С того времени, как Ирэн уехала во второй раз, прошел месяц. Стоял июнь. Вечером у Карлов окна гостиной были широко распахнуты и с улицы доносились звуки и запахи лета.

– Ну так что, – сказал мне мой друг, – как у тебя дела с психоанализом? На каком вы сейчас этапе?

От психоанализа я устал. Ничего интересного больше не выходило. Снов нет. Никаких открытий насчет Ирэн тоже. Просто монотонное пережевывание прошлого, где все перемешано: Ирэн, женщины, бывшие в моей жизни до нее, мои детские игры, мои товарищи по лицею. Все смешалось как попало. Да еще эти беглые улыбочки Дормуа – невыносимый подтекст, проскальзывающий между моими фразами и коверкающий их смысл. Когда я говорил о моих чувствах к Ирэн, даже если я не видел лица Дормуа, я чувствовал, что он улыбается. И даже если я видел его лицо и отмечал, что он не улыбается, я все равно знал, что он улыбается там, под деревянной маской своего лица. Тогда я воздвигал между нами крепостную стену неприязни: укрывшись за ней, я мог свободно любить Ирэн.

Однако существовали и другие обстоятельства, вызывавшие ту же скептическую улыбку. Однажды вечером, в тот момент, когда я говорил о своем приключении с Мариной, я уловил в собственном голосе нотки тщеславия, гордости, присущие человеку, который сам, по собственной воле строит свою жизнь, руководствуясь только своими желаниями.

Для меня этот тон был необычен. Я кончил рассказывать, и молчание Дормуа заулыбалось.

Так и не было произнесено ни слова, но передо мной возникло мнение моего психолога, подобное обоюдоострому лезвию. С одной стороны, я не любил Ирэн. С другой – не мог от нее оторваться. Вот что думал Дормуа. Ну почему мне никак не удавалось спровоцировать его и заставить расстаться со своей сдержанностью, чтобы подвести его к откровенному высказыванию!

В конце каждого сеанса я предлагал ему сигарету, стараясь вовлечь его в дружескую беседу. Но он уходил от нее, говорил о дожде, о хорошей погоде и, наконец, вставал, чтобы со мной попрощаться. Я выходил на улицу с мнением Дормуа, точно с ярмом на шее. Все то, что Дормуа думал обо мне и не высказывал вслух, душило меня. А тут еще и Ирэн не писала мне и не возвращалась из путешествия.

Я ждал Ирэн. Я устроился в моем ожидании как можно более комфортно: между моими друзьями Карлами, работой и психиатром.

– От Ирэн нет новостей? – спросил у меня Карл.

– Никаких, вот уже две недели.

– А! Значит, она скоро вернется.

И как бы невзначай мой друг трогал меня за плечо, словно тем самым хотел выразить мне сочувствие в тот момент, когда – как ему наверняка казалось – я находился в незавидном положении: был подавлен ожиданием и в скором времени грозящим мне разочарованием.

Стоял июнь. Но в дом Дормуа через цветные стекла его кабинета не проникало ни капельки лета.

Однажды вечером после скучного сеанса, на котором я подробно изложил обстоятельства, вызывающие во мне ревность к мужу Ирэн, я высказал Дормуа сожаление, что не женат.

– Не уверен, – ответил он мне, – что женитьба станет для вас выходом из положения, по крайней мере, сейчас. У вас настолько неверное представление о любви, что для вас все это добром не кончится.

– Почему же?

– Потому что женитьба – это ситуация стабильности. Вы рискуете быстро этим пресытиться. Вам нравится то, что вас терзает.

– Вы имеете в виду Ирэн?

– Да, Ирэн. А также я имею в виду ее мужа, которого в своих снах вы без колебаний сбрасываете со счетов, но который на самом деле является препятствием, неотъемлемым от вашего желания, тем самым сладким шипом у вашего изголовья. Я засмеялся.

– Так, значит, я питаю слабость к несчастью! Но, значит, мне повезло с Ирэн; случай сослужил мне чертовски отличную службу.

– Я не знаю, о каком случае вы говорите, – ответил Дормуа. – Вы ничего не оставляете на волю случая. Вы все делаете как следует. Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики, и, как капитан корабля, ожидаете выхода в открытое море, чтобы ознакомиться с приказами адмиралтейства. Но, дорогой мой, ведь вы и есть адмиралтейство.

Говоря, он чуть-чуть разволновался. Через минуту он уже пожалеет, что был столь разговорчив.

– Вернемся к женитьбе, – сказал я ему. – Так чем же мои чувства могут оказаться хуже, чем у других?

– Тем, – ответил Дормуа, – что вы запрягаете быков позади плуга. Вы начинаете с плотского желания и превращаете его в чувство.

– А разве не так все происходит самым естественным образом?

– Абсолютно не так. Любовь приходит оттого, что мы бываем очарованы умом молодой женщины, ее дарованиями и вкусом. Потом это приводит к тому, что мы начинаем желать ее физически.

Я нагло расхохотался.

– Если я вас правильно понял, мы желаем женщину оттого, что она умеет поддержать разговор и играет на пианино. Это, по меньшей мере, нелогично. Заниматься любовью с хорошей пианисткой – просто расточительство. Лучше уж слушать, как она играет. В крайнем случае я допускаю, что если она красива, то ее талант может дополнить ее очарование. Но в противном случае я не вижу никакой связи между развлекательными искусствами и постелью.

– Вы высмеиваете мою мысль, – сказал Дормуа. – И тем не менее любовью должно называться явление именно такого рода.

Я вышел от Дормуа ужасно раздраженным. Я очередной раз задал себе вопрос, какой бес толкнул меня начать это странное исследование, предметом которого был я сам и которое к тому же больше меня совершенно не забавляло. Я утратил всякое доверие к психоанализу. А через день, словно желая довести меня до предела, Дормуа заявил мне, что переходит к другой методике.

Я узнал, что моя натура, поглощенная одними ощущениями, остро нуждается в терапии, которая способствовала бы ее нравственному возвышению. Подобно тому как у некоторых людей бывает опущение желудка, так у меня наблюдалось опущение души. Речь шла, конечно, не о том, чтобы заставить меня носить бандаж: мой случай был осложнен тем, что, не видя снов, я не имел возможности с их помощью воспарить над действительностью, в которой, признаться, так хорошо себя чувствовал. Мы тотчас же предприняли любопытное упражнение под названием «сон наяву», после которого я вообще перестал воспринимать моего психиатра всерьез.

Чтобы заставить меня подняться в высшие слои, откуда я был изгнан, он попросил меня представить себе, что я поднимаюсь на небо, что небо зовет меня, тянет к себе. По мере того как я буду подниматься, я должен был вслух описывать все, что увижу.

В этой безлюдной вселенной я не очень-то много увидел. Поднимался я с трудом.

– Это говорит о том, – промолвил Дормуа, – насколько вам необходимо упражняться.

Сначала я вообще ничего в небе не видел, потом напал на жилу, которую и использовал до полного истощения. Я описал одну за другой гравюры из моей «Священной истории», о которых у меня сохранились воспоминания и которые, как мне казалось, были тут уместными. Затем небо опять опустело, а восхождение стало утомительным.

– Не получается, – сказал Дормуа. – Не желаете ли спутника? Ангела, например?

– А почему бы и нет? Такое не часто случается.

– Каким вы его видите, этого ангела?

– В образе красивой девушки в ночной рубашке, с крыльями.

– Надеюсь, – сказал Дормуа, – вы будете вести себя как джентльмен.

И мы с ангелом тут же, держась за руки, бросились на штурм. Я посмотрел на мою спутницу. Большие крылья на спине ничего не добавляли к ее очарованию. Я их отрезал. После этого мы решили сделать привал, уже не обращая внимания на Дормуа. Как сразу все стало легко. Мое воображение, выхолощенное бескрайним пространством, легко воссоздало скромный пейзаж: пригород, напоенный свежестью, какая-то лужайка. Я вынул из своего рукава наполненную до краев корзину с провизией. Мы с ангелом намеревались устроить пикник.

– Что вы видите? Ну же, говорите. Я вас слушаю.

– Еще ничего не видно. Мы поднимаемся.

Ах! Как хорошо, что мы не взяли с собой этого зануду Дормуа. Он наверняка испортил бы нам всю прогулку.

Когда я вышел от Дормуа, мне было безумно весело. На улице я расхохотался. Эта прогулка в облаках вернула мне свободу. А ведь я чуть было не принял психоанализ всерьез!

Было только одиннадцать часов. Я побежал к Карлу. Мои друзья только что проводили до дверей последнего гостя. Я снова потащил всех троих – Карла, Алину и Даниэль – в гостиную. На одном дыхании рассказал им историю с моим сном наяву. Даже Карл, столь любивший психологические науки, смеялся. Алина держала в руке платочек. Даниэль повисла у меня на руке – так ей было удобней смеяться, а я своей свободной рукой изображал ангела, хлопал крылом, как будто у меня никак не получалось взлететь.

Сегодня же вечером напишу Дормуа, что отказываюсь от его колдовства.

– Да ладно, на тебя я не в обиде, – сказал я Карлу. – Мы с твоим психиатром отлично повеселились.

Даниэль проводила меня до двери. Ей все еще было смешно. В руке она держала пакетик с конфетами. Она засунула горсть конфет мне в карман. Моя рука опустилась ей на плечи. Я повлек ее к лестничной площадке.

– Ой, нет, – сказала она, – не надо.

Ее пухлые губы были сладкими и горячими. Она хотела было сделать шаг назад. Но в темноте уперлась в стену. Сначала она было решила отбиваться, потом передумала, и я почувствовал, как моего лица осторожно и порывисто коснулась рука в одно мгновение повзрослевшей девочки.

Я включил свет, спустился вниз на две-три ступени, оглянулся. Наверху все еще неподвижно, чуть неуклюже стояла Даниэль, ее руки повисли вдоль тела; она и сама не знала, смеяться ей или плакать. Я узнал ее платье, старое платье Алины, которое спереди стало коротким, а сзади вытянулось.

Я сбежал вниз по лестнице. Ночные улицы, их нескончаемые мостовые – то во мраке ночи, то в ярком освещении – были прекрасны.

__________


На следующий день началось настоящее лето, жуткое пекло.

Я вновь вижу то утро: темный коридор квартиры, привратница уже разнесла почту, и я знаю, что для меня ничего нет. На улице ярко светит солнце. Передо мной по тротуару идет моя соседка Лакост: высокая, можно даже сказать, слишком, ее длинные светлые волосы стянуты в пучок, открывая уши. Во дворе у гаражей играют дети.

И вдруг в моих воспоминаниях всплыл один вечер. Я пошел к Карлу посоветоваться по поводу моего больного. Мы долго обсуждали этот случай, заглядывая в книги. Даниэль прислонилась спиной к камину гостиной. Я вновь вижу перед собой ее профиль, как у пекинеса, надутую нижнюю губку. Глаза напряженно впились в открытое окно, где виднелись крыши стоящих поблизости зданий.

Я надеялся, что поцелую Даниэль на лестничной площадке. Но Карл захотел немного пройтись со мной по улице. Он проводил меня до дверей моего дома. У себя в комнате я вспомнил, что должен написать Дормуа.

Непомерная занятость вынуждает меня изменить планы – вот и все. Я запечатал конверт. «Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики». Я рассмеялся при мысли об этом человечке, взгромоздившемся на высокие каблуки, моем судие, которого возвышают его же собственные ботинки, об этом волшебнике, исследователе града небесного. «Вы и есть адмиралтейство». Я много раз повторил про себя эту фразу. В соседней квартире кто-то ходил, затевая ночную стирку. Было слышно, как открывают и закрывают в ванной кран. Я разделся. Отказавшееся от психоанализа адмиралтейство намеревалось лечь в постель. Кто же, интересно, не оставляет часть своих желаний в запечатанном конверте? Кто не полагается на случай, собираясь извлечь последствия из своих собственных поступков? Человек ложится спать, выключает свет с надеждой, что проснется. Закрывать глаза – значит надеяться.

Я совершил этот акт веры и, без снов, без загадочной вдовы у моего изголовья, дожил до утра, такого же солнечного, как и предыдущее.

Однако то было утро, от предыдущего в корне отличное. Отмеченное новым знаком. Свет, проникавший через ставни, казалось, объявлял мне о возвращении Ирэн. Ее возвращение витало в воздухе, но было, разумеется, почти невидимым. И все же оно здесь и должно повлиять на мой день. Прежде всего мне захотелось получить подтверждение моему предчувствию. Я набрал номер телефона Ирэн. Линия оказалась занятой. Кто-то еще позвонил Ирэн. Она вернулась. В этот день я много раз звонил в Нейи 43–45. Каждый раз я натыкался на один и тот же сигнал, но за звуком этой заезженной пластинки, за обезумевшим, потерявшимся в тумане гудком слышал какие-то голоса – нечленораздельные, безликие, лишенные живой интонации. Различимым был только пол: это всегда был мужской голос и отвечавший ему женский. Их диалог продолжался целый день. Мне казалось, что я издалека наблюдаю за кораблекрушением, драмой на море.

Вечером я вышел из дома и направился к Карлу. Прошел половину пути. Вернулся обратно. Ирэн могла позвонить в мое отсутствие. В сущности, об этой никогда не писавшей женщине я знал только то, что могли сообщить мне улицы, дома, толпа, город. Город, перегретый внезапно наступившим летом, говорил о том, что Ирэн вернулась в Париж без предупреждения.

В течение одного или двух дней я почти никуда не выходил. В воскресенье без дела слонялся около дома Ирэн. Бересклет, росший за оградой сада, стал более густым и сделал фасад невидимым. С тротуара, шедшего вдоль ограды, можно было увидеть Эйфелеву башню. Я ушел. Я шагал по горячим улицам, представавшим передо мной, в зависимости от квартала, то пустынными, то – подобно ярмарочной площади – заполненными множеством людей. Под предлогом того, что мне хочется подышать свежим воздухом, я поднялся на Эйфелеву башню.

На смотровой площадке я побродил немного вокруг подзорных труб. Все они были направлены на север. Я протянул прокатчику билет.

– Мне бы хотелось увидеть запад. Тот недоверчиво покосился на меня.

– Сдачу можете оставить себе.

Он положил деньги в карман, переставил, правда, неохотно, одну из маленьких подзорных труб.

Сквозь листву Булонского леса я надеялся разглядеть окна Ирэн. Мне это не удалось. Я увидел бесчисленное количество похожих друг на друга окон. Я затерялся в лабиринте зданий, которые сотнями проносились мимо при малейшем движении моего бинокля. Любовь – миниатюрная страна, и семимильные сапоги-скороходы – не самая удобная для нее вещь. Смешавшись с толпой иностранцев, привлеченных в Париж хорошей погодой, я добрался до Марсова поля.

Утро понедельника не принесло мне никаких новостей. Около полудня я проезжал мимо лицея, где училась Даниэль. Я остановился. Три или четыре полицейских охраняли выход учениц. Они меня смущали. Я попытался убедить себя, что я – отец маленькой девочки и жду моего ребенка у выхода из лицея. Возле меня девочки переходили улицу, болтали, кружились на каблуках, за одну минуту сто выражений сменялись на их лицах: гнев, радость, грусть, кокетство, злость. Каждый раз, когда одна из таких стаек проходила мимо меня, я краснел. Я не был отцом и сидел в своей машине, как некий похититель детей. Я уехал.

Мне, к сожалению, не хватало смелости. Я вспомнил руку Даниэль на моей щеке. Даниэль могла бы стать противоядием против этого слишком затянувшегося отсутствия, грозившего переменами в моем характере.

По утрам, проснувшись, я смотрел, как поднимается к потолку дым моей первой сигареты. Я наблюдал за собой со стороны. И видел себя растянувшимся на кровати, навсегда погрязшим в поражениях. Да и чем, собственно, я мог бы быть удовлетворен? Положение скромное, клиентура немногочисленная, живу в меблированных комнатах. Ни любовницы, ни успеха. И так, вероятно, будет всегда.

Бреясь, я смотрел на себя в зеркало. В какой-то складке лица, где-то около подбородка, явственно проступало мое поражение. Как раз в том месте, которое я всегда ранил бритвой и откуда вместе с нескончаемой струйкой крови из меня вытекало что-то вроде злобы на себя самого, внутренний гнев, доставлявшие мне одновременно и наслаждение, и страдания.

Думая о том, что меня не любят, я считал себя недостойным любви, но сама эта недостойность, с которой мне трудно было смириться, в какой-то степени доставляла удовольствие. Если бы между двумя враждебными друг другу чувствами разразилась война, то третьему это было бы выгодно. Тому самому, чья тактика сводилась к ничегонеделанию и ожиданию. Во мне жила нейтральная страна, которая извлекала выгоду из потерь своих соседей и снабжала обоих боеприпасами и перевязочными материалами.

Я кончил бриться. Наступило перемирие. Вмешался Красный Крест. Мне на подбородок был наклеен кусочек лейкопластыря. Стороны смотрели друг на друга в зеркало без малейшего снисхождения.

Битва возобновится позднее. Я оделся. Ощупал повязку. Она была свидетельством того беспокойного состояния, которое обязательно помешает мне в работе. Действительно, иногда в общении с больными со мной случались приступы раздражительности, длившиеся до тех пор, пока какой-нибудь непроизвольный жест одного из них не смягчал меня. Например, когда человек с осторожностью затягивает галстук на раздувшейся от опасной опухоли шее. Это один из тех жестов, что вылечивают врача.

Таким образом, спускаясь по лестнице от больного, позвавшего меня на помощь, я уже примирился сам с собой. Я смотрел на деревья вдоль проспекта. В городе о земле напоминают только деревья. Я смотрел на них. Я вновь оказался в этом внушающем спокойствие мире, где люди умирают от рака гортани, не переставая носить галстук.

Однако, живя один, я лишь пересекал зону безопасности. Возможно, какая-нибудь женщина разрешила бы мне в ней закрепиться. Но я был один. Вот уже восемь дней телефон Ирэн отвечал мне «занято».

Я начинал признавать правоту Дормуа: в самом деле, я поворачивался спиной к жизни, к Даниэль, к женитьбе, в которую она могла меня вовлечь. «У вас неверное представление о любви… Вам нравится то, что вас терзает». Мой плохой врач снабдил меня теми симптомами, которые якобы открыл во мне, и я начал приспосабливаться к ним.

Я докажу ему, что он ошибается. Я женюсь на Даниэль. Сделаю ей ребенка. Сохраню Ирэн в качестве любовницы, потому что люблю ее, и всех буду держать в ежовых рукавицах. Ирэн, раздосадованная неожиданным соперничеством, окажется в моей власти. Она целыми днями будет твердить мне о любви, а я в свою очередь буду разыгрывать холодность.

В тот же день я отправился к дверям лицея на поиски моей невесты. Завидев меня издалека, она тут же сдернула берет. Подошла ко мне на своих напряженных длинных ножках, которым хотелось бежать вприпрыжку мне навстречу.

– Мы пройдемся по лесу, и я провожу вас до дому.

Она, казалось, была в восторге. Меня привлекали и ее веснушки на носу, и два больших белых зуба, видневшиеся из-под верхней губы, и сильные запястья, крепкие ногти, настоящие ногти, не бусинки.

Семнадцатилетняя девушка, хорошо сложенная, выряженная в свое шотландское платье, с широкими бедрами (что, наверно, вызывает у нее досаду, когда по вечерам она смотрит на себя в зеркало), созданными для того, чтобы рожать детей. Она была идеальной невестой – всегда в хорошем настроении, с легким характером.

Она рассказала мне, что после занятий в лицее обычно играет со своими приятельницами в белот в одном баре, на углу улицы. Но она предпочитает поехать на машине в лес. Ей хотелось также, чтобы мы остановились в одной из аллей и поцеловались. У нее был хороший ротик, пухлый и не накрашенный, она предлагала его очень естественно, продолжая улыбаться одними глазами. Между двумя заходами она проводила языком по губам и вытиралась тыльной стороной руки.

Мы сразу решили говорить друг с другом на «ты». В моем представлении это обращение должно было быть припасено для интимных моментов. Но в тот же самый вечер в доме у своего дяди она при всех стала обращаться ко мне на «ты», что, как мне показалось, никого, кроме меня, не удивило. Такая нескромность меня шокировала. Ложь давно вошла у меня в привычку. Карл, судя по всему, не увидел в этом ничего необычного. Я же увидел здесь сообщничество, и это мне не понравилось. Я почувствовал, что мне будет трудновато продолжать играть роль жениха в присутствии моего товарища. И напротив, мне было приятно, что в данной ситуации Алине придется взять на себя роль матери. Я предчувствовал, с каким пылом я поцелую ее в день свадьбы.

Однако до этого было еще далеко. Пока я был просто другом дома, тайно связанным с девушкой одним из тех прожектов, которые долго вызревают в лоне семьи. Нас не тащили за руки. Алина собиралась уехать в Бретань со своими детьми и Даниэль. Как и в предыдущие годы, она сказала мне, что одна из комнат на снятой ею вилле – в моем распоряжении.

Я отправился на поиски Даниэль в лицей только один раз. В дальнейшем я избегал встречаться с ней вне дома моих друзей. Каждый день наша близость длилась всего несколько минут. Когда я уходил, мы задерживались с ней на лестничной площадке. Убедившись в том, что никто нас не побеспокоит, мы делали все, что хотели. Однако эти проведенные в темноте минуты, после того как их очарование рассеивалось и я вновь оказывался на улице, помогали мне оценивать важность семейного единства и подчеркивали моральное обязательство, которое я брал на себя не без некоторого опасения. И тогда мои мысли в одно мгновение пересекали Париж и звонили в дверь Ирэн. Скоро ли она вернется?

В кармане пиджака моя рука нащупала трусики Даниэль с лопнувшей резинкой. Она сказала мне: «Возьми их. Не могу же я вернуться в гостиную с трусами в руке». Сей трофей, каким бы приятным и для моей сентиментальности ценным он ни был, ничего не прибавлял к моей славе. Он был кубком в коллекции игрока в теннис или гольф, кубком, привезенным в его родной город после победы над второстепенными соперниками. Из-за этих незаслуженно попавших ко мне трусиков совесть моя была не чиста и будущее представало в неясном свете. Однажды, несомненно, наступит день, когда в моем собственном шкафу соберется полная коллекция нижнего белья Даниэль, но я никогда даже не посмотрю на нее.

Я трогал шелковую материю в моем кармане. Ничего непоправимого еще не случилось. До тех пор пока мы будем оставаться на ступеньках лестницы, каждый раз вскакивая при звуке лифта, маловероятно, что какое-нибудь роковое обязательство возникнет между мной и Даниэль. Женитьба была для меня желанна, но я хотел выиграть время, подождать до августа. Когда Ирэн вернется, я смогу более свободно разобраться в ситуации, которую ее отсутствие делало двусмысленной. Но вот Алина, не вела ли она учет всех тех моментов, когда ее племянница оставалась со мною с глазу на глаз? Я опасался объяснения, которое припрет меня к стенке и до времени заставит сделать свой выбор.

В последнее воскресенье июня Даниэль собиралась поехать кататься на яхте по Сене с одной из своих подруг. Алина попросила меня сопровождать ее.

– С вами мне будет спокойнее, – сказала она.

Я посмотрел ей прямо в глаза. Нет, у нее не было никакой задней мысли. Она в самом деле боялась происшествия на воде и полагала, что я способен его предотвратить.

С утра пораньше я отправился за девушками. Подружку звали Нелли. Она оказалась живой загорелой девушкой. И тоже могла бы стать очаровательной невестой. Я был с ней приветлив. Она в ответ стала что-то щебетать, но Даниэль сразу поставила ее на место, прижавшись ко мне так, что все возможные недоразумения устранялись сами собой. Как только мы отъехали, она начала есть бутерброд только ради удовольствия заставить меня откусить после нее. Она запустила руку ко мне в карман, сделала несколько затяжек от моей сигареты, вытерла мне лоб своим платочком. Эта чрезмерная предупредительность вывела меня из себя. Я чувствовал себя одураченным. Меня кормили, со мной нянчились, меня заперли в этой машине, как лошадь в стойле. Мне показалось, что смысл слова «жених» окрасился новым светом. Я крепче сжал руль. Нелли, изгнанная из нашего интимного кружка, не произносила ни слова.

Мы ехали в Шуази под палящим солнцем; под его лучами в пригородных садиках словно из земли вырастали мужчины неопределенного возраста в подтяжках со шлангами и лейками в руках. Воскресный пейзаж оживлял в нашей памяти еще более знойную жару воскресений импрессионистов. Правда, от канотье мы, кажется, были избавлены.

Около морского клуба, пока я брал напрокат наш кораблик, девчушки в машине натянули купальники. В этой одежде, скорее всего оттого, что она им очень шла, они стали смеяться и страшно оживились. Со мной происходило обратное. Раздевшись, я вел себя более чопорно, однако, вытянувшись на палубе яхты, почувствовал себя свободнее. Даниэль одной рукой обняла меня за талию. Другой взялась за штурвал. Позади меня Нелли, успевшая где-то хорошо загореть, растянулась у основания мачты и оперлась на нее своими округлыми ногами. Запрокинув голову, она приоткрыла ротик и лежала с тем выражением невинного восторга, какое обычно бывает у девушек, позирующих для журналов мод. На нее было приятно смотреть.

– Ты получишь солнечный удар, – сказала мне Даниэль.

Она накрыла мне голову газетой.

Штиль. Парус стал дряблым и повис. Нас несло по течению. Я дремал. Даниэль гладила меня по груди. Время от времени, ради приличия, она окликала свою приятельницу, держа руку возле рта, как если бы та была от нас на расстоянии нескольких миль.

– Я вас слышу, – отвечала та. – Я не сплю. У меня все в порядке.

В треугольное отверстие газеты я видел тонкую талию Даниэль, изгиб ее живота, ту линию, начиная с которой тело оживает, ищет равновесия между двумя направлениями, верхним и нижним (и взгляд не знает, по которому из них ему лучше следовать). Моя рука дотронулась до ее обжигающей кожи, слегка прикрыла бедро и осталась там, на границе двустороннего движения, на условной, неуловимой линии, где тело девушки словно бы колеблется между «да» и «нет», между пассивностью и активностью, между «ты» и «я». Поясница Даниэль дрогнула. Ее тело говорило «да». Я почувствовал, как покачнулась двойная масса, талия свернулась под моей рукой, точно под веревкой гигантского бильбоке.

На время обеда мы причалили в камышах к крутому берегу, заросшему деревьями. Нелли разложила еду. Раскрыв рот, она ползала по скатерти на четвереньках. Она больше не стремилась понравиться.

Она обслуживала нас с ностальгическим взглядом подружки невесты. У нас с Даниэль был отдельный стол, наши колени были накрыты одной салфеткой. И когда дело дошло до холодной курицы, имевшей только два крылышка, Нелли сказала:

– Это вам. Я возьму ножку.

На время послеобеденного отдыха она осталась одна. С другой стороны живой изгороди была спальня на двоих. Грудь Даниэль, упругая, налитая светом, точно спелые финики, привлекала муравьев. Я ловил насекомых языком.

– Видишь, как хорошо я тебя защищаю. Всякий, кто к тебе приблизится, обретет смерть.

Это слово, кажется, ее взволновало. Ее талия изогнулась у меня под рукой. Наступил опасный момент. Я старался думать о чем-нибудь другом, заставляя на бешеной скорости проноситься в моей голове какие-то слова и фразы. Я насильно вызывал в себе состояние рассеянности. Этот прием я применял и с Ирэн, правда, при несколько других обстоятельствах: когда я, как продажный жокей, вонзал уздечку в морду собственному коню и, не слыша нарастающего позади меня хрипа, давал лошади Ирэн обогнать меня на финише. Мое внимание застыло на этой картинке. Я как бы услышал звук галопа за изгородью, почувствовал, как бешено колотится сердце Ирэн. На фоне знойных волос Даниэль возникло лицо Ирэн, грустное, смотрящее с упреком. Мое желание сразу угасло. Оно сменилось унылым безразличием. Пейзаж, слишком насыщенный светом, уносил меня во времена минувшие. Настоящего больше не было. Только отсутствие.

Нелли звала нас тоненьким, отраженным рекой голоском. Мы, должно быть, заснули. Горячее солнце висело низко над нами. Нужно было спуститься назад по крутому тинистому склону, где нога скользит и в итоге натыкается на нечто, вызывающее чувство тревоги, – корни, булыжники и другие непонятные предметы, столь отталкивающего вида тела, лежащие у берегов рек.

Мы подплыли к понтону. Близился вечер. До дороги было далеко: шум машин сюда не доносился.

– Настоящая деревня, – сказала Даниэль.

Ее медлительный голос плыл по воздуху на тяжелых неслышных крыльях. Мы оделись. Париж возвращался к нам, километр за километром, вместе со своими притомившимися семьями на велосипедах, со своими вышедшими на прогулку жителями, метущими по дороге прутиками. Даниэль выглядела уставшей. В Нелли прибавилось живости. С посветлевшими глазами, выставив вперед губки, она громко говорила: «Прекрасный день… Чудесно развлеклась… Не провожайте меня, не стоит…»

Я оставил ее на пересечении двух улиц. Взглянул на часы. До девяти часов Алина не стала бы волноваться из-за нашего отсутствия. Даниэль повернулась ко мне:

– У меня вся кожа горит.

Я представил себе ее взгляд, если бы она сейчас вдруг оказалась у меня дома и стояла бы, раздетая, в моей ванной; ее мокрое лицо с гримаской, похожей на улыбку, напоминало бы своей важностью то, каким оно могло бы быть во время занятий любовью. Я бы взвешивал в своих белых от пены руках ее груди, отчего их кончики брызгали бы по воде, точно маленькие косточки.

Я обнял ее. Я больше не видел ее лица. Вес ее тела сводил весь внешний мир к нескольким сухим и легким линиям. Между плечом и шеей Даниэль я видел мужчин, которые, вытирая лоб, выходили из кафе на углу. Какая-то женщина на краю тротуара отвесила оплеуху своему мальчугану. Дальше другая женщина в светлом платье спускалась по ступенькам в метро. Она исчезла. Так быстро, что не оставила никакого следа в моей памяти. Я не смог бы сказать, ни как она была одета, ни по каким приметам я ее узнал. Она прошла мимо меня, и после нее не осталось ничего, кроме светлого пятна, ничего, кроме факта самого по себе, но столь важного, что все детали, оттесненные на периферию моего смятенного сознания, стали неуловимыми.

Я выпрямился. Даниэль доверчиво смотрела на меня.

– Ты уже недалеко. Выйдешь из машины и пойдешь домой.

Она не возражала. Она продолжала улыбаться. Эта отдаляющая приключение свобода разочаровала ее, но вместе с тем принесла облегчение. Она подставила мне щеку, вышла на тротуар, обернулась, чтобы помахать на прощанье рукой. Я еще нашел в себе силы ответить; но потом волнение, которое я сдерживал в ее присутствии, охватило мои конечности: руки и ноги стали тяжелыми и неуклюжими. Я был раскручен на центрифуге и выброшен вне себя. Во мне ничего больше не осталось. Я был обезумевшее нечто, вокруг которого вращается реальность. Я искал вокруг себя какую-нибудь устойчивую точку, какой-нибудь ориентир, но не находил ничего стабильного. Я теперь даже не знал, в каком направлении находился Нейи. На какое-то мгновение мне показалось, что я никогда не смогу отыскать Нейи. Сейчас я заблужусь и не смогу доехать до Ирэн. Наконец-то мне удалось найти проспект, который двигался в одном направлении со мной. Именно его-то я и искал. Он на всех парах мчался к лесу. Проспект-экспресс. Он несся мимо остановок. Ну что ж, придется выскакивать на ходу. Меня выбросило на тротуар в ста метрах от Ирэн. С разбега я сделал несколько шагов. Уже почти наступила ночь. Внезапно зажглись фонари. Все сразу. Я вздрогнул. Вернулся обратно на перекресток, на широкий проспект.

Далеко впереди, около газетного киоска, Ирэн готовилась пересечь улицу. Маленький силуэт, грациозный и вселяющий уверенность, занял все поле моего зрения. Она приближалась. Ее долгое отсутствие шагало рядом с ней. Время, в течение которого мы были разлучены, вырастало одновременно с ее силуэтом и пугало меня. Я сделал несколько шагов к ней навстречу, но словно ступил в какую-то пропасть на неровную поверхность, которая показалась мне глубокой, но только на горизонтальной плоскости. Ирэн подняла голову, узнала меня.

– Не стойте здесь, нас могут увидеть. Я взял ее руку:

– Почему же ты не сообщила мне, что вернулась?

– Я вернулась только вчера. Вам нельзя здесь оставаться.

Она взволнованно следила за перекрестком. Я взял ее под руку:

– Садись в машину.

– Не могу. Уезжайте, умоляю вас.

– На одну минуту. Ты не можешь побыть со мной одну минуту?

– Уезжайте. Сейчас придет муж. Он остановился, чтобы купить газеты. Через секунду он будет здесь.

– Но когда же мы увидимся?

– Я вам позвоню. Она обернулась:

– Ну вот и он. Нет, не уезжайте. Теперь стойте на месте. Он вас видел. Я что-нибудь придумаю.

Поверх плеча Ирэн я увидел, как к нам идет незнакомец, который уже три года занимает так много места в моей жизни. Он сложил газету, которую начал было читать на ходу. Он приближался к нам. У него было безмятежное, улыбающееся лицо, точно такое, каким оно должно было быть, если бы я не являлся любовником его жены или, точнее, если бы он не был мужем Ирэн. На первый взгляд я не обнаружил в нем ничего примечательного; я мог бы сто раз встретиться с ним на улице и так и не догадаться, кто он такой.

– Я как-то раз обращалась к доктору из-за какой-то ерунды, о которой даже не стоило вам говорить, – сказала Ирэн.

Она повернулась ко мне так, словно мы беседовали об этом не далее как вчера, а между тем это было так давно, что я уже позабыл о той консультации.

– Мое недомогание полностью прошло. Поэтому я к вам больше не приходила.

– Пойдемте с нами, – сказал муж Ирэн. – Мы живем в двух шагах отсюда. Может быть, вы хотите пить? Сегодня было так жарко.

Он посторонился, пропуская меня в калитку. Ирэн шла впереди меня. С большой осторожностью я ступал по гравию садовых дорожек, словно хотел заставить его поскорее забыть о моем присутствии, так, как если бы я проник сюда тайно и боялся, что сработает сигнализация.

Меня ввели в маленькую гостиную. Ирэн исчезла. Муж был здесь, он сидел рядом со мной. Он приобрел человеческие очертания. Я узнавал его по словесному портрету, который набросала мне его жена: большой и сильный, вздернутый нос, нежный взгляд. Так вот он, наш охотник за девочками. Секрет его успеха объяснялся этим контрастом: детское лицо и мужественное тело. Мы сидели лицом к лицу. Я говорил, чтобы скрыть свое смущение, и в то же время боялся, как бы не вырвалась наружу правда, о которой я не переставал думать. Я следил за каждым своим словом и одновременно пытался сохранить естественность речи, хотя ее темп никак не поддавался контролю. Я вымотался смертельно, как рабочий на перегруженном конвейере. Я бросался в погоню за своими словами, после того как они срывались с языка, мне приходилось составлять из них фразы, которые я через мужа адресовал Ирэн. Я ждал ее появления с нетерпением и тревогой.

– Мы вчера вернулись из Италии. А во вторник снова уезжаем.

– Вы много путешествуете?

– Да, особенно в это время года. Зимой я остаюсь в Париже. Отпуск беру в августе и сентябре.

Я подумал о зиме, о том времени, когда мы с Ирэн могли видеться почти ежедневно и когда взаимопонимание между нами возрастало. Я подумал о снеге, о покрытой льдом дороге. Здесь, напротив мужа, я был посреди лета. Я вспотел под рубашкой. Я видел, как блестят капельки пота у меня на ладонях. Я боялся не мужа, я боялся Ирэн. Никогда еще она не казалась мне такой далекой. Я чувствовал, как с каждой минутой увеличивается дистанция между нами. В сравнении с этим Италия была пустяком. Существовали поезда, самолеты. Но здесь, в доме ее мужа, ни один коридор, ни одна лестница не вела к Ирэн. В отсутствии больше не было ступенек.

Вошла Ирэн. Она появилась в дверном проеме. Но казалось, что она вышла из зеркала. Здесь она появлялась и исчезала через бесплотные стены. Ни на шаг она не могла ни приблизиться ко мне, ни отдалиться от меня. Она втолкнула столик на колесиках между мужем и мной. Сухо и равнодушно взглянула на меня:

– Немного сельтерской? Да? Нет?

Я чуть было не обернулся, чтобы посмотреть, с кем это она говорит. В комнату вошло еще одно действующее лицо: голос Ирэн превратил меня в незнакомца, но не в непрошеного гостя, а скорее в некое существо, которому вежливо улыбаются.

– Все жалуются на жару, – сказала она. – А лично мне Париж кажется прелестным в это время года.

Я взял свой стакан. Осушил его залпом. Нужно было уходить. Лучше уж одиночество, чем эта внешняя оболочка Ирэн, внезапно возникшая между мужем и мной. Муж мстил за себя. Когда-то я хотел превратить его в предмет, в автомат. Теперь он обрел человеческий облик, а Ирэн стала бесплотной. У меня на глазах она играла с бутылками и стаканами, ее движения были одновременно точными и неуклюжими, как у дамочек в мультфильмах.

Я собрался встать и уйти, но тут же представил себе этот вечер в поисках Ирэн, ставшей неуловимой. И ужаснулся. Мне захотелось поговорить. Собственный голос показался мне чужим. Говорил не я, говорил другой, тот незнакомец, которого породила холодность Ирэн. Я испытывал нечто вроде паники, чувствуя, что далек от себя самого и что очарован воображаемой женщиной. В этой гостиной от меня настоящего уже ничего не осталось.

– Сегодня воскресенье, – сказал муж, – и вы, наверное, не так заняты. Позвоните вашей медсестре. Поужинаем вместе. Мы просто перекусим вот за этим столом, а потом поедем к друзьям, там, кстати, будет ваш коллега, Груссар. Вы должны познакомиться с Груссаром, он может быть вам полезен.

Я ерзал в кресле, улыбаясь своими холодными улыбочками, глупыми улыбочками, говорящими и «да» и «нет». Не надо было оставаться. Я не должен был оставаться. Это было запрещено. Это запретила Ирэн.

– Да нет же, – сказала она, – оставайтесь. Кому повиноваться? Которой Ирэн? Настоящей или поддельной? И чью волю ей противопоставить? Мою собственную или того, другого, незнакомца, приглашаемого на ужин?

Я наклонился, чтобы поставить стакан на стол. Мое запястье коснулось кисти Ирэн. Я узнал ее тело. И свое тоже. Я вновь обрел желание, а вместе с ним и самого себя, и Ирэн, чьи движения опять стали, теснясь, сменять друг друга; одно движение порождало следующее, а от рук к плечам и глазам заструилось пламя. Я желал ее. Жизнь была в ней похожа на хорька, который появляется то тут, то там, открывая подземные глубины; я всегда хотел в них затеряться вместе с Ирэн, но до конца мне это так никогда и не удавалось.

Весь вечер я не сводил с нее глаз. Желание пробудило во мне дурное настроение, глухой гнев, в котором я узнавал себя. Я смотрел на Ирэн, больше не заботясь о муже. Почему бы мне не быть чувствительным к ее красоте? В том не было ничего дурного. Если мы с Ирэн и были в чем-то виноваты, то наша ошибка, казалось, стерлась. От нее ничего не осталось. Наша совесть могла быть чиста. С какого-то времени у нас не осталось даже воспоминания о том зле, что мы, может быть, когда-то сотворили вместе. Теперь мы творили добро, творили холодно, с сухостью в душе. Перейдя границы целомудрия, мы двигались к гарантированному нам искуплению, держа в руке бутерброд из гусиной печенки и натуральное шампанское.

В тот вечер напоминало о естестве только шампанское. Мы встретились с друзьями. Груссар оказался высоким блондином в золотых очках. За ним семенил жирный коротышка и две чертовски красивые дамы. Шампанское вновь возникло на столике ночного клуба под приглушенный звук оркестра, чьи взрывы обрушивались на набивные стены и, словно мокрые блины, падали вниз.

Я пригласил Ирэн танцевать. Это был единственный способ обнять ее. Через мое плечо она смотрела куда-то вдаль, в глубину оркестра. Я сказал, что люблю ее. Эта фраза вырвалась у меня, покатилась на пол и тут же была раздавлена танцующими.

– Я никогда вам не прощу того, что вы сделали сегодня вечером, – сказала Ирэн.

Эта фраза задела меня за живое. Она еще долго звучала в моей голове, вихрем разрушая все на своем пути: надежды, чувства, воспоминания. После этого осталась одна лишь правда, но зато очевидная. Возле моего лица была ее кожа, запах которой я так любил. Глазами я наметил место, куда хотел бы ее укусить, – между плечом и шеей. Этот участок загорелой кожи был единственной правдой в мире.

– Я прошу вас после этого танца больше меня не приглашать, – сказала Ирэн.

Я проводил ее к нашему столику. Она ушла танцевать с другими. Муж рассказывал мне о Милане, о Флоренции, об итальянских художниках. Ирэн танцевала с мужчиной в золотых очках. С ним ей было хорошо, она смеялась. И с тем, который говорил мне о Микеланджело, тоже. Я встал на середине фразы.

– Я только что вспомнил, что мне нужно зайти к одному больному. Чуть было не забыл.

– С ним что-то серьезное?

– Боюсь, что да.

– Тогда бегите. И ни о чем не беспокойтесь. Снаружи было почти так же жарко. Правда, небо было настоящим, хотя и не таким уж красивым, – наполовину запачканное облаками, наполовину – чистое. Никто меня не ждал. Я медленно спустился к Нейи. Мне в последний раз захотелось увидеть ставни комнаты, где спала Ирэн. Любимая мною женщина спала на этой тихой вилле, за которой наблюдал прожектор Эйфелевой башни, мигающий над деревьями.

Мне не оставалось ничего другого, как все забыть или отдаться во власть давно уже сдерживаемой горечи. А я ведь смог поверить в то, что Ирэн «настоящая» женщина; я говорил об этом всем подряд. «Настоящая женщина. У нее чувства и разум находятся в paвновесии». Я вспомнил эту фразу, сформулированную мной однажды в порыве энтузиазма много месяцев назад. За эту фразу мне хотелось надавать себе пощечин. Я уехал. Вернулся в центр. Отправился побродить по бульварам. Везде, на каждом углу, были «настоящие женщины». Для них этот час был последним шансом. Казалось, они уже были готовы отдаться со скидкой. Они обещали золотые горы глупым и невинным тоном, удивившим меня. Та, за которой я пошел, похоже, думала, что мы займемся чем-то отвратительным, и пыталась меня в этом убедить. Она наверняка считала себя грешницей высокой марки. Для пущей важности она стала заранее знакомить меня с предстоящей программой с помощью смешных жестов, которые, по-моему, вряд ли могли заинтересовать ее клиентов.

Если она рассчитывала на грех, то ошибалась. Смертельными во всем этом были лишь тоска и бесконечные истории с деньгами. Я был клиентом и для Ирэн. Только она могла разбудить мое воображение. Она умела разговаривать, умела вести себя. У меня в ушах все еще звучало щелканье замка ее сумки, когда, по случаю именин или дня рождения, я пытался заставить ее принять от меня немного наличных денег. Она отказывалась. Я настаивал. В конце концов нас примиряла крокодиловая пасть ее сумки. Она раскрывалась и в одну секунду проглатывала деньги…

То был мой последний приступ раздражения за этот вечер. Я выпалил в воздух последнее ругательство в адрес Ирэн. Как и предыдущие, оно обрушилось мне же на голову. Я испробовал все, что мог, чтобы почувствовать отвращение к Ирэн, все, что только было простого и не требующего никакого усилия воли. Мне удалось почувствовать отвращение только к самому себе. Но и это было полезно. Мои слабые попытки, мои скрытые усилия освободиться от Ирэн привели к своеобразному разрыву. Смелое решение пришло извне, но совершенно случайно.

__________


Сначала у меня еще сохранялась какая-то надежда. Ирэн уезжала в путешествие только через два дня. Она могла передумать, подать мне знак. Я ждал этого. Ее образ прочно обосновался во мне, но в окружении того печального беспорядка, что обычно предшествует переезду. У себя в спальне я нашел маленькую шпильку для волос, которая застряла – сколько месяцев тому назад? – между камином и зеркалом. Шпилька тех времен, когда Ирэн еще любила меня. Я недолго подержал ее на ладони. Если бы счастливые дни, пережитые мною с Ирэн, больше не зависели от счастья в будущем, то мне могло показаться, что их было бесконечно много. Они сделали бы отказ от нее невыносимым.

Два дня я надеялся. Ничего не произошло. Произошло то, чего я так боялся в течение трех лет, – Ирэн больше не желала меня видеть.

Ближе к вечеру я пошел к Карлу. Алина собирала чемоданы.

– Мы боялись, что уедем, не увидевшись с вами, – сказала она мне.

Она повела меня в свою комнату:

– Садитесь сюда. Я как раз считала простыни. Буду продолжать, как будто вас здесь нет.

Я сел на край кровати, как будто меня здесь не было. Меня и в самом деле здесь почти не было. С того момента, когда я понял, что нужно отказаться от Ирэн, малейшее расхождение между моими поступками и чувствами выводило меня из равновесия. Я все еще любил Ирэн, а вести себя должен был так, словно больше ее не люблю. Моя жизнь, как дублированный фильм, шла в двух плоскостях, которые никогда не накладывались друг на друга полностью. На языке оригинала она больше не демонстрировалась.

Я посмотрел на Алину. Она подняла руки, пытаясь дотянуться до высокой клетки с белыми домашними птицами, которая стояла на шкафу. Встав на цыпочки, она прогнула спину, как бывало это делала Ирэн;

тогда, подойдя к ней сзади, я брал ее за бедра, а она, положив свой затылок на мое плечо, обращала ко мне запрокинутое лицо – такое по-новому волнующее – и неуловимый рот.

– Две дюжины с одной стороны и три – с другой, – сказала Алина. – Нет ли у вас чего-нибудь, чем можно записать?

Я протянул ей ручку. Сделал несколько шагов по комнате:

– А Даниэль дома?

– Она у себя в комнате. Собирает свой чемодан. Я прошелся по квартире. В Даниэль тоже вселилась болезнь отъезда. Стоя в пижаме, она наводила в комнате порядок. Я увидел ее слезящиеся от пыли глаза, распущенные волосы и испачканные руки.

– А! Вот и ты. Тебя так долго не было. А мы завтра уезжаем.

Голос у нее охрип. На постели как попало были накиданы ее платья вместе с книжками, словарями и туфлями. Обеими руками она пригладила свою белокурую гриву. Она была красива, как совершенно новенькая тетрадь для черновиков. Я поцеловал ее.

– Ты можешь передавать мне платья? Нет, сначала красное. Потом шотландское.

Я снова обнял ее. Через пиджак я ощущал ее грудь.

– Надеюсь, ты скоро к нам присоединишься, – сказала Даниэль.

Она показала мне стопку бумаги для писем зеленого цвета, марки Нил, которые купила специально для того, чтобы писать мне.

– Я буду писать тебе через день.

Свое слово она сдержала. Каждые два дня консьержка передавала мне зеленый конверт.

– А больше ничего?

– Если бы что-то было, я бы вам отдала.

Я получил щелчок по носу, но ничего не ответил. Завтра я постараюсь не подставить себя. Но назавтра консьержки на месте не было, и я, как вор, пробрался к ней в комнату. Заглянул в ящики других жильцов, желая убедиться, что письмо Ирэн не попало туда по ошибке.

Привычки делали мою жизнь тяжелой. Видя, что чувство, которому они долго служили, находится в смертельной опасности, они организовали регентский совет. Будучи весьма консервативными, они старались удержать меня в прежнем русле. Они боялись смены династии. Они заставляли меня искать письмо Ирэн там, где его быть не могло. Своими действиями они пытались продлить чувство, которое я хотел побороть. Мне не всегда удавалось им противостоять. Но я старался. Иногда я ничего не спрашивал у консьержки. Иногда я даже, не бросив в ее сторону ни единого взгляда, на полной скорости проносился мимо и мчался к выходу, унося под мышкой надежду, которая вырывалась и вопила так, что могла переполошить весь квартал. Надежда трех лет давала о себе знать.

Я попытался выработать контрпривычки. Я заранее думал о письмах Даниэль. Я симулировал нетерпеливое ожидание: «Если она внезапно перестанет мне писать, какое это будет разочарование!» Консьержка звонила в мою дверь. Я шел открывать. Может быть, это газовщик? Но нет, это была консьержка с зеленым письмом в руке.

Находящаяся в отсутствии Даниэль была для меня всего лишь несколькими строчками на зеленом листе бумаги. Сила же Ирэн действовала даже в отсутствие Ирэн в виде моих постоянных комментариев. В период последнего кризиса, более серьезного, чем предыдущие, эта сила все еще давала о себе знать, но питала ее хрупкая надежда, которую в конце концов надо было вырвать с корнем.

Подчас мне казалось, что разрыв уже произошел. И тогда я чувствовал себя свободным, точнее, совершенно равнодушным. Передо мной было чистое поле, но я продвигался по нему, как охотник на рассвете. Я шел вперед, и пейзаж развертывался передо мной как на ладони. Лучше уж эта нагота, чем бесконечное и примитивное коварство леса. В течение нескольких часов все шло хорошо. Затем эта неподвижность стала меня утомлять. Нет ничего более утомительного, чем поставлять миру события.

Вечером, когда я возвращался домой, мне было достаточно заметить на затененном балконе четвертого этажа моего соседа Лакоста, поджидающего возвращения своей жены, чтобы вновь оказаться в засаде смятенного и восхитительного чувства ожидания. Вот уже несколько часов, как я перестал страдать от скрытой ревности, так долго поддерживаемой отсутствием Ирэн. Я искал в себе привычную муку. И не находил ее. Я испугался. Выйдя из круга моих привычек, пусть и причинявших мне страдания, я растерялся: земля уходила у меня из-под ног. Еще бы чуть-чуть, и я позавидовал бы несчастьям моего соседа. Заметив Лакоста на балконе, я на мгновенье закрыл глаза, чтобы испытать вместе с ним взлеты и падения надежды. Три, четыре прохожих – а среди них был и я – одним лишь цоканьем своих каблуков по тротуару заставляли сердце Лакоста биться быстрее. Четырежды за одну минуту менялось настроение моего соседа, переходя от ярости к нежности, он и сам уже не знал, хочет ли он скорого возвращения жены или ее длительного, из ряда вон выходящего опоздания. Его жена возвращалась поздно. Ее возвращение означало начало ссор, которые я слышал сквозь стены спальни. Лакост, по крайней мере, хоть ждал кого-то.

Я поднялся к себе. Вышел на балкон и послушал, с расстояния в несколько месяцев, последние отголоски ожидания, моего ожидания в тот или иной вечер, когда Ирэн обещала прийти и заняться со мной любовью. Я вновь увидел ее силуэт, появившийся из-за угла. Она шла быстро, прижимая к груди сумку. Она запыхалась. И сказала мне: «Ты знаешь, еще бы чуть-чуть, и мне не удалось бы прийти». И мы вместе порадовались, что этого «чуть-чуть» удалось избежать.

Я стоял на балконе, на этой испачканной уличной пылью сторожевой вышке, и мне открывался вид на несбывшиеся надежды. В один из первых июльских вечеров, проведя довольно много времени в воспоминаниях об Ирэн, я вновь поехал в Сен-Клу. Это неизбежно должно было случиться. Я больше не мог ссылаться на верность Ирэн в качестве оправдания. Внезапно возникающая мысль о возможности безотлагательно получить удовольствие вызывает удивление. Удовольствие одновременно новое и старое, новое и проверенное. От удовольствия, к которому я направлялся, мне все же было немного не по себе. Это был еще один довод в пользу того, чтобы его удовлетворить. Я был разочарован. Какая же другая женщина в такой ситуации могла подойти мне лучше, чем Марина? Фригидная женщина – вот что отодвигало мои амбиции на задний план, туда, где их желала видеть моя горечь. Это притворное смирение имело и другой мотив, столь же лживый: Марина была струйкой дыма над крышей. Я изображал возвращение блудного сына. По мере моего приближения к цели сквозь эти две лжи начинала проступать правда. Мое приближение, так же как и двухмесячное добровольное отсутствие, усиливало сохранившееся во мне желание к Марине. Я перестал понимать, что побудило меня к отсутствию.

Какое-то время я покрутился между домами квартала. Последний флигель справа в глубине аллеи или последний слева? Я не знал, какой прием меня ожидает. Наконец я узнал дверь, провинциальную дверку, снабженную дверным молотком в форме маленькой качающейся руки, держащей стальной шар. Я коснулся этой холодной и подвижной руки. Она показалась мне дружелюбной. Словно Марина уже простила мне долгое отсутствие.

Я постучал, и то, на что надеялся, пришло ко мне. Без удивления я увидел, как приоткрылись створки маленького окошка над дверью. Услышал голос Марины:

– А! Это вы. Сейчас открою.

Она появилась за дверью в ночной рубашке в цветочек, в хлопчатобумажной ночной рубашке, сохранявшей еще тепло постели. Она подставила мне свое горячее помятое сном лицо и наивное тело под рубашкой, которое, казалось, очутилось здесь просто потому, что не могло находиться где-то в другом месте, но это было тело свободное, не догадывающееся о собственной прелести, открытое для любого желающего.

Марина не будет ни о чем спрашивать. Она не станет выпытывать, почему я так долго отсутствовал. Я поцеловал ее у двери, а мои руки, скользнув в вырез рубашки, сжали ее плечи, мои губы искали ее жаркий рот. Я захлопнул дверь за своей спиной. Она отстранилась.

– Иди сюда. Разувайся. Хочешь чаю, бульона?

Я снял туфли. Я уже и забыл, что здесь нужно надевать фетровые тапочки, чтобы не испачкать паркет. У меня был подарок для Марины, флакончик духов, купленный – увы! – для Ирэн, который мне так и не представилась возможность ей вручить. В тапочках и с подарком в руке я был похож на королевского посла у султана Константинополя. Мы с Мариной были представителями важных персон, не более того. Я был послом того, кто любил Ирэн, а Марина получала для Ирэн подарки.

Она поблагодарила меня. Как она красива, нежна, тонка. Как прелестно она благодарила. Она поднималась по лестнице передо мной. Я шел за ней, мое желание вцепилось ей в бедра. За нами никого не было. Поднимаясь по лестнице, я себя не видел. В тот момент моя личность пыталась сконцентрироваться. Мои душа и тело слились воедино. Когда речь идет об удовольствии, звать никого не приходится: все уже здесь.

Взрыв наслаждения разбросал меня в разные стороны. Я находился в постели Марины, которая, пользуясь моим безоружным состоянием, обращалась со мной, как с плюшевым медведем. Я ласкал ее грудь, но в то же время обводил комнату глазами, расшифровывал названия книг на полках и морщил нос, глядя на гравюры в рамках. Другая же часть меня – надменная и к тому же торопившаяся уйти – потихоньку, на цыпочках спустилась с лестницы и надевала туфли. А самая передовая – уже вернулась домой. К ней я скоро и собирался присоединиться.

– Ты уходишь?

– Поздно.

– Ты вернешься?

– Ну конечно вернусь.

Я возвратился в Париж. Проехал по тем кварталам, где прежде часто бывал с Ирэн. Я узнавал перекрестки, на которых мы прощались друг с другом до следующего вечера, и эти воспоминания о временных расставаниях усугубляли ощущение непоправимого отсутствия. Следовало бы, вопреки правилу, прощаться всегда в одном и том же месте, тем самым ограничивая арену расставаний. Однако человек редко по-настоящему задумывается о будущем.

Мне хотелось возвращаться к Марине каждый вечер просто потому, что за сегодняшним днем наступает завтрашний и изо дня в день иллюзия возрождается. И еще потому, что, несмотря ни на что, радости, которые мы не испытывали вместе, нас объединяли. Один давал, другой получал. Марина, будучи безучастной в моменты близости, воспринимала наслаждение через меня и любила его так, что я видел в ее лице – наверное, более чистом, чем когда-либо, – то отображение самого себя, которое мужчина обычно пытается найти в лицах женщин.

Марина жила одна, изо дня в день рассчитывая только на собственные силы. Она любила свой дом, подобно тому как осажденный отряд любит свою крепость. Живя одна, она должна была укрыться, спрятаться в нем. Она, разумеется, защищалась от одиночества, развешивая тут и там гравюры, расставляя на камине в кухне разные горшочки: соль, перец, пряности, купленные ею в магазине Призюник. По утрам, если я оказывался рядом, то видел, как она, встав пораньше и надев на голову платок, то и дело смахивает перьевой метелочкой невидимую пыль. Затем она прерывала работу, оборачивалась ко мне. Метелка падала на пол и оставалась лежать – такая смешная, с рукояткой, как у плетки, и разукрашенная, словно индейский вождь. Марина расслаблялась рядом со мной. Она выпускала из рук все, что прежде прижимала к себе, ища защиты. Мебель, вышитые скатерти, гравюры переставали быть броней и вновь становились предметами комфорта или удовольствия. Марина отдавала их мне, как, впрочем, и свое тело.

– Как тебе кажется, будет лучше поставить буфет точно в середине панно или чуть правее, а рядом – стул?

На подобный вопрос мне нельзя было отвечать неопределенно. Мое мнение, должно быть, имело силу закона. Именно этого ожидала Марина. Я поддерживал эту игру больше с показной, чем с истинной убежденностью. И все же в некоторые вечера мне начинало казаться, что здесь я у себя дома и что я окружен предметами, спокойно стоящими на тех местах, что указал им я. Я ездил в Сен-Клу почти каждый вечер.

Было 14 июля. Я повез Марину показать ей салют с Монмартра. Она вцепилась в мою руку. «Как это красиво, дорогой мой, – говорила она мне. – Как я с тобой счастлива!»

А на следующий день, словно в продолжение праздника, по залитым солнцем пустынным улицам разъезжали автобусы с двумя флажками над ветровым стеклом, похожие на толстых пьяных новобранцев. Город, понемногу становившийся безлюдным, обретал сходство с деревней. Он суетился около вокзалов, чтобы заставить поверить, что уезжает. В мечтах он уезжал на отдых.

Иногда я спал у Марины. А в те вечера, когда у нее не оставался, шел к Карлу. Он намеревался присоединиться к своему семейству в Бретани. Мы, разумеется, собирались ехать вместе. Хотя я и поддерживал этот план, но не очень-то в него верил. Мне было необходимо оставить все пути открытыми. Главное – не выбирать. Поезда люкс, в которых путешествовала Ирэн, больше не шли в мою сторону. Я превратился в сортировочную станцию: вагоны медленно катились в обе стороны, мягко выполняя свою призрачную работу; время от времени слышался удар наковальни над пустынным пейзажем, а поезд, несмотря ни на что, готовился к отправлению.

Я отвечал на письма Даниэль. Я говорил Карлу, что поеду в отпуск вместе с ним. И чувствовал, что он мне не верит. Он смущался, начиная рассказывать о недавно изученных им растениях. Теперь он стал предписывать своим больным только травяные настои.

Я возвращался к себе. В этот час воспоминания об Ирэн были особенно мучительными. Из гаража домой я шел пешком. И часто встречал Лакоста. Он рыскал возле станции метро. Поняв, что его узнали, он пришвартовывал свое ожидание к какой-нибудь еще освещенной витрине. Свет превращал его в холодного красавца, делая щеки впалыми, глаза неподвижными. Я обходил его сзади, притворяясь, что не заметил. Его взволнованное лицо представлялось мне иллюстрацией той горечи, что я чувствовал в самом себе. Я думал об Ирэн, о всех несостоявшихся свиданиях, о тех наивных предлогах, что она мне сообщала, о всей той лжи, на которую я в спешке ставил официальную печать, боясь, как бы она не передумала и не бросила мне в лицо правду, еще более тягостную, чем ложь. Я принимал ее оправдания, но в темной комнатенке души моей работал частный детектив, менее доверчивый, чем официальная полиция. Он сравнивал ложные оправдания с истинными. Ему не всегда удавалось найти для меня те доказательства, которые я от него требовал, но одного его присутствия уже было довольно для того, чтобы осудить Ирэн. Он словно бы говорил: «Верьте мне. Я здесь неспроста. В такого рода делах сомнение – лишь первая предпосылка уверенности».

События подтвердили его подозрения. Отныне я больше ничего не ждал. Оставив Лакоста на улице, я вошел к себе. Включил свет. У меня слегка щемило сердце при виде телефона на одноногом круглом столике. Я вышел на балкон. Аромат липы наполнял улицу узнаваемым мною ароматом, долетавшим, казалось, из далекой поры моего отрочества; его тайна так и не поддалась моим любовным переживаниям – большим и малым, – с помощью которых я намеревался ее раскрыть.

__________


Я задержался у Марины допоздна. И недавно вернулся. Ко мне в дверь постучал сосед. Он был в халате. Растрепанные светлые волосы делали его еще бледнее.

– Пожалуйста, пойдемте скорее к нам. Моя жена поранилась.

Я вошел вслед за ним в квартиру, хорошо обставленную, но выглядевшую так, словно из нее в скором времени собирались переезжать. Вдоль стен были выставлены коробки с посудой. Ковры свернуты. Кресла стояли валетом, одно на другом.

– Вот здесь, доктор. Мы с ней поспорили. Я ее толкнул, она ударилась о камин.

На ковре, вытянувшись во всю длину, лежала стройная девушка. Кровь стекала в таз. Опершись на локоть, она свободной рукой придерживала на весу свои длинные густые волосы. Страшного ничего не произошло, рана оказалась поверхностной; я наложил на нее шов.

– Мне пришлось сделать вам больно… Но теперь все в порядке.

Она вытерла слезы. Поверх ночной рубашки надела кимоно. Муж настоял на том, чтобы я выпил чашку шоколада.

– В любом случае я каждый вечер готовлю его для Эммы.

Он успокоился. Он улыбался, но ему не удавалось растопить свою холодность, столь меня оттолкнувшую. Он поднял телефон, лежавший на полу вместе с проводом. Диск у него отвалился.

– Моя жена иногда бывает слишком резкой. Приложив ладони к вискам, она села на край постели.

– Как вы думаете, я смогу завтра работать?

– Лучше бы вам отдохнуть денек-другой.

Лакост принес в кувшинчике дымящийся шоколад.

– Мы с женой собираемся развестись.

Он сказал это так, будто хотел тем самым извиниться. Он давал мне понять, что в скором времени ему больше не придется беспокоить меня среди ночи, чтобы я починил голову его жене. Я быстро выпил свою чашку шоколада:

– Ну ладно! Ничего страшного. Через три дня я сниму шов.

Я пересек лестничную клетку, вернулся к себе. Спать больше не хотелось. Я достал из шкафа чемоданы, вытер с них пыль. Нужно было подумать об отдыхе. Карл уезжал на следующий день. Я обещал присоединиться к нему через неделю. Даниэль ждала меня.

По ночам я часто думал о Даниэль. Я представлял ее на песке голой, сильно загоревшей, нижняя часть тела освещена солнцем; я садился верхом ей на спину. Мое путешествие в Бретань свелось бы, вероятно, к нескольким эротическим картинкам, которые ненадолго задержались бы в моей памяти. В сущности, эпидемия отъезда, поглотившая весь город, меня пощадила. Все новые и новые дома на моей улице к утру не пробуждались; железные занавесы магазинов оставались опущенными. В моей работе теперь была прелесть опустошенных корью школьных классов, в которых учитель перед двумя-тремя вакцинированными учениками рассказывает охотничьи истории. Мне хотелось послоняться без дела. Я бы охотно остался в Париже. Марина вскоре должна была взять отпуск. Я всерьез подумывал о том, чтобы на месяц переехать к ней. При доме был садик величиной в четыре квадратных метра, в котором росло персиковое дерево со стволом толщиной в палец и кустик дикого винограда. Здесь мы ужинали почти каждый вечер на раздвижном столике, который сначала надо было просунуть через окно. Марина, в восторге от этой придавшей ей значительность церемонии, то и дело появлялась на единственной ступеньке – «перроне», как она ее называла, – то с супницей, то с котлетами в руках. Она надевала свежие блузки, оставлявшие руки голыми, на бедра повязывала белый фартук. Ее руки тоже были пропитаны свежестью. За ужином она то и дело целовала меня. Выпив стакан вина, громко комментировала нашу трапезу. «Дыня просто восхитительна. Я купила ее у Кассара. Больше никогда не пойду к Дюбуа, он просто вор. Хочешь еще ломтик? Пить не хочешь? Тебе не жарко?»

Еще она говорила: «Давай вычищай свой котелок. Бог напитал, никто не видал. Твое здоровье».

Ее речь являла собой смесь рабочего жаргона, доставшегося ей от отца, в прошлом железнодорожного служащего, и мещанского языка матери, белошвейки на дому, пережившей своего мужа на несколько лет. От матери у Марины остались лежавшие в ящичках вышитые скатерти, белые фартуки, и она была счастлива воспользоваться ими в мою честь. Изящные ручки, накрахмаленные воротнички – все, что в ней было от мещанки, сочеталось с внутренней серьезностью и насмешливым тоном рабочей. Когда она получала какой-нибудь рекламный проспект не очень пристойного, по ее мнению, содержания, она, покачивая головой, возмущалась. Потом смеялась. И говорила: «В конце концов, эти люди не из Армии спасения».

Она больше не испытывала отвращения к любви. Она победила свой страх. И в постели оказывалась такой же болтливой, как и за столом. Ее монолог, насыщенный тревожными вопросами и не очень отличающийся от того, что предшествовал ему за ужином, свидетельствовал о возрастающем интересе к интимным отношениям. Я радовался этому началу, которое в скором времени должно было, вне всякого сомнения, привести к полному перевоплощению. Но оно же меня и беспокоило. Снисходительность Марины во всем, что касалось меня, была безгранична. Я опасался, что ее привязанность возрастет, а я не смогу на нее ответить.

– Я скоро поеду в Страсбург к моему дяде, – сказала она, – но мне хочется побыть с тобой до последнего момента. Ты когда уезжаешь?

Мысль о том, что она могла бы отправиться на отдых вместе со мной, не приходила ей в голову. Радость, которую доставил бы ей этот план, выскажи я его, искушала меня это сделать. Однако такой поступок мог бы придать нашей связи большее значение, чем это соответствовало моим реальным чувствам. И потом, я ведь уже что-то пообещал Даниэль. Я хотел Даниэль. Лучше было ни о чем не говорить и не принимать никакого решения. Тем не менее я начал предупреждать моих больных о предстоящем отъезде, давать им адрес моего коллеги, который должен был заменить меня на это время.

Я отмечал свои визиты к больным в карманном ежедневнике.

«В 13 часов, Дельма, проспект Иена. В 14 часов, Лакост». Мой взгляд упал на календарь в начале ежедневника. В первые месяцы года я ставил маленькие крестики напротив имен святых; они напоминали о счастливых днях с Ирэн. Подобно тому как женщины аккуратно помечают в календаре дни своих недомоганий, я вел счет дням радостным. В январе крестики стояли везде, кроме тех нескольких дней, которые, очевидно, были помечены крестиками в календаре Ирэн. Мы с ней чествовали разных святых. В феврале и марте урожай удовольствий был скромным, в апреле же стал совсем ничтожным. Начиная с июня в моем дневнике не было больше ни одного крестика.

Я пожал плечами. Пересек лестничную площадку. Позвонил соседям. Дверь мне открыла Эмма. В полумраке прихожей я узнал ее по запаху духов, по светлому пятну голых рук. Я сделал шаг вперед. Внезапно оробев, остановился. Голос кашлявшего мужчины заставил меня пойти дальше. Я шел на свет. Лакост встретил меня в пустой комнате, где нашим голосам вторило эхо. Он снял два кресла и поставил их на ножки.

– Присаживайтесь.

Он развалился в кресле. Пока я занимался его женой, он не двигался. Я снимал шов. Эмма сидела, я стоял у нее за спиной. Внимание мужа было приковано к моим движениям. Я не мог поднять глаз, не встретившись при этом с ним взглядом. С его лица не сходила неподвижная улыбка, от которой уголки губ становились толще.

– Вот и все, я закончил.

– Спасибо, – сказала Эмма. – Ну, я пошла. У меня встреча в три часа. Я должна позировать для серии фотографий.

Она взяла с камина свою сумочку и перчатки.

– Если вы едете в центр, могу вас подвезти, – сказал я.

Лакост направился ко мне, словно желая протянуть руку. Но передумал и сунул руку в карман.

– Я выйду с вами. Мне нужно кое-что купить.

Я спустился по лестнице первым. Супруги спорили за моей спиной. Я не понимал, о чем они говорили. Поведение Лакоста меня раздражало. Я был охвачен порывом, увлекавшим меня к выходу. Мое ухо улавливало слова: «Остаться… Не выходить… Елисейские Поля…» Но я, опережая события, чувствовал себя на улице. Я уже открыл для Эммы переднюю дверцу машины.

Лакост уселся сзади, хотя его никто не приглашал. Мы тронулись с места. Он сразу же наклонился ко мне, всунул голову между моим плечом и плечом жены.

– Вы не волнуетесь за Эмму?

– Нисколько.

– А не будет ли каких-нибудь последствий от ее падения?

– Никаких.

– Некоторые говорят, что столбняк…

– Да нет, что вы.

Он умолк так внезапно, что я даже забеспокоился и посмотрел на него в зеркальце. У него был такой вид, словно в мыслях он остался где-то далеко отсюда. Правда, и ехал я быстро.

Около Трокадеро он попросил меня остановиться. Поблагодарил. Наклонился к жене:

– Сегодня вечером не возвращайся слишком поздно.

Держа шляпу в руке, он неуверенно пошел по направлению к площади. Эмма вздохнула. Я увидел, как тень от ресниц упала на ее щеку. Машина, внезапно став шире, покатилась бесшумно, с хозяйской вальяжностью.

– У меня ревнивый муж, – сказала Эмма.

– Неужели?

– Да, я-то его хорошо знаю. Он не осмелился открыто выразить недоверие, но не смог удержаться и не прокатиться с нами.

Я поднял правую руку и, улыбаясь, снова опустил ее на руль. Я почувствовал себя ужасно снисходительным.

– Ну вот я и приехала, – сказала Эмма.

Она протянула мне руку. И пошла в тени каштанов по роскошному проспекту, где витал дух модельеров и креп-жоржетта, по проспекту, оживлявшему серые фасады своих зданий полосатыми навесами из бело-зеленой и бело-вишневой ткани. Я посмотрел вслед моей соседке и почувствовал, что мне нечем заняться. Я как будто выполнил все, что мне предстояло сделать: посетить больных, несколько раз спуститься и подняться по лестницам, сесть в машину, уехать. Эти действия не могли заполнить день, так и оставшийся пустым. Воображение внезапно оказалось выключенным, мои действия, как шатуны перегруженного мотора, стали вращаться быстрее, но они уже ничего не могли привести в движение.

С тех пор как уехала Ирэн, сколько у меня было таких поломок в течение месяца! Мой отказ от нее выливался в непрерывные кризисы. Когда я начинал было подумывать, что освободился от воспоминаний об Ирэн, я тут же вновь начинал терзаться ими. И вот такой момент наступил снова. Кризис заявлял о себе ощущением пустоты, в которую сначала хлынули воспоминания, оставшиеся об Ирэн: ее формы, ее голос, ее запах; потом – еще быстрее – воспоминания, которых у меня не было, но которые могли бы быть, если бы Ирэн меня не бросила, воспоминания чудесные, несравненные. В ответ на эти последние воспоминания во мне шевельнулось странное ощущение: отрицая реальность, я оставался перед нею беззащитным и растерянным. Я был вполне способен отправиться в ожидании Ирэн на то место, где когда-то ее ждал. Конечно, в моем ожидании не будет надежды. Но, по крайней мере, из всех событий прошлого я постарался бы извлечь именно то, чьим хозяином я являлся, в котором присутствовало бы мое не желавшее меняться «я».

Моя соседка исчезла в воротах. Я уехал. Я сумею не поддаться своему порыву. Я знал, как это сделать. Как можно глубже погрузиться в реальность. Спрятаться в обыденности. Я принялся за мои визиты. Улица Сент-Люк, острый нефрит; улица Перроне, паренек со скарлатиной.

Работа закончилась поздно. Я должен был поехать на ужин к Марине. Но было уже слишком поздно. Я поужинал один в ресторане. Вернулся домой. В доме было тихо. Многие жильцы разъехались на отдых. Я сел за стол, стоявший между двумя окнами. Мне захотелось написать Даниэль. Вверху листа я написал ее имя: «Даниэль». Ничего не приходило мне в голову. Я нарисовал парусник. Смял листок. Вышел на балкон. Между деревьями я увидел освещенный переход метро, продавца газет, который складывал вещи.

__________


Следующий день я был занят посещением бесплатных больных в диспансере, последний раз в этом сезоне. Сон рассеял мои заботы. Стояла прекрасная погода. Лето, казалось, навсегда утвердилось в небе. Консультация находилась недалеко от моего медицинского кабинета, на маленькой улочке, где перед каждым магазином были выставлены овощные лотки. Здание легко узнавалось издалека благодаря печной трубе, проложенной между квадратами окон и за многие зимы окрасившей фасад в черный цвет. Однако стояла хорошая погода, и все окна были открыты: нижний этаж ничем не отличался от всех прочих – прохладный и темный, из него можно было увидеть просвет неба над улицей. Он был как бы пристанищем хорошего настроения. Встретившиеся мне люди подтверждали это своими улыбками и рвением в работе, которое, несомненно, присуще чистилищу.

Медсестра в ожидании моего прихода уже отделила зерна от плевел: разделила по группам молодых матерей с грудными детьми, мужчин, девушек. Она прошла за мной в кабинет:

– Кто-то только что звонил вам. Вам просили передать, что сегодня вечером вас ждут.

Она протянула мне листок, где был записан адрес Марины. Она вышла, затем вернулась, пропуская вперед себя щуплую девочку с большой грудью.

Сегодня же вечером я объявлю Марине, что мы едем отдыхать вместе. Этот долго сдерживаемый проект был готов сорваться у меня с языка. Он сделал то утро восхитительным. Прием показался мне непродолжительным. Я вернулся в свой кабинет около полудня. Вдова Нюри передала мне список предстоящих визитов.

– Вы быстро с этим справитесь. Большинство больных я переадресовала вашему заместителю. Я подумала, что вам еще нужно собрать вещи.

Она сняла очки, протерла их. Глаза у нее были сиреневато-голубого цвета, какой часто встречается у пожилых людей.

Как только решение было принято, мне безумно захотелось поскорее уехать. Две недели с Мариной и две недели с Даниэль. Это было справедливо. Сам я предпочел бы остаться в Париже, но речь шла не о моем удовольствии. Главным было счастье Марины. Я заранее наслаждался ее удивлением.

Я освободился раньше шести часов. Вернулся домой. Начал раскладывать одежду по чемоданам. Мне понадобился крем для ботинок. Я спустился за ним в москательную лавку. Поднялся на свой этаж, на лестничной площадке я встретил мою соседку. Она стояла перед своей дверью и рылась в сумочке. Она улыбнулась мне:

– Не могу попасть домой. Забыла ключи.

– Попробуем открыть моим. Нет. Не подходит. Я отодвинул половичок. Посмотрел под дверью, нельзя ли открыть вторую створку.

– Ваш муж должен скоро вернуться. Подождите его у меня. Я сейчас как раз собираю чемодан.

– Уезжаете отдыхать?

– Да, завтра. А вы? Остаетесь в Париже?

– Пока да. Нужно представлять осеннюю коллекцию.

Она прошла за мной в спальню. Я протянул ей иллюстрированный журнал.

– Присаживайтесь. Я продолжу свои сборы. Как ваша голова?

– Иногда бывает мигрень.

– А шрам? Покажите. Подойдите поближе.

Я повел ее к окну. Отодвинул прядь волос. Мои пальцы совсем легко коснулись ее волос. Я взял ее голову в обе ладони, в мои свинцовые ладони, которые затем упали сзади, на плечи Эммы, увлекая за собой отяжелевшие руки и все мое тело, потерявшее опору под тяжестью внутреннего веса. Мой вес сместился, и я пошел ко дну. Я оглох, Эмма падала в темноту вместе со мной, ее рот был прижат к моему. На секунду я всплыл на поверхность. Эмма говорила «Нет, нет…» все более слабым голосом. Волна уложила нас на кровать, как на плот. Накатила следующая. Нужно было все расчистить, убрать паруса, и мы суетились, каждый со своей стороны, играя локтями и изгибаясь, чтобы раздеться. И все это – не теряя лица, с достоинством, которое даже в случае кораблекрушения не позволяет мужчине находиться в рубашке и в ботинках с голыми ногами. Что же касается иронии, то она затрагивала мысль, оставляя лицо невозмутимым; вскоре вновь полностью вернулась к нам вместе с разбросанной одеждой, выпавшей из карманов мелочью и всем тем бесполезным хламом, что мы привыкли носить с собой.

Осталась одна нагота. Безукоризненная нагота Эммы была ей очень к лицу. Эмма яростно сражалась, желая отделаться от этого совершенства. Мне с трудом удавалось удерживать ее тело рядом со своим. Свое сознание я оставил где-то далеко позади. Ему хотелось вернуться. Оно запрыгивало мне на спину, как кошка, которую возбуждает наслаждение хозяев. Оно возвращалось каждую секунду, а я его снова и снова отталкивал. И вот в конце концов оно вонзило мне в спину свои когти.

Мы долго лежали молча. Эмма не спала. Я ощущал легкий жар ее дыхания на своем плече. Ее ресницы порхали у меня на шее. Я подложил ладонь ей под голову, ее волосы оказались у меня в руке.

Я услышал звук шагов на лестничной площадке. Где-то в замочной скважине шевельнулся ключ, дверь открылась. Эмма повернула голову. Она приподнялась и прислушалась. И хотя не было произнесено ни слова, завязался диалог.

– Это твой муж?

– Да, но это неважно.

– В самом деле. Он ведь не знает, что ты здесь.

– Как он мог бы об этом узнать?

– В самом деле. Так что можно о нем забыть.

– Ну да. Мы же не причиняем ему никакого зла.

– Совершенно никакого. Лишь только тот, кто обманут, беспокоится о том, что его обманывают.

– Конечно, и он сам себя обманывает. Мы просто о нем забыли.

– Давай забудем о нем еще разок.

Дверь закрылась. Мы сбросили простыни. Эмма была чересчур активной, она нарушала мою игру; мне бы хотелось получить от нее более полное отречение. Но она была ужасно нетерпелива в наслаждении и переигрывала. Мне приходилось все время обрывать ее. Наш собственный стиль мы стали искать где-то посередине между жаром Эммы и моим желанием доминировать в игре, сделать ее более ясной. Время от времени я возвращался к глазам Эммы. Они мимоходом посылали мне нежный и лукавый привет.

Потом в комнате наступила полная темнота. Мы так долго молчали, что мне пришлось даже откашляться, чтобы прочистить горло.

– Ты хочешь сегодня спать у меня? Мужа не боишься?

– Я остаюсь. Мне хорошо.

Она заснула, положив голову мне на плечо. Я пошевелил пальцами; они еще могли слабо двигаться. Потом мне это надоело. Я отвлекся от своей руки. Заснул, но среди ночи проснулся. Присутствие Эммы не давало мне покоя. Оно преследовало меня даже во сне. Даже проснувшись, я продолжал от него страдать, как от неизлечимой болезни. Я вспомнил о маленьком, круглом, как монета в десять су, следе от ожога на внутренней стороне бедра Эммы. И эта деталь тоже превратилась в наваждение. Я никогда не смогу от нее освободиться. На ощупь я нашел этот маленький, круглый и незаметный след. Я накрыл его ладонью и неподвижно пролежал так до наступления утра.

Лакост ушел из дома довольно поздно. Эмма, уже давно одетая, поджидала его выхода. Она подошла к чемоданам, в которые я побросал свою одежду. Опустошила их и вновь так ловко сложила каждую вещь, что чемоданы вскоре стали слишком большими для своего содержимого.

– Здесь хватило бы места и для вашей одежды, – сказал я. – Вас это не соблазняет?

Она обняла меня за талию:

– Куда бы мы отправились?

– Куда пожелаете.

– Неплохой план, – сказала она. – Жаль, что нужно представлять эту коллекцию. Это продлится неделю, но вы уже уедете.

Я не ответил. Я бросил ей это предложение, не подумав. И удивился тому, что оно было воспринято всерьез. Эмма держала меня за талию, я обнял ее за плечи. С задумчивым видом она обвела взглядом комнату.

– Вам не хотелось бы иметь свою собственную квартиру с такой мебелью, которую вы сами бы себе выбрали?

– Я уже думал об этом. Но пришлось бы искать, печатать объявления в газетах…

Она подняла руку, чтобы прервать меня. Лакост хлопнул дверью. Я посмотрел в окно. Точно, он. Эмма взяла с постели сумочку и перчатки:

– Боже мой, как я опаздываю!

Я проводил ее до площадки. Поцеловал ее. Она сделала два шага вперед, вернулась ко мне, погладила меня по голове:

– Счастливо отдохнуть!

Она исчезла на лестнице. Я вернулся к себе. Вышел на балкон. Эмма шла вверх по проспекту. Она торопилась. Этот образ наложился на все предыдущие, которые я сохранил о моей соседке. Как и раньше, она шла быстро и свернула на первую же пересекавшую проспект улицу, и при виде того, как быстро она скрылась, можно было с уверенностью сказать, что вернется она только поздно ночью, путаясь в ложных оправданиях. Впервые я сблизил в своей памяти эту, которую я познал очень близко, и другую замужнюю женщину, словно пропитанную запахом свободы, которую я видел делающей покупки по субботам и воскресеньям в брюках, свитере и с продуктовой сеткой в руке. Из этих наложенных друг на друга образов возник неожиданный портрет.

У нас с ней было общее прошлое. Я был готов с ходу придумать его: «И в тот вечер, когда она пришла… И в тот вечер, когда я пошел…» Я вспоминал Эмму в недавнем прошлом такой, какой я множество раз видел ее в очередях у входов в магазины квартала. Она на голову была выше других женщин; не смущаясь, демонстрировала всем свое ненакрашенное лицо с большим ртом, с сильным и прямым носом. Остальные женщины завидовали этой красоте, состоящей из искусных несовершенств. Чего только не говорили о ней в нашем квартале! Увы, но до меня также доходили эти слухи. Лакост не может ни слова сказать в упрек жене, чтобы она не бросилась на него и не покусала… В прошлом году она четыре раза делала аборт… Какой-то араб, служащий газовой компании, боясь быть изнасилованным, снимал показания счетчика только тогда, когда муж бывал дома…

Эти разговоры, вызывающие у меня смех, тем не менее оставили во мне след. Я видел, как Эмма скрылась на углу улицы. И хоть я считал себя лишенным предрассудков, но, вспоминая, как просто оказалось добиться ее расположения, понимал, что женщина, отдающаяся легко, это радость, приобретаемая в кредит. Рано или поздно ревность предъявит счет.

Вот и первый срок платежа! Он же будет последним. Я уеду из Парижа сегодня же вечером вместе с Мариной, единственной женщиной, которой я обладаю по-настоящему. Я закрыл балконную дверь. Повернулся лицом к моей комнате, комнате меблированной и убогой. Заметил свои чемоданы, еще вчера полные, а сегодня наполовину пустые благодаря тому, что к ним прикоснулась Эмма. С таким багажом нельзя путешествовать. Невозможно. Я выбежал из квартиры и пулей спустился с четвертого этажа. Если мне чуть-чуть повезет, я смогу догнать Эмму на автобусной остановке. Но как раз в тот момент, когда я выходил из дома, вошла Ирэн.

– Как хорошо, я успела вовремя. Я пошла к вам в кабинет. Мне сказали, что я, может быть, смогу застать вас здесь.

Я отступил, пропуская ее в коридор. Я узнал ее высокомерный вид, нисходящую свысока улыбку. Но все мои мысли рвались вдогонку за Эммой. Эта встреча застала меня врасплох. Я нашел Ирэн перед своей дверью, готовую подняться ко мне; и это не было чудом. Я взял ее протянутую мне руку. Этот жест остановил мой бег. Удивление, которое я не испытал вначале, зарождалось теперь. Я понимал, как оно созревает где-то далеко в прошлом, в моих воспоминаниях, в моем прежнем удивлении, в чувстве, в течение многих лет делавшим Ирэн личностью особенной, существом высшего порядка. Я как бы отошел подальше, чтобы получше рассмотреть нас, стоящих и держащихся за руки. И я вновь начал поддаваться очарованию. Мои чувства, подобно чудесной крови Неаполя, которая вновь становится жидкой на праздник святого Януария, оттаивали капля за каплей. С небольшим опозданием она вновь превратилась в святую Ирэн.

– Ты давно в Париже?

– Мы вернулись вчера. С путешествиями покончено. Мы собираемся провести лето в Каннах. Сегодня вечером муж должен мне сказать, когда мы уезжаем.

Мы стояли в подъезде дома. Если Ирэн захочет подняться ко мне, она быстро обнаружит, что там побывала другая женщина. На мгновение я запаниковал. Это волнение вновь напомнило мне об опасении, которое мне всегда внушала Ирэн. Вместе с ним вернулась и прежняя атмосфера тревоги, та неспокойная обстановка, тот беспокойный мир, в котором я любил Ирэн. Я взял свою подругу под руку:

– Пойдем. Ведь тебе наверняка нужно что-то купить?

– Всего одну вещь. А потом я буду свободна. Она улыбнулась мне. У нее было грустное лицо, веселые глаза.

– Мне нужно поехать в Сент-Оноре, чтобы купить купальник. Вас это не слишком затруднит? Это не очень далеко?

– Да нет. У меня целый день впереди. Никогда еще я так полно не ощущал, что отдыхаю.

Этот «день впереди» напоминал маленький пассажирский поезд из мультфильма, который, проезжая по деревне, делает бесчисленные повороты. По ходу движения можно выйти, нарвать цветов и опять влезть обратно. Возникало желание подтянуться и повиснуть обеими руками на ветках.

– Вы поможете мне выбрать, – сказала Ирэн.

Я вошел в магазин следом за ней. Мы стояли, как раньше, рядом, соприкасаясь плечами. Купальник перешел из рук Ирэн ко мне в руки.

– Я хочу померить вот этот.

Она пошла за продавщицей в примерочную кабинку. Я остался в магазине один. С улицы доносились приглушенные шумы; им не удавалось встревожить эти невозмутимые голоса, долетавшие из задней части магазина, голоса, от которых отдает тканью и которые звучат в Париже отголоском далекой провинции.

Продавщица вернулась ко мне:

– Мадам хочет узнать ваше мнение.

Неслышными шагами я прошел отрешенно в спокойную заднюю часть магазина, зону полной интимности, вызывающую резкую тошноту, где женщины комбинируют резину с кружевами среди изящного, но тронутого некой тайной ортопедией, тайной гигиеной, беспорядка. Я отодвинул штору. Ирэн, стоя перед трельяжем, как в рекламе масла для загара на задней обложке журнала, позировала с самым серьезным видом. Она опиралась то на одно бедро, то на другое. Выставляла ногу вперед, назад.

– Что вы об этом думаете?

– Хорошо.

Мой взгляд остановился на том месте, где купальник облегал ногу. Что-то там мне не понравилось. Это была, конечно, не складка на коже и даже не признак ее увядания. А все же нога плохо сопротивлялась сжимавшей ее ткани. Там была некая зона, лишенная надменности, где тело Ирэн, казалось, теряло уверенность в своих силах. Я поднял голову. Поймал взгляд Ирэн в зеркале.

– Покупать мне этот купальник?

– Думаю, да, он вам к лицу.

Я вернулся в магазин. Заплатил. Ирэн догнала меня на улице, около витрины. Ее шляпку украшало забавное перо, придававшее лицу ребячливый вид.

– Где ты хочешь пообедать?

– Где вы пожелаете.

Контраст между моим «ты» и «вы» в ее ответе поразил меня, но совершенно не так, как раньше, когда он наводил меня на столь горькие размышления. Это «вы» было даже чем-то похоже на саму Ирэн. Произнесенное тихим голосом, оно казалось продолжением ее дыхания. Оно звучало естественно. А в моем «ты» я ощущал усилие, постоянное упрямство, с которым оно было навязано. В самом начале я искусственно ввел его в свою речь и удержал в ней насильно; я словно вставил ногу в щель приоткрытой двери, чтобы помешать ей закрыться. Я заслал его к Ирэн, как шпиона во вражеский стан. Это был агент, нанятый мною. Правда, с течением времени он перенял нравы той страны, в которой жил. Он стал для нее своим и полюбил ее. Однако, приглядевшись внимательнее, нетрудно было распознать его происхождение. Он использовался как средство давления. С самого начала я пытался завладеть Ирэн, не столько пробуждая в ней желание отдавать – я уважал в ее жизни то, что не могло мне принадлежать, – сколько, наоборот, то пытаясь ее купить, то заставляя отдать награбленное с помощью целого ряда приемов, которые под внешней покорностью таили в себе гораздо больше тирании, чем любви.

Мы шли рядом по освещенному солнцем тротуару. Я подумал о нашем последнем проведенном вместе вечере – в присутствии мужа.

– Твой муж больше не говорил с тобой обо мне?

– Говорил. Вы ему понравились.

– А ты, ты не сердилась на меня за то, что я пришел некстати?

– Сердилась. Но все в прошлом, забудем об этом. Я толкнул перед ней дверь ресторана. Она сделала несколько шагов по залу, потом обернулась и улыбнулась мне. Она не изменилась. Сколько я ее знал, она оставалась прежней. Разве что в течение этих трех лет, по мере того как мягче становились черты ее лица, я наблюдал, как ее гордость, сосредоточенная вначале только на ней самой, незаметно распространялась на принадлежавшие ей блага: на мужа, на дом, может быть, на положение мужа и даже на меня, любовника. Все то, чем владеет женщина, лишает ее самой себя. На том же основании, что и ее муж, я являлся частью благосостояния Ирэн. Этим утром, воспользовавшись своим свободным днем, она пустилась в путь с целью вновь завладеть мною.

О чем еще я мог мечтать? Мы опять сидели лицом к лицу. Ирэн смотрела на меня. Через секунду она сделает отличный заказ, который будет соответствовать ее аппетиту, ее цвету лица и будет свидетельствовать о ее скромности. Порция ракушек, ломтик ростбифа и бокал бордо.

Ее спокойная уверенность тронула меня. Я взял ее руку под скатертью:

– Мы с тобой знакомы уже так давно.

– Да, это правда. Так давно, что мне кажется, будто я никого до вас не любила.

В наступившей тишине эта фраза не сумела затеряться. Прошли годы, прежде чем Ирэн впервые произнесла фразу подобной важности. Я взял со стола свой бокал и осушил его залпом. Фраза Ирэн пробуждала какие-то темные мысли, которые лучше было не освещать, и в целом все обернулось к лучшему. Я наполнил свой бокал. Как все-таки богата жизнь! Вот так человек сражается с призраками, но в итоге все образуется. Вот он я – с бокалом в руке, весельчак, бойкий малый, любитель девочек. Да ведь и я тоже кое-чем обзавелся. И словно затем, чтобы оправдать устроенную мною неразбериху, с бокалом красного вина в руке я обозрел свои владения: Ирэн, которую я любил сердцем; моя забавная соседка, которую ничто не мешало мне вновь увидеть; Марина, которую я любил за нее саму и которая была в любви самим милосердием; Даниэль, которая когда-нибудь, возможно, станет приятной супругой.

Ирэн, по своему обыкновению молчаливая, тоже о чем-то думала. Время от времени она поднимала крышечку кофейного ситечка, чтобы посмотреть, хорошо ли сцеживается кофе. Послеполуденное время тоже текло капля за каплей. После столь долгой разлуки мы непременно отправимся в отель.

– А почему не к вам? – спросила Ирэн. – Нам там будет удобнее.

– Я достал свои чемоданы. И все разбросал посреди комнаты. Лучше в отель.

Снаружи солнце казалось спелым фруктом.

– Август, уже осень, – сказала Ирэн.

В самом деле, от мостовых и с неба исходила такая истома, что отнимались руки и ноги. Мы пересекли скверик.

– Не хочешь ли присесть на минутку на скамейку? Мне кажется, здесь очень мило.

Она смахнула пыль с лавочки своими перчатками. Села и поставила сумочку между нами. Достала пудреницу и поправила свой макияж. Голуби бегали как заводные по краю тротуара. Туристы с фотоаппаратами на шее щелкали собор Святой Мадлен со всех сторон. Ирэн кончила пудриться, навела порядок в своей сумочке: ручка, письмо, платок.

– Ну пойдемте, – сказала она.

В этом районе мы знали много отелей. В первом, куда я вошел, не было свободных мест. Второй изменил профиль: в нем больше не сдавали комнаты случайным прохожим. Прямо напротив находилось специальное, ставшее почти подпольным заведение старинный дом, обнесенный оградой. Я опасался, что подобное заведение может Ирэн не понравиться.

– Не имеет значения, – сказала она, – зайдем сюда.

Холл был обит красным бархатом. Верхняя часть дверей украшена картинами с известными эротическими сюжетами – со стрелами и ангелочками. Предложенная нам кровать была сделана в форме античной галеры. Она плыла по комнате, в которой все стены вплоть до потолка были зеркальными. Мы превратились в добрую сотню разоблачающихся пар.

– Здесь неприятно находиться, – сказал я. – Я выключу свет.

– Не надо ничего делать. Я ужасно боюсь темноты.

– Но ведь мы будем видеть себя повсюду.

– Подумаешь! Если вам это не нравится, то сделайте, как я, закройте глаза.

Она разделась. Голой прошлась по комнате, чтобы расправить складку на своем лежащем на столе платье. Я закрыл глаза, вновь открыл. Я видел приближающуюся ко мне наготу Ирэн, разумноженную стократно. Она легла на меня. Я опять закрыл глаза. Напрасное старание. Мои руки вспоминали более хрупкое и раскрепощенное тело моей соседки. Эмма тоже находилась в этой кровати. Лучше открыть глаза и войти в этот эротический кошмар: Ирэн, которую я больше не хотел, открыто выражала страстное желание, бесконечно приумноженное игрой зеркал в спальне. Весь потолок колыхался, как океан белой плоти, в которой мне предстояло утонуть. Я нажал на кнопку, выключавшую свет. В темноте Ирэн тихо стонала. Она успокоилась. Наши голоса звучали, как прежде. Я вновь почувствовал уверенность. Я обнял свою подругу. Но мне хотелось солнца, воздуха. Может быть, мы окажемся когда-нибудь вне этого мира, который мы так давно разделяли друг с другом.

До вечера я ходил рядом с ней по набережным. Мне редко приходилось видеть ее такой веселой. Я купил ей книгу, гравюру. Она казалась счастливой и доверчивой. Она спокойно смотрела на меня своими зелеными глазами, а потом наклоняла забавное перо своей шляпки, запрокидывая голову к небу. Заговорила об отдыхе:

– Когда вы ко мне присоединитесь?

Я поддержал игру. Я мечтал вслух вместе с ней. Поинтересовался расценками в пансионах.

– В отеле Рош, думаю, вам будет хорошо. Это спокойное место.

– Когда ты уезжаешь?

– Самое позднее – через три дня. Сегодня вечером муж должен мне сказать.

Она попрощалась со мной на набережной, как раз напротив купола Института.

– Не беспокойтесь обо мне. Мне нужно еще сделать кое-какие скучные покупки, зубную щетку, нитки. Я с вами прощаюсь. До завтра.

Она пошла, но в это мгновение мимо проезжал автобус, и моя рука, пытаясь ее задержать, скользнула по ее руке. Она перешла дорогу, заглянула в антикварную лавку, обернулась ко мне. Потом ее постепенно поглотило уличное движение, поток безразлично идущих людей, которые, приподнимаясь и опускаясь, тем самым создают волны: в нем по мере удаления со временем исчезает все. Между чьими-то двумя головами я еще раз заметил перо ее шляпы. Немного дальше – ее светлое платье, похожее на световой сигнал в серой массе толпы. Затем абсурдное безразличие мира окончательно поглотило Ирэн. И как бы сквозь нее я устремился вдогонку своей собственной истории: как только Ирэн исчезла, я вновь вспомнил о тех мыслях, что тревожили меня в это утро, до нашей встречи. Мысли о моих склонностях, так долго воплощавшихся в Ирэн, продолжали свой путь вдали от нее, в полном одиночестве, ведущем к Эмме.

Я вынул из кармана свою записную книжку. Поставил маленький крестик напротив имени Эммы. А чуть ниже написал: «Купальник для Эммы, у Коринны, 436, Сент-Оноре».

Загрузка...