Я поднимаюсь по ступенькам дощатого трапа и останавливаюсь на верхней площадке. Трап невысок — пять-шесть ступенек. С боков у него имеются перильца. Если бы они огораживали и площадку, сооружение вполне могло сойти за двух-трехместную трибунку, с которой можно поприветствовать демонстрацию карликообразных трудящихся или провести минимитинг.
Впрочем, откуда чему взяться в голимой степи с заходящим солнцем на горизонте? И все же степь не стопроцентно обнажена, а украшена железнодорожным полотном, рельсы которого отливают ярким багрянцем в закатном свете. Именно к ним вплотную приставлен мой трибунообразный настил.
Слева из-за линии горизонта на «железке» появляется точка. Рыло поезда все приближается, и вот уже вагоны пролетают мимо меня. За их окнами не видно ни одного лица. И тут я замечаю, что ход состава замедляется.
Наконец, передо мной останавливается последний вагон, который неожиданно оказывается теплушкой. Ее раздвижная дверь — прямо перед носом. Бесшумно она сама уходит в сторону. Пол вагона тютелька в тютельку совпадает по высоте с настилом.
Я вижу внутренности теплушки: в середине — пустое пространство, справа и слева — по три яруса нар, глубина которых тонет в вагонном сумраке.
(Мне даже удается вспомнить, откуда эта теплушка могла въехать в мой сон. Во время солдатчины в таком же мерзком ящике с нарами и без единого окошка я трое суток мучался на пути из Москвы на химполигон, расположенный в местности с мощным названием Фролищи. Просыпался среди ночи от духоты и тесноты, открывал глаза — и видел в двадцати сантиметрах перед собой неоструганные занозистые доски. И чудилось, что заживо погребен в наскоро сколоченном трехъярусном многоместном гробу).
А в своем сне я, не входя, приглядываюсь, кто же заполняет нары. И поначалу не верю глазам…
На всех шести полках справа и слева, словно белесые опарыши в ржавой консервной банке рыболова, копошатся обнаженные тела. Они причудливо сплетаются в клубки различных размеров и форм, и опять распадаются, чтобы снова и снова образовывать очередные конфигурации.
Я замечаю, что эти похотливцы обоих полов совсем юны — лет по тринадцать-четырнадцать. Они малорослы, худы, слаборазвиты физически, бледны и одинаковы, как шампиньоны, взращенные во мраке теплицы. Но оттого еще более гадостно сексуальны.
После того, как дверь отъехала, и в теплушку проник последний свет уходящего солнца, оргия начинает постепенно терять накал. Десятки пар дымящихся похотью глаз впиваются в меня.
«Опарыши» призывно улыбаются, подмигивают, кивают головенками, высовывают языки и вытворяют ими черт знает что. Движения их розоватых язычков заучены, стремительны и манящи. И я делаю шаг в теплушку…
В этот момент, в полном соответствии с законами жанра кошмаров, из щели между вагоном и моей площадкой снизу высовывается рука в черной кожаной перчатке и цепко хватает меня за щиколотку той ноги, которую я еще не успел перенести в вагон. Я пытаюсь вырваться, но не тут-то было. Рука неумолимо затягивает меня под состав.
Я слышу издевательское хихиканье обитателей нар. Вижу наглое ликование, написанное на их смазливых прыщавых рожицах. И все глубже ухожу в дыру.
Один из гаденышей с нижней полки, зажав в руке свои анемичные гениталии, машет мне ими — на прощание. Другое создание неопределенного пола, бритоголовое и лопоухое, жадно припадает к ним ртом, тем самым прерывая столь своеобразный прощальный привет. Это последнее, что я успеваю увидеть в теплушке.
Под вагоном яростно озираюсь, желая непременно ухватить сволочь, затянувшую меня сюда, и немедленно разорвать на куски. Но вокруг никого нет. А между тем поезд трогается, и чугунное колесо, как последний круг ада, медленно накатывает на меня…
Тут фрейдист найдет богатую пищу для размышлений. Взять хотя бы выражение «тютелька в тютельку», исторгнутое из моего подсознания. Ведь с его помощью можно прекрасно охарактеризовать половой акт не только лилипутов, но и пакостных малолетних развратников, приснившихся мне.