Ася еще спала, когда Хрусталев, постучавшись, вошел в приемную директора «Мосфильма» Семена Васильевича Пронина. Секретарша вскинула выщипанные бровки.
— Вам, товарищ Хрусталев, разве назначено?
— Нет, мне не назначено, я подожду.
Секретарша пожала плечами.
— Какой вы, однако, упрямый. Товарищ Пронин не примет вас без записи.
— А я подожду. Ведь я вам не мешаю?
— Да мне что? Хотите — сидите.
Хрусталев просидел ровно два часа. За дверью гудел голос Пронина, изредка прерываемый робким мышиным писком. Наконец выскочил какой-то щуплый и маленький, с потрепанным портфелем под мышкой и, не взглянув ни на Хрусталева, ни на секретаршу, засеменил к двери. Через пять минут после этого на пороге вырос сам Пронин, суровый, со слегка приподнятым левым уголком рта, богатырского сложения человек, на крепком лице которого только фиолетовые червячки, расположившиеся вокруг большого носа, говорили о том, что у директора «Мосфильма» скачет кровяное давление. Не обращая внимания на Хрусталева, быстро пересек приемную. Хрусталев бросился за ним. В коридоре было пусто. Пронин торопился в уборную.
— Семен Васильич! Я только на пару минут!
Пронин досадливо отмахнулся и, не оглянувшись, скрылся в уборной. Хрусталев выждал то время, которое нужно трезвому и серьезному человеку на то, чтобы расстегнуть ширинку, и вошел следом. Пронин стоял над писсуаром. Хрусталев пошаркал ногами и покашлял.
— Семен Васильич, я бы вас не стал по пустякам беспокоить, но тут вот сценарий покойного Паршина…
При слове «покойного» спина Пронина слегка напряглась.
— Так вот: есть сценарий покойного Паршина, — с нажимом повторил Хрусталев, — и действие в этом сценарии навеяно вашими воспоминаниями. Помните, у вас там есть эпизод про мальчишку, который попадает к партизанам?
Пронин деловито застегнул ширинку, быстро сполоснул руки.
— Товарищ Пронин, — уже с нескрываемой злобой сказал Хрусталев. — Вы меня разве не слышите? Или, не дай бог, даже не видите?
Пронин скользнул по нему равнодушным взглядом и припустился обратно к своему кабинету. Теперь он шел быстро, почти бежал, и Хрусталеву показалось, что эта внезапная скорость говорит о том, что ему все еще неприятно слово «покойный» и он не хочет иметь к сценарию «покойного» Паршина никакого отношения.
Мячину нужен был костюм. В крайнем случае пиджак. Нельзя же было идти на прием к директору в одной рубашке или в заношенном свитере. Костюма у Мячина не было, но был близкий друг — Александр Пичугин, которого все звали Санчей. Пичугин работал в хорошем ателье, сам шил как бог и никогда не отказывал «своим» в том, чтобы на день-другой одолжить им пиджак или даже костюм. Егор ворвался в ателье ураганом.
— Санча! Выручай! У меня встреча с директором! Мне нужен пиджак! Вообще хорошо бы костюм… Сорок восьмой размер, но плечи лучше пятидесятый.
У Александра Пичугина были мягкие, немного женственные движения, длинные ресницы и насмешливая, хотя всегда почему-то грустная улыбка.
— Я-то тебя выручу, Егорушка. А ты вот меня все только обещаешь взять художником на «Мосфильм». Придется мне здесь прозябать…
— Ну, слово даю! Вот запустим картину, ты сразу приступишь!
И тут он осекся. Девушка, вошедшая в ателье, напоминала русалку. У нее были светло-зеленые глаза. Мячин не представлял себе, что человеческие глаза могут быть такого цвета. Но дело не только в глазах. Ее облик, немного чуждый всему миру, его суете, ссорам, склокам, тревогам, как будто она родилась из шумящей, морской нежной пены, прожег душу Мячина. Рассудок его помутился.
— Марьяна, сейчас! — сказал ей Пичугин, как близкой знакомой.
— Скорее, пожалуйста! Ты знаешь ведь, Санча, что я тороплюсь.
И голос у нее был необыкновенный. Принято, конечно, сравнивать женские голоса со скрипкой, соловьем или арфой. Но ее голос ее был похож на подснежник. Слегка глуховатый и хрупкий, мерцающий.
— Девушка, как вас зовут? — хрипнул он, забыв, что Санча только что назвал ее Марьяной.
— Марьяна. — Она улыбнулась.
— А, верно! Марьяна. Ведь он же сказал. Послушайте, Марьяна…
Она отвернулась, и легкая досада мелькнула в ее зеленых глазах.
— Я понимаю, понимаю! — заторопился Егор. — Я понимаю, что к вам все время пристают, и знакомятся, и просят телефончик, и все, в общем, такое! Но я не такой. Я в жизни ни с кем ни разу не познакомился в ателье. Вот слово даю вам! Ни разу!
Пичугин вынес какой-то сверток и протянул его русалке. Та кивнула головой и вышла на улицу. Мячин бросился за ней.
— Марьяна! — бормотал он, забегая то с левой, то с правой стороны и пытаясь заглянуть ей в лицо. — Марьяна! Только не уходите! Не оставляйте меня так! Я вас все равно найду. Я, кажется, вас полюбил. Вы слышите? Я вас люблю!
Она искоса взглянула на него, и та же досада, легкая и деликатная, словно ей неловко, что он так глупо ведет себя, опять промелькнула в зеленых глазах.
— Я сейчас скажу это всем! Пусть все меня слышат!
И с размаху упал на колени:
— Люди добрые! Я люблю эту девушку!
Она укоризненно покачала головой, шаги ее стали быстрее. На Мячина оглядывались с раздражением. Он вскочил и побежал ее догонять. Каким-то невероятным образом Марьяна вдруг вспрыгнула на подножку остановившегося троллейбуса перед самым его носом. Двери захлопнулись, и троллейбус уплыл. Он бросился обратно в ателье.
— Санча! Кто она?
— Я тебе не советую связываться, — добродушно отозвался Пичугин, внимательно рассматривая какой-то модный журнал. — Нарвешься, Егорушка. У нее, между прочим, брат — боксер.
— Какой еще брат?
— Что значит: какой? Ну, я ее брат.
— А что же ты раньше молчал, паразит?
— Но ты ведь не спрашивал.
— А! Так даже легче. Теперь-то я знаю, что делать.
Это, скорее всего, был гипноз. Да, это было колдовство, наваждение, но оно уже произошло, оно случилось, и сейчас ему было не до «Мосфильма», не до сценария, ни до чего. Краешком мозга Мячин помнил, что должен подменить Хрусталева в приемной у Пронина, но было не до Хрусталева. Нужно было действовать решительно, потому что важнее этих зеленых глаз и этого хрупкого мерцающего голоса не было ничего на свете.
— Санча! Дай мне пиджак. Шевиотовый. Я завтра верну.
Пичугин улыбнулся своей насмешливой и горькой улыбкой.
— Бери шевиотовый. Только до завтра.
В общежитии, не обращая внимания на оторопевшего Улугбека Мазафарова, он вымылся в душе, из которого уже третью неделю шла только холодная вода, тщательно причесался, надел шевиотовый пиджак и, отчаянно понравившись самому себе в зеркале, вышел на улицу. Теперь вот цветы еще нужно купить. Цветы, да. И торт. С тортом в одной руке и букетом в другой он не стал дожидаться скрипучего лифта и соколом взлетел на четвертый этаж. Он знал, что в этом доме живет Пичугин. И знал, что у Пичугина есть бабушка и сестра. Но кто мог подумать, что эта сестра… Вот, значит, их дверь. Ну, что же. Прекрасно. Дверь ему открыла сама Марьяна, босая, в домашнем халате, с распущенными по плечам мокрыми волосами. Так она еще больше напоминала русалку.
— Марьяна! Кто там? — спросили из глубины квартиры.
— Не знаю, бабуля.
— Что значит «не знаешь»?
На пороге ванной с мокрой простыней в руках выросла высокая худощавая женщина, пожилая, но еще не старуха, с милым морщинистым лицом и лучистыми глазами.
— Простите, вы к Саше, наверное?
— Я? Нет. Я не к Саше. Я к вам.
— Ко мне?
— И к Марьяне, — уточнил он, чувствуя, что еще немного — и сердце, выскочив из груди, покатится прямо по лестнице, отсчитывая ступеньки. — Я прошу у вас ее руки. Я режиссер Егор Мячин. Почти режиссер. Я ее полюбил.
— Марьяночка, может быть, чаю… — доброжелательно сказала бабушка. — Давайте спокойно обсудим…
— Прекрасно! Я торт вот принес. Но вы мне скажите: согласны?
— Давайте мы все-таки чаю попьем, — настояла бабушка, хотя Марьяна сделала ресницами быстрое движение, которое ясно говорило, что ей чай нисколько не нужен. — Поди в кухню, деточка, чайник поставь. А вы проходите… Егор, вы сказали? Садитесь, Егор.
Он сел за стол, на котором быстро выросли белые чашки, печенье в вазочке, варенье, такое красное, словно его только что сняли с огня, и принесенный им торт со слегка смазанной розочкой.
— Так вы режиссер? — спросила бабушка, щурясь на закат, золотящий окна.
— Да. Я режиссер, — твердо ответил Мячин. — У меня очень много планов. У меня очень хороший дипломный фильм. Я не хвастаюсь, так все говорят. И у меня будет интересная, разнообразная жизнь. Я очень люблю вашу внучку. Я прошу ее руки.
И тут не выдержала Марьяна.
— Бабуля! Ну, хватит! Мы не в кинофильме! И не на спектакле! Егор, вы меня извините, пожалуйста, но я вам сейчас говорю навсегда: я не пойду за вас замуж, я вас совершенно не знаю, я не знакомлюсь не только в ателье, но я нигде не знакомлюсь: ни в троллейбусе, ни в трамвае, ни в метро, ни на улице, ни даже в кондитерской. Я очень занята, потому что я учусь на химическом, и у меня куча занятий. И потом, самое главное: вы меня совсем не заинтересовали.
— Я понял, — сказал Егор Мячин, чувствуя, что с каждой минутой любит ее все сильнее. — Вам время ведь нужно. А я буду ждать. Я буду надеяться, ждать. Все понятно.
Пока он спускался по лестнице, ему хотелось плакать. Ему хотелось плакать от очень острой физической боли, которую он чувствовал не только в сердце, но и в животе, и в горле, и в легких, и даже в коленях. Он весь стал вдруг болью. Если она не согласится выйти за него замуж и не полюбит его, не нужен никакой Хрусталев с их грандиозными планами, ни новые фильмы. Совсем ничего ему больше не нужно.
Вечер наплывал на Москву. Все окна были открыты. Запах сирени смешивался с блинным чадом, потому что приближалось время ужина, с запахом бензина, женских духов, свежей выпечки из булочной, а на серебристом небе — очень далеко от людей — появились первые еле заметные звезды. Директор «Мосфильма» Пронин Семен Васильевич, наконец-то вылезший из своего кабинета, смотрел на Хрусталева, честно просидевшего в приемной полный рабочий день и ни разу никуда не отлучившегося, налитыми кровью глазами и орал так, что вздрагивала пишущая машинка на столе секретарши:
— Ты думал, что ты меня измором возьмешь? Нет, дудочки! Номер не вышел! Регину Марковну знаешь? Знаешь, как Регина Марковна говорит? «Иди в жопу»! Так и я тебе говорю: «Иди в жопу, Хрусталев! И там отдохни!» С меня хватит.
Хрусталев целый день не ел и даже не курил. Какой же он идиот, черт возьми! Какие они оба идиоты с этим Мячиным. Ну, ладно. Мячин еще мальчишка, он не обжигался. Хрусталев зашел в шашлычную и только сейчас вспомнил, что нужно было забрать Ингу из больницы. Аська, конечно, уже сделала это за него: поехала туда и встретила мать. Теперь они обе дома, на Шаболовке, и обсуждают, как на него ни в чем нельзя положиться. И обе правы. В чем на него можно положиться? В шашлычной было накурено и душно. Он попросил принести водки и выпил с жадностью, не закусывая. Потом попросил еще. Официантка с атласными бровями поставила ему на столик тарелку с шашлыком. На эстраде появилась Дина. Хороша, как всегда. И хорошо, что он еще помнит все ее родинки. Она поднесла микрофон к губам и начала петь. Он слушал ее, ел шашлык и пил. Так еще можно было жить: красивая женщина, которая поет, вкусная еда, водка и незнакомые люди вокруг — им нет никакого дела до него, ему — никакого до них. Дина закончила песню и подсела к нему за столик. Почему у нее так задрожали губы? Опять влюблена? Все ведь вроде решили.
— Я скучаю по тебе, Хрусталев, — сказала она, вынимая из его пальцев сигарету и затягиваясь. — Я так по тебе скучаю, сил нет.
Он достал из пачки новую сигарету и закурил, глядя ей прямо в глаза.
— Ну, ласточка, ты удивляешь меня. Скучать обычно начинают на третьем году семейной жизни. А так скучать, что «сил нет», иногда на втором. Но это исключение. А сколько месяцев ты замужем? Два или три?
— Почти три. Ты не занят сегодня?
— Ты знаешь, что я редко занят.
— Ой, Витя, не ври! Мне хотя бы не ври. — попросила она дрожащими губами. — Может, подождешь меня за углом? Я через десять минут выйду.
Он кивнул, расплатился и вышел на улицу. Легкий, еле заметный дождик задрожал в воздухе. Отлично, — измучила эта жара. Через десять минут появилась Дина. Сели в красный «Москвич». Она прижалась к нему прямо в машине, исцеловала все лицо.
— Соскучилась, слышишь? Соскучилась!
Все было так, как было всегда. Гибкое ее смуглое тело, родинки, запах ее волос, вкус ее губ, особая, нежная шероховатость ее почти черных сосков. Было все, кроме любви. Любви он не чувствовал и потому, как только она заснула, счастливая, крепко прижавшись к нему, он осторожно посмотрел на часы. Пятнадцать минут подождал. Ну, пусть он — «урод», как говорит Мячин. Урод, но не лгун. Хрусталев осторожно провел губами по ее виску.
— Ты знаешь… Уже половина второго…
Она широко раскрыла глаза.
— И что? Я останусь сегодня. Не выгонишь?
— Да нет, оставайся. А мужу что скажешь?
— Скажу что-нибудь, не волнуйся! Скажу! Скажу, что заснула на лавочке в парке.
— И он что? Поверит?
— А пусть не поверит! Пусть катится к черту! Какая мне разница!
— Ну, ладно. Тогда давай спать.
Она умоляюще и жадно посмотрела на него, слегка прикусила зубами плечо. Хрусталев усмехнулся в темноте. С такой не поспишь…
Светало, когда их разбудил звонок в дверь. Хрусталев открыл, даже не поинтересовавшись, кто. За дверью стоял Мячин в роскошном пиджаке, рожа помятая и воспаленная.
— Виктор! Я тебе сейчас все объясню!
Так захотелось врезать по этой воспаленной и торжественной роже, что Хрусталев не удержался. Врезал, и на душе полегчало.
Кровь хлынула из обеих ноздрей и залила роскошный пиджак. Поначалу Мячин оторопел.
— Ты что, Хрусталев?! У меня же причина!
— А мне наплевать.
Мячин размазывал кровь по пиджаку и рубашке, лицо его медленно бледнело.
— Ну, ладно, раз так. Жаль, конечно…
Дина ушла в восемь. Он хотел еще поспать, но не удалось. В девять позвонила Регина Марковна.
— Витя! Ты не забыл, надеюсь? Мы поезд сегодня снимаем! Ты же обещал Килькину!
Вот это и нужно. Пусть немножко пощекочет нервы. Надеюсь, башку не снесет. Он подъехал к железнодорожной насыпи и увидел, что съемочная группа уже собралась, и два огромных мужика копают яму между рельсами. Регина Марковна с застывшим ужасом на лице тихо крестилась.
— Посадят нас всех… Всех посадят. Убьем оператора!
— Коньяк приготовили? — бодро спросил он.
Регина Марковна кивнула на ящик.
— Пять звездочек. Как ты просил.
— Кажись, приближается, — лихо, но пряча страх крикнул один из мужиков и взмахнул лопатой.
— Ну, все! Я пошел! — оскалился Хрусталев. — Регина Марковна! За коньячком присмотрите!
Он прыгнул в яму. Механики по горло накрыли его брезентом. Он настраивал камеру, а шум поезда становился все громче, все страшнее, и теперь он уже не успеет вылезти, даже если захочет. И если они ошиблись в расчетах и яма слишком мелкая, ему снесет башку, и Аська останется без отца. Зато он, может быть, еще нагонит Паршина, который вряд ли успел улететь далеко. Он пригнулся. Поезд мчался над его головой, он снимал. Он снимал почти с закрытыми глазами, и ни один человек в мире не догадывался, что ему страшно.
Хорошо, что успели до дождя. Регина Марковна, вся в красных пятнах от пережитого, расцеловала Хрусталева и всхлипнула басом. Здоровенные мужики с лопатами, похожие на могильщиков из «Гамлета», смотрели на него с уважением. Камеры погрузили в служебный автобус, уехали, наконец. Он немного посидел в «Москвиче», покурил. Включил радио.
«…A ты летишь, и те-е-е-бе-е дарят звезды-ы-ы свою-ю нежность», — с придыханием пела Кристалинская.
Он снова подумал о Паршине. Летишь сейчас, Костя? А где ты летишь?
У памятника Маяковскому собралось много народу. Дождь лил стеной. Хрусталев проезжал мимо и остановился на светофоре. В толпе он неожиданно заметил Мячина, который закрывался от дождя букетом и, бурно жестикулируя, разговаривал с тоненькой девушкой, лица которой Хрусталев не смог разглядеть, оно было скрыто зонтом. На возвышении, тоже под зонтом, широко разинув рот, заикался Роберт Рождественский. Дали зеленый свет, Хрусталев нажал на газ, но проехал не больше десяти метров, и зеленый опять сменился на красный. Он снова остановился. Рождественский почти орал, и зонт над его головой раскачивался и подпрыгивал.
Мир, состоящий из зла и счастья,
из родильных домов и кладбищ…
Ему я каждое утро кланяюсь,
вчерашнюю грязь с ботинок счищая… [1]
Кланяется он, как же! Говорят, из-за границы не вылезает. Он, Евтушенко да Вознесенский — три поэтических голубя великой державы.
В кинотеатре «Художественный» на Арбате шел фильм Рязанова «Человек ниоткуда». На «Мосфильме» распространили слухи, что Суслов устроил скандал после просмотра и фильм вот-вот запретят. Хрусталев поставил машину в переулке, взял билет на семичасовой сеанс и сел в предпоследнем ряду. С самого начала фильм начал раздражать его: слишком много зубоскальства. «По-настоящему укусить боится, а тявкает громко», — подумал он про Рязанова, которому, в сущности, всегда симпатизировал. Юрский и Папанов ему понравились меньше, чем Моргунов, у которого была эпизодическая роль повара.
«И все-таки ни один, даже самый прекрасный актер не может спасти слабого фильма, — подумал он. — Все дело, как ты ни крути, в режиссере и сценаристе».
Очень хотелось есть, но дома ничего не было. Хорошо, что хоть Елисеевский еще открыт. Хрусталев выскочил под дождь, забежал внутрь, взял коробку сардин, докторской колбасы и два батона. Коньяка у него теперь много, хватит надолго. На остановке троллейбуса стояли люди. Он вдруг заметил темноволосую, насквозь мокрую девушку с большими глазами. Зонт ее сломался, и она прикрывалась им, наполовину закрытым. Фигурка ее напомнила ему ту худенькую, которую два часа назад обхаживал Мячин у памятника. Совпадение, конечно. Мало разве худеньких? Он остановил «Москвич», приоткрыл дверцу:
— Девушка! Вы простудитесь! Садитесь! Я вас подвезу!
Она помедлила.
— Не бойтесь! Садитесь! Ведь вы же вся мокрая!
Она вдруг решилась и полетела к нему, легче пушинки.
— Спасибо большое. Я правда вся мокрая.
— Куда вас везти? — спросил Хрусталев. — Извините, забыл представиться: Виктор Хрусталев, оператор. А вас как зовут?
— Марьяна. Марьяна Пичугина.
Он подвез ее к дому, старому многоэтажному дому на Плющихе. Разговор не получался, потому что он вдруг поймал себя на том, что начинает волноваться. Этого давно не было. Не было много лет. И не нужно, чтобы это опять наступило в его жизни, хватит.
У девочки оказались ярко-зеленые глаза. Но дело не в цвете, дело в том, как она смотрит. Немножко похоже на то, как смотрит его Аська, с таким же отзывчивым удивлением.
— Мне очень не хочется, чтобы вы уходили, — сказал он.
— Мне тоже не хочется.
Начать ее целовать прямо сейчас, в машине? Он сжал руки в кулаки и постарался, чтобы она не заметила этого.
— Ты хочешь поехать ко мне?
Она исподлобья посмотрела на него. Да, очень похоже на Аську.
— Хочу. Только вот как же бабушка… Она так волнуется…
— Ты с бабушкой, что ли, живешь?
— И с братом, — сказала она.
— Придумай что-нибудь, а? — умоляюще сказал Хрусталев, разжал кулаки и порывисто обнял ее.
Волосы пахнут дождевой водой и, кажется, чем-то еще. Наверное, ландышем. Все. Я попался.
— Я скажу бабушке, — прошептала она, — что останусь у Светки. Что мы занимаемся, а на улице такой дождь…
Он гнал машину так, как будто торопится на самолет, который уже стоит на взлетной полосе и сейчас закроются все его двери. В квартире было темно, но прохладно, потому что утром он оставил открытыми все окна. Она вошла, держа в руках свои мокрые насквозь босоножки, и остановилась у стола. Кажется, она дрожит. Он притиснул ее к себе и начал осыпать поцелуями, одновременно стягивая с нее мокрое платье. Она зажмурилась, но не произнесла ни слова даже тогда, когда вся ее одежда, кроме лифчика, который он почему-то не сумел расстегнуть, упала на пол. Хрусталев не успел даже испугаться того, что не сразу пришло ему в голову, а когда пришло, было уже поздно:
У нее же никогда никого не было!
Он поднял ее на руки, несколькими шагами пересек комнату и, положив на тахту, опустился рядом, не переставая обнимать ее. Она обхватила его голову обеими руками, и Хрусталев услышал ее звонко колотящееся сердце.
Мужчиной он стал в конце девятого класса. Бойкая пионервожатая Галя с круглым носом, обсыпанным оранжевыми веснушками, сказала: «Пойдем, я тебя поучу». Она оказалась отчаянной и, может быть, даже слегка сумасшедшей. После Гали были другие женщины. Ни у одной из них Хрусталев не стал первым. Даже Инга потеряла девственность незадолго до встречи с ним. Когда они, едва познакомившись на свадьбе Борьки Лифшица, сразу же решили удрать, поехать к ней на Шаболовку, и стояли на морозе, ловили такси, Инга зажала рот обледеневшей варежкой и глухо сказала, не глядя ему в глаза: «Я недавно рассталась со своим парнем, он тоже учился во ВГИКе. Мы жили с ним вместе, но я никогда не любила его». К блаженству их первой близости примешалась его дикая ревность, и утром он спросил у нее: «Ты здесь с ним спала? На вот этой постели?» И она опять, не глядя ему в глаза, ответила: «Да. Но сейчас это все совсем не имеет значения».
Представить себе, что, проезжая мимо автобусной остановки, он увидит стоящую под проливным дождем девушку, от лица которой можно просто сойти с ума, и эта девушка доверчиво впрыгнет к нему в машину и позволит ему сразу же увезти ее к себе, где станет понятным, что до нее никто никогда не дотрагивался, — представить такое было все равно что, вставши на цыпочки, достать луну с неба. Ему вдруг показалось, что, навалившись на нее своим большим телом, он причинит ей боль, и, несмотря на острое нетерпение, Хрусталев слегка отодвинулся, лег на бок, целуя ее длинную и тонкую шею со вздрагивающей голубоватой жилкой. Он медлил до тех пор, пока она сама — отчаянно, неловко, порывисто — вдруг прижалась к нему так крепко, что тело ее стало частью его тела, и только тогда он осторожно раздвинул ее послушные горячие ноги…
Проводив Марьяну утром до автобусной остановки — она ни за что не хотела, чтобы он отвез ее на машине, — Хрусталев поднимался в квартиру по лестнице, и в нем происходило что-то странное: он чувствовал, как ему хочется жить. За стенами дома разгорался еще один теплый летний день, не обещающий никому ничего плохого. От луж, не успевших просохнуть после вчерашнего ливня, поднимался еле заметный пар. Каждое дерево было промыто и сверкало так, как будто его подготовили к великому торжеству. Да, жить, жить и жить! Подниматься по этой загаженной кошками лестнице, пить водку, работать, смеяться, любить. И даже в тоске, даже в дикой обиде есть жизнь. Ничего, что он столько навалял. Все еще можно исправить. В конце концов, ему ведь всего тридцать шесть. Вон Феде Кривицкому сорок восемь, а у него вот-вот должен родиться ребенок. Значит: еще не поздно, значит, все будет хорошо, потому что у этой девочки такие глаза, и так она дышит, прерывисто, нежно, и ландышем пахнет, и так она просто подчинилась ему в постели… Как это она спросила ночью? «Я правда тебе подхожу?»
Машинально он нащупал в кармане брюк маленький ключ от почтового ящика, достал почту. В глаза ему бросился плотный конверт. Он разорвал его. Повестка, вызов в прокуратору. «26 мая в 13 часов вам надлежит явиться по адресу Петровка 38, кабинет № 18 к следователю Цанину А. М. для дачи показаний».
Он всматривался в напечатанные на машинке слова, но они сливались, и на секунду он вдруг почувствовал, что перестает понимать их смысл.