Глава 2

«Если бы он мог заплакать или убить кого-нибудь! Что угодно, лишь бы избавиться от этой боли!»

К. Макколоу «Поющие в терновнике»

Вот не зря говорят, обиженная баба злее черта, а недотраханная – хуже фашиста. Томка это подтверждает на ура, продолжая выкрикивать какую-то херню вдогонку.

Я не слушаю, да и мне, если честно, пох*й, кто бы что ни говорил сейчас.

Смотрю на мертвенно – бледное лицо моей красивой девочки: ее ввалившиеся щеки, бескровные губы, и огромные тени под глазами, и меня колотить всего начинает, как припадочного.

Она с каждой секундой все серее и серее, и дышит едва слышно, а я не знаю, что делать, за что хвататься и чем помочь. Просто, бл*дь, не знаю! Глажу ее лихорадочно, сопливо прошу о чем-то, как долбо*б из мыльной оперы, и задыхаюсь от паники, бессилия и дежавю. Кажется, будто мне снова восемнадцать, и я опять ноль без палочки, как тогда, когда Светка-тварь сдала моего сына в детский дом, и я ни хрена не мог сделать.

Я это чувство беспомощности на всю жизнь запомнил и двадцать с лишним лет рвал жилы исключительно для того, чтобы никогда больше, ни на одну гребанную секунду его не испытывать.

В итоге же сижу с миллиардным состоянием и властью, которая восемнадцатилетнему мне и в сказочном сне бы не приснилась, и просто смотрю, как смысл моей еб*ной жизни буквально утекает у меня из рук.

Мне не хочется нести всю эту киношную хуергу, про то, что, если Настьки не станет, то я… Вообще думать об этом «если» не хочу. Да и что я?

Я с того света выкарабкивался с ее именем. И на свободу рвался по одной – единственной причине – к ней, как бы пафосно это ни звучало. Но, когда лежишь в реанимации, жизнь предстает в совершенно иных красках и становиться до смешного простой, и понятной. Все «если» и «но» сразу же отпадают, остается лишь главное.

Моим главным оказалась эта зеленоглазая девчонка. В шаге от того, чтобы откинуться, я убедился в этом окончательно и, мне вдруг стало глубоко похер и на завод, и на двадцать лет вертежа ужом на сковородке в этом сучьем, материальном мире, и что лохом буду и в своих, и чужих глазах, если проиграю Елисеевской кодле – всё стало пустым, тупым и бессмысленным, ибо по-настоящему я нуждался лишь в одном – чтобы моя Настька была рядом. До сбитых об стену кулаков и разрывающего глотку, бессильного рыка хотелось прижать ее к себе и никогда больше не отпускать.

Вокруг творился откровенный п*здец, все летело в тартарары: все планы, здоровье, наработки, а я, словно придурок, таращился в облупленный потолок обшарпанной больнички и думал, как так вообще происходит? Сорок лет себе жил: ел, пил, на работу ходил, трахал кого-то, радовался чему-то, мечтал, стремился и считал, что жизнь вполне удалась, а потом херакс и какая-то соплюшка врывается в нее с воплями через малюсенькую дырку в твоей закостенелой в цинизме броне, и всё… Абсолютно всё начинает крутиться вокруг этого длинноногого недоразумения: все мысли, стремления, мечты – всё вдруг становиться ради нее, а те сорок кажутся безвкусной лажей, несмотря на то, что я люблю свою жизнь и свой богатый по всем фронтам опыт. Однако с Настькой я полюбил жизнь в разы сильнее и как-то так по-особенному, до щенячьего восторга. Поэтому подыхать не собирался, хоть тюремная администрация делала все, чтобы я не выкарабкался, чтоб сломался психологически. Что-что, а это они умеют.

Когда мне прооперировали почку, у них почти получилось. Я смотрел, как местные лепилы накачивают меня всякой херней и лишь делают вид, что лечат, и думал, что мне кранты. Сил бороться ни физических, ни моральных не осталось. Но перед глазами стояла моя, абсолютно непохожая на себя, Настька, и я понимал, что не могу сдаться, пока не буду уверен, что с ней все в порядке.

Я очень много думал о том проклятом заседании, анализировал, прикидывал варианты. И сам не знал, какой из них принять легче. Как ни крути, дело-дрянь. И все же, ох*евая с самого себя и порывов своей эгоцентричной душонки, я понимал, что пусть лучше предаст сама, по собственному желанию из-за злости, обиды, мести… да, чего угодно, лишь бы все у нее было хорошо, лишь бы никакая сука не тронула.

Я готов был стать лохом, которого на*бала собственная баба. Как последний терпила я бы это схавал и не поморщился. Точнее – «поморщился» бы, конечно, все -таки самолюбия у меня через край, но я бы ей простил. Я бы многое, если не все, смог ей простить, чтобы быть рядом. Но вот чего бы я точно не смог, так это смириться с тем, что не уберег, не защитил, не справился. А по всему выходило, что так и есть.

И нет, я не наивный дурачок, верящий в силу любви и привязанности. Я всякого насмотрелся: кидалова разного, лицемерия и п*здежа, что в пору никому и ничему не верить, но я все равно верил. Настьке моей верил.

На каком-то совершенно необъяснимом уровне знал, что моя она, что любит, что не про нее вся эта падлючья дрянь в виде мести и тайных заговоров. Не такая моя девочка. Не такая и все тут! Как бы тупо и смешно это ни звучало.

По временам, конечно, одолевали меня сомнения и приступы ядовитой злости. Я потешался над самим собой.

– Очнись, придурок, – говорил я себе, – так каждый, ослепленный чувствами, соплежуй думает и свято верит, что его зазнобушка не такая. В конце концов, зачем ей – молодой, красивой девке, у которой все есть, нужен ты – немолодой, женатый, похотливый козел, а теперь еще и уголовник?

И честно, я не находил ответ. Будь на ее месте, послал бы такого фраера далеко и надолго. Ну, может в качестве приключения и интересного опыта, конечно, попробовал бы, но не более. С другой же стороны – у меня ведь тоже, если так по большому счету, особых причин цепляться за нее нет. Вон их сколько бегает красивеньких, умненьких, молодых, с искрой и задором, но нет же, только она нужна.

В общем, как ни крутил, не вертел, а все равно, хоть убей, не верил, что была с Можайским в сговоре. Вспоминал каждый ее взгляд, улыбку, ее отклик и истерики, и не верил. Но тогда по всему выходило, что крыса – Зойка, а это тоже вариант так себе, ибо какой резон?

Да, ей могли пообещать какой-то пакет акций дополнительно, но она ведь не дура: понимает, что делиться с ней им ни на одно место не намоталось. Флюгеров вообще нигде не любят и не уважают, а уж скотин, которые собственных братьев кидают, и подавно. С таким реноме пинка получают сразу, как только перестают быть выгодны. А она перестанет ровно в тот момент, как меня вышибут из гонки. Можно, конечно, еще списать на злость и месть, но тоже ерунда получается. Зойка больше топит за деньги, чем за отношения. Хотя, если все же взыграло у нее, охренею я знатно. Я, конечно, всякого хлебнул и иллюзий лишился начисто, но еще ни разу не видел, чтобы кто-то так цинично и холодно трахнул собственного брата per anum. Это же получается, она даже хуже, чем я, хотя с некоторых пор я был уверен, что достиг крайней степени падения.

Нет, не сходился у меня пазл. Зойка, конечно, существо редкой сучьей масти, но не настолько. Да и что я ей, в конце концов, такого сделал, чтобы меня так откровенно ненавидеть? А иначе, как ненавистью такой поворот не обоснуешь.

Размышляя обо всем этом, я едва на стены ни лез от неизвестности. За Зойкой следили, но ничего подозрительного замечено не было. От Гридасика тоже новостей никаких. Он все не мог выйти на Настькину мамашу, точнее – она демонстративно не шла на контакт, несмотря на угрозы опубликовать новость о ее прошлом и предложении о хорошей сумме денег.

Я ни хрена не мог понять в этой клоаке. Жанна Можайская, хоть и была той еще мразёвкой, а все же на конченную тварь не тянула и, если бы дочери угрожала опасность, наверное, пошла бы на сделку, понимая, что мне нет никакой выгоды от Настьки, а значит мои мотивы вполне понятны. Но то ли ее запугали до потери сознания, то ли нет никакой нужды в моей помощи, и я в самом деле просто влюбленный полудурок, потерявший связь с реальностью.

Каждый день меня мотало из стороны в сторону от предположений и вариантов развития событий, пока за неделю до побега ко мне на свиданку не заявилась Зойка.

– Вижу, ты совсем охерела, – насмешливо резюмирую, глядя на сестрицу через стекло в комнате для свиданий. Меня колошматит от слабости и телефонная трубка кажется неподъемной, но я старательно делаю вид, что все в порядке, хоть мой видок наверняка говорит сам за себя.

Зойку, конечно же, так просто на понт не возьмешь, поэтому она недоуменно приподнимает бровь и спокойно уточняет:

– И почему же я вдруг охерела?

– Да брось, думаешь, я совсем дурак? – смеюсь через силу, пристально всматриваясь в ее лицо, в который раз жалея, что в свое время не взял уроки у грамотного физиогномиста. Сейчас не гадал бы, что да как, а с точностью в девяносто процентов знал, почему она до побелевших пальцев сцепила руки в замок: проблеск ли это сопереживания, страх ли выдать правду или какие-то неприятности на заводе?

Теперь же остается только смотреть и размышлять: всегда ли она так старательно тянула короткую шейку и держала ли ровно путем неимоверных усилий сутулую спинку? Поджимала ли так густо – накрашенные губенки, и читалось ли в глазах это напряжение? Как ни стараюсь, но ни хрена понять не могу. Интуиция, придушенная родством и привязанностью, тоже растерянно помалкивает.

С одной стороны, Зойка, которую я знаю, никогда бы не стала столь по-сучьи крысить. А с другой – на опыте я не единожды убеждался, что никто никого по сути и не знает. Хорошо, когда ты в каком-то смысле удобненький и взять у тебя особо нечего, тогда и люди не шибко удивляют, и жизнь идет размеренно и ровно. Я никогда удобненьким не был, а поиметь с меня можно дай бог, поэтому и жить размеренно и ровно у меня не получалось: вечно кто-то преподносил «сюрпризы». Но сейчас, несмотря на все уроки, я все еще, как наивный дебильсон, надеюсь, что в отношении Зойки обойдется без них.

– Ну, и сколько тебе пообещали за слив? – продолжаю брать ее на понт.

– Серьезно? – вырывается у нее смешок, но отнюдь не возмущенный, а какой-то такой задушенный, злой.

– Да ладно, Зой, хорош уже корчить из себя розу среди лопухов.

– А оно мне надо, Серёж? – складывает она губенки в снисходительной улыбке. – Мы с тобой уже точки над «i» расставили, поэтому смысла оправдываться и казаться хорошенькой, я не вижу. Меня просто бесит, что какой-то прошмандовке…

– Следи за языком, – сдерживая усталый вздох, прошу ее вполне спокойно.

– Не хочу и не буду! – вскипает она, будто только и ждала подходящего момента, чтобы выплеснуть все, что накопилось. – Уж извини, но мне надоело. С тех пор, как появилась эта девка, ты только и делал, что затыкал мне рот. И вот, к чему это привело, – она красноречиво кивает в мою сторону. Хочу возразить, но Зойка жестом прерывает. – Да знаю я все, что ты скажешь, можешь не утруждаться. Меня уже даже не удивляет, что крайние все, кроме твоей Настеньки. Вы – мужики, когда влюбляетесь, теряете напрочь мозг и вам становиться плевать даже на собственных детей, что уж говорить про сестер и жен. И не говори ничего! – снова отмахивается она от меня, не давая вставить ни слова. – Бог с ним! Если тебе так легче – пребывать в собственных иллюзиях, пожалуйста! Пусть я буду тварью распоследней, а она – верной Пенелопой, ждущей своего Одиссея. Мне не жалко, просто обидно. И не за себя вовсе, а за тебя. В конце концов, как бы там у нас с тобой ни складывалось, ты – мой брат. И когда из тебя лоха делают, у меня вот здесь все горит, наизнанку выворачивается.

Она с жаром бьет себя в грудь, а у меня в горле образуется ком. Здесь – в тюрьме, несмотря на то, что ты никому не веришь и вообще похож на загнанного в угол зверя, даже крошечная эмпатия вызывает бурю в душе.

– Ты можешь, сколько угодно думать, что это я слила им наш телефонный разговор. Можешь верить, что она с тобой была по любви и ее заставили выступить в суде, и прочее. Ради бога! Тешь себя, чем хочешь, но не позволяй пользоваться твоими слабостями. Подай на апелляцию и в суд за ложные свидетельские показания. У тебя ведь везде в домах камеры, ты в два счета докажешь, что никакого насилия не было, и все, что наговорила твоя Настенька – вранье чистейшей воды.

– Не лезь, куда тебя не просят, – цежу сквозь зубы на голом упрямстве, потому что внутри черте что, особенно, когда Зойка продолжает забираться мне под кожу.

– А я буду лезть, Серёж, хотя бы в память о маме. Понимаю, ты влюбился до соплей, все мы когда-то так влюбляемся. Но ты ведь не дурак, знаешь, что все проходит. И это пройдет, Серёжа, уже прошло. На вот, полюбуйся, как твоя Пенелопа «днем ткет саван, ночью распускает», при этом прекрасно зная, что ты лежишь в реанимации и борешься за жизнь, – она достает из сумочки стопку фотографий и медленно раскладывает их на полочке перед стеклом. Я еще ни хрена толком не успеваю понять, просто смотрю жадно на мою Настьку.

Красивая она. Ох*енно красивая. Мне кажется, я ее такой красивой никогда не видел. Чувство, будто сияет изнутри. Она снова поправилась, но это тот случай, когда килограммы не портят женщину, а делают еще более манкой, сексуальной, цветущей. Если раньше секс в ней можно было обнаружить, только приглядевшись, то теперь он бил ключом из каждой черты ее лица и изгиба тела.

Я жру ее взглядом, как оголодавший, как долбанный фанатик и схожу с ума от невозможности прикоснуться. Но постепенно, помимо нее, начинаю различать фон и происходящее. Внутри все натягивается, как тетива перед выстрелом, когда, наконец, замечаю рядом с ней явно поплывшего Елисеева.

Он не сводит с нее похотливых глазенок, она же на одном из фото кокетливо улыбается ему, на другом заливисто смеется, на третьем – они о чем-то шепчутся, а на четвертом – я получаю удар под дых. Тот, кто фотографировал, сидел на ярус ниже столика Елисеева, и на фото отлично видно, что происходит под ним: рука этого у*бка уверенно устроилась на Настькином бедре и, судя по выражению ее лица, она очень даже не против – спокойно, с улыбкой что-то говорит этому козлу, словно между ее ног его лапе самое место.

Сам не замечаю, как подскакиваю со стула, и он с грохотом валится назад. Дежурный тут же стучит по стеклу, призывая к порядку. Вспомнив, где я, поднимаю руки в примирительном жесте и сажусь обратно. Меня рвет на куски, кипит все, бурлит, как в плотно – закрытом, раскаленном докрасна баке. Я ни хрена не могу проанализировать, обдумать, прикинуть, словно мне по башке шарахнули.

Смотрю снова, зверею и в то же время…

– Нет. Х*йня это все! – упрямо припечатываю кулаком по столу. – Можно подтасовать, выбрать нужные кадры. Да, бл*дь, просто-напросто заставить!

– Да-да, конечно, продолжай и дальше так думать, пока твоя Настенька с Елисеевым отлично проводят время где-то… кажется говорили, на Карибах, – иронизирует Зойка.

Я втягиваю с шумом воздух и снова поднимаюсь, не в силах ни смотреть на эти фотографии, ни сдерживать цунами, накрывающее меня с головой. Это не ревность, не боль, не злость, не шок, это что-то такое, что вряд ли имеет название. Я сам не понимаю, что чувствую, я просто ох*еваю. Такое ощущение, что очнулся в дурдоме и понял, что ты – блаженный шизик, и вся твоя жизнь – не более, чем шизанутая фантазия.

Чему верить? Своим собственным глазам, сестре, которая памятью матери божится или вот этому непонятному, ворочающемуся в груди?

– Если хоть малейшая ниточка этого дела ведет к тебе… – резюмирую, не видя смысла продолжать этот разговор. – Я ухвачусь за нее, и будь уверена, буду тянуть до тех пор, пока вся твоя жизнь не разойдется, нахер, по швам.

Зойка усмехается и закатывает глаза.

– Узнавай, Серёж, мне скрывать нечего, – снисходительно отзывается она. – Я тебя ни разу за тридцать пять лет не подводила, не вижу смысла делать этого сейчас, хотя твое отношение, конечно, за гранью свинства. Но да бог с ним, я здесь не для того, чтобы обсуждать твои иллюзии.

– Вот как? – хмыкаю, недвусмысленно глядя на аккуратно разложенные фотки. – И для чего же?

Зойка делает вид, что намек не поняла и переходит сразу к сути.

–Ну, поскольку в планы свои ты меня не посвящаешь, а дела на заводе в связи с твоим ранением встали, да и дожидаться каждый раз свидания, чтобы получить твою подпись, сам понимаешь, создает ряд неудобство, мы с советом директоров решили предложить тебе перейти на доверительное управление.

Она заливается соловьем о плюсах и отсутствии рисков доверительного управления, а я едва сдерживаюсь, чтобы не заржать.

Вот ведь сука драная! Хочет одним выстрелом двух зайцев: и почву пробить, и заодно временное управление получить. Хитро-хитро. Понятно, что, если передам ей завод, значит – планов у меня никаких нет, а если откажусь, то что-то замышляю. Однако, она не учла, что есть еще вариант «на подумать». Пусть в сложившихся обстоятельствах он не выгоден от слова «совсем» и, конечно, было бы лучше отдать свою долю под доверительное управление, но я всегда славился самодурством, поэтому вряд ли удивлю и вызову подозрения в блефе.

– Передашь мне через начальника тюрьмы договор. Я прочитаю, обдумаю, обсужу с адвокатом, и тогда уже приму решение, – распоряжаюсь, когда Зойка заканчивает свою проникновенную речь о том, что лучшее нее управляющего быть не может. Естественно, она тут же вскипает.

– Господи, я же тебе уже объяснила, что это нормальная практика, когда человек не может непосредственно заниматься управлением. Что тут думать? Мы и так за этот месяц понесли колоссальные убытки…

– Я все сказал! – отрезаю безапелляционно и поднимаюсь, чтобы уйти, но какой-то черт дергает, и подняв трубку, добавляю. – И фотки эти тоже передай.

Зойка втягивает с шумом воздух, но послушно кивает.

Через пару часов мне приносят передачку от Зойки. Лажу про доверительное управление даже не открываю. Побег был уже на мази, поэтому никакой надобности в управляющем я не видел. Да даже, если бы и видел, десять раз подумал. Это в Европе нормальная практика доверять кому-то свои активы, а в нашей стране на*бательств – рискованная затея, даже, если брать в управляющие сестру, которая по факту никогда за тридцать пять лет не подводила, какой бы сукой не была. Но то, что она что-то мутит нет никаких сомнений.

Однако сейчас все мои мысли занимали гребанные фотографии. Я смотрел, и у меня в голове не укладывался этот п*здец. Ладно бы там пацан молодой, я бы еще понял, но этот линялый выпердыш… Ну, это же – фу.

Чтоб молодой девчонке на такое повестись, надо либо очень любить бабки, либо быть извращенкой. Настька ни то, ни другое. Тогда какого хрена она лыбиться во все тридцать два, да еще и уехала с этим гандоном?

Увидев на фотках, как она садиться к нему в машину, я снова вскипаю. Меня разрывает от бешенства, стоит только представить, что она трахалась с ним. Вскочив, не взирая на слабость, меряю шагами палату и бессильно сжимаю кулаки.

Может, заставили? Но опять же, почему тогда раньше со стороны этого ушлепка не было никаких поползновений? Или были, но она не говорила, чтобы не обострять? Или он из тех ебл*нов, которые накидывают бабе цену в зависимости от того, насколько премиальный мужик ее до него трахал? Не удивлюсь, если так, у этого хмыря на роже написано, что он извращенец. А может и правда, как Зойка говорила, вообще у них там что-то с самого начала было, и он ее под меня подложил. Есть же эти всякие куколды, и прочие долбанаты, которых возбуждает, когда их бабу полирует другой мужик.

Представив Настьку в такой постановке, становиться смешно.

Нет, дичь какая-то. Я же не совсем идиот, чтобы меня можно было так развести, да и из Настьки актриса никакая. Однако, стоило только пересмотреть фотографии, как снова начиналась какая-то бесовщина, и меня несло в бредовые дали.

Я сходил с ума от ревности и собственнической херни. Метался по палате, как невменяемое животное, и едва башкой не бился об стену от неизвестности. Мои люди пересказали мне ровно все тоже самое, что и Зойка: Настька и Елисеев действительно были вместе на каком-то благотворительном вечере, как пара и покинули его тоже вместе, а теперь, судя по слухам, где-то отдыхают. Слухи меня, естественно, не устраивали, мне нужна была точная информация, но к сожалению, Елисеев принадлежал к той недосягаемая касте, что и я, которая отличается полнейшей закрытостью и умением не оставлять следов, если мы не хотим их оставлять. Нарыть, конечно, можно было и мои люди рыли, но на это требовалось гораздо больше времени.

Все, что мне пока оставалось – это додумывать. И воображение щедро подкидывало бл*дские картинки, одну краше другой. В них Настька, широко раскинув свои длинющие ножищи, протяжно стонала под этим гандоном, как и когда-то подо мной: негромко так, без истерик и желания заткнуть ей глотку. Настолько эротично, что у меня озноб всегда пробегал по коже от каждого ее придушенного кайфом стона. Я, будто наяву слышал эти стоны, и разум окутывало кровавой пеленой бешенства.

Убью! Убью суку, если правда с ним спуталась. Плевать, что расстались до суда, что право имеет. На все мне плевать. Моя она. Моя и точка! – повторял я маниакально, как псих какой-то, отбитый на всю башку.

На утро самому становилось смешно от собственного кретинизма. Какое убью? Я же сам сдохну.

Вымотанный ночной агонией, я успокаивался, разум прояснялся, и ситуация виделась иначе. Я вспоминал наши с ней счастливые моменты, и снова не верил во всю эту погань, к ночи, правда, опять просыпались мои демоны и все выстроенные за день логические цепочки летели по одному месту.

Так меня мотало изо дня в день, из ночи в ночь. Но, как говорится нет худа без добра. Мой невроз хорошо взбодрил команду, и побег удалось организовать на две недели раньше. Не обошлось, конечно, без ошибок, но в таком деле чисто сработать просто невозможно. Впрочем, меня это мало заботило. Я горел лишь одним: мне нужно было знать, все ли с Настькой в порядке. Я должен был убедиться, что она в безопасности. Что эта безопасность будет означать, старался не думать. А зря. Очень зря. Ибо я оказался не готов. Ни к ненависти, ни к ярости, ни к показушным признаниям.

У меня крыша от одной встречи ехала, а тут и вовсе сорвало. И нет, не потому что несла всю эту чушь про Елисеева, я ее и не слышал толком, настолько захлестнули эмоции. Но эта ненависть, с которой она хлестала меня по лицу, этот ее взгляд озверевший, словно на кусок дерьма… Я не знал, как реагировать. Ее, будто в припадке каком-то било.

Наверное, надо было отрезвить пощечиной, но даже сгорая от бешенства, ударить ее у меня рука не поднималась. Зная, это звучит смешно, учитывая, что я с ней сделал. И я не пытаюсь оправдаться, это невозможно. Но правда в том, что я не пытался ее унизить или наказать. Я просто тупо испугался. Мне нужно было убедиться, что эта ее ненависть – это просто обида, что на самом деле она по-прежнему любит, хочет и всегда для меня готова.

Да, вот так примитивно, первобытно, дико. Слушаю себя самого и оторопь берет. А ведь сорок лет долбо*бу. Что теперь делать, не знаю. Смотрю на нее, и все внутри в тиски сжимает. Только сейчас замечаю, как она снова похудела, какой у нее изможденный вид, и что никаким отдыхом тут и не пахнет. Прокручиваю в голове этот ее крик в спальне, этот ужас и мольбу не трогать, и меня самого от ужаса колотить начинает.

Что, если изнасиловали? Что, если измывались, и мать не сумела защитить? Что, если этот гандон заставил? Но тогда почему так переживает о ребенке? Разве можно его после такого хотеть?

На мгновение проскакивает шальная мысль, что, возможно, это мой ребенок, но прикинув сроки, исключаю ее. Уже должен быть виден небольшой живот, а у Настьки он и вовсе ввалился.

Бл*дь, я с ума сойду от всех этих непоняток и нервяков! К счастью, подъезжаем к больнице.

Забыв обо всем, выскакиваю из машины, но Гридас охлаждает мой пыл. После минутного спора, ему-таки удается мне втолковать, что идти вместе с ними нет никакого смысла и лучше не отсвечивать раньше времени. Сцепив до скрежета зубы, возвращаюсь обратно в машину, и снова сжираю себя заживо, прокручивая в памяти прошлую ночь.

Меня передергивает от самого себя, от того, что я ей наговорил, но главное, от того, что не услышал и даже не почувствовал ее «нет».

Как? Как настолько можно потерять контроль над собой, над своими эмоциями? Я не знаю. Я просто, бл*дь, не знаю! Как не знаю, что будет дальше: как вообще посмотрю ей в глаза и как исправлю то, что натворил. Ведь как-то придется, иначе в чем смысл, если ее не будет рядом?

Не знаю, сколько часов я варюсь в этом чувстве вины и самобичеваниях, но я настолько погружаюсь в них, что даже пропускаю момент, когда возвращается Гридас.

– Выдыхай, Серёг, – хлопает он меня по здоровому плечу, возвращая в реальность. – Врач сказал, угрозы жизни нет. Состояние стабильное.

– А ребенок? – подскакиваю на месте и смотрю на него диким, воспаленным взглядом.

– Этого он мне не сказал. Я на панике затупил, признался, что никто ей, поэтому он со мной шибко ничего не обсуждал.

– Ну, а денег че не предложил? – тут же взбеленился я.

– Я предложил, но он принципиальный, – развел Гридасик руками, вызывая у меня еще большее раздражение.

– Плохо, значит, предлагал, – цежу сквозь зубы и выхожу из машины.

– Серёг, не дури. Поймают, и все коту под хвост. Щас я улажу, – пытается он меня остановить.

– Отъеб*сь, Гридасик, не лезь под руку! Я и так еле держусь, – отмахиваюсь от него и иду дальше.

– На, хоть кепку надень, – догоняет он меня снова.

На ходу натягиваю бейсболку и, выслушав, куда идти, и к кому обращаться, захожу в больницу. Где-то в области диафрагмы начинает гореть, и малодушно хочется сбежать. Перед отделением гинекологии стою, как последнее ссыкло, минут десять. Не могу решиться, хоть убей, ибо чувствую, разговор с этим «принципиальным» размажет меня, как ботинок дерьмо по асфальту.

Однако Нострадамус из меня все-таки херовый. Спустя пару минут спора с Настькиным лепилой не меня размазывает, а я сам едва сдерживаюсь, чтобы не размазать врачишку. Паренёк и в самом деле принципиальный до усрачки. В другое время такое отношение к работе, конечно, впечатлило бы и вызвало уважение. Однако сейчас я был слишком взвинчен, чтобы по достоинству оценить чей бы то ни было профессионализм.

– Я вам последний раз повторяю: диагноз пациента, его история болезни – это сугубо конфиденциальная информация, которую я не имею права разглашать ни под каким предлогом! – чеканит очкарик в белом халате, заметно нервничая. Оно и понятно. Видок у меня даже в люксовом шмотье чисто зэковский. Можно, конечно, этим воспользоваться и припугнуть «принципиального», раз на деньги он не ведется, но я не настолько свинья, чтобы угрожать человеку, который всю ночь не спал, пытаясь спасти мою Настьку, поэтому втягиваю с шумом воздух, призывая на помощь все свое самообладание, и спокойно давлю на нужные кнопки.

– Слушай, доктор, я не хочу грубить и быть неблагодарным. Понимаю, профессиональная этика, врачебная тайна – вся фигня. Но, насколько мне известно, твой главный принцип – «Не навреди». Ты же сейчас только усугубляешь ситуацию. Она и дошла до такого п*здеца исключительно из-за молчания, поэтому не нагнетай еще больше. Сама она, – киваю в сторону палаты, – не скажет. А мне нужна полная картина, чтобы в дальнейшем ничего подобного не повторилось.

– Полагаю, у моей пациентки есть основания, чтобы не посвящать вас в свои проблемы, – продолжает врачишка стоять на своем, чем выводит из себя.

– У твоей пациентки, – цежу сквозь зубы, – возраст такой, когда идиотские принципы и гордость важнее здоровья, но ты -то уже вроде взрослый мальчик.

– Взрослый, – соглашается он. – И именно о том, чтобы не навредить я думаю в первую очередь. Откуда мне знать, кто вы и что сделаете с девушкой, если я расскажу подробности? Извините, но вы у меня абсолютно не вызываете доверия, а учитывая причину, по которой девушка сейчас здесь, то и вовсе не мешало бы вызвать милицию.

Я тяжело вздыхаю и поднимаюсь со своего места. Врачишка шарахается к двери.

– Да не ссы ты, – поморщившись, подхожу к окну и, облокотившись на подоконник, смотрю на розовеющее небо. Я мог бы парой звонков решить вопрос с этим дуралеем, и он бы в два счета слетел с места. Третьи сутки без сна на постоянном нервяке очень располагают к такому повороту событий, но я и без того слишком много говна наворотил в своей жизни. И, судя по всему, бумеранг – это не какая-то философская х*евина, а вполне себе реальная, поэтому не хочу добавлять в копилку своих косяков еще и этот. Пара минут моего времени – не восемь лет учебы в Медицинском университете.

– Значит так, дружище, – предпринимаю последнюю попытку решить все мирным путем, – я уважаю твою профессию и принципы, но у меня сейчас нет времени, да и состояние не то, чтобы что-то доказывать. Ты сам прекрасно понимаешь, что я могу сильно испортить тебе жизнь, если захочу. Однако у меня тоже есть понятия. Я тебе благодарен за помощь и за то, что сейчас на свой страх, и риск пытаешься защитить права моей… – запнувшись, застываю, не зная, как обозначить Настькин статус.

Девушки? Смешно. Какая, бл*дь, девушка в сорок лет?! Женщины? Еще смешнее. Сопля она, а не женщина. Любовницы? Пошлятина.

– Жены, – ляпаю, чтоб уж совсем дебилом не выглядеть. У врачишки недоуменно взлетает бровь, я и сам в недоумении. Какого вообще стою тут, парюсь?

– Так она ваша жена? – уточняет недоверчиво очкастый додик. Первая мысль – послать -таки его к еб*ням собачьим, но вовремя себя торможу, понимая, что это еще канители на час, а я настолько заеб*лся, что сил никаких.

– Она – моё всё, – признаюсь устало и даже не морщусь от того, насколько сопливо звучу. Зато врачишка краснеет, словно это он тут себя наизнанку вывернул, но мне уже как-то похер. – Давай, Игорь Валерьевич, не тяни кота за причинное место. Так или иначе я получу информацию и, если кому и будет хуже, то только тебе.

Игорек, насупившись, поджимает губы и садится обратно за стол.

– Что конкретно вы хотите знать?

Ты еб*нутый? – хочется мне спросить.

– Ну, конечно, что с ребенком, – раздраженно поясняю вслух. Все-таки этот малохольный меня бесит.

– С каким еще ребенком? – смотрит он на меня, как на сумасшедшего. Я тоже, как придурок, таращусь на него во все глаза и понимаю, что ни хрена не понимаю.

– То есть ребенка не было? – чувствуя себя, будто в какой-то трагикомедии, уточняю осторожно.

– Сейчас нет, – также аккуратно тянет врачишка и отводит взгляд, а мне будто под дых прилетает. В голове начинает вспыхивать сотня вопросов, но, затаив дыхание, выдавливаю лишь один:

– А когда… был?

– Полагаю, – помедлив, вздыхает тяжело Игорек, – ваша жена была абортирована несколько недель назад. Причем, таким коновалом, что я бы не то, что диплом врача не дал, руки бы отрубил! Естественно, есть ряд осложнений…

Он грузит меня кучей терминов, а я ни хрена не слышу. В ушах стоит звон, словно по башке прилетело, внутри же все стягивает в крепкий, тяжелый узел от осознания, что это значит – «была абортирована несколько недель назад». Меня начинает трясти.

– Ее что, изнасиловали? – сам не замечаю, как произношу вслух и, пошатнувшись, оседаю на подоконник.

– Судя по микроразрывам, – прорывается сквозь звенящий вакуум голос врача, – жесткий секс или насилие имело место быть. А поскольку времени после гинекологического выскабливания прошло недостаточно, то возобновлять на данном этапе половую жизнь, тем более, таким образом, ни в коем случае было нельзя. Мне сейчас сложно оценивать картину, так как плюсом ко всему у девушки началась менструация, а с учетом того, что после аборта или выкидыш это был – не знаю, но на лицо гормональный сбой, так вот в связи с этим кровотечение очень обильное. Также на фоне стресса наблюдается термоневроз…

Что за термоневроз, причем тут менструация и про что он вообще говорит, я все никак не вкурю. Меня заклинило на «была абортирована», и я хватал воздух ртом, как выброшенная на берег рыбина, пытаясь хоть как-то упорядочить в голове этот п*здец.

– Да стой ты, не тарахти! Говори нормально, русским языком! – обрываю торопливую речь врачишки.

– А что тут непонятного? – огрызается он, теряя терпение. – Говорю же: несколько недель назад ей провели гинекологическое выскабливание. Аборт ли это был или выкидыш, я не знаю! Знаю только, что провели ужаснейшим образом, выскоблили под ноль. Неизвестно теперь сможет ли ваша жена иметь детей. Так мало того, там еще не зажило все, а вы… или кто там… полезли к девушке. Хорошо, что разрыва не было, а то бы сейчас не со мной разговаривали, а с патологоанатомом.

– Я понял, – выдавливаю через силу и на автомате спрашиваю. – Что теперь?

– Теперь, как минимум, неделю она проведет здесь у нас, в больнице, а после можно будет восстанавливаться дома. Естественно, в течении месяца никаких нагрузок, тяжестей, секса. Остальные рекомендации я подробно распишу в листе назначений.

Я снова машинально киваю и, кое- как собравшись с мыслями, произношу:

– Отведи меня к ней.

Очкарик открывает рот, чтобы что-то возразить, но, видимо, поняв, что лучше не стоит, ведет меня в палату. Гридас оплатил отдельную, поэтому кроме Настьки и порхающей вокруг нее медсестры там никого нет.

Впрочем, мне сейчас все равно. Ничего не замечаю вокруг, не чувствую, меня, будто парализовало. Смотрю на Сластёнкино безжизненное, восковое лицо и дышать не могу. Горит все внутри. Такая тяжесть, словно плитой придавило.

Я пытаюсь что-то осознать, понять, но мысли, как бешеная карусель, крутятся в голове, и я не могу ни за одну ухватиться. Это, как нокаут, когда ты вроде бы в сознании, барахтаешься че-то, барахтаешься, а встать не можешь.

Опускаюсь на колени возле кровати, прямо на пол. Поискать стул даже в голову не приходит. Касаюсь осторожно губами холодной, тоненькой ручки, и вот тут накрывает. До меня, наконец, начинает доходить, что я наделал и что произошло.

Ее все-таки изнасиловали. С ней, черт знает, что еще делали, чтобы заставить выступить на суде, а я… Вспоминая, как нагнул ее над кроватью и нес всю эту ересь в порыве бешенства, хочется зажмуриться, и не знать.

Не знать, в какого конченного у*бка я превратился в глазах любимой женщины. Правильно она все сказала: слабак, никчемный кусок дерьма, который ни хрена не смог. Ни защитить, ни помочь, ни даже просто попросить прощение. Теперь понятна и ее злость, и ненависть, и почему себя так вела. Ей, кроме меня, не на кого было надеяться, а я – тупая скотина.

– Прости, маленькая, прости меня, мудака! – снова зажмурившись, лихорадочно шепчу, горячо целуя ее руку. Меня трясет, как пса помойного, промокшего под дождем и тошно от самого себя. Смотрю на ее обрезанные под корень ногти, даже не подпиленные, и в который раз спрашиваю себя: «как?». Как можно быть таким дебилом?

Какой отдых? Какой Елисеев, долб*еб – ты сказочный? Она же измученная вся. Как можно было этого не увидеть? Как? Ты же знал, чувствовал, что все п*здеж и вранье!

Словно ужаленный, подскакиваю и отхожу к окну. Сжимаю до побелевших костяшек подоконник и, стиснув зубы до скрежета, раскачиваюсь туда – сюда, не в силах сдерживать эту, разрывающую меня на части боль.

Перед глазами она – моя маленькая девочка, – одна среди толпы голодных шакалов, и я, который ни хрена не может сделать. Только рваться диким зверем в цепях собственного бессилия. Мне хочется сдохнуть на этом же месте, ибо я прекрасно знаю, как баб пускают по кругу, что там с ними делают.

Содрогнувшись, впечатываю кулак в подоконник, чтобы сдержать этот отчаянный вопль, разрывающий горло и грудь. Воздуха не хватает.

Лучше бы это меня вы*бали в камере. По кругу, все вместе, во что угодно. Я бы это пережил, я бы смог, не сломался бы. Скотины, вроде меня, многое могут вынести, но только не когда ломают в них то единственное, светлое, человеческое, уязвимое. И я не могу. Не могу. Не могу!

Знаю, что тысячу раз заслужил, чтобы судьба поставила меня на колени, но почему моя женщина должна стоять рядом со мной?

Глупый, конечно, вопрос. До смешного наивный, но осознавать, что ты потратил всю свою жизнь, чтобы быть на вершине социальной лестницы, чтобы никто никогда не смог к тебе подобраться, а в итоге поплатился за это самым дорогим, что у тебя есть – это божественный уровень насмешки и тотальное разочарование. Двадцать лет борьбы, грызни, интриг и подковерной возни – все зря. Целая жизнь впустую, ибо какой смысл? С кем делить, с кем радоваться, если самое дорогое теперь лежит сломанной куклой и смотрит на меня все понимающим, пустым взглядом.

Несколько долгих минут мы, молча, смотрим друг на друга. Надо бы что-то сказать, спросить, а я не могу.

Стыдно.

Впервые в жизни я по-настоящему стыжусь себя. За все, что сделал, а главное, за то, что не сделал и не смог сберечь ту смущающуюся от каждого слова, мечтательную девочку, подарившую мне всю себя.

Теперь от нее осталась лишь бледная тень, переполненная горечью. Эта горечь вкупе с абсолютнейшим безразличием в зеленых, потухших глазах распинает меня, будто на кресте. Сглатываю острый, застрявший где-то в глотке, ком, Настя же, поморщившись, отводит взгляд, словно ей противно смотреть на меня. Впрочем, мне самому противно, особенно, когда выдавливаю это убогое:

– Как ты, маленькая?

После всего, что я с ней сделал, задавать этот вопрос – извращение в чистом виде, но и не задать тоже ни в какие ворота.

– Пить… хочу, – хрипит моя девочка, отвлекая меня от очередного приступа самобичевания.

– Нельзя, Настюш. Через пару часов только можно будет, – вспоминаю наказ медсестры. – Позвать врача?

Настя тяжело вздыхает и, ничего не ответив, устало прикрывает глаза. Через пару минут я снова остаюсь наедине с мысленным волком, готовым сожрать меня с особой жестокостью. На репите, словно заезженная пластинка прокручивается вся ситуация. Красочные картинки мелькают одна за другой, вызывая удушье и дрожь, и в то же время я чувствую что-то неправильное, нелогичное во всем этом. Оно жужжит назойливой мухой, будто хочет что-то сказать, но я никак не могу уловить, понять, что именно.

Мечусь по палате, словно псих. В какой-то момент даже начинаю считать шаги: пять в ширину, восемь – по диагонали, шесть – в длину. Пять, восемь, шесть. Шесть, восемь, пять. Восемь, пять, шесть. Шесть, пять, восемь…

Измотав себя до состояния какой-то горячки, падаю на стул рядом с койкой и, стиснув в ладонях кипящую голову, пытаюсь хоть немного сконцентрироваться, упорядочить мысли, но куда там? Чувство, будто заживо горю. Так продолжается, пока не натыкаюсь взглядом на Настькины руки, сложенные домиком на животе.

Застываю на несколько долгих секунд и, кажется, перестаю дышать. Я еще ничего не успеваю осознать, а внутри уже все цепенеет, в голове же вспыхивает тот самый не вписывающийся в картину, еще в машине настороживший меня, вопрос: почему она так переживала за ребенка, если изнасиловали? Инстинктивно я тут же пытаюсь придумать кучу объяснений, но «Аннушка уже разлила масло». Картинка начинает на глазах рассыпаться под градом вспыхивающих вопросов и несостыковок, пока, наконец, на поверхность не всплывает то, отчего я так старательно весь последний час пытался убежать.

А что, если все-таки мой? – глядя в измученное, бескровное лицо, предполагаю обреченно.

Нет, нет, нет! – отчаянно трясу башкой и чувствую, как внутри начинает дрожать, ибо ответ я уже знаю. И с ним всё, абсолютно всё встает на свои места: и почему звонила тогда после расставания и откуда взяла смелость подойти ко мне на дне рождении, и почему сбежала тогда, и ради чего вывалила все в суде.

Наверное, это шок, ибо я не понимаю, как оказываюсь на улице, да и то, что я на улице до меня доходит только, когда ко мне подлетает Гридасик.

– Серёга, ты совсем что ли отъехал? Столько народу вокруг! – дергает он меня за рукав толстовки и тащит к машине, а мне уже пох*й, кто меня увидит, и что весь побег пойдет по одному месту. В голове крутиться лишь одно – она была беременна от меня, беременна моим ребенком. Ребенком, которого эти у*бки убили.

Вырвавшись из хватки Гридаса, со всего маха впечатываю кулак в машину. И меня накрывает дикой, безысходной, на грани помешательства болью. Теряя всякий контроль и человеческий облик, бью снова и снова, и снова. Кулаками, ногами, со всей дури, сдирая кожу и отбивая себе все к чертовой матери только, чтобы хоть на миг облегчить это душащее меня бессилие.

Из груди рвется что-то отчаянное, неконтролируемое, и мне хочется выть раненной зверюгой до сорванных связок на весь этот проклятый мир. Мир, в котором бл*дски, невыносимо тошно и так, сука, больно, что хочется сдохнуть прямо здесь, только бы не знать, что с моей Настькой сделали и как она боролась за нашего ребенка. Но все, что могу – это, захлебываясь нечеловеческой злобой и выворачивающим нутро бессилием, повторять:

– Суки! Бл*ди! Мрази!

Оступившись, падаю, боль слегка отрезвляет. Обессиленно прислоняюсь к бронированной двери и, словно законченный псих, продолжаю бормотать:

– Убью! Найду каждого и убью голыми руками! Вы мне за все ответите, твари! За все!

Вот только от этих планов мести легче не становится, ибо главная сука, бл*дь и мразь – это я.

Один звонок… Прими я один – единственный звонок, и все было бы иначе.

Представив мою девочку беременную, цветущую и сияющую, прикусываю сбитый козанок, не в силах сдерживаться и, зажмурившись, прикладываюсь затылком об дверь, но не могу вытравить этот образ. Четко, как никогда, осознавая, что так выглядит счастье, так выглядит мечта.

Мечта, которую разорвали на ошметки, истоптали, испоганили, перемололи, будто в мясорубке. И как теперь собрать обратно, что вообще делать, я не знаю. Я просто не знаю.

Никогда раньше не кормил себя иллюзиями, но сейчас малодушно хочется ухватиться за мысль, что мои предположения могут быть ошибочны и, возможно, все не так, как я себе рисую. Однако, объективно понимаю, что моя жалкая надежда не выдерживает никакой критики. Логика, как и факты, – штука упрямая, а значит все так, если не хуже, и теперь надо найти в себе силы, чтобы окончательно убедиться в этом.

Словно прочитав, какое направление приняли мои мысли, ко мне подходит Гридас и, присев на корточки, осторожно предлагает:

– Серёг, может, в машину сядешь? Много внимания привлекаешь.

Только сейчас замечаю, что сижу на асфальте посреди парковки, и вся больница от пациентов до санитарок, едва из окон не выпрыгивает, наблюдая за моим припадком. Что они думают, и каким дебилоидом я выгляжу со стороны, мне насрать, но Гридас прав, светить рожей, пока эта гнида – Елисеев спокойно дышит, нельзя. Сначала вся его кодла сдохнет, а потом хоть трава не расти.

С этими мыслями поднимаюсь и, не обращая внимание на попытки Гридаса вразумить меня, иду в палату. Пора узнать всю правду, хоть я и слабо представляю, как спрошу о ней Настю.

Застыв перед дверью, сразу не решаюсь войти, но тут же отвешиваю себе мысленного леща. Тошно становится от этой, вдруг откуда-то взявшейся, трусости и робости.

– Лучше бы ты так робел, придурок, когда трусы с нее стягивал, – цежу зло и, перебарывая себя, открываю дверь.

Взгляд в сторону кровати подобен прыжку без страховки, поэтому, когда вижу, что Настя спит, невольно выдыхаю с облегчением, хотя перспектива томиться в ожидании и неизвестности сводит с ума.

Наверное, лучше было поехать к Томке на базу, привести себя хоть в какое-то подобие человека, да и не мешало бы посмотреть, что с плечом. Судя по промокшей повязке и пульсирующей боли, шов разошелся. В приступе бешенства я совсем про него забыл. Да и что шов? Когда вся жизнь в лоскуты.

Сейчас я не мог ни о чем думать, кроме ребенка, которого не случилось. Меня будто заклинило. Я снова представлял, что было бы если…, и готов был на стену лезть от сожаления, и невозможности отмотать ленту жизни назад. Пожалуй, нет ничего хуже понимания, что ты совершил непоправимую ошибку; что был другой путь, но ты упрямо шел этим, уверенный в своей правоте. Раньше я никогда ни о чем не жалел, считая это пустой тратой времени. Как говорится: все, что ни делается – все к лучшему. И да, многое можно переиграть, переиначить, но не когда на кону жизнь твоего ребенка и здоровье твоей женщины.

Все-таки чувство юмора у Высших Инстанций поганое. Не зря, видимо, говорят, бойтесь своих желаний. Я ведь хотел, чтобы Настька родила мне ребенка. Если бы знал, чем придется подписываться под этим «получите и распишитесь». Если бы я только знал… Теперь остается лишь посыпать голову пеплом.

Без понятия, сколько я так сидел и размышлял о превратностях судьбы, но в какой-то момент усталость-таки взяла своё, и я просто-напросто отключился.

Проснулся, ни хрена не соображая, с ощущением, будто меня отхерачили. Голова гудела, шея и спина онемели, сбитые козанки воспалились, отчего руки стали напоминать кувалды.

Поморщившись, пытаюсь пошевелиться, но тут натыкаюсь на пристальный Настькин взгляд. Ее бодрый, насколько это вообще возможно в ее состоянии, вид моментально приводит в чувство. Внутренне подобравшись, торопливо встаю и, нервно потерев заспанную рожу, застываю, не зная, что сказать. От неловкости оглядываюсь по сторонам.

За окном уже глубокая ночь, значит проспал я порядка десяти часов.

Не слабо. Впрочем, удивляться нечему. У всего есть предел, у моего организма тоже. Не вовремя он, конечно, настал, теперь чувствую себя котом, обоссавшим палас.

– Ты это… давно…ну… не спишь? – спрашиваю, спотыкаясь на каждом слове, словно имбецил.

– С тех пор, как ты начал храпеть на все отделение, – отвечает Настька абсолютно-лишенным эмоций голосом. В другое время я бы решил, что шутит, и посмеялся бы, сейчас же не знаю, как реагировать.

– Как ты себя чувствуешь? Что сказал врач? – преодолеваю, наконец, свой ступор, чтобы в следующее мгновение вновь в него впасть.

– Как это мило с твоей стороны – интересоваться моим здоровьем после того, как сам же отправил меня на больничную койку, – тянет Настька с ядовитой усмешкой, меня же, будто кипятком ошпаривает стыд.

Отвожу взгляд и снова не знаю, что сказать. Извиниться? Нужны ей мои извинения, но и стоять, молча, потупив глаза в пол, как провинившийся школяр, тоже нет никакого смысла.

– Давай уже, поговорим, Насть, – тяжело вздохнув, резюмирую устало. Но ей, естественно, хочется, как следует, поиздеваться, прежде, чем пустить контрольный в голову.

–А осталось о чём? – снисходительно уточняет она. Я морщусь. Понимаю, что ей хреново и необходимо выплеснуть все, что накопилось, но я так устал играть в этот словесный пинг-понг, поэтому мягко прошу:

– Ты и сама знаешь, что осталось. Давай, не будем ходить вокруг да около. У тебя еще будет миллион возможностей оторваться на мне…

– Ну, надо же! – ухмыляется она. – Прямо-таки аттракцион неслыханной щедрости.

– Настя.

– Что Настя? – повысив голос, подается она вперед, обжигая мне взглядом, полным ненависти. – Где было твое желание поговорить и все выяснить, когда ты решил трахнуть меня «на сухую»? Тебя ведь тогда ничего не смущало. Настька – продажная шлюха вполне вписывалась в твою картину мира. А сейчас что? С чего вдруг такая скорбная мина?

– Я…

– Что ты? Виноват? Сожалеешь?

– Настя, я понимаю, что по всем фронтам облажался, – сам не знаю, что пытаюсь объяснить, но она и не позволяет.

– Ты ни хрена не понимаешь!

– Пусть так, но…

– Нет никаких «но»! На все «но» ты вчера ответил, когда поставил меня раком. А теперь можешь идти на х*й со своими разговорами, вопросами и прочей херней! Или лучше обратись с ними к сестрице. Она, как никто, в курсе ситуации. Осветит тебе ее со всех ракурсов.

Наверное, я еще на что-то надеялся в отношении Зойки. Никак не мог поверить, что девчонка, прикрывающая меня сначала от отца, а потом во всех делах, может в самый нужный момент подвести и не просто подвести, а ударив по самому дорогому. От осознания, что она, прекрасно зная, что Настька для меня значит, все равно не остановилась, внутри начинает нестерпимо гореть, словно мне действительно всадили нож в спину по самую рукоять.

– Настя, скажи все, как есть. Просто скажи и всё!

– Просто сказать? – вырывается у нее смешок сквозь слезы. – Просто, да? Щелк и вуаля.

– Не придирайся к словам!

– Ах, не придираться!

– Бл*дь, что я сейчас должен сделать? Что ты от меня хочешь? – не выдержав, едва не взвываю, как стая оборотней на луну.

– Ничего! – кричит она в ответ. – Ничего от тебя не хочу. Все, что хотела, ты благополучно проигнорировал, а теперь уже не надо, просто оставь меня в покое. Видеть тебя не могу!

– Я хочу знать, что произошло! – цежу сквозь зубы, сжимая опухшими пальцами спинку кровати. Выдержка и терпение заканчиваются, хоть я и понимаю, что заслужил все это, и Настька имеет полное право отрываться на мне, как ее душе угодно.

– Да что ты говоришь?! – выплевывает она меж тем со всей злостью. – А у меня для тебя новость: мне глубоко похер, чего ты хочешь! С какой вообще стати? Ты кто такой, чтобы я тут перед тобой себя наизнанку выворачивала?

– Я – отец твоего ребенка! Хватит уже! – доведенный до точки кипения, обрываю ее.

– Отец? Ты – отец? – издевательски уточняет она и заливается наигранным хохотом. Правда, смех быстро сменяют слезы, от которых все внутри сжимается в тугую, раскаленную пружину. А следующие слова, полные горечи, бьют наотмашь. – Ты отец для детей своей жены. А у моего ребенка отца не было, иначе мой малыш… мой малыш, – задрожав, прикусывает она губу, я же тяжело сглатываю и отвожу взгляд.

– Он был бы жив, – заканчивает она и сдавленным шепотом, будто у самой себя, спрашивает. – Что ты хочешь узнать? Какой уже смысл в правде? Что изменится, если я расскажу, как, расставшись с тобой, узнала, что уже на третьем месяце беременности и чуть не сошла с ума от ужаса? Я так испугалась, что даже подумывала об аборте, но потом…

Она всхлипывает и зажмурившись, будто превозмогая боль, качает головой. А у меня внутри все холодеет, ибо видеть ее такой, представлять, каково ей было в одиночку справляться со всем этим, невыносимо.

–Я не смогла, – продолжает она, не обращая внимания на бегущие по щекам слезы. – Это ведь мой… наш малыш. Я не смогла его убить. А теперь… Какой смысл рассказывать, как я обрывала твой телефон, как писала с разных номеров, искала встречи и даже ездила к твоей сестре, просила о помощи?

– Она все знала? – выдавливаю ошарашенно, охренивая, просто охренивая с того, насколько Зойка мразь.

– Да, она все знала, и спокойно передала меня в руки Можайскому после побега. А тот, знаешь ли, не церемонился: пинал прямо в живот, топил в бассейне, обещал отдать охране…

Она перечисляет все, что с ней делали, а у меня волосы дыбом. Содрогнувшись, зажмуриваюсь, но перед мысленным взором, будто кадры киноленты все, что произошло. Меня скручивает от боли и шока. Я смотрю на мою девочку, и едва могу дышать.

– Не знаю, каким чудом малыш выжил после тех побоев, но это случилось, и я согласилась на все условия, только, чтобы сохранить это чудо, – пробивается сквозь оцепенение, переполненный горечью голос. – Мне почти удалось, пока Елисееву не взбрело в голову, что победа будет неполной, если он не трахнет твою бабу. И знаешь, мне казалось, я смогу с ним спать, и даже соврать, если понадобиться, что это его ребенок. Но нет, даже ради малыша не смогла, потому что продолжала любить тебя. Несмотря ни на что, любила, ждала, надеялась… Я каждую ночь тебя звала, каждую гребанную ночь. Понимаешь ты это или нет? Ты был моей единственной надеждой! У меня ведь больше никого не было, Серёжа. Никого, кроме тебя! – разрыдавшись, срывается она на крик, а я не выдерживаю, бросаюсь к ней, прижимаю к себе ее содрогающееся тело и лихорадочно шепчу, покрывая поцелуями:

– Прости меня, маленькая. Пожалуйста, прости меня! Ради бога, прости!

Я глажу ее дрожащие плечи, целую волосы, вдыхаю ни с чем несравнимый запах, и меня трясет, как припадочного. Понимаю, что ей мое соплежуйское «прости» нахрен не нужно, но я не знаю, что сказать. Не знаю, как облегчить эту агонию, выворачивающую наизнанку все нутро.

В это мгновение я не просто умозрительно, а всем своим существом, каждым нервом ощущаю все, что прожила моя девочка.

Никогда не думал, что может так болеть. Что бывает такая невыносимая, ломающая с хрустом, беспомощность. Точнее, я ее всегда презирал. Смотрел на чмырей, которых нагибали, наказывая через жен и детей, и думал, что это какие-то насекомые, а не мужики, не сумевшие защитить свое – родное.

Теперь же в полной мере ощущаю, каково это – быть насекомым, который ничего не смог сделать, когда его беременную женщину какой-то ушлепок заставлял отсосать, а после выкинул из машины на полном ходу.

Когда Настя, захлебываясь слезами, рассказывает, как ползала в ногах у Можайского, истекая кровью, и умоляла его вызвать ей скорую, я малодушно хочу сдохнуть. Прямо сейчас, прямо здесь, ибо ползать там рядом с ней, не в силах спасти и помочь, это бл*дски невыносимо.

Раньше я не верил, что чью-то боль, пусть даже самого близкого человека, можно прочувствовать не сторонним наблюдателем, а прожить вместе с ним. И что эта боль страшнее собственной. Мне – законченному эгоисту все это казалось красивыми байками. Я не знал, что женщину можно любить до исступления, до какого-то самоотречения, когда выходишь за рамки своего эгоизма, и в тебе, наконец, просыпается человек. Именно человек, а не та эгоцентричная тварюга, которую принято так называть. До Насти я только ради детей мог наступить на горло собственной песне, со Сластенкой же во мне открывались такие грани, которые претили всему во что я верил и чем жил. Она стала той сокровенной частью меня, которую хотелось спрятать даже от себя самого. Ибо слишком трепетно, крайне уязвимо и до дрожи всеобъемлюще. Раз заденешь и уже никогда не оправишься. Вот только мое самое дорогое не просто задели, над ним надругались в самой извращенной, жестокой форме. И теперь эту потерю, отчаяние и боль невозможно ни выплакать, ни выкричать, ни как-либо унять.

Я до хруста сжимаю мою, умирающую от горя, девочку в пустой надежде хоть как-то облегчить ее страдание, но чувство, будто руки у меня переломаны. Нет в них ни силы, ни поддержки, ни утешения.

Не знаю, сколько проходит времени, прежде, чем Настя затихает и высвобождается из моих объятий. Она откидывается на подушки, переводит пустой, невидящий взгляд прямо перед собой и горько резюмирует:

– Знаешь, каково это, Серёжа, терять то, за что бился изо всех сил и понимать, что все твои жертвы, предательства, унижения – все зря, в них не было никакого смысла?

Я так же горько усмехаюсь.

Знаю, маленькая. Теперь знаю, ибо, выиграв почти все битвы в своей жизни, в итоге проиграл главную войну. И этого не изменить, не исправить. Сорок лет в никуда.

– Уходи, Серёж, – словно прочитав мои мысли, просит она. – В этих разговорах нет никакого смысла. Мне не легче видеть тебя таким. Я тебя слишком люблю, чтобы испытывать удовлетворение от твоей боли. Мне бы со своей справиться.

– Настюш… – пытаюсь сказать, что вместе мы могли бы попытаться, но она не позволяет.

– Молчи, – просит шепотом, качая головой в попытке сдержать вновь подступившие слезы. – Не говори ничего. Просто оставь меня одну. Хотя бы это ты ведь можешь для меня сделать?

Это был тот самый – контрольный в голову. Застываю и не могу вздохнуть, не говоря уже о том, чтобы что-то ответить. Да и что сказать?

Нет таких слов. Не придумали и не придумают никогда, как не научились воскрешать мертвое. А между нами в это мгновение что-то неотвратимо умирает.

Я смотрю на лишенное всяких красок и эмоций любимое лицо, и едва сдерживаю желание упасть ей в ноги, и как ребенок просить не прогонять меня, не отгораживаться, дать последний шанс. Но я так же, как и она, слишком люблю, чтобы обременять ее еще и этим. Поэтому, как бы трудно не давался каждый шаг, но я его делаю. Сцепив зубы, выхожу из палаты и, словно сомнамбула иду к машине.

– Поехали. Скажи охране, чтобы дежурила у палаты, – хриплю, садясь на заднее сидение.

– Куда? – уточняет Гридасик.

– Просто поехали, – последнее, что удается выдавить прежде, чем горло перехватывает спазм, а глаза разъедает солью.

Закурив, смотрю невидящим взглядом на пролетающий за окном город и чувствую, как по щекам медленно ползет мое бессилие.

Мужики не плачут – так нас учат с детства. Только, наверное, стоило добавить: «пока жизнь не поставит их на колени». Меня она даже не поставила, она их перебила, раздробив к х*ям.

Прокручиваю в голове раз за разом рассказ моей Настьки и захлебываюсь безысходностью, как мальчишка.

Что я там говорил? Сопля она?

Нет. Сопляк и слабак здесь я. А она – сильная девочка, которой просто не повезло влюбиться в конченого мудака и родиться у мамаши – мрази.

Вспомнив про Можайских, самобичевание сменяется звериной злобой, и я понимаю, если сейчас не отвлекусь, просто поеду и вышибу мозги сначала Зойке, а после ее подельничку – Елисееву. Пусть у меня до сих пор в голове не укладывается, как можно настолько оскотиниться, чтобы, мало того, собственного брата едва в могилу не загнать, так еще и матерью божиться, но в том, что Настька не врет, я даже не сомневаюсь. Это ложится огромной тяжестью на сердце.

К тому, что придется убирать сестру, морально я не готов, но и оставить без ответа такое кидалово, да простит меня мама, не могу. Если бы дело касалось только меня, я бы может и пожалел, но Зойка выбрала путь крысы и била исподтишка по самому моему слабому месту, уверенная, что я не узнаю; что ей удастся усидеть на двух стульях и в нужный момент принять сторону победителя.

Х*й ты угадала, сестрица! И как всегда, забыла, кто голова, а кто – шея.

Руки так и чешутся взять глок, и всадить всю обойму в шкуру этих продажных тварей, но нельзя. Слишком легкая это будет смерть. А я хочу, чтобы каждая из этих мразей в полной мере ощутила все то, что прожила моя Настька. Чтоб так же от боли и отчаяния на стены лезли.

И я устрою этим сукам! Такое адово представление устрою, что они у меня сами в петлю полезут. Но сейчас надо взять себя в руки.

– Гридасик, поехали нажремся, а то наворочу дел.

– К Тамаре? – только и уточняет Гриня, разворачивая машину.

– Не, ну, ее на хер. У бабы недо*б, а у меня своих проблем хватает, чтоб еще от нее отбиваться. Давай, по-басяцки. Или может, оприходуешь ее?

– Вот уж, нет, – открещивается Гридасик со смешком. – Я с чужими женами не сплю – это моя принципиальная позиция. Пятнашку отмотал из-за такого ухаря.

–Точно, – вспоминаю, ненадолго выплывая из своего тотального п*здеца. – Тогда в магазин. Водяры какой-нибудь нормальной купи пару бутылок, ну и там че-нить еще к ней.

– Тебе бы плечо обработать, Серёг, – кивает он на темное пятно на толстовке.

– Х*й с ним, – отмахиваюсь. – Спиртягой залью, до утра потерпит.

Где-то через полчаса мы сидим у костра на берегу реки в какой-то роще и, молча, глушим водяру, глядя на звезды.

Романтика, бляха-муха. Хорошо, если бы не так х*ево.

– Слушай, Серёг, – вдруг нарушает стрекотание сверчков Гридас. – Это, конечно, не мое дело, но в стороне все равно оставаться не получается.

– Ну, говори, раз не получается, – закурив, даю добро на непрошенные советы. В конце концов, какая разница, чем затуманить голову, водка не очень-то и спасает от душевных терзаний.

– Ты бы оставил эту свою гордость и шёл к ней.

– Какая гордость, Гридасик?! Какая гордость?! – смеюсь обреченно. – Я бы у нее в ногах валялся, если бы… – отмахиваюсь, не видя смысла что-то объяснять и, намахнув стопарь, заключаю. – Это не тот случай.

Гридас усмехается.

– Тот не тот, Серёг, а она все равно ждет. Это я тебе гарантирую. Я, когда в тюрягу попал, три года ждал Анжелку на свиданку. Пусть шалава, тварь и сука, а я ее все равно ждал. Выгнал бы, если бы пришла, но потом снова бы ждал, потому что любил сильно, несмотря ни на что. Эта девочка тоже тебя любит, Серёг, и что бы там ни говорила в порыве гнева, ждет, что ты будешь рядом.

Я хмыкаю, поражаясь красноречию Гридаса, и опрокидываю в себя еще сто грамм.

– Это все, конечно, красиво звучит, – заключаю, поморщившись. – Но есть такая боль, Гридас, которую нельзя разделить с кем-то и нужно прожить наедине с собой.

– Х*йня! Нет такой боли. Рядом с тем самым человеком со временем утихает любая. Поэтому возьми себя в руки и иди, валяйся у нее в ногах, пусть она гонит тебя, пусть лупит по самым больным местам. А ты терпи. Дай ей эту возможность выплеснуть все, что у нее наболело, ты ей сильно задолжал.

Что ж, надо признать, пожалуй, Гридас был прав. Мы еще много, о чем говорили той ночью, легче не становилось, но зато не хотелось вскрыться или перестрелять всех сук к чертовой матери.

На утро было хреново, но неимоверным усилием воли я взял себя в руки и решил сконцентрироваться на деле – на всей этой п*здобратии, решившей, что я уже сбитый лётчик.

Я крутил ситуацию так и сяк, и в конечном счете понял, что от первоначального плана – продажи акций за рубеж придется отказаться, если я хочу, как следует, прижать этого гандона Елисеева и сестрицу с ним заодно.

Придется спеться с Семибанкирщиной, которая сейчас активно поддерживает Елисеева. Но, если я им напрямую предложу сделку, то надобность в этом линялом гамадриле отпадет. В конце концов, зачем им делиться еще и с ним? Безусловно, в сравнение с тем, что я поимел бы с продажи акций заграницу, сделка с этой шайкой-лейкой мне совершенно невыгодна. Но никто, никакая сука в этом мире ни за какие деньги не останется безнаказанной за то, что посмела тронуть мою Настьку и нашего ребенка!

В общем, план у меня был готов. Оставалось только воплотить его в жизнь, а вот с этим были сложности, учитывая мое положение беглого преступника. Надо было поднимать связи, старые каналы, чтобы без палева выйти на нужных мне людей. Начал я с Зойкиного муженька, напомнив ему, что его новая семейка у меня под присмотром. Зятек без лишних препирательств готов был сделать все, что угодно, он и сам, по всей видимости, мечтал избавиться от Зойкиного ига, да не знал как. Но пока было достаточно следить за сестрицей и продолжать играть любящего мужа. Следующим на очереди был Елисеевский сынок. Парня, конечно, было жаль, он ни в чем не виноват и не заслуживал того, что с ним должно было вскоре произойти, но напрашивался легитимный вопрос, а в чем была виновата моя Настька? Поэтому, как говорится, дашь на дашь. Елисеева необходимо было встряхнуть и выбить из колеи.

Вскоре работа кипела, спасая меня от бесконечного потока мыслей, безысходности и вины. Однако, вечерами, когда я возвращался в наше временное пристанище, они возвращались с еще большей, яростной силой, стоило только встретиться с пустым взглядом зеленых глаз.

Она ничего не говорила, вообще делала вид, что меня не существует, а я, как ни старался, не мог найти в себе сил нарушить эту тишину, повисшую между нами тяжким грузом.

Загрузка...