью, что я без колебаний достала бутылку новой водки под названием «Форвард», и мы выпили.
— Итак, в чем дело? — спросила я.
— Все очень просто. Я люблю свою жену.
— Приятно слышать.
— Я очень люблю свою жену. И сына.
— А я-то при чем?
— Ты-то очень при чем. И ты это прекрасно понимаешь. Если ты будешь рядом, я буду думать о тебе. Меня к тебе тянет.
— Мне это знакомо. Но зачем же так радикально? Я обещаю, что не буду давать тебе никаких поводов. Это увлечение. Это пройдет.
— Может быть. Но я хочу, чтобы прошло быстрее.
Он выпил еще и грустно смотрел в вечернее окно.
Да нет, даже не грустно, а как человек, с которым стряслась большая беда и который не знает, как с этой бедой справиться. Мне и жаль его стало, и тоже грустно.
— Решать тебе, — сказала я.
— Уже решил. Пока буду работать и искать место.
— Такого человека везде возьмут. Жаль, в зарплате потеряешь.
— Да уж. Ты платишь по-царски. Для семейного человека, сама понимаешь, это важно.
— Плачу не я, а наш хозяин.
— Без разницы.
И он, выпив еще (и совершенно при этом не захмелев!), поцеловав мне руку с необычайнейшей галантностью, ушел.
Меж тем подошла к концу предвыборная кампания, в ходе которой наша газета, естественно, почти вся была посвящена прославлению светлой личности Василия Натановича Мрелашвили.
Его программа, опубликованная нами (и для верности вдобавок висящая листовками на всех заборах), была такова, что на месте избирателей я бы за господина Мрелашвили не голосовала ни в коем случае: он обещал всем все и сразу. Это было такое явное и беспардонное вранье, что стыдно становилось.
— Кто вам текст составил? — спросила я его.
— А что? — насторожился он.
— Грубо. Коряво. Это антиреклама.
— Не беспокойтесь. Составляли люди, которые этим занимаются не первый день — и успешно. Вы разбираетесь в газетном деле, а они разбираются в политике. Они знают, как нужно говорить с народом. Впрочем, это и вам знать не помешало бы, — мимоходом кольнул меня хозяин.
И он оказался прав: его выбрали абсолютным большинством.
(Хотя, убейте меня, до сих пор не верю, что все было сделано чисто. То есть именно чисто сделали, но совсем в другом смысле. Иначе почему все, повторяю, все, кого я мимоходом спрашивала — из тех, кто голосовал по этому избирательному участку, — сказали мне, что они отдавали свои голоса за кого угодно, только не за директора ликероводочного завода со странной тройной национальностью!)
Итак, Мрелашвили стал депутатом, по этому поводу нам всем выдали премии.
А в один прекрасный день я, придя на работу, увидела, что в углу поставлен еще один стол и там сидит… кто бы вы думали? — Фофан! Фофан собственной персоной, да какой чинный! В костюме, с галстуком! Хотя даже издали было видно, что волосы у него по-прежнему сальные, и, проходя на расстоянии двух метров, можно было почувствовать, что потом от него, как всегда, воняет.
Он ехидно поздоровался со мной.
Я, не ответив, круто развернулась — и к Василию Натановичу.
Тот принял меня не сразу: совещался.
Приняв же, задал традиционный свой вопрос:
— Ну что, Людочка, ты все еще занята?
Он меня на «ты» уже звал, по-свойски.
— Василий Натанович, я не понимаю! — сказала я. — Мы же договаривались!
— В чем дело?
— Там у меня Фофан сидит!
— Кто?
— Ну, Фофанов этот!
— Евгений Павлович?
— Павлович, Павлович. Мы же договаривались!
— Не беспокойся, он не в редакции. Просто дефицит помещений. Он мой помощник.
— Вы все-таки взяли его своим помощником? — изумилась я.
— Почему бы и нет? Он обещал мне доказать свои способности. И доказал. Он хорошо помог мне. И, как выражается один мой знакомый, мне нужны люди, на непорядочность которых я могу полностью положиться!
Фраза, конечно, гениальная, крыть было нечем. Я собиралась уйти. Но Мрелашвили знаком попросил задержаться.
— И потом, Людмила Максимовна, — сказал он. — Я не исключаю возможности, что он будет время от времени печататься в газете.
— Хорошо. Но я буду давать его материалы, не меняя ни одной буквы, ни одной запятой!
— Это не ваша обязанность, а корректоров. И они справятся. Но главное не это. Главное: если ты не идешь мне навстречу, почему я должен идти навстречу тебе? Хочешь, завтра же этот самый, как ты его?..
— Фофан!
— Хочешь, завтра же или даже сегодня духу его не будет в редакции, и вообще ты его никогда больше не увидишь? Хочешь?
Я поняла. И сказала:
— Нет уж. Потерплю.
Он помолчал. И сказал уже без тени шутки, на полном серьезе:
— А тебе нравится работа?
— Пока да.
— Ты довольна окладом?
— Да.
Я насторожилась: понимала, что неспроста он задает эти вопросы. Так и оказалось.
— Тебе было бы жаль потерять эту работу и этот оклад?
— Конечно.
— А мне будет жаль потерять такого работника, — сказал Василий Натанович. — Видишь ли, Людочка, я не понимаю, зачем обманывать? Я узнал, ты совершенно не занята. У тебя были отношения с редактором газеты, откуда ты ушла. Потом еще по мелочам. Но в основном ты не занята. Ведь так?
(Это уже Фофан, Фофан поработал!)
— Ну, допустим.
— Зачем же ты обманывала?
— Я замужем, Василий Натанович!
— Ффэ! — сказал он с видом глубочайшей презрительности.
— И еще: почему вы так убеждены, что если я не занята, то должна вас с разбегу полюбить? Может, вы сначала спросите, нравитесь ли вы мне?
— А разве нет? — поразился он.
— Увы. Вы не в моем вкусе. Я люблю толстых рыхлых блондинов, а вы тонкий брюнет.
— Ххе! — оценил мой сомнительный юмор Мрелашвили.
— И даже если в моем вкусе, главное: не нравитесь вы мне, вот и все. И зачем я вам? У вас вон секретарша сидит — и молоденькая, и ноги метровые!
— Ффэ! — сказал Василий Натанович еще презрительней, чем о моем замужестве.
— Вы что, коллекционер? У вас не было такой женщины, как я? Не верю. Я высоко себя оцениваю, но сказать, что у меня необыкновенно оригинальная внешность, не могу.
— Как ты не понимаешь? — сказал Василий Натанович. — Как ты не понимаешь, что бывают человеческие чувства? У меня чувства, ты можешь это понять, нет?!
От волнения у него даже появился акцент, которого я раньше не замечала. То ли грузинский, то ли одесский, то ли вообще рязанский. Но он тут же взял себя в руки. Такие люди всякий разговор ведут, как деловой, и с деловой интонации стараются не сбиваться.
— Ты меня поняла? — спросил он.
— Конечно. Я буду искать себе работу.
— Почему?
— Потому что я не хочу за одну и ту же зарплату быть и редактором газеты, и любовницей ее спонсора.
— Почему за одну? — удивился он. — Две, три, десять! Назови!
— Вы меня покупаете?
Синева его подбородка стала серой.
— Вы меня оскорбляете! — сказал он заносчиво, официально (и опять с акцентом).
— Да? А мне показалось, что вы меня оскорбляете!
Разговор зашел в тупик.
— Ладно, — сказал он. — Идите и спокойно работайте. Будем держаться производственных отношений. Я не подлец какой-нибудь. Я силой женщин не беру.
— Спасибо, — поблагодарила я.
И ушла с тоской, понимая, что это не последний натиск с его стороны.
Что ж, дождусь второго и тут же, как говорят, пятки насолидолю.
Прошло несколько дней.
Работа шла своим чередом.
Раздражал только хохочущий, потный и с вечным перегаром Фофанов. Но хохотал он впустую: мои умные ребятки быстро раскусили его и брезгливо сторонились. Его это не смущало. На мое замечание о том, что у нас в редакции сухой закон, он ответил:
— А я в редакции и не пью, милейшая начальница. Что ж касается моего личного времени, это мое личное дело. Не так ли? И разве вы считаете меня членом редакции? Приятно!
Вскоре на моем столе оказался материал, подписанный его фамилией. Довольно острый, довольно желтый, в духе нашей газеты. И запятые, и буквы все были на месте. Кто ему сварганил эту статью, неизвестно, но придираться я не хотела, да и не имела, в сущности, оснований. Пришлось дать статью в номер.
Антон был грустен, я старалась с ним поменьше общаться. Но не удержалась и как-то в деловом разговоре, между слов, спросила (с искренним сочувствием, клянусь!):
— Ну что, Антоша, полегче? Может, останешься?
— Издеваться изволите? — ощерился он почти со злобой.
— Да нет. Извини.
— Извиняю.
Мне казалось, что в жизни настала черная полоса.
С мужем отношения были отчужденные, он смотрел как-то виновато, и это все больше убеждало меня, что я права в своих предположениях насчет девчушки. Ладно, сама не без греха. Затем: чувствовалась нависшая тень Василия Натановича. Затем: Фофан раздражал необычайно. Затем: сама газетная работа стала вдруг меня утомлять. Мне уже не казалось так весело, как раньше, выпускать желтоватое изданьице с легким налетом скандала.
Затем: Антон.
Да, представьте себе.
Все именно как в сказке: чем дальше, тем страшнее (а дальше будет еще страшнее). С величайшим изумлением я стала понимать, что думаю об Антоне больше, чем хочу И это было не то, что с Ильей, не желание «получить дозу». Думы эти были странные: я злилась на себя, была недовольна собой. Еще недавно хотела, чтобы меня срочно опять любили и чтобы я срочно любила сама. И вдруг четко осознаю: не хочу. Не хочу никакой любви. Не хочу, чтобы меня любили, пусть провалится этот Антон со своей любовью (но с чего я решила, что это уже любовь, а не увлечение?). Не хочу и сама любить (но уж я-то тем более не только не люблю его, но даже и не увлечена!).
Тем не менее, когда он пригласил меня на свой день рождения, я обещала прийти. Ни ему не надо было приглашать, ни мне соглашаться, но вот — вышло так.
В их двухкомнатной квартирке собрались родственники, друзья и редакционный народ в полном составе. Первым делом, конечно, Антон хвастал своим сыном, которого потом закутали и забрали его родители, живущие неподалеку. Потом он хвастал кулинарными способностями своей жены.
Я не видела ее около года и оценила, что она изменилась в лучшую сторону. Не постройнела, но зато появилась небольшая приятная полнота, идущая ей, особенно лицу. На взгляд некоторых, она могла показаться очень даже ничего, и Антон это понимал и этим тоже хвастал. (В том числе, возможно, передо мной?)
Не любя шумных сборищ, я хотела ускользнуть, не прощаясь, через час-полтора. И уже одевалась в прихожей (была осень, ноябрь), но Антон вдруг оказался рядом.
— Я провожу.
— У тебя гости. И что скажет жена?
— Ты ведь не очень далеко живешь, я скоро вернусь. Гости простят. А жена не ревнивая.
— Неужели?
(Мы продолжали разговор уже в подъезде.)
— Да. Даже странно.
— А почему звонит то и дело?
— Просто хочет слышать. Любит.
— Такие обычно ревнуют.
— Она верит мне. Понимаешь? Понимаешь?! — спросил он с каким-то странным нажимом. Будто обвинял меня в том, что его жена ему верит.
— Это разве плохо?
— Плохо! Потому что мне верить уже нельзя! Потому что я уже не люблю ее! Потому что я жить уже без тебя не могу!
Он взял меня за плечи, развернув к себе, прислонив к шершавой стене подъезда. Я чувствовала себя обязанной сохранять спокойствие.
— Ты пьян, — сказала я. — Отпусти.
— Я не пил сегодня ни капли. Знаешь, о чем я думаю все время? Я не из газеты теперь хочу уйти. Я хочу уйти из семьи. Я даже сына уже не так люблю. Понимаешь, что ты наделала? Стерва ты, стерва! — сказал он, первое слово — с ненавистью, а второе — задыхаясь и целуя меня в шею.
— Не надо никуда уходить. У нас ничего не будет.
— Мне все равно. Будет или не будет, я уйду. А там посмотрим.
— Зачем? Я-то не уйду из семьи. И любовницей твоей не стану. Зачем уходить?
— Потому что не могу. Потому что боюсь ее возненавидеть, а она ни в чем не виновата!
Я торопливо думала: что же делать? Как отговорить этого сумасшедшего? И не придумала ничего лучше, чем предложить:
— Послушай… Давай встретимся завтра вечером и все обсудим.
— Хорошо, — с готовностью сказал он. — Только не в редакции!
— А где?
— Это не проблема. Завтра вечером?
— Да. Но обещай, что ты до этого не наделаешь глупостей.
— Обещаю. Я люблю тебя.
Я промолчала.
Я говорила уже, что плакала два раза в своей взрослой жизни?
Скажу еще: за всю взрослую жизнь у меня ни разу не было бессонницы. При всей моей дистонии, которая, как ни крути, невроз.
Невроз неврозом, а снотворного на крайний случай глотнешь, и через полчаса утягивает в сон. На меня лекарства этого рода вообще сильно действуют.
Так вот, после дня рождения Антона и после странного разговора в подъезде мне не помогли три таблетки элениума. Хоть глаз коли. Десять, сто, тысячу раз я мысленно слышала его фразу: «Я без тебя жить не могу!»
Я вспоминала то, что было раньше со мной.
Истерическое желание завладеть Спицыным.
Эксперимент с Яковом Яковлевичем.
Спокойное понимание, что Сергей будет прекрасным мужем, семейная любовь к нему.
И самое сильное: отношения с Ильей.
Кажется, Илья был единственным, кому я могла сказать: «Я без тебя жить не могу!» Нет, не то. Теперь, пожалуй, я эту фразу — задним числом — сформулирую иначе: «Я без этого жить не могу!» Это, конечно, не только, так сказать, интим, это — Илья, но Илья не весь, а только какой-то своею частью. Я вспомнила, что у нас были сугубо рабочие отношения — и собственно секс. И почти не было: просто поговорить. Поговорить ни о чем. Или просто помолчать. Ни о чем. Просто чувствовать радость от того, что — рядом. Или даже так: от того, что — есть. Где-то.
И я со страхом понимала, что не было у меня в жизни: «Я без тебя жить не могу!» Без тебя — во всех смыслах. Со страхом — потому что именно это надвигалось на меня с какой-то фатальной неотвратимостью. Без участия моей воли и даже против воли в темном пространстве бессонницы роились нелепые сюжеты. Вот Антон уходит от жены, она в ужасе, кончает с собой, ребенок — сирота.
Чушь, бред! Надо заснуть.
Пытаюсь.
Вместо этого картинка: я говорю Сергею, что ухожу от него, и прошу проследить за сыном до совершеннолетия. (А потом, мы все равно не вольны что-то решать за него.) Сергей взбирается на колосники над сценой и прыгает оттуда с высоты пятиэтажного дома. Насмерть.
А вот совсем другая картинка, в полудреме: я в свадебном наряде, рядом Антон в черном костюме. И какая-то старуха шипит: «Ты почему в фате? Тебя нельзя в фате!»
Картинка еще нелепей: я рожаю ребенка, ему сразу же — года три или четыре, и мы идем по осеннему парку, я, Антон и наш сын между нами, он повисает на наших руках, мы бежим, несем его (эта игра называется «гуси-лебеди полетели», мои родители играли со мной в эту игру; надо, кстати, навестить их).
И тут же картинка: мы с Антоном едем к моим родителям и остаемся там, а потом вообще уезжаем в деревню. Он обрастает бородой, становится пчеловодом. А я дою коров.
Мне даже смешно стало. Сергей проснулся:
— Ты что?
— Кашель что-то…
— Простудилась?
— Да нет…
— А почему не спишь?
— Я спала. От собственного кашля проснулась. Я сплю.
— Ага…
Заснула я лишь под утро.
Потом был муторный рабочий день с поглядыванием на часы.
Антон подошел в конце дня и тихо, конспиративно сказал, что ждет меня через двадцать минут у перекрестка, у машины, у белой «Волги».
— Чья машина?
— Не важно.
Через двадцать минут я была там. Он молча распахнул дверцу, я села сзади, он впереди.
Около получаса мы ехали молча. У шофера был тоже какой-то конспиративный вид.
Приехали. Сергей повел меня в типовой пятиэтажный дом, и вскоре мы оказались в типовой однокомнатной квартире. Там было пусто и какой-то нежилой воздух. Мебель: старый платяной шкаф, письменный стол, кресло, диван-кровать. Все. Даже штор на окне нет.
— Квартира твоего друга? — спросила я.
— Нет. Моя. В некотором смысле.
— В каком именно?
— Снимаю.
— С каких пор?
— Уже неделю. Ты думаешь, я болтал? Я собираюсь уйти сюда жить.
— Господи, ты опять! Зачем тебе это? Послушай меня. Я много в своей жизни врала. Ну, не то чтобы врала. Играла, что ли. Или даже не играла… Увлекалась. В общем, не знаю. А сейчас не хочу. Ты понимаешь, что в наших отношениях не может быть середины?
— Я ничего не понимаю. Я-то тебе не нужен.
— Ты мне нужен.
Он сел.
— Ты мне нужен, и это самое страшное. Я вдруг поняла, что не могу и не хочу начинать жизнь сначала. А у нас с тобой может быть только так. Мы не сможем просто встречаться и заниматься любовью.
— Я-то уж точно не смогу.
— А я думала: смогу. Теперь знаю: не смогу. С тобой не смогу. Ты не такой. Мне захочется засыпать и просыпаться с тобой. Готовить тебе завтрак. Мне, блин, уже сейчас этого хочется. Мне уже ребенка от тебя хочется родить, ты представляешь?!
Он посмотрел на меня с изумлением, но я и сама изумлена была, потому что собиралась говорить совсем другое, но то, что говорила теперь, было чистой правдой (а не порождением бессонницы и тех полуснов, которые мне грезились).
— Послушай дальше, — продолжала я. — Я на семь лет старше тебя. Это не так много — сейчас. Но потом мне будет сорок семь, а тебе сорок. Я рухну. Я похожа на маму, она свеженькой была до сорока, а потом буквально за пять лет именно рухнула. Лицо в морщинах, кожа на руках обвисла, варикоз узлами на ногах… Наследственность!
Он сделал жест, я выставила ладонь вперед.
— Дослушай! Если я рожу тебе ребенка, а я предвижу, что это будет, мне придется сидеть с ним, а тебе работать и зарабатывать, а по нашим временам сам понимаешь, каково это. А ведь у тебя алименты будут. Мы впадем в нищету. Прости, что я об этом говорю, но я баба прямая. И это еще не все! Я вдруг поняла невероятную вещь: со мной можно жить только тому, кого я не люблю.
— Не понимаю.
— Я сама не понимаю. Знаю только, что это точно, а почему так — потом пойму. И еще!
— Неужели еще что-то? — нашел он силы усмехнуться.
— Да. Даже если не будет ребенка, даже если будет, как это называется, гражданский брак, у нас, прости еще раз за прямоту и грубость, неравное положение. Я твоя начальница.
— Я уйду из газеты.
— Я умнее тебя.
Он рассмеялся, и я невольно рассмеялась тоже. И попыталась объяснить:
— Да нет, я понимаю, что, может быть, мне это только кажется, но я, видишь ли, слишком привыкла к этой мысли: что я умница, что я лидер. Короче говоря, у нас будет не жизнь, а ад. Мы начнем мучиться с первого же дня. Будет год, от силы два постоянных мучений, боли и…
— И любви тоже, — сказал он. — Хоть сколько. Иди ко мне. Я жить без тебя не могу.
Я подошла к нему.
Он встал, обнял меня. И ноги мои ватными сделались, голова закружилась. Но руки были еще крепкими, и я оттолкнула его.
— Не надо! Поверь мне, я впервые вот так… Нам обоим будет лучше! Давай уедем отсюда!
— Машина ждет.
Мы спустились, машина действительно стояла у подъезда.
Я села, а он остался.
— Ты что?
— Я не смогу сегодня туда. Я все скажу. Не выдержу.
— Что ж… Господи, как это все!.. До завтра.
И конспиративный шофер отвез меня домой.
И опять была бессонница, результатом которой явилась твердая мысль, что я все сделала правильно. Пусть плохо, пусть больно, но было бы еще хуже и больнее. И еще: сейчас мне плохо и ему. А было бы плохо: его жене, его сыну, да и моим, пожалуй, тоже. Хотя, кто знает, может, Сергей вздохнет с облегчением. И уйдет к своей девчушечке.
Кстати, странный вид его — виноватый — в то утро вывел меня из себя.
Саша еще спал, но я все-таки говорила негромко. И очень мягко.
— Милый Сережа, — сказала я. — Нет сил смотреть, как ты терзаешься. Если у тебя романчик с этой твоей Ксюшей, ну и что? Такова жизнь, все бывает. Ты только скажи: серьезно это или эпизод?
Он воззрился на меня с непередаваемым выражением лица.
— При чем тут Ксюша? Она тут совсем ни при чем! Ну ты и сказала!.. Если я это самое… Ну, как ты говоришь: терзаюсь… Да нет… Просто неприятно. Но по другому поводу.
Настал мой черед удивляться.
— Это по какому еще?
— Понимаешь, звонит кто-то каждое утро, когда ты на работе, а я еще…
— Мужским голосом?
— Нет. Женский, хихикающий. Противный. Ну и всякие глупости…
— Какие? Не мнись ты, ради бога!
— Ну, что у тебя там отношения…
— Где — там? С кем?
— Ну, с сотрудником. Да я не слушаю, только первый раз выслушал от растерянности. Ясно же, что какая-то твоя подчиненная, которую ты обидела. Сама рассказывала, что одна даже плакала из-за тебя.
— Не одна. И что еще?
— Говорю же: не слушаю, бросаю трубку. Она начинает рассказывать какие-то подробности… Ну, явное вранье, даже по голосу слышно.
(А если нет? — задала я ему мысленный вопрос. Но только мысленный.)
— Ладно. Разберемся, — сказала я.
— Не надо разбираться. Не надо вообще обращать внимания. Можно даже телефон отключить на время.
— Письма будут посылать.
— Читать не обязательно.
— Значит, ты из-за этого?
— Ну да. Но ты не расстраивайся.
— Я постараюсь.
Я ехала на работу и думала: Фофан. Это Фофан с помощью какой-нибудь своей подружки. Больше некому.
Но поди докажи!
Входя в редакцию, я взглянула на Фофана с такой ненавистью, что другой на стуле бы подскочил.
А он простодушно улыбнулся толстым лицом, словно я комплимент ему отвесила. И сидя поклонился:
— Здрассссти, уважаемая!
Все катилось снежным комом. Вслед за мной появился Антон. Видно, что невыспавшийся. Небритый.
Звонки в редакции постоянно. И вот один из них, я беру трубку. Молчание.
Говорю:
— Слушаю вас!
Только после этого возник голос. Женский. Торопливый.
— Здравствуйте, мне редактора, Людмилу Максимовну.
— Это я.
— Здравствуйте, только ничего не говорите, это Нина, жена Антона. Ничего не говорите, чтобы он не понял. Я из проходной звоню, вы можете выйти?
— Да, конечно.
— Очень вас прошу. Вы не думайте, я не скандалить…
— Хорошо, хорошо.
Я положила трубку и встала.
Антон, на протяжении всего разговора смотревший на меня, спросил:
— Кто?
— Да жалобщица. Принесла слезный крик на несправедливость властей.
Это было правдоподобно. Не перевелись еще люди, которые пишут в газеты с надеждой о помощи. Даже нам, несмотря на название и желтизну.
Но в глазах Антона было что-то странное. Любящие люди становятся просто патологически чуткими. Как бы не увязался за мной. И я сказала:
— Пожалуйста, глянь мой материал. У меня глаз замылился, ничего не соображаю.
Он кивнул и взял листы с моего стола.
Вид у жены Антона был такой, будто это я иду к ней разбираться по поводу украденного мужа, а не она пришла ко мне. Смущенно и тихо Нина попросила меня отойти в сторонку.
У подоконника, глядя в окно, мы говорили. То есть говорила она.
— Я просто посоветоваться, — сказала Нина. — Не знаю, с чего начать… Знаете, я еще на свадьбе вас заметила. Помню, подумала: вот такие женщины мне нравятся. Энергичные, волевые, красивые. Я не такая. А потом Антон рассказывал о вас. Он вами восхищался всегда. Он же знаете какой, он все рассказывает. Он очень искренний. Он такой человек вообще… Вы же знаете. Когда мы поженились, я просто не верила. Думаю: надо же, повезло!.. Нет, вы не думайте. У меня комплексов нет. Просто я трезво себя оцениваю. Мы как-то не умеем. В смысле вся семья. Не умеем, ну… Удержать или… Бабушка одна осталась, мама одна прожила. Я подумала: не может быть, чтобы я исключение. Я даже быстрей ребенка родила, чтобы успеть. Родила — и счастлива. И вот чувствую: он не говорит чего-то. Я сразу подумала о вас. Я хотела сама ему сказать, чтобы он… Но я не знала, что это. Может, просто. Ну, как бывает. На месяц, на два. Увлечение. Бывает ведь?
— Да, — выдавила я.
— Ну вот. Мы современные люди. Я готова: совсем так совсем. На время, так на время. То есть на время, а потом совсем. Потому что я не сумею. В общем… Сегодня ночью его не было. Он и раньше один раз дома не ночевал. Но сегодня не так. Даже не позвонил. А потом кто-то звонит рано утром. Говорит: ваш муж с этой… С вами, в общем. И даже адрес назвали, где он квартиру снял.
— Женский голос?
— Да.
— Хихикающий такой?
— Не помню. Да, вроде, какой-то… смешливый. Я все это к чему. Вы скажите Антону, пусть он не скрывается. Не хочет со мной говорить — не надо. Пусть скажет, когда мне из дома уйти, чтобы он вещи взял. Я не хочу никого силой… Понимаете?
Сказав, она подумала, вздохнула и вымолвила:
— Ну, вроде все.
Это дико и нелепо звучит, но я любовалась этой женщиной. В ней не было жалостливости, униженности, обиды, оскорбленности, ничего подобного не было. В ней была глубокая, трагическая (какая, казалось мне, только в книгах бывает), гордая безнадежность.
Я, кстати, давая женщинам оценку как женщинам (то есть возможным соперницам, их внешности, манерам и т. п.), в сущности, не применяла к ним мерок, так сказать, общечеловеческих. То есть слушайте внимательно: я женщин за людей не считаю. (Это не совсем правда, но я — для простоты.) И это не только таким стервам, как я, свойственно, а большинству представительниц прекрасного пола. И между прочим, феминистки, если они разберутся в себе, поймут, что не против мужиков их борьба направлена, а в первую очередь против женщин же, тех, которые желают быть только женщинами и ничем более. А также против тех женщин, которые женщин за людей не считают. (Впрочем, мне кажется, сами феминистки втайне таковы.)
Короче говоря, если до этого я, оценивая кого-то, могла снисходительно сказать: «Красивая женщина!», то с Ниной был первый случай, когда я, глядя на нее, мысленно сказала: «Красивый человек!» Настолько неподдельным, цельным все было в ней. И при унизительности ее положения чувствовалась внутренняя несгибаемая сила. Если б она захотела, я уверена, она бы меня в порошок стерла, а мужа приклеила к себе намертво. Но она не хочет! Вот она смотрит на меня (в блуждающие мои глаза!) своими внимательными мудрыми глазами (а девочке и двадцати трех, кажется, нет!) и прекрасно понимает, что одно ее слово: «Отойди!» — и я отойду навсегда, навеки. Не хочет. А с мужем ей и того не надо, поживет один, без нее, месяц-другой — и приползет на коленях… Не хочет. Своими руками устраивает чужое счастье. Лишь бы ЕМУ было хорошо. А она… Она — сильная.
Я молчала. Я не знала, что сказать. Нина выше меня, она сможет без него. А я не смогу. Вот сейчас поняла, когда потребовалось четко и точно решить. Ангелу — ангелово. Это ей. А стерве — стервово. Это мне.
И мое молчание ей все объяснило.
— До свидания, — сказала Нина. И ушла.
Не знаю, какое у меня было лицо, когда я вернулась, но Антон тут же подошел:
— Она была?
— Да.
— Что говорила?
— Что ждала этого. Чтобы ты забрал вещи, только предупредил, чтобы ее не было.
— Святой человек.
— А мы сволочи.
— Да, — согласился он совершенно серьезно.
— А может, не нужно?
— Ты как хочешь. А я — бесповоротно.
— Дай хотя бы неделю. Буду приезжать к тебе, но останусь пока еще дома. Все-таки муж, сын… Понимаешь?
— Понимаю.
В тот же день, так уж повезло, я проходила мимо стола Фофана, отлучившегося покурить (курить в комнатах я тоже запретила), когда зазвонил телефон. Его, фофановский, телефон, как помощника депутата. Я взяла трубку без всякой задней мысли, машинально. Игривый девичий голос закричал:
— Евгень Палыча, пожалста!
Я оглянулась на дверь:
— Он вышел.
И заговорщицким тоном задала идиотский вопрос:
— Это вы?
— Кто?
— Дело в том, что Евгений Павлович просил вас дать мне телефон, по которому вы утром звонили.
Ладно, щас, — отозвалась дура, не сообразив, почему это Евгень Палыч какой-то женщине просил дать этот телефон, почему сам не дал? (А я тоже хороша! — не могла ничего умней придумать.)
Но веселая девушка уже назвала мне номер (достала, наверно, бумажку, где он записан).
— Спасибо, — сказала я.
Телефон был — Антона.
— Эй! Эй! — завопила вдруг девушка. — А вы кто?
— Конь в пальто, — сказала я и повесила трубку. Через несколько секунд телефон зазвонил опять, я ножницами перерезала провод (слегка ударило слабым телефонным током). Никто этого не заметил. Я ждала Фофана. Ждала у двери стеклянной выгородки, которую мне на днях соорудили: получилось что-то вроде кабинетика.
Он явился.
— Евгений Павлович, на минуточку! — приветливо позвала я его.
И пропустила его мимо себя в кабинет. К обычному запаху пота и перегара добавился отвратительный никотиновый дух.
Я закрыла дверь.
— Чего изволите? — лучезарно улыбнулся Фофан.
— Изволю тебе в морду дать.
И я дала — кулаком, изо всей силы. Он схватился за щеку:
— Так… И за что, интересно узнать?
— Не знаешь?
— Понятия не имею.
— Тогда еще.
И я еще раз его ударила в то же место (он по неосторожности руку уже убрал).
— Так знаешь или нет?
Я стояла перед дверью. Он понимал, что просто так я его не выпущу, готовая на все вплоть до безобразной взаимной драки. Он понимал, что это ему ни к чему. Будет скандал, я начну кричать и все выкричу, и коллектив его поступков правильно не оценит. Вернее, оценит именно как надо.
Но и прямо сознаться он не мог.
— Сволочь, — сказал Фофан. — Сука.
Этого было достаточно. Это было, в сущности, признание.
— Если ты еще посмеешь лезть в мою жизнь, я найду людей, и тебя кастрируют! Понял?
— Людей и я могу найти! — пробормотал он, подставляя рожу к зеркалу на стене, чтобы посмотреть, насколько заметны оставленные мною следы.
Я рассмеялась, отошла и пихнула его к двери, наподдав ему (не без отвращения) ногой под жирный зад, пожалев, что у меня туфли не на шпильках.
Я смеялась потому, что представить не могла, чтобы Фофан и впрямь кого-то мог найти: кто захочет иметь дело с обалдуем, продажность которого всем известна?
Возможно, это были самые счастливые и самые страшные вечера в моей жизни. Несколько вечеров подряд.
На работе мы с Антоном, словно нарочно (то есть и впрямь нарочно), сторонились друг друга, старались общаться только по необходимости. Потом он уходил, а чуть позже и я. Встречались на трамвайной остановке, но трамвая ждать терпения не было, хватали частника или такси.
У него сохранялся неуют снимаемого холостяцкого жилья, он не обзавелся даже телевизором, даже магнитофоном. Только пару десятков книг привез и сказал мне, что никогда не читал так много, как в эти вечера (после моего ухода).
И мы были счастливы.
И нам было тошно просто до физической почти тошноты (по крайней мере мне). И мы старались этого друг другу не показать, но, конечно, чувствовали.
Это был, как назвал один современный автор свою книгу, какой-то «бесконечный тупик». (Я даже взяла журнал с этим самым «тупиком», но прочла только первые страницы: не про меня и не для меня.)
Каждый вечер был пропитан ощущением безвыходности, конца.
Но приходил другой день, другой вечер, и все начиналось сначала.
Как-то я спросила его:
— Ты собираешься снять новую квартиру?
— Почему? Пока этой доволен.
— И надолго?
— Не знаю. Может, на год. А что?
— Тебе не хочется ничего тут сделать? Чтобы она выглядела хоть чуть-чуть твоей, а не гостиничным номером?
— А тебе?
Что ж, каков вопрос, таков ответ. Я назвала эту квартиру гостиницей, и я же сама к ней так и относилась. Это был недобрый знак.
Но мы не могли без этих встреч, и это было не то, повторяю, что с Ильей, не получение «дозы», а зависимость более сложная. Если свидания с Ильей кончались умиротворением, покоем, то свидания с Антоном все чаще — какими-то глупыми ссорами, взаимным недовольством, упреками (за которыми громоздился взаимный упрек самый странный и самый больной, не упрек, а крик: «Господи, зачем мы друг друга встретили?!»).
Не было выхода, хотя выход был: прекратить все это.
Но тут сказка кончилась — потому что все до этого происшедшее можно считать именно сказочкой, пусть даже и страшноватенькой.
Все, что было до этого, включая, блин, богатые мои любовные переживания, показалось мне такими пустяками, такой ерундой в тот день, вернее, в те сутки, когда сын Саша не ночевал дома (такого раньше не случалось без предупреждения, да и с предупреждениями всего раза два), а утром нам позвонили и сообщили, что он задержан за наркотики. Сказали, в каком райотделе милиции находится. Сказали, что, поскольку он несовершеннолетний, мне, как матери, необходимо срочно явиться (будто я собиралась отказываться!). Лишь положив трубку, я сообразила, что не разузнала подробностей. И, лихорадочно одеваясь, наскоро спрашивала Сергея:
— Что такое — за наркотики? За распространение? За употребление? Но ведь, кажется, за употребление не задерживают, не судят, не сажают в тюрьму?
Сергей пожимал плечами: он знал об этом еще меньше меня.
С сыном мне не дали увидеться, направили к старшему инспектору по делам несовершеннолетних. За дверью с соответствующей табличкой, в тесном кабинете за столами, прижатыми друг к другу, сидели две довольно молодые женщины. Они были тоже инспекторы, но не старшие, старший подойдет вот-вот.
Это «вот-вот» длилось два часа.
Я терпеливо ждала в коридоре.
Опять зашла в кабинет:
— Когда же он, извините, будет?
— А вы по какому, собственно, вопросу? — спросила полная жидковолосая брюнетка с рябым лицом.
— Сына у меня задержали.
Я назвала фамилию.
— Так вам ко мне! — недовольным голосом сказала брюнетка, будто я виновата в том, что она сама сразу не удосужилась меня спросить. И достала какую-то папочку.
Сесть не предложила. Я села сама на скрипящий стул возле ее стола.
Вид у меня был заискивающий, косметику я всю перед выходом из дому смыла, чтобы выглядеть как можно более непритязательно (но, конечно, прилично!).
— Вроде нормальная мамаша, — сказала инспекторша. — А сын…
— Что — сын?
— Вы не спешите. По порядку все. У вас семья полная?
— В каком смысле?
— Ну, отец в наличии?
— В наличии. Хороший отец. Не пьет. Собственно, отчим, но давно. Как отец. Не пьет и… Я, сами понимаете, тоже. Все-таки журналистка.
— Журналистка — это ничего не значит. И журналистки хлыщут, и фигуристки, — усмехалась инспекторша, переглядываясь с напарницей.
Мне казалось, что она нарочно оскорбляет меня, но я поклялась: терпеть. Молчать. Слушать.
— В общем, сына вашего задержали в группе, в притоне, доказано употребление наркотиков, а именно героина.
(Какие-то газетные статьи мелькали у меня в памяти, которые я читала и даже правила, поскольку и у нас в газете что-то было, но я не вникала: не моя тема! И ничего толком про это не могла вспомнить, кроме одного: героин — это серьезно. Это шприцы и иглы.)
— То есть он кололся?
— Нет, нюхал! — иронически высказалась инспекторша.
Ее напарница, пожалевшая меня или просто любящая точность, сказала:
— Бывает, и нюхают.
— А он кололся. Доказано! — стукнула ладонью по папке моя инспекторша.
— Уверяю вас, — сказала я, прикладывая руки к груди (не жест мольбы, нет, просто сердце страшно заколотилось), — уверяю вас, это наверняка случайно. Он никогда… Он прекрасно учится… У него прекрасные друзья… Это случайно.
— Ага, — согласилась инспекторша. — Насильно вкололи. Нет, мамаша, мы-то знаем: предлагать, да, предлагают, но насильно мало кому колют. Только с собственного согласия.
Я заплакала.
Дали стакан воды.
Зубы лязгали.
Кое-как успокоившись, я спросила:
— Что же теперь?
— Да не убивайтесь вы очень-то, — сказала сердобольная напарница моей инспекторши. — Если раньше замечен не был, поставим на учет. Ну, может, на учет к наркологу тоже. Будем наблюдать. С вашей помощью.
— То есть его отпустят? Отпустят?
— Отпустят, куда он денется, — сжалилась и моя инспекторша. — Сейчас старший придет, оформим все до конца. Может, направление к наркологу в самом деле дадим. Пока подождите в коридоре.
Я встала, и тут стремительно вошел мужчина какой-то фельдфебельской внешности, глядящий косо, не на человека, а вбок и вниз. Он взял папку с делом моего сына. Коротко спросил:
— Мать?
— Да.
— Пойдемте.
Мы пошли по длинному коридору, в конце его он достал ключ, открыл дверь и впустил меня в пустую крошечную комнатку: стол с телефоном и стул напротив него. Кабинет для уединенных разговоров (допросов!).
Бросив на стол папку, он достал из стола газетную вырезку большого формата, положил ее передо мной:
— Изучайте пока.
А сам взялся названивать и говорить с кем-то невыносимо бодрым и веселым голосом.
Крупный заголовок: «О наркотических средствах и психотропных веществах. Федеральный закон».
Изучать я его, конечно, не могла. Почему-то сразу бросилось в глаза:
«Статья 51. Ликвидация юридического лица в связи с незаконным оборотом наркотических или психотропных средств».
Слово «ликвидация» будто ударило.
Туман застлал все.
А он все говорил и говорил, смеялся и смеялся.
Наконец угомонился.
— Изучили?
Я молча вернула ему вырезку.
Он аккуратно сложил ее и, откинувшись на спинке стула и глядя по-прежнему косо, сказал:
— Плохо дело!
— Что? Что?
— Да то! Много неприятностей у вашего сынка может быть. Если бы просто кололся! Есть свидетельства и о распространении, то есть продаже, и хранение как факт. За это и срок может светить!
— Вы что? Какой срок? Он же несовершеннолетний! И ваши женщины мне сказали…
— Это не женщины, а сотрудницы! — поправил фельдфебель. — Потом, вашему сыну уже шестнадцать, а с шестнадцати ответственность совсем другая. Несовершеннолетний! Для несовершеннолетних что, думаете, тюрем и колоний нет? Еще как есть! Или, думаете, он убил, ограбил — и гуляет, потому что несовершеннолетний?
— Нет, но откуда это все? Распространение, хранение! Где он мог их хранить?
— Да хоть в собственной куртке. Вы карманы его проверяете?
— Нет, конечно.
— «Конечно»! И зря, что конечно!
Я сдержала себя, сказала:
— Послушайте, я уверена, это случайность. Пожалуйста, вызовите его сюда, и он все расскажет. Всю правду. Он никогда не врет мне.
— Уже рассказал. И другие рассказали. Одна компания. И ваш там чуть ли не главный. И героин, и все прочее. И прекурсоры! — выделил он, явно гордясь тем, что знает такое мудреное слово.
— Мало ли что на человека можно свалить! Он тихий, абсолютно безобидный, вот на него и валят.
— Все вы так, родители, о своих детях думаете. А на деле: подонок на подонке!
И только тут кончилось мое терпение. Голосом, нажимом, интонацией первых же слов я заставила фельдфебеля смотреть не вкось, а на меня.
— Вам не кажется, что мы тратим время впустую? Вы не сказали мне ничего конкретного! На каком основании вы его задерживаете? В чем конкретно его подозревают или обвиняют? Где протокол допроса? Почему допрашивали без родителей? (Откуда-то я вспомнила, что так вроде бы положено.) Почему мне не разрешают его увидеть? И почему, наконец, вы говорите со мной так, будто я преступница?
Фельдфебель и впрямь перестал косить. Сам он, видимо, орать привык, но от других подобного отношения к себе, уважаемому, стерпеть не мог.
— Все сказали? — спросил он.
— Нет, еще не все. Но остальное я буду говорить уже не вам!
— На здоровье!
Фельдфебель поднялся, чуть не отшвырнув стул, и вышел, оставив меня в совершенно идиотском положении.
И тут же, моментально! — недавний гонор слетел с меня. Я выскочила из кабинета и побежала за ним по коридору:
— Извините! Но поймите, я мать! Скажите хотя бы, когда его можно увидеть?!
Он молча двигался вперед. Вдруг остановился, с кем-то заговорил. Заулыбался! Стал ржать! Анекдот, что ли, ему рассказали? (Я не слышала, потому что не могла слышать ничего, что не касалось моего сына.) Мне дико было это: как может человек в такой ситуации улыбаться и даже смеяться? Как может не чувствовать боли?
Я стояла рядом.
Он освободился.
Я встала перед ним (руки заломлены):
— Ради бога, скажите, когда я могу его увидеть?
— Вам сообщат.
— Как сообщат? По телефону?
— Мы решим.
И он свернул в один из кабинетов с деревянной полированной дверью. Начальственный кабинет.
Я постояла возле него. И поняла вдруг, что теряю время.
И пошла из этого чертова места, думая: куда?
Куда?!
У журналистов, конечно, множество знакомых, в том числе и в милиции, и во властных структурах. У некоторых друзья. Знакомые у меня были, друзей же никого. Позвонить Илье? Он человек в городе известный, но отношения с властями плохие.
И тут я остановилась. И поняла сразу и безоговорочно: Мрелашвили. Только он. Зато наверняка.
Схватив такси, через пятнадцать минут я была в его кабинете.
— Василий Натанович!
— Что? Что такое? — перепугался он.
— Спасите, ради бога. Я вам… Я вас… Я что угодно!
— Да что такое?
Едва я начала говорить, он вызвал своего юриста (то есть юриста, работавшего при заводе, но это одно и то же). Путаясь, задыхаясь, плача, я описала ситуацию. Юрист, человек пожилой, утешительно спокойный, пожал плечами.
— Такое ощущение, что это кому-то нужно. То есть подстроено. Насчет наркотиков мы разберемся. Но задержание несовершеннолетнего без оповещения родителей?.. У вас есть телефон?
— Есть.
— Его задержали вечером, продержали ночь и вам не позвонили?
— Нет. Позвонили утром.
— Бардак! И сегодня не разрешили увидеться?
— Нет, в том-то и дело.
— Явно что-то стряпают, Василий Натанович, — обратился юрист к Мрелашвили.
— Да, — сказал он. И мне: — Вот что, Людмила Максимовна. Идите-ка в приемную, выпейте чаю, успокойтесь. Мы разрулим это дело.
— Правда? Вы сумеете? Сумеете?
— Мы сумеем.
То, что произошло потом, было фантастичным.
Секретарша Мрелашвили приготовила мне чаю, очень горячего. Я стала пить, обжигаясь. Захотела еще.
И вот когда я допивала вторую чашку (прошло минут десять, от силы пятнадцать!), раскрылась дверь приемной и в сопровождении милиционера вошел мой сын. Мой тонкий бледный сын с огромными недоуменными глазами.
Одновременно из кабинета вышли Василий Натанович с юристом.
— Возьмите своего, — сказал милиционер.
Я подбежала к Саше, обняла его. Он, стесняясь, отворачивал голову.
Вечером Саша рассказал мне все. Они сидели большой компанией. Разговаривали, смеялись, ничего особенного. Да, были там и те, кто занимается наркотиками. И даже в тот вечер кто-то что-то курил на кухне. Но не кололись: это дорого стоит, а денег ни у кого нет. Вдруг вламывается в квартиру куча людей: просто вышибли дверь, без звонка, без предупреждения! Берут всех. Скручивают руки. А когда привезли, из Сашиной куртки достали шприцы, ампулы, какие-то пакеты и даже деньги.
Похоже, кто-то был заинтересован в том, чтобы именно на него навесить криминал. Впрочем, другим тоже подбросили, сказал Саша. Им отчетность нужна, у них сейчас кампания по борьбе с наркотиками.
Может, и так.
А может, с материнской мнительностью думала я, не в Саше дело, а во мне? И он лишь орудие мести? Не Фофан ли тут замешан? Для него слишком хитроумно, таких связей он не имеет.
А не сам ли Мрелашвили запустил этот механизм?
Если так, он — страшный человек.
Я прогоняла эту мысль, поворачивала ее другой стороной: страшен Мрелашвили или не страшен, но вот попала я в жуткую ситуацию, и он единственный оказался способен помочь.
Он — нужен.
Вряд ли он ради победы надо мной будет так стараться. Ведь когда я прибежала с криком о спасении, он никакого намека не сделал о будущей с моей стороны благодарности! Да и теперь, вот уже почти неделя прошла: корректен, когда приходится общаться. Даже опять на «вы» стал называть.
Главное — он нужен.
Все еще может случиться, всего я теперь боюсь.
Я словно впервые оценила масштаб его — не личности, конечно — фигуры. Депутат. Директор завода, но не только, все знают, что у него еще множество легальных и полулегальных предприятий. Подозревают, что и с криминалом связан (а кто не связан сейчас из крупных промышленников?).
И что из этого следует?
«Следует ждать», — как поется в одной милой новогодней песенке.
Я стала ждать.
И дождалась.
Однажды, в пятницу, под вечер, он позвал меня к себе и спросил, не хочу ли я отдохнуть в узком интеллектуальном кругу на даче. Пусть осень на дворе, но дача отапливаемая, в сущности, загородный дом. После таких потрясений нужно расслабиться.
— Да, — сказала я. — Конечно.
Узким интеллектуальным кругом оказались, кроме нас с Мрелашвили, дородный мужчинище, которого я сразу узнала: вице-губернатор (в сопровождении блондинистой девицы) и хмурого вида человек с пальцами, унизанными татуированными перстнями (их было видно, хоть он и прикрыл почти все перстнями настоящими, золотыми), тоже с девицей и тоже блондинистой (я их про себя назвала Блондинка-1 и Блондинка-2, потому что никаких различий меж ними не было). Поскольку вице-губернатор и человек с перстнями были с девицами, я сделала вывод, что у Василия Натановича в роли девицы я.
Что ж. Так нужно.
Дача оказалась в духе тех игрушечных замков, которые понастроили сами знаете кто: из белого кирпича, башенки из красного, а конусовидные крыши башен покрыты блестящей жестью. Два этажа, на первом — холл, камин. Камин горел, но не грел, однако было тепло, потому что дом отапливался, как я поняла, через подвальный котел, от которого повсюду шли трубы и батареи. И стол был накрыт, и свечи кто-то зажег по углам (для форсу), и огромный телевизор в углу негромко звучал, но того, кто все это обеспечил, не видно. Словно незримый сказочный дух витал над домом. А над бревенчатой избушкой в глубине сада вился дымок. Баня, поняла я. И опять-таки, кто ее топит, неизвестно.
Приехали мы в разных машинах, поэтому знакомились уже в доме (а шоферы вместе с машинами тут же как сквозь землю провалились!).
— Людмила, — представил меня Василий Натанович. — Свой человек!
Вице-губернатор и человек с перстнями достаточно вежливо кивнули мне. Вице-губернатор не назвал своего имени, полагая, что его и так знают, а человек с перстнями сказал простецки:
— Петя.
Блондинки же даже и не помышляли соваться ко мне со знакомством. Из этого я сделала вывод, что все-таки я не на таком, как они, положении. Но это меня не утешило, скорее насторожило. Я понимала, что Василий Натанович гордится мною и похваляется перед друзьями: у вас, дескать, просто потаскушки, а у меня вот что! Опасная эта похвальба: мужики завистливы. (И в предчувствиях своих я права оказалась.)
Мы сели за стол. Мужчины стали жрать и пить так, словно год не видели ни еды, ни питья. А уж этого-то, я думаю, у них вполне хватает.
Или просто не терпелось им, как выразился Мрелавшвили, поскорее расслабиться?
А я все думала: какой смысл вкладывал Василий Натанович в слова обо мне: свой человек? Не значит ли это, что он гарантирует в моем лице сохранность тайны о том, что произойдет здесь? Но что произойдет?
Нажравшись и напившись, они расселись по мягким креслам и завели какие-то непонятные разговоры. Мелькали фамилии, имена… Блондинки, заскучав, захотели «порнушечку посмотреть». Поставили им кассету с порнушечкой.
Я сидела в сторонке, лицом к камину. От порнушечки меня всегда подташнивало, я не наблюдатель и не подглядыватель по натуре. Разговоры мужчин тоже были неинтересны.
Но вот они слегка переварили пищу, Василий Натанович отлучился и вскоре радушно позвал:
— А теперь в баньку, господа, в настоящую русскую баньку!
Блондинки завизжали от восторга, вице-губернатор и человек с перстнями тоже изобразили на лицах удовольствие.
Всем выданы были теплые халаты и тулупы, чтобы одеться после бани. Причем когда они появились, кто их принес, я не заметила!
Они пошли в баньку, а я так и осталась сидеть у камина.
— Люда! — сказал Василий Натанович.
— Нет, — сказала я.
— Я тебя выручил, — напомнил он.
— Я готова расплатиться. Но в баню не пойду. У меня пониженное давление, мне в бане сразу становится плохо. Я в обморок упаду.
— Если ты думаешь, что я это в качестве расплаты, то я сейчас же вызову шофера и тебя отвезут в город.
Господи, как бы мне этого хотелось! Но я понимала: нужно дойти до конца. Мне, моему сыну, моей семье нужна безопасность. Я должна выдержать. Но только не банька!
— Я просто действительно не переношу баню.
— Что ж, — сказал Мрелашвили. — На бане свет клином не сошелся.
И удалился, весьма недовольный.
Но когда вернулся вместе с распаренными мужчинами и девицами, лицо его было каким-то загадочно улыбчивым, словно он лелеял приятную тайную мысль. (Или просто от полученного удовольствия.)
Мы продолжили интеллектуальное общение, то есть опять сели жрать и пить. Беседа у мужчин была на одну тему: хороша банька, потому что можно до нее выпить, покушать, а после баньки ты как новый, будто и не ел, и не пил, можно заново и кушать, и выпивать. Они вертели эту тему и так и сяк, и я подумала, что это, наверное, их идеал: чтобы вечно жрать и пить и вечно оставаться хотящим жрать и пить.
Впрочем, я заметила, вице-губернатор налегал не так, как прежде.
В этих непринужденных светских беседах шло время.
Вот и стемнело уже.
Я извинилась, вышла из-за стола и села в облюбованное кресло к камину (огонь его меня весь вечер притягивал), смотрела, как горит бесполезное холодное пламя.
Задремала.
Очнулась от тишины.
Обернулась.
В холле никого не было, кроме вице-губернатора. Он глядел на меня.
Встал и подтащил к камину еще одно кресло.
Я поняла: Мрелашвили, готовивший меня для себя, проявил мужество, поставил интересы дела выше личных. Я имела несчастье понравиться вице-губернатору, и он попросил меня уступить. И Василий Натанович уступил, зная, что за это сможет потребовать от вице-губернатора много мелких услуг.
Я приготовилась мучиться: слушать.
Он заговорил:
— Вот так проходит жизнь: работаешь, работаешь…
(«Уважай меня, я много сил отдаю пользе государства, я значительное лицо!» — перевела я его слова мысленно в те, какие он на самом деле хотел произнести.)
— А в сущности, человеку мало надо: тепло и уют.
(Перевод: «Нажраться, выпить, распустить пузо, сесть у огонька — без чужих глаз».)
— Тепло человеческое причем, понимаете?
(Перевод: «И чтобы рядом баба красивая была, которая бы всякий бред слушала с почтительным видом».)
— Философски говоря, всем нам хочется иногда выпасть в какое-то четвертое измерение.
(Перевод: «Трахнуться хочется. Хочу тебя, женщина. Как тебе сказать об этом?»)
— Но одному в этом измерении холодно, грустно…
(«Хочу тебя».)
— Иногда встретишь человека и понимаешь: вот кого ждал. Мечтал, можно сказать.
(«Хочу тебя».)
— Это так редко бывает, когда совпадение. Но бывает же.
(«Хочу тебя».)
Уж лучше бы он оказался наглым, нахрапистым. Вице-губернатор извел меня своими околичностями.
Я встала:
— Наверху, как я понимаю, спальни? Какую нам выделили?
— Я в общем-то…
— Пойдемте.
Я повела его, будто это был мой собственный дом. На втором этаже из нескольких дверей одна — оказалась открытой. Чтобы путаницы не возникло.
Мы вошли в эту комнату.
Ну, естественно, плюш, бархат, ковры, пятиспальная кровать. И душик даже есть маленький, и туалет крошечный. Все удобства, блин.
На столике у кровати — фрукты и шампанское. И тихая музыка звучит.
Это надо сделать, повторяла я себе. Надо сделать.
Выключила весь свет, кроме одного торшера в углу, с глухим абажуром (чтобы все-таки видел меня), разделась, встала перед ним, руки закинула, поправляя волосы.
Он издал что-то вроде рычания, скинул халат и набросился на меня.
Каждая женщина думает о себе: уж меня-то не изнасилуют. Не смогут.
Нет, то есть бывают случаи, когда нож к горлу или пистолет. Но я всегда недоумевала, как это можно дать себя кому-то против своей воли, если он не преступный насильник с пистолетом, а просто лезет напролом? Каким бы он ни был сильным и большим, у тебя есть локти, ногти, коленки, зубы, царапайся, кусайся, бей его коленками в уязвимые места.
На практике оказалось иначе.
Как только он повалил меня, вдруг накатила тошнотворная волна отвращения, и я начала отбиваться. Он опять зарычал (похоже, от предвкушения). Не успела я пустить в ход ни коленки, ни ногти, ни локти, ни зубы. Руки оказались завернуты на спину и придавлены двумя телами — его и моим; беспомощные коленки он с такой силой раздвигал своими лапами, будто хотел разломить меня; жаждущие зубы грызли воздух, потому что мое лицо он своротил набок своей мощной мордой, прижал к подушке.
Говорят, есть женщины, от подобного насилия даже впадающие в экстаз.
Я оказалась не из таких.
Правда, когда он освободил мои руки и колени и я могла начать сопротивляться, смысла в этом уже не было.
Я думала, он выскажет претензии: сама заманила, а потом кочевряжится. Но он, наверное, просто принял все за хитроумную тактику хитроумной гетеры (во, блин, какие слова на ум идут!), которая сопротивлением возбуждает партнера.
Недаром же он, удовлетворенный, одобрительно похлопал меня по щечке:
— У-у-у, тигрица!
И, слава богу, вскоре захрапел.
Я не меньше часа простояла под душем, потом оделась — полностью, скукожилась на краешке и полночи проплакала.
Вот уж теперь я точно стерва, думала я. Окончательная.
Мне даже захотелось посмотреть, что это слово у Даля означает. Дома я достала словарь, нашла, прочитала: «СТЕРВА ж., стерво. Падаль, мертвечина, дохлятина…» Современного значения у слова не было.
Падаль, думала я. Очень точно. Упавшая.
Но мертвечина — нет.
Дохлятина — нет!
Нет, блин, я хочу еще жить, я буду счастливой наперекор всему! — и даже наперекор себе!
Но сказать легче, чем сделать.
На меня напала хандра. Я приняла ее как реакцию на бурные события последнего времени. Можно было бы взять отпуск или просто неделю за свой счет. Отдохнуть.
Но как отдохнуть, где?
Ехать я никуда не хотела.
Сидеть дома (лежать) и читать книги? Не хотела.
Станет только хуже.
Наоборот, надо занять себя работой, работой и работой.
Антон знал о том, что произошло со мной (то есть с моим сыном), и несколько дней не тревожил меня.
Но вскоре начал беспокойно поглядывать. Я его понимала: любящая женщина должна, казалось бы, в нем искать утешения, а она чурается, сторонится. Почему?
Он спросил об этом прямо, зайдя ко мне в кабинет, когда в редакции почти никого не было (главное, не было Фофана, он выбил у Мрелашвили для себя отдельную комнатушечку, поступив умно и предусмотрительно).
— Может, заедем сегодня ко мне? — спросил Антон.
— Нет.
— Почему?
— Плохое настроение.
— Настолько плохое, что и меня не хочешь видеть?
— Я вижу.
— Я не об этом.
— Я понимаю.
— Конечно, — сказал Антон. — У тебя неприятности…
— Это называется не так. Это несчастье.
— Что, так серьезно? Еще что-нибудь?
— Ты о чем?
— О твоем сыне.
— Сын ни при чем.
— А кто?
— Я сама.
Он посидел, вертя авторучку и поглядывая на меня.
— У меня ощущение, что ты стала какой-то чужой.
Я поежилась. В душе холодно и пусто. Нет никакой охоты лукавить, придумывать, врать.
— Не я стала чужой. Для меня все стало чужим. Может, это болезнь. Но почему-то мне кажется, что она никогда уже не пройдет. Вся моя прошлая жизнь для меня стала чужой. Понимаешь?
— Понимаю, — сказал Антон. — У меня так было.
— И ты стал чужим. Понимаешь?
— Не понимаю. Так не бывает.
— Бывает же, что влюбляешься — сразу? И кажется, что — смертельно. Как никогда. И вдруг — все. Обрывается и… И все. Ты чужой. Прости.
— Что же мне делать?
— Не знаю. Мне все равно. Оставьте меня в покое.
— Кого ты имеешь в виду?
— Всех!
Слово мое, это заклинание, словно злого духа вызвало. Нет, в самом деле, мистика: едва я прошу — через посредство Антона — оставить меня в покое — всех! — и тут же раздается звонок.
Я узнала голос вице-губернатора.
Весьма мило осведомившись о моем здоровье и текущих делах, он спросил, не могу ли я зайти завтра в десять утра по деловому вопросу.
Я согласилась.
— Кто это был? — спросил Антон.
— Вице-губернатор наш.
— Ты с ним так запросто?
— Конечно. Я же спала с ним.
— Когда?
— На днях.
— Ну, ты…
— Что? Стерва? Я согласна. Хватит мальчишествовать, Антон. Возвращайся к жене. Лучше женщины ты никогда не найдешь, говорю тебе серьезно.
— Я не могу без тебя.
— Это только кажется. Сможешь.
— Он что, хочет предложить тебе постоянной любовницей стать?
— Весьма вероятно.
— И ты согласишься?
— Весьма вероятно.
— Ты больше чем стерва. Ты…
— Не мучайся. Такого слова еще не придумали.
— Придумали, — сказал он. И напомнил мне это слово.
И я, верьте или нет, рада была его злости, его ненависти. Пусть ненавидит, ему будет легче от этого.
Вице-губернатор встретил меня в своем кабинете приветливо, но официально. Было такое ощущение, что где-то здесь установлен магнитофон или скрытая камера, и он знает это.
Не мешкая, вице-губернатор приступил к делу:
— Губернатор поручил мне переформировать пресс-службу. Мы расстались с несколькими людьми, они не справились с работой. Внимательно рассмотрели много кандидатур. Нужны не просто хорошие журналисты, но люди оперативные, разбирающиеся в политической обстановке, четко представляющие задачи, которые ставит перед собой и другими губернатор. Понимаете?
— Вполне.
— В данный момент рассматривается кандидатура руководителя пресс-службы. Я ознакомился с вашими публикациями, мне дали рекомендации. Я думаю, ваша кандидатура не вызовет возражений губернатора. Он считает, что у нас должны быть люди хоть и с опытом, но достаточно молодые. Не лишенные обаяния. То, что это будет женщина, подчеркнет непредвзятость губернатора, подчеркнет, что он не обращает внимания ни на партийность, ни на возраст, ни на пол. Кстати, в самом деле, а вы член какой-нибудь партии?
— Нет.
Я чувствовала себя странно. Со мной говорил солидный человек, государственный, блин, деятель областного масштаба, говорил ясно, четко, с заботой о деле, государственно говорил! А я видела другое: мокрая красная морда надо мной, закрытые глаза, хрип из горла, жиры тела сотрясаются в конвульсиях… Животное…
Но по инерции продолжала слушать. И отвечать.
— Работа ненормированная, извините. Придется иногда и вечерами задерживаться, и выезжать. Семейные обстоятельства позволяют?
— Да.
— Но поездки разные, — тут же утешил меня вице-губернатор. — Сегодня в глухое село, а завтра, например, во Францию. Я не шучу, через месяц во Францию летим во главе с губернатором. Предполагается, естественно, что и руководитель пресс-службы полетит. Неплохо?
— Да.
— Зарплата, я думаю, вас удовлетворит. Сколько вы сейчас получаете, если не секрет?
Я назвала цифру.
Он гмыкнул.
— Я понимаю, Василий Натанович щедрый человек. Мы официально вам платить столько не сможем, но будем выдавать что-то вроде премий. В размере оклада.
Я очнулась. Хрипящий мокромордый человек и лощеный чиновник совместились в одном лице. Я глянула ему прямо в глаза.
— В размере оклада — в месяц или зараз?
— Не понимаю?
— Ну, как у проституток бывает. Разовый вызов — одна оплата, а если кто-то вдруг захочет на недельку или даже на месяц снять — другая. Почасовая еще есть, за ночь и так далее. Чем больше срок, тем больше скидка. Вот я и интересуюсь: премия — за какой срок?
Он засопел, пошевелился в кресле. Но решил, видимо, пока попридержать свой гнев. Спросил:
— Разве я вас чем-нибудь обидел?
— Ни в коей мере! Но поймите, я кормлю мужа, он мало получает, и сына. Для меня это важно. И вообще, я люблю точность. Берете ли вы меня для личного употребления или, может, решили, что я по своим данным самого губернатора достойна? Придется ли мне работать в бане? Если придется, то, как за труд в горячем цеху, за вредность то есть, прошу выдавать мне бесплатное молоко. Ну и надбавки. За ночные смены — тоже. Я хочу, чтобы все было учтено.
— Ясно, — сказал он. — Разговор не состоялся. Всего доброго.
— И вам того же.
Я встала. Пошла к двери.
— Секундочку!
Он поднялся, подошел ко мне. Навис надо мной, высокий и дородный.
— Послушайте, Людмила Максимовна… Я виноват. Я отнесся к вам, как к… Вы понимаете?
— Понимаю.
— А потом понял, что вы совсем не такая. Я думаю о вас. Если вы не захотите, я не сделаю даже намека, клянусь. Мне просто хочется, чтобы вы работали рядом. Чтобы видеть вас. Тем более что вы действительно подходите.
— Сукин ты сын, — негромко сказала я. — Он отнесся! Он думал! Ты все знал, жирная скотина! Ты знал, что я попала в беду! Ты знал, что я в панике! Ты знал, что меня до смерти напугали! Ты знал, что ради защиты я под любого готова лечь! И воспользовался, сволочь! Он клянется! Знаю я эти клятвы! Стоит только рядом оказаться, и ты все сделаешь, чтобы меня через неделю затащить в постель — шантажом, угрозами, просто силой, тварь, гадина, подлец! Да я…
— Ну ты, сука рваная! — прервал он меня (тоже негромко: за дверьми секретарша сидит!). — Закрой свой зубальник, подлючка! И запомни: если ты кому-нибудь вякнешь про наш разговор и вообще про то, что было, я всю твою семейку вместе с тобой — под корень! Пшла отсюда!
И он резко вернулся на свое хозяйское место.
Я повернулась и побрела к дверям.
И вдруг (даже подумала, что ослышалась!): мягчайший его голос, окликнувший меня по имени-отчеству.
Я обернулась.
— Значит, вы категорически против моего предложения?
— Я хотела бы подумать.
— Вот и славно. Одного дня вам хватит?
— Да.
— Завтра в это же время жду вашего звонка.
— Хорошо…
Я была раздавлена, растоптана — еще хуже и больнее, чем на даче.
Они умеют работать с людьми! Они всю жизнь этим занимаются!
Мне захотелось увидеться с Ильей, рассказать ему. Он ничем не поможет и даже вряд ли что посоветует, но, по крайней мере, поймет.
Я позвонила в редакцию из автомата, мне сказали, что он болеет.
Я поехала к нему домой. Почему-то решила, что у него запой. Оказалось, нет, в самом деле болен, грипп или сильная простуда. Обрадовался, увидев меня.
Желание делиться своими горестями у меня почему-то пропало. Спросила, как его дела.
— Скучно, — ответил Илья. — На работе скучно и вообще.
— На мотоцикле ездишь?
— Надоело. Сломался — и не чиню. И даже постригся.
— Вижу.
— Хватит играть во вторую молодость.
— Еще первая не кончилась, — ободрила я его. — Кстати, как твои отношения с этой женщиной, с Ольгой?
— Вспомнила! Там кончилось все, можно сказать, не начинаясь.
— Почему?
— Да так…
— То есть ты один?
— Как сказать… Влип в дурацкую историю: девчонка одна влюбилась. Провинциалка непуганая. Я с ней по пьяному делу… ну, понимаешь?
— Понимаю. Ты как-то даже рассказывал.
— Ну вот… Ну и потом тоже. И она теперь регулярно навещает меня. Ночует даже. Мать хоть и мудрый человек, а косится, она же в дочери годится мне!
— Скажи ей прямо: извини, не нужна, не люблю.
— Боюсь. Абсолютно сумасшедшая девчонка, мало ли что выкинет.
Он помолчал, потом рассмеялся и сказал с дурашливым пафосом:
— Отравленные любовью!
— Это что, цитата?
— Название книги. Идиотская книга, эта девчонка ее мне принесла, она ее десять раз перечитывала. Я пролистал: туфта. Какая-то американская писательница. Розовые сопли. Мораль в том, что, дескать, ежели кто раз в жизни любил, то он не успокаивается и всю жизнь ищет опять любовь. Без конца. И нет ничего на свете, кроме любви.
— На свете есть все, кроме любви! — сказала я глубокомысленно.
На этот раз мы рассмеялись оба. Что ни говори, а мы с ним всегда понимали друг друга.
— Ладно, выздоравливай, — сказала я.
— Спасибо, что навестила… Мне твой вид не нравится.
— Может, тоже заболеваю.
— Да нет, выглядишь прекрасно. Глаза только… И говоришь так, будто уезжаешь куда-то, будто прощаешься.
— Куда я денусь! Пока, дружочек.
— Пока, дружочек! — улыбнулся он, вспомнив, как мы с ним иногда называли друг друга.
Мокрый снег под ногами… Полдень, похожий на вечер…
«Будто прощаешься…»
А что? Не проститься ли, в самом деле, со всеми? И с собой. И с этим белым светом, который стал черным.
Почему бы и нет?
Сергей — переживет.
Сын тоже. Ему шестнадцать лет, в таком возрасте все остро, но — свое. А это — переживет. Он крепко стоит на ногах, я уверена в нем, я хорошо его знаю.
Таблеток выпить?
Под поезд? Как Анна Каренина. Об этом думает тот, кто сомневается.
Я сама не заметила, как оказалась на вокзале. Вышла на перрон.
Приходят поезда, уходят поезда. Медленно, набирая скорость или останавливаясь. Но тут дело не в скорости, а в смертельной тяжести разрезающих колес. Некрасиво, конечно. Но мужу и сыну покажут только лицо, остальное будет закрыто.
Главное — насмерть, чтобы не покалечиться. Чтобы не отравлять жизнь другим и дальше. Потому что я достаточно и без того отравила чужих жизней. И никому счастья не принесла. И мне никто, но — за что?
Я натолкнулась на человека (или он на меня), хотела обойти, подняла голову.
Сергей стоял передо мной.
— Ты как здесь?
— Тебя на работе нет.
— Как будто я все время там бываю. Ты что, искал меня по всему городу?
— Вроде того.
— Вот так ходил и искал? В таком городе — наугад?
— Но нашел же.
— Почему на вокзале?
— Не знаю. А ты здесь почему?
— Не знаю.
— Пойдем домой?
— Да. Только погуляем немного.
— Хорошо.
Мы долго гуляли в этот день, и я рассказала мужу все. Все — до капли.
И с каждым словом, с каждым шагом, с каждой минутой он становился все ближе и ближе — и настал момент, когда я остановилась, повернулась к нему, внимательно посмотрела в глаза. Привычные — и совершенно незнакомые. И было такое чувство, что я впервые вижу этого человека, с которым столько уже лет прожила рядом. То есть не впервые, а — заново. Понимая совершенно ясно, что любила и люблю только его. Без всяких «дозу получить» или «жить без тебя не могу». Но если ехать куда-то — с ним. Идти куда-то — с ним. Жить куда-то — с ним.
Я очень хотела все это ему сказать, но стеснялась. Я просто прижалась к нему.
— Ничего, — сказал он. — Все нормально.
— Они от меня не отстанут.
— Отстанут. Если кто-то попытается, я тогда…
— Что?
— Убью. Просто убью.
Я не стала оценивать, насколько серьезны его слова. Но вдруг почувствовала себя необыкновенно спокойной.
Когда мы вернулись, сын спросил:
— Где это вы шатались?
— Гуляли, — сказала я. — О любви говорили.
— О чьей?
— О своей.
Сын гмыкнул.
…Ночью я заплакала (в который уж раз за последнее время).
— Ты что? — спросил он.
— За тебя обидно стало.
— Не понял.
— Ты столько лет любил такую стерву!
— А обида при чем? Лично я сам себе завидую.
Я вытерла слезы, уткнувшись лицом в его грудь, и долго думала о его словах, в которых мне виделась какая-то простая высшая математика по сравнению с запутанной арифметикой моей жизни…