— Вы по делу здесь? — спросила Маруся. — В командировке или как?
Она утратила свое старательно-городское произношение и говорила с обычной местной певучестью.
— Я к вам приехал, — сказал Климов, бессознательно перенимая от нее это «вы».
— Как это понять — к нам? В колхоз или ко всей местности?
— Да нет. К тебе я приехал.
Маруся засмеялась. Она даже остановилась, чтобы отсмеяться вволю. Красивой темной рукой вытерла повлажневшие глаза.
— Зря смеешься. Я правду говорю. — От неловкости это прозвучало резко.
— Шутите! Веселый! — сказала медноликая женщина, притворявшаяся Марусей. — Раньше вы таким не были. Вас тут «грустным лейтенантом» звали.
— Да какой же я был грустный? — искренне удивился Климов. — Я никогда больше таким веселым не был.
— Ну что вы? Молчаливый, задумчивый, глаза печальные-печальные. Как у Лермонтова! Я вас и полюбила-то за грусть. Нет, правда!.. Каким ветром вас сюда занесло?
— Тебя хотел увидеть, ничего больше, — без всякого подъема сказал Климов.
— Да будет вам! — В голосе ее прозвучала усталость. — Сколько лет прошло. Небось и не узнали бы меня, если б на людях встретили.
— Ты правда очень изменилась.
— Постарела. Годы идут.
— Нет, не то. Просто совсем другой стала.
— В такую уж, верно, не влюбились бы? — Маруся снова засмеялась. Это тоже было новое в ней, прежде она и улыбалась-то редко, а смеха ее он почти не слышал.
— Ну почему?.. — любезно начал Климов и вдруг с удивлением ощутил, что любит не ту далекую девушку Марусю, а эту жарколицую, с лиловым ртом и алыми скулами, с суховато-крепким, рабочим телом немолодую женщину. — Ты мне опять прекрасна, Маруся, — сказал Климов.
— Будет вам! — Она махнула рукой. — Наслушалась я этих слов, верила им…
— Скажи еще, что всю жизнь ждала…
— Ждала!.. Видит Бог, ждала!.. Хоть письмишка, хоть весточки какой. Я уж думала: убили. А потом мне кто-то сказал — в Берлине вас видел. Да это Виктор Николаич, помните, художник, он рисовать потом сюда приезжал.
— Ну и ты, конечно, хранила мне верность, отказала всем женихам, осталась одна-одинешенька?
Она усмехнулась:
— Муж у меня, пацан уже большой. А у вас кто?
— Никого. У меня нет семьи.
— Да как же? — испуганно произнесла она. — Разве так можно?
— Выходит, можно. Не сложилось. Я очень тебя любил, после так не случалось, а без любви кой толк в семье?
— Очень даже большой толк! — сказала она убежденно. — Знаете, говорят: стерпится — слюбится. Без семьи, без детей — жизни нету, одно баловство.
— Не тебе об этом судить.
— Кому же, как не мне? Как я любила тебя, Леша, ты и вообразить не можешь! И верила, и ждала. А потом поняла — не будет тебя, и смирилась. Жить и без счастья можно.
— Это мне известно.
— Нет, я о другом говорю. С детьми жизнь полная. И живешь хорошо — сердцем… Бабьего счастья нету, ну и Бог с ним!.. В памяти есть такой уголочек, куда никто не заглянет, и на том спасибо. У других и того нет, а живут.
— Ты что же, не любишь мужа? — Это спросилось не легко, но, слава Богу, спросилось.
— Ну, уж и не люблю! Как так можно — жить с человеком и вовсе не любить? Конечно, люблю… уважаю… ценю… в жизни ни на кого другого не взглянула, нельзя меня упрекнуть… Но врать не хочу, чего к тебе у меня было — к нему нет. Не люблю я его. Разве можно дважды любить?
— Наверное, нет, — сказал Климов. — Я вот не сумел. Теперь ты веришь, что к тебе ехал?
— А я сразу поверила, только признаться себе боялась. — Она заглянула Климову в глаза. — Плохо тебе, Леша? Нету успеха в жизни?
И странно, когда она так спросила, все последние события его жизни, которые справедливо было бы расценивать как удачу: международная премия, возвращение в Москву, новая работа, — представились Климову настолько ничтожными, что он без тени фальши сказал:
— Плохо, Маруся.
— Бедный… Ну а работаешь где?
— В кино. Режиссером. Я долго не мог пробиться, но сейчас все в порядке. Не с работой у меня плохо, с душой. Я по тебе затосковал…
— Нет, Леша, — сказала она строго, — ты меня не запутывай… Не по мне ты затосковал, по молодости, а может, и по семье… Значит, верил ты в мою любовь? Почему же отказался от меня?
— Не знаю, — сказал Климов. — Я ничего не знаю. И не отвечаю за поступки того человека, каким был когда-то.
— А я вот за все свое отвечаю, — тихо сказала Маруся.
— Завидую.
— Ну а зачем ты все-таки приехал? — как будто и не было всего их разговора, спросила Маруся.
Наверное, надо было сказать: я приехал за тобой, но он не отважился произнести эти слова. Он испытывал странную робость перед этой новой Марусей.
— Неужели не понятно?
— Нет.
— Я уже сказал. Мне надо было увидеть тебя.
— Ну вот, теперь видишь, а дальше что?
Если б она хоть улыбнулась, задавая эти короткие, резкие вопросы, но ее лиловые губы были сомкнуты плотно и жестко.
— Да что ты со мной как судья?
— А я и есть судья, — так же жестко сказала она. — А ты подсудимый. И сужу я тебя сразу за нас двоих… Да нет, Лешенька, чепуха все это! Мне тебя не судить. А и судила б, все равно оправдала… Только приезжать тебе не стоило. И опять не то говорю… Значит, нужно было, коли через двадцать лет собрался. Слава Богу, что приехал, хотя увиделись перед смертью. — Она остановилась. — А мы ведь еще и не поздоровались толком. Здравствуй, Леша. — Она обняла его и прижала твердый рот к его губам.
…Ручьевка совсем не изменилась: те же дома и палисадники, то же чугунное било на бугре, тот же вид опрятности, прочного быта. По пути он расспрашивал Марусю о ее родных и тех немногих общих знакомых, какие у них были. Маруся отвечала, как-то странно и радостно спохватываясь при каждом вопросе, хотя порой и не было повода для радости. Мама? Давно померла мама, лет десять тому назад. Сестры? Любашка учительница, замужем за директором школы тут, в Неболчах, а Нинка в самом Ленинграде обосновалась, она корабельный институт окончила. «Я одна в семье необразованная», — улыбаясь, сказала Маруся. Она работала на ферме телятницей. Муж ее — колхозным электриком. Больше ничего о муже сказано не было, да Климов и не расспрашивал. Ленинградская женщина уехала еще во время войны, может, в Ленинград вернулась, может, померла. «Седая» Ася здесь живет, теперь она и взаправду седая, пятерых детей растит, а муж от желудка прошлым годом помер. Почтальонша Лида совсем беззубая стала, замуж так и не вышла, но веселая, заводная, как прежде. Маруся называла имена еще каких-то своих подруг, уверяя, что Климов должен их знать, они бывали в доме на посиделках, но лица их не оживали в памяти.
— А на гитаре ты еще играешь? — спросил Климов.
— Замужним на гитарах играть не положено. Это для молодых да холостых занятие.
— Почему? Какая тут связь?
— Ну, это в городе так. А у нас не принято. Вдовые, холостые есть даже на гармошках играют. А коли ты жена, так уж соблюдай себя. Гитара — она чтоб завлекать. Помнишь, как я тебя завлекала? — Маруся звонко и громко засмеялась.
«Какой прекрасный у нее смех! — растроганно подумал Климов. — Только очень хорошие, чистые душой люди могут так смеяться!»
— А ты помнишь «Средь полей широких»?
— Вон что ты помнишь! Видно, и впрямь запали тебе в сердце ручьевские дни.
— И ночи.
— Вот ночей-то у нас с тобой не было. А жаль… — Она искоса, насмешливо посмотрела на Климова.
— Были и ночи, ты забыла.
— Разговоры… Да еще на приступочке целовались. И ничего у нас не было. А почему, Леша?
— Наверное, потому, что я любил тебя очень…
— Нет… Тут другое… Повернулось в тебе что-то или сломалось тогда, не знаю. Ну, дело прошлое… Слушай!
Средь полей широких я, как лен, цвела,
Жизнь моя отрадная, как река, текла.
В хороводах и кружках — всюду милый мой
Не сводил с меня очей, любовался мной.
И снова, как тогда, на переходе ко второй строфе сладко оборвалось в нем сердце и захотелось совершить какой-то добрый, жертвенный поступок. Боже мой, человек меняется до неузнаваемости, но что-то сохраняется в нем навечно, и это «что-то» уходит корнями в его подпочву, в основу основ. А Маруся стала петь еще лучше, голос у нее налился, заполнил грудь.
— Ты неправду сказала, что петь бросила.
— А я и не говорила. Я под гитару не пою. А так все время пою, особенно на ферме. Телята мой голос обожают.
Все подружки с завистью все на нас глядят, «Что за чудо-парочка!» — старики твердят…
И уже не спела, а проговорила с шутливым вздохом:
А теперь желанный мой стал как лед зимой
И все ласки прежние отдает другой…
— Вот уж чего нет так нет, — сказал Климов, но ему трудно было поддерживать этот шутливый тон.
Ему хотелось быть таким, каким он ощущал себя на самом деле: серьезным и печальным, ведь все происходящее было исполнено главной печали жизни — невосполнимой утраты времени. Ему хотелось, чтобы Маруся уехала с ним, но он не верил, что может сказать ей об этом. Она вела себя с ним так, будто прошлое не истратилось в ней до конца, она целовала его, говорила нежные слова, он чувствовал ее волнение, и все-таки сказать ей простое и вовсе не обидное: «Маруся, уедем со мной» — он не мог, в странной убежденности, что все сразу рухнет — доверие, откровенность, милая и любовная игра, в которую она пыталась его вовлечь. Наверное, трудно в минуту решиться на то, что откладывалось двадцать лет.
Но почему Маруся кажется ему сильнее, спокойнее и увереннее, словно она наверху, а он внизу? Ну, замуж вышла, ну, ребенка родила. Для этого, как известно, ума не требуется. Сестер в люди вывела? Это посерьезнее, хотя по условиям деревенской жизни и не так уж сложно. Здесь люди растут естественно, сами собой, как деревья или трава, думалось Климову. Уж если правду говорить, ему, коренному москвичу, приходилось в родном городе куда труднее…
Но потом ему стало легче, и все же он не выходил ничьей судьбы. Он всегда отвечал лишь за одного человека, за самого себя, но долго же не удавалось ему наставить этого человека на правильный путь. Да и удалось ли вообще?.. В чем же дело? Неужели он так же боялся жизни, как некогда смерти? А ведь Маруся вывела его тогда из смертного оцепенения, пробудила желание жить. Быть может, и сейчас он приехал сюда за исцелением? Его холостяцкий эгоизм безнравствен, в душевной пустыне ему никогда не создать ничего жемчужного. Но неужели во всем мире только она, Маруся, может исцелить его? Да, потому что он любит ее. Хочет держать ее за руку, хочет выплакаться ей в колени, все время быть с ней вместе, хочет, чтобы она стала его женой перед Богом, и людьми, и загсом, и чтоб была свадьба, и на Марусе белое платье, а на нем дурацкий черный костюм, и чтоб пьяные, равнодушные гости орали им: «Горько!» — словом, хочет всей этой чепухи, которую раньше и в грош не ставил…
Они подошли к Марусиному дому, она пропустила его вперед. Климов поднялся на крыльцо, прошел в сени и легко нащупал в полутьме железную холодную ручку двери. Сейчас он войдет в просторную чистую кухню с русской печью, большой и белой, как корабль, и увидит у окна комнаты золотую швею, и набело переживет свою жизнь, окажется единственным человеком, которому дано исправить все ошибки, вернуть все утерянное, исключить все случайное, отделить истинные ценности от мнимых…
Он распахнул дверь — все было как прежде, не хватало лишь золотой швеи, девушки в горячем солнце с головы до ног. Вместо нее из комнаты появился крупный головастый мальчик лет двенадцати.
— Булку купила? — требовательно спросил он.
— Чернушкой обойдешься, — ответила Маруся. — Знакомьтесь: мой Вовка-дармоед.
— Здравствуй, — сказал Климов, протянув руку. Мальчишка хмуро поздоровался, и Климов почувствовал его недобрую настороженность.
Но и ему был опасен этот большеголовый хмурый мальчишка. Ему здесь все было опасно: и городская мебель в чистой комнате, и весь отчетливый достаток дома, приобретенный трудом, годами, терпением. Это не то что его городское барахло, которое он разом купил по случаю из постановочных. Тут каждый стул, и этот вот радиоприемник, и проигрыватель несут печать хозяйских усилий.
— Раздевайся, — сказала Маруся. — Хочешь умыться?
…Климов чистил свою электрическую бритву, когда вернулся с работы Марусин муж. Он услышал, как Маруся радостно сказала:
— А у нас гость — Алексей Сергеич Климов!
— Понятное дело, — странно отозвался муж.
Климов вышел на кухню поздороваться. Перед Марусей, чуть потупив круглую крепкую голову, почти лысую на темени, стоял коренастый человек в спецовке, резиновых сапогах, ватнике, и Климов понял, почему тайный инстинкт не дал ему спросить раньше о Марусином муже. Оказывается, в глубине души он знал, что встретит старшего лейтенанта Федора. «Высидел-таки!» — вскричалось в нем с завистливым восторгом.
— Здравствуй, Федя. Сколько лет, сколько зим!
— Здравия желаю! — бесшумно щелкнул тот резиновыми каблуками, опустив руки по швам, и Климов решил, что Федор нарочно спаясничал, чтобы избежать рукопожатия.
Ему стало обидно: сколько лет минуло со времени их соперничества, а Федор все еще держит сердце против него. «О чем это я? — словно проснулся в самом себе Климов. — Тоже еще — «фронтовой корешок» явился! Я приехал отобрать у него жену. Неужели он это понимает? Чепуха! Подумаешь, провидец! Мало ли почему я мог оказаться здесь, приезжал же художник на этюды. Да нет, он любит жену, а это делает догадливым; быть может, он еще не осознал случившегося, но по-звериному безошибочно ответил на скрытую угрозу моего появления: избежал физического соприкосновения. Да, мне будет весьма и весьма неуютно, мужчины этого дома раскусили меня».
И тут к нему пришла неожиданная помощь.
— Сейчас пообедаем, — хозяйским голосом сказала Маруся. — После Алексей Сергеич отдыхать ляжет, а ты ступай за Аськой и Четвериковой. Кто тогда еще в деревне был? Всех зови. Скажи, «грустный лейтенант» о нас вспомнил… И вина побольше купи, слышишь?
— Понятно, товарищ начальник! — отозвался Федор почти весело.
«Маруся — глава дома! — обрадовался Климов. — Да иначе и быть не могло, Федор же ее добивался! Хотя бывает порой: перед невестой благоговеют, а жену кладут под пресс. Слава Богу, здесь этого не случилось, наш старый друг Федя довольствуется ролью мужа-подкаблучника»…
Все так и было, как распорядилась Маруся. К вечеру явились две пожилые женщины: «седая» Ася, ставшая совсем белой, и смешливая почтальонша с беззубым старушечьим ртом. Обе обрадовались Климову до слез, а может, то были обрядовые слезы, но скорее всего ритуал бессознательно сочетался с искренней печалью о минувшей молодости. Еще пришли какие-то мужики, которых Климов начисто не помнил, а они вели себя как старые знакомые, хлопали его по плечу, насмешливо упрекали за седину, хотя сами были лысые.
Старые «девчата» с помощью хозяйственного Вовки стали накрывать на стол, Федор с серьезным, терпеливым лицом с трудом извлекал тугие пробки из горлышек винных бутылок и легким пинком под зад открывал «малышей». Маруся куда-то отлучилась, а когда вернулась, на ней было белое платье с черным поясом, совсем как в дни юности. И тогда Климов выхватил из кармана папиросы и кинулся в сени, якобы не желая дымить в комнате, и там, в темноте, долго стоял, прислонившись лбом к какой-то балке, и ждал, когда перестанут течь слезы.
Много ели, много пили и поднимали тосты за военные годы и за всех присутствующих, за Климова в первый черед. Федор только пригублял, за весь вечер и с одной стопкой не справился, но заботливо следил, чтобы у всех было полно. Как только Климов ставил пустую стопку на стол, он немедленно тянулся к нему с бутылкой. Он вовсе не желал напоить Климова, а почитал угощение своей хозяйской обязанностью.
Климова расспрашивали о Москве — сами ручьевцы тяготели к Ленинграду, и о столичных делах были мало осведомлены. Их интересовало, как там сейчас с предметами широкого потребления и еще почему-то жилищное строительство, хотя вроде никто в Москву переезжать не собирался, а еще больше — новый Кремлевский дворец и гостиница «Россия». Люди жили здесь, видно, широко, не утыкаясь носом в собственный плетень. Но особенно дотошно ручьевцы расспрашивали Климова о его жизни и работе и делали это в такой прямой, серьезной, дружелюбной, но и строгой манере, что нельзя было ни уклониться от ответа, ни отшутиться. Они дружно осудили бессемейность Климова, но и пожалели его за одиночество; удивительно отчетливо поняли сложности его кинематографического пути и порадовались, что теперь он в работе сам себе голова. Так же одобрительно отнеслись к тому, что он опять московский житель, при квартире и машине. Последнее поведалось как-то случайно, и Климов пожалел о своем невольном хвастовстве. Но тут выяснилось, что один из присутствующих, заведующий фермами, недавно сменил «Москвич-407» на «408», и Климов успокоился. К тому же он вдруг понял, что Марусе нравится, когда он говорит о себе хорошо. Пожалуй, ей было бы по душе, если б он еще щедрее расписал свои достижения. Поначалу ей, наверное, казалось, что он пришел сюда добитый жизнью, приполз за спасением к старому порогу. А сейчас она гордилась им и собой гордилась, что вовсе не душевным погорельцем явился он к ней через столько лет. Но тут она ошибалась, в каком-то смысле Климов все-таки был погорельцем.
Потом играли на баяне, пели, и «девчата» что-то все приставали к Марусе. И она вдруг сказала:
— Ладно, сыграю, подумаешь, дело какое! — Ушла в сени, долго там чего-то искала и вернулась с пыльной гитарой.
— Боже мой! — Климов сразу узнал старую знакомую. — А ты не разучилась?
— Да я ж толком и не умела никогда.
Она обтерла инструмент тряпкой, долго настраивала, потом села, знакомо положила ногу на ногу, наклонилась к деке:
Средь полей широких я, как лен, цвела…
Впервые Федор улыбнулся доброй, скуповатой улыбкой, показав темные, прокуренные зубы. Не о самом лучшем времени напоминала ему эта песня, но, любя Марусю, он радовался каждому движению жизни в ней. Вот она играет, поет, вспоминает молодость, ей хорошо сейчас, и Федор счастлив. Климов с удивлением обнаружил, что почти любит бывшего старлея Федю. За то, что он так предан Марусе, верно служит ей, делит горе и радость, за то, что при нем изо дня в день свершается тихая прелесть Марусиной жизни…
Климову было нежно и грустно, и к концу вечера он совсем уже не жалел, что предпринял путешествие в прошлое хотя бы ради этого сельского банкета. Покидая дом, гости целовали Климова, и он растроганно целовал табачные рты мужчин и сухие губы стареньких «девчат». Хорошо посидели…
Когда он уже лежал на раскладушке на кухне с полупогасшей папиросой в руке, вошла Маруся в своем белом платье с черным поясом, но уже с распущенными на ночь волосами и сказала, не особенно понижая голос:
— Помнишь черничный лесок, где мы раз встретились? Приходи туда завтра к полудню. — Коснулась его руки и притворила за собой дверь.
Он проснулся поздно, с тяжелой головой, в пустой избе, вспомнил о назначенном свидании и устрашился его.
…Климов не сомневался, что без труда найдет то место в лесу недалеко от опушки, где некогда повстречался с Марусей. Он несколько опасался коварства разросшейся, изменившей свои очертания Ручьевки — это она только притворялась вчера, будто осталась прежней. Деревня, спутав его раз-другой обманно знакомыми проулками, вскоре выпустила за околицу — и вот когда начались неприятности. К лесу полагалось шагать густым разнотравьем, а тут темной стенкой стал молодой сосняк искусственной лесопосадки и сразу сбил с толку. Деревца были иглистые, пушистые и не мелкие — в полтора человеческих роста. Климов намаялся, пока одолел сосняк, а там — новая неожиданность. Перед ним простиралась стерня, присоленная поплывшим на солнце утренником, а ему эта земля помнилась в ромашках, колокольчиках и тех клейких цветочках с бордовыми метелками соцветий, что обычно сопутствуют колокольчикам. За стерней лес казался другим — выше, реже, прозрачнее, он проглядывался далеко вглубь. А вдруг он вообще не найдет назначенного места?
Тропки, что вела к поезду-типографии, и впрямь не оказалось, как ни искал он ее. В лесу всякая трава уже умерла, и в бурых, сухих, съежившихся кусточках никак не угадывался пышный черничный ковер. Климов стоял в раздумье, глядя, как пластаются на земле желтые березовые листья, прилетая сюда невесть откуда, — вблизи не видать было берез. Пахло нежно и горько, как и положено пахнуть одиночеству.
Пойти напролом, куда глаза глядят? Ввериться бессознательным велениям памяти, авось они приведут его к цели? В конце концов, не так уж трудно найти друг друга в сквозном, словно расползающийся шелк, лесу. Странно, что Маруся так неточно назначила место встречи. Да нет, ей думалось, что он так же хорошо знает это место, как и она, никуда отсюда не уезжавшая. Но это не в ее обычае, она, человек верного сердца и верных поступков, не могла заставить его так жестоко ошибиться.
Марусины руки — он сразу узнал их — легли ему на глаза. Он стоял не шелохнувшись, переживая счастье ее прихода, прикосновения и своего спасения. Затем медленно разжал кольцо ее рук.
— Не надо целовать, у меня руки плохие стали, — сказала Маруся.
— Как ты нашла меня? Тут все переменилось, я ничего не узнаю.
— А я и не искала. Ты сам пришел куда надо.
— Да нет же, тогда мы встретились в глубине леса.
— Тут высоковольтную вели и сильно порубили лес по краю. А мы как раз где надо сошлись.
Маруся рассчитывала на ту его глубинную память, о которой он в себе и не подозревал. Его поразило: неужели она и такое знает о человеке?..
— Пойдем, — сказала Маруся и взяла его за руку.
Они пошли лесом. Порой деревья разъединяли их, но всякий раз она снова брала его за руку, словно боясь, что он потеряется. Шаги были не слышны, их глушила влажная прель мертвых листьев, игл и трав.
Они шли и шли, куда-то сворачивали, пересекали просеки, и трудно было поверить, что есть какой-то толк в этом кружении по лесу. Но толк был — вскоре они оказались на круглой поляне, посреди которой чернел стог.
— Пойдем в сено, — сказала Маруся, — там тепло.
Они надергали сухого сена и сели, прижавшись спинами к нагретому солнцем стогу.
— Ну, здравствуй еще раз. — Маруся крепко обняла его и стала целовать.
Климов не ждал этого, он сидел неудобно, она зажала ему руку, а другой он упирался в землю, чтобы сено меньше кололо шею и затылок.
— Да погоди…
Она поняла, что ему нужно, и стала помогать устраиваться поудобнее: освободила ему руку, подтянула к себе, как-то подалась телом на него. Затем расстегнула кофточку на груди, стянула косынку, дав волю волосам. Она делала все это легко и деловито, словно они были мужем и женой, встретившимися после долгой разлуки, и Климову было радостно и жутко, он чувствовал, что она готова уничтожить все преграды. Но ведь он не этого хотел, не только этого. Он был в смятении, понимая бестактность всяких слов и в то же время невозможность для себя молчать. А она в каждом его случайном прикосновении видела желание близости… Он с усилием оторвался от нее.
— Ты будешь моей женой?
— Ох, помолчи! — Она поморщилась, словно от боли.
— Я прошу тебя стать моей женой. Мы уедем вместе.
— Да помолчи! Что ты все рушишь?!
— Слушай, — сказал он с тоской, — я люблю тебя, я тебя все годы любил, я не жил их, уж если правду говорить. Я не вором приехал к тебе через двадцать лет. Ну что мне это свидание, когда я тебя на всю жизнь хочу? А так стыдно даже, еще до мужа твоего дойдет.
— А он знает, — прозвучало с жуткой простотой.
— Что знает?!
— Я сказала, что нам поговорить надо.
— К чему все это? — почти с отчаянием спросил Климов.
— Зачем мне из него дурака делать? — отозвалась она обиженно. — Сколько лет прожили, мне ли его унижать?
— Постой… А разве это для него не унижение?..
— Нет, пускай он сам решает, как ему дальше жить — принять меня назад или бросить.
— Не понимаю…
— Да чего тут непонятного?.. Он же знал, что я за него без души пошла, знал, что тебя любила… Он, если хочешь, все время ждал, что или ты объявишься, или я сама искать тебя пойду. Ему вроде облегчение, что ты наконец пришел.
— Да в чем же тут облегчение?
— А в том: налетело, закружило, да и отлетело! — сказала она со вздохом.
— Так ты не уедешь со мной?
Она несколько раз повела головой из стороны в сторону.
— Ну почему? — томился Климов.
— Неужто сам не понимаешь! Здесь — мое все, а там что?.. Я уже старая. Раньше надо было.
— Что за… — начал Климов, но она властно зажала ему рот рукой и повлекла к себе.
Но он не мог быть с ней, она сама виновата, лучше бы не говорила, что Федор знает об их встрече. Как он посмотрит ему в глаза, если между ним и Марусей будет близость? Зачем она сказала?.. А ведь подобное уже было… было у них однажды. Тогда она сказала, что он не первая ее любовь. И тоже все испортила, отторгла от себя… Зачем она это делает?! Она живет по каким-то другим законам, чем он. Ей кажется, что она поступает сейчас справедливо; может, она и права, но у него нет сил следовать за ней…
Она почувствовала его холодность и отстранилась. Подобрала волосы и стала повязывать косынку.
А когда они поднялись, она сказала без укора, обиды или гнева, но с глубокой печалью:
— Ах, Леша, Леша, снова ты от меня отказался.
— Нет, это ты… — пробормотал Климов.
— Дурак ты, Леша. Или головной очень? — Она искренне пыталась понять его изъян. — Сделанный ты какой-то…
— Погоди! — вскричал Климов. — Это нечестно. Теперь ты притворяешься, что если б у нас все было, то…
— Замолчи! — Впервые голос ее стал сердитым. — Ну разве я знаю, что было бы? И как же так получается, что я, баба, на все готова, а ты, мужик, задаток требуешь? Не ушла бы я с тобой, не ушла, можешь не казниться… А Бог меня знает! — со страшной болью вырвалось у нее. — Вдруг бы и ушла…
«Я — дерьмо!» — твердо и печально сказал себе Климов…
На станцию его провожал Федор. Климов не понимал, зачем ему нужен провожатый, но Федор сам схватил его легкий чемодан с болгарскими наклейками и первым выскочил из дома. Все, что предшествовало этому, сотворилось быстро и словно бы в тумане. Они вместе вернулись из леса, лишь у самой деревни Маруся немного опередила его, как бы отдавая дань приличию, а не маскировки ради. И Федор, и Вовка были дома. Федор сидел в кухне на лавке, на своем прежнем, военных лет, месте, спиной к свету, и был точь-в-точь тот самый терпеливый старший лейтенант. Мальчик сидел на другой лавке, под углом к первой, в ватничке и сапожках, и был разительно похож на отца, Марусиного ничего в нем не проглядывало. «А он не пошел бы с нами!» — мелькнуло у Климова.
— Вот, погуляли… — сказал он с насильственной улыбкой.
Никто не отозвался.
Он рассчитывал, что Маруся сгладит неловкость, но она не обмолвилась ни словом. Федор сумрачно глядел в какую-то свою даль, а мальчик — в перекрест отцова взгляда.
— Ну я поехал, — сказал Климов прямо и грубо, он уже проиграл свою игру, а эти двое, похоже, ждали от него каких-то новых ходов. — Как раз к поезду успею.
И тут Федор сразу поднялся, нахлобучил кепку, подхватил его чемоданчик и вышел, чтобы не мешать прощанию. И мальчик поднялся, только не спеша, зачерпнул ковшом воды из кадки, глотнул, полив себе на подбородок, и тоже вышел из дому. Но прощания не получилось. Маруся недвижно стояла в дверном проеме между кухней и чистой комнатой и шагу не сделала ему навстречу.
— Вот когда мы навсегда прощаемся, — сказал Климов, страдая и все же не находя живых слов. — Теперь все…
— Кто его знает! — вздохнула она равнодушно.
— Ну, до свидания! А вернее — прощай! Жалко, что так получилось.
Она не ответила, только слегка наклонила голову. Большая, красивая, с медным лицом и светлыми волосами женщина, на какие-то мгновения слившаяся с девочкой Марусей, стала от него дальше, чем во все эти годы, когда он не знал даже, жива ли она. Он понял, что и в самом деле это конец, никакие слова не нужны, ему не прикрыть отступления, не сделать его достойным и значительным. Жемчужное снова не получилось. Но быть может, «из тяжести недоброй и я когда-нибудь прекрасное создам»?.. Вот и утешайся, а сейчас катись вон!..
И он выкатился, держа в горле комок слез, и мимо Федора устремился на улицу. Следовало попрощаться с мальчиком, передать поклоны старым «девчатам». Да кому это нужно?.. Все надо начинать сначала. Но хоть что-то было? Что-то подлинное? Он опять ничего не дал Марусе, даже короткого забвения, а она дала ему слезы, стоявшие в горле. Это немало. Слезы и жизнь нерасторжимы. Он ушел от нее тогда «хорошим лейтенантом», что, если… Опять ищешь выгоды!
А за околицей была звонкая, кованая осень, в перепаде дня крепко похолодало, все лужи пошли ледяными стрелками, синицы и воробьи нахохлились, храня тепло маленьких сердец, закожанела сохранившаяся окрай дороги трава. У Федора каблуки были подкованы железом, они звонко цокали о землю, в которой вся влага стала ледком. Климов остановился.
— Не надо меня провожать. — И протянул руку за чемоданчиком.
— Идите, идите, — невозмутимо сказал Федор, напирая на него плечом.
Климов усмехнулся и пошел вперед. «Прощай, чудесный край, невозвратимый…» — в который уж раз вспомнилась пластинка Печковского. Комок рвался прочь из горла, но за спиной звучало упрямое, жесткое цоканье, и он не мог позволить себе единственной разрядки. Да чего Федор топает за ним, словно конвойный за арестантом?.. Его охватило бешенство. Федька и прежде был упрямой скотиной, привык брать на измор. Он повернулся к Федору:
— Может, ты домой пойдешь? Ей-богу, лишнее это.
— Лишнее, говорите?.. — хрипло переспросил Федор и стал громко, грубо отхаркиваться. Прочистив горло, добавил: — Такого дорогого гостя проводить совсем не лишнее.
«Да он издевается, что ли?» — вспыхнуло испуганно. Не то чтобы Климов физически боялся Федора, но не хотелось ему добавочного груза чужой душевной жизни, хватало и собственной мути.
— Может, ты все-таки домой вернешься? — повторил он спокойно и холодно.
— Давай, давай, так вернее, — проговорил Федор, по-прежнему нажимая плечом.
Лишь мгновенно вспыхнувшая догадка, что Федор не даст сдачи, помешала Климову нанести удар. Он разжал кулак. Федор был сейчас, пожалуй, потяжелее, да и покрепче его, но именно поэтому и не ввяжется в драку. Маруся не простит ему, если он хоть пальцем тронет Климова. Да и за что бить Федьку? За то, что он охраняет свое счастье? Он хочет убедиться, что Климов действительно уедет в Москву, а не повернет назад иди не отправится в Неболчи, чтобы продолжать оттуда свои домогательства. Климову стало как-то жалко этого серьезного, терпеливого, тихого человека, который всем жизненным напастям противопоставляет лишь свою непоколебимую верность. Не такое уж это могучее оружие в нынешнем хитром, изощренном, исполненном всяческих соблазнов мире. Ему захотелось по-доброму расстаться с непрошеным провожатым, в конце концов, он вел себя честно, и это дает ему право если не на дружбу, то хоть на уважение Федора.
— Ты зря со мной так, Федя, — сказал он искренне. — Я перед тобой ни в чем не виноват. Дай руку!
— Идите, идите, не то опоздаете!
— Ты что — не хочешь и руки протянуть?
— Шагай, шагай, времени в обрез.
— За что?.. Ведь у нас с Марусей ничего не было.
Лицо Федора стало как кулак.
— Чего было, чего не было, не вам судить.
— Вот те на!..
— Вот и на! — злобно передразнил Федор.
— Ну, дай руку! — Климов сам почувствовал, как жалко это сказалось.
Теперь остановился Федор.
— Как я тебе руку дам, — он обращался к Климову на ты, но не из приятельства, а по какой-то жутковатой доверительности, — когда, может, той же рукой из тебя жизнь выну?
— За что?.. Что я тебе сделал?
— Что сделал, то прошло. Но если вернешься — не жди пощады.
— Не бойся, не вернусь.
— Хорошо бы…
Главное было сказано, и Федор отбросил его за пределы своей душевной жизни.
Он проводил Климова до самого полустанка. Дождался поезда и, лишь когда Климов стал на ступеньку вагона, вручил ему чемоданчик. Тут Климов сделал последнюю попытку к рукопожатию, но Федор не поддался, и Климов прошел в тамбур. Поезд тронулся, однако Федор не ушел с платформы. Климов заметил, как напряглось его лицо, когда поезд поравнялся со стрелкой, здесь была последняя возможность спрыгнуть на ходу, дальше поезд резко набирал скорость. Климов наблюдал все это, и Федор вовсе не казался ему смешным, скорее — величественным. Поезд рванулся вперед. Федор снял кепочку и носовым платком вытер бледный, незагорелый лоб с острыми клиньями белизны на лысоватом темени и пошел через полотно домой.
Промелькнула заросшая просека, приютившая некогда поезд-типографию. Слева, в глубине простора, возник лесок, где сороки и вороны хотели посчитаться с разбойницей-лисой. Климов все не шел в вагон. Он стоял, прижавшись щекой к пыльному стеклу. Ему хотелось завыть дурным голосом, как воют провожающие мужей на фронт солдатки, когда задвигаются двери теплушек.