– Пошла! Пошла, родимая! – Тощий дядька нахлестывал лошаденку. – Ваньша, ступай, выведи!
Парнишка в мохнатой шапке проворно соскочил с соседнего возка и метнулся помочь животине: та послушалась, и, угнув шею, потянула свою поклажу – сундуки, мешки и людишек.
И не сказать, что груз велик – баба, да девка, да пара сундуков, да мешки с мягкой рухлядью – но в распутицу и такое тяжко, иной раз неподъемно. По ранней весне да по лесной дороге – завсегда трудно. Тут и грязи, и снега рыхлого в достатке, а промеж того и крупчатой наледи под полозьями.
Хочешь, не хочешь, а ехать надо. Вот и шел последний перед теплом обоз в пяток возков, шел тяжко, неторопко: лошаденки упирались, люди кутались в одежки, чтоб не зябнуть по лесной сырости.
– Ваньша, ты иди на задок, – щербатая тётка, что сидела на самом краю соседнего возка, манила парнишонка. – Вона, кожух на себя кинь, простынешь. Видал зима-то? Лютая, весну не пускает.
– Вот дурья башка, – хохотнул незлобливо тощий возница. – Была б теплая, куда б ты уехала? Потонули в грязи и делов-то.
– Ты не потонешь, – отбрехивалась лениво бабёнка. – Чай, такое-то не тонет.
– Вона как, – хохотал тощий. – И куда ж такая языкастая едет? Кому докука в дом?
– Брехун, – баба хмыкнула. – К сыну еду. Прошлым месяцем женка его опросталась четвертым, вот и позвали в подмогу. Он в Сурганово своим домком живет. И надел немалый, и от Порубежного далече.
– Что далече, это хорошо, – дядька оправил худой пояс на зипунке. – Место тяжкое. А ведь и там людишки живут.
– А почему тяжкое, дяденька? – подала голос пригожая молодая девица.
– А потому, красавица, – тощий обернулся и заулыбался, глядя на милаху. – В Порубежном всякий день страшно. То из-за реки напасть, то сбоку из Гольяново. В крепости почитай все вояки. И бабы, и старики, и детишки. О мужиках и разговору нет, голову откусят и прощай белый свет, медовуха и блинки ноздрястые. Ты, никак, в Порубежное? Почто? Иных мест мало?
– Ты вожжи-то крепче держи, болтун, – осадила говоруна баба со стылым взором. – Не пугай да и напраслину не возводи. В Порубежное мы к боярину Норову.
– Да ну-у-у, – мужик сдвинул шапку со лба и смотрел малость испуганно. – К боярину Вадиму? Силён мужик, слов нет. Уж сколь годков ворога кромсает. Покамест далее Порубежного никто не прошмыгнул. Знакомец он тебе? Или родня?
– И не так, и не сяк, – баба отвернулась, потуже стянув концы теплого платка. – Не видала его досель, а вот позвал к себе на житье, в дому хозяйствовать.
– О как, – мужик удивился. – Взял и позвал? Боярин Вадим? У него в крепостице случайного люда нет. Все наперечет и всех по имени.
– Чего прилип, смола? – злая баба отругивалась. – Мужа моего покойного он знал. По боярскому сословию знакомство водили на подворье у князя Бориса.
– Дяденька, а какой он, боярин-то? – девица подалась ближе к тощему, выспрашивала. – Старый? Лютый? В Шорохово говорили, что недобрый.
– Как и обсказать не знаю, – вздохнул мужик. – Молодой, а как старик. Глазюки стылые, лик мертвый. Однова только и видал, как он улыбкой ощерился, так тому уж года три, не меньше.
– Настасья, сядь ровно, – одернула баба. – Языком не мели, космы прибери, растрёпа.
– Сейчас, тётенька, сейчас, – Настя принялась убирать кудряшки, что так не ко времени повылезали из-под теплого плата.
– Стало быть, племянницу в Порубежное везешь? Не жаль девку? – завздыхал тощий.
– И чего ты выспрашиваешь? Вон на дорогу гляди, чай, не сухота, увязнем, – ворчала злая тётка.
– Так всю дорогу и молчать? Глянь, вокруг грязи-то, ужель на такое любоваться? А тут и людей послушать, и самому рассказать. Чего злобишься? Ай обидел кто? – мужик тоскливо глядел на ворчунью.
Та никакого ответа не дала, нахохлилась, а вот Настя обняла злую тётку, прижалась головушкой к ее плечу и зашептала тихонько:
– Тётенька Ульяна, не печалься. Ужо мы с тобой не пропадем, управимся. Я подмогой буду, веришь? Все сделаю, как ты скажешь.
– Молчи уж, помогальщица, – завздыхала Ульяна. – Как еще сложится… Слыхала, что про Норова говорят? Суровенький. Такому, поди, и не угодишь. Ты вот что, Настасья, помалкивай, где надо стерпи, язык за зубами удержи. Иного места для житья у нас нет. Не придемся ко двору, тяжко нам будет.
– Тётенька, так боярин сам позвал к нему жить, неужто выгонит? – Настя брови изогнула горестно, вздохнула тяжко.
– А кто его знает? Вожжа под хвост попадет, и выкинет. Ну да ладно, чего ныть-то? Чай, не впервой с большим хозяйством управляться. Тут я любому нос утру. А ты, Настька, при мне неотлучно до той поры, пока не обживемся, не принюхаемся. Работу свою делай и воздастся.
– Чего шепчетесь? – тощий никак не унимался, крутил башкой. – Ты вот не обижайся, но сказала, что боярского сословия, а сама в приживалки подалась. Как это?
– Ты кто есть, чтоб меня выспрашивать? Умойся допрежде, пёс шелудивый, с боярыней говоришь, – тетка Ульяна сказала тихо, но так, что тощий вжал голову в плечи и отвернулся поскорее.
Подлеток Ваньша услыхал и вовсе рот открыл, захлопал глазами, что твой теля, а вот щербатая баба не испугалась:
– А и непростая ты, – изогнулась с соседнего возка оглядеть тетку Ульяну. – Видать, вправду, боярыня. Повадку-то не скроешь. Споетесь в Норовым. А вот девка твоя дюже улыбчивая, холишь ее?
– Твоя какая печаль? – Ульяна смотрела горделиво. – Хочу холю, хочу хаю, – и отворотилась.
Никто и слова поперек не сказал, а вот Настя тихонько улыбнулась, укрывшись меховым воротом простой шубейки.
Возок покачивался на ухабах, лошаденка месила льдистую жижу копытами, людишки помалкивали. И то сказать, вокруг-то не радостно: ельник темный после зимы, набрякший влагой, клонил ветки тяжкие, снежная крупка летела с неба, стукала по головам и падала в телегу мелкими льдинами. Снег – грязный, унылый – с хрустом ложился под полозья и делал дорогу муторной. Народец кукожился, кутался в одежки: изморозь оседала на шапках и зипунах; заметало людишек, будто к землице гнуло. Конца и края не видно тому пути, все сплошь по темной и разбитой дороге.
На широком крыльце встречала гостей баба в расшитом зипуне. Стояла прямехонько головы не клонила, глазами зло высверкивала, но улыбалась, будто поднесли ей пряник на золотом блюде:
– Здрава будь, боярыня, – едва кивнула. – Давно уже поджидаем. Боярин Вадим велел поселить и обиходить. Ступайте в дом, передохните. А тем временем баньку истопим, чай, с дороги употели. Да и одежки грязные, – наглая скривилась, мол, приехали, приживалки.
В тот миг Настасья и разумела – кто б ни была эта баба, в дому она не задержится. Если кто и мог одолеть злоязыкую, так только Ульяна. Не помнила Настя, чтоб тётка спускала такое, да еще и прилюдно. А народцу-то у крыльца прибыло: с пяток девок жались к углу хоромины, смотрели жадно на приживалок. Вои, что спешились, тоже поглядывали не без интереса.
– Ты чьих будешь, хозяюшка? – Ульяна едва не пропела: голос тихий, медовый, а взгляд льдистый.
– Дарья, Серафимова дочь. У боярина Вадима хозяйкой в дому уж три месяца, – подбоченилась баба, приосанилась.
– Ну коли так, хозяйка, укажи снести нашу поклажу в дом. Вели одежки сушить, чистое исподнее достать и взвару теплого дать, а ужо баню после. Да девку к нам приставь, не самим же обживаться, – Ульяна улыбалась, будто псица щерилась. – Дай тебе бог за теплый привет.
Дарья обомлела и лица не удержала: насупилась, едва руки в боки не уперла:
– Вот сколь землю топчу, не видала еще, чтоб в чужом дому так-то указывали.
– Век живи, век учись, хозяюшка, – Ульяна взошла по приступке и поравнялась с Дарьей. – Ступай, милая, ступай. Чего ж бездельем маяться? – и пошла в хоромы, будто к себе домой.
Настя двинулась за тёткой Ульяной, все удерживала себя, чтоб не обернуться, не глянуть на хозяйку. Уж очень любопытно было, хлопает та ресницами иль нет? Злобится иль потешается?
– Тётенька, а куда идти? – Настя замялась в просторных сенях. – Батюшки, дом-то какой…
И вправду, дом велик да богат: двери распашные, гридницы просторные, ставни широченные. Кругом сундуки да лавки – новые и крепкие.
– Не торопись, Настька, сей миг и узнаем куда, – Ульяна злобно улыбалась, глядя на двери в сени. – Сейчас очухается хозяйка наша бедовая да девку пришлет.
И ведь вышла правой тётка Ульяна! Через малый миг в сенях показалась девица – приземистая, плечистая – подошла и поклонилась:
– Дарья Серафимовна велела при вас быть. Зинка я, сирота.
– Как? – Ульяна осмотрела девку с ног до головы. – Зинка? Чего ж себя принижаешь, козье имя на себя прикладываешь? Зинаида ты, работница у боярина. Как прибилась на подворье?
– Так…эта… – девка, по всему видно, изумилась таким речам, – батька мой воем был на ближней заставе. Порубили его ратники князя Вячеслава. А через седмицу и домок наш погорел. Боярин Вадим меня сюда взял, не кинул бедовать. Боярыня, ты не думай, я рукастая, – Зина заторопилась. – Все могу. Промеж того и лучница, тятенька сам пестовал, а он ратник справный был. И отец его, и дед…
– Лучница, стало быть? – Ульяна виду не подала, что удивилась. – Ну добро, ступай, показывай куда нам.
– А вот туточки, – девка заторопилась, двинулась по сеням, свернула на бабью половину*, – Ложница большая. Я сама вечор убирала и шкуры новые на лавки кидала. Вот, боярыня, вот тут.
Настя обомлела, когда вошла в ложню. А и было с чего! Лавки широкие, окошки большие, ставенки резные. Пол выскоблен чистёхонько, а стол – и того лучше. В красном углу икона царьгородского письма и шитый рушник: Настасья приметила кривые стежки и улыбнулась: сама-то вышивать мастерица.
– Зина, говоришь, ты чистила ложницу? – Ульяна придирчиво оглядела пол, лавки и даже бревенчатые стены. – Молодец, справно. Скажи, а в дому кто метёт?
– Так кого Дарья Серафимовна покличет, тот и делает. Утресь Анютка Ружниковых хлопотала.
– А кто стряпает? – Ульяна спустила с головы теплый плат, скинула шубейку на лавку.
– Тётка Полина. Боярин Вадим ее с собой привез, когда взял Порубежное под свою руку, – Зинка суетилась, тянула с Насти шубку.
– Ой, Зина, рукав оторвёшь, – хохотала Настасья. – Сама я, ты не хлопочи. Вот бы теплого испить. Взвару или еще чего?
– Принесу! – девка бросилась к дверям. – Мигом обернусь!
– Проворная, старательная, а сноровки нет, – Ульяна глядела в спину убегавшей Зины. – Ничего, выпестую, будет наилучшей девкой на подворье. Вот бы узнать, чем она насолила Дарье.
– Тётенька, а чего вдруг насолила? – Настя пошла к ставенкам и распахнула их пошире.
– Ближницу свою она бы к приживалкам не пустила. За Зинкой пригляжу, человек новый, что у нее на уме неведомо, – Ульяна устало опустилась на лавку, прижалась головой к бревенчатой стенке.
Настасья оглянулась на тётку да вздохнула тихонько. С Ульяной жизнь непростая: суровенькая она, неласковая. Иной раз казалось боярышне, что та ее недолюбливает, а то и вовсе с трудом терпит возле себя. Бывало, примечала теплый Ульянин взгляд – тоскливый такой, жалеющий. Но тем все и кончалось: тётка близко к себе не подпускала, не голубила, но боярышню пестовала, следила и за одежкой, и за повадкой.
– Взвару пить не станем, еще нашепчут, – Ульяна хлопнула себя ладонями по коленям. – Ну чего ж так-то сидеть? Собирай исподнее, в баню пойдем. Зину с собой не пустим, еще сглазит чужих-то. Сначала я в парную, а ты постережешь. А ужо потом сама сбегаешь. Ну чего, чего встала столбом? Торопись!
Настя проворно прихватила плат из сундука, увязала в него чистое, потянулась к своей шубейке, но раздумала и подала одежки тётке. Потом накинула теплое и пошла за Ульяной по просторным сеням.
Подворье встретило неласково: косые взгляды девок, работных, что суетились по хозяйству и льдистый снежок. Настя сжалась, запахнула полы одежки и опустила голову пониже, только потом и спохватилась, что плат на волосы не накинула.
– Ой, мамоньки, откуль такие кудряхи-то? – Шептала одна деваха другой, стоя за углом хоромины. – Глянь, Палашка, не коса, а шкура баранья.
Боярин Вадим, сидя на широкой лавке в гридне, слушал писаря своего, поглядывал в окно на хмурое небо. По ранней весне все вокруг виделось муторным, серым, с того и боярин смотрелся суровым: взгляд недобрый, губы поджаты, брови насуплены.
– Второго дня прошел последний обоз в Развалки, – писарь хрипло откашлялся. – Нынче будет конный отрядец до Лямина, боярин Пашков упредил, воя прислал. Дед Ефим говорит, что вскоре лёд на реке вскроется.
Вадим изогнул бровь и посмотрел на писаря:
– Никеша, ты еще у бабки-шептуньи пойди вызнай, сколь тебе жить и какой лихоманки опасаться. Дед Ефим под носом у себя ничего не видит, а тут на тебе, вещать принялся.
– Так-то оно так, – почесал нос старый писарь. – Но дед говорит, коленки у него ноют, а то верный знак, что тепло грядет.
– Коленки, значит, – Вадим прислонился головой к стене, глаза прикрыл устало. – У меня вот уши ноют такое слушать. Добро б кто другой говорил, но ты, Никеша, ты-то чего?
– А чего я? – дедок склонился к малому столу, принялся перебирать свитки, связки берёсты* едва не опрокинул чернило*, писало* выронил. – И у меня коленки ноют. Старый я, сколь еще мне тут спину гнуть? Вон пальцы вспухли, глаза не видят. Отпусти ты меня Христа ради.
– Опять завыл, – Вадим встал с лавки и двинулся к старику. – Сказано, работай. Ты, Никеша, вроде умный мужик, поживший, тебе ли не знать, что без дела быстрее отойдешь в мир иной. А ты еще за грехи свои не ответил, не расчелся.
– Тебе ли мои грехи считать? Ты что ль отпускать мне их собрался? – писарь голову поднял, глянул на боярина недобро. – Смотрю на тебя, Вадимка, и разумею, что возле тебя тошно. Ни слова доброго, ни жалости. Откуда ты такой явился? Бес послал меня мучить на старости лет?
Боярин не осердился, ответил спокойно:
– А то ты не знаешь откуда я? Пять зим тому сам меня встретил, за руку водил, обсказывал как тут живется и бедуется. Ты, Никеша, один на всю округу писарь. Прикажешь мне самому буквицы выводить для князя? А кто ворога будет гнать? Дед Ефим? Или ты, болячка коленочная?
– Нового писца сыщи, – буркнул дедок. – Злата посули.
– Дураков-то нет в Порубежное ехать. Сколь ищу, знаешь?
– Сам научи, – Никеша чуть опомнился и смотрел теперь жалостливо. – Или мне кого дай в обучение. Наш отец Димитрий – поп дюже строгий. У него не наука, а казнь лютая. Не однова я тебе говорил, спихни ты его в Берестяное, пусть там народ стращает.
– Да ну, спихнуть? А кто вместо него сотню поднимет, если меня или полусотников посекут*? Ты воев на рать водил? А он – да. Вот то-то же, – Вадим и говорил-то беззлобно: такие речи не впервой меж ним и писарем. – И где боярыня Ульяна? Приветить не идет.
– Умная, вот и не идет, – ворчал старый. – Я б своей волей к тебе не потащился. Глянь на себя, Вадимка, ты ж нелюдимый стал. Молчишь, брови гнешь и говоришь только со мной. Для иных указы и взор изуверский. Последний раз на прошлую весну улыбку кинул Матрешке вдовой и все. Седалищем к коню прирос, мечи к рукам прилепил, вот и вся твоя жизнь. Только и радости, что злата стяжаешь. И на что оно тебе? Сундуки лопаются, закрома под потолок, а ты и кафтана нового ни разу не вздел.
– Не скули, Никеша, я завтра поутру на ближнюю заставу тронусь, тебе передышка, – Вадим обернулся к дверям, заслышав легкие шаги по сеням.
В гридню вошла тётка средних лет, за ней показалась девица, годков семнадцати или около того. Вадим выпрямился и ухватился за старую воинскую опояску – крепкую, но потертую.
– Здрав будь, Вадим Алексеевич, – боярыня склонила голову, привечая.
– И тебе здравствовать, Ульяна Андреевна, – поклонился и Норов. – Хорошо ли приняли?
– Дай тебе бог, приняли хорошо, как в родном дому, – улыбнулась боярыня. – Твоей добротой не пошли по миру.
– Полно, об чем речь. Перед мужем твоим покойным я в долгу, так не ему, а тебе верну. Напрасно сразу не написала, что бедуешь и по чужим домам живешь. В Порубежном для тебя всегда место сыщется. Живи, хозяйничай. Будет тяжко, без дела обитай, никто слова не скажет, – вроде и говорил боярин хорошее, а все будто с холодком, несердечно.
– Благодарствуй на добром слове, – Ульяна поклонилась урядно, боярского в себе не уронила. – Я аукнусь тебе, Вадим Алексеевич. Со мной вот сирота, дочка боярина Петра Карпова. Зовут Настасья. Ты уж не гони ее, при мне она лет с десяток.
Вадим мазнул взглядом по девице, но не удержался и взглянул вновь. Вроде не красавица, но и обычной не назовешь: брови темные, на щеках ямочки, сама ладная и гладкая. Плечи ровно держит, а голову клонит, как и положено боярышне. Очелье простенькое, а вот косы…
Боярин загляделся, да не на девицу, а на ухо ее; вот ведь чудо, прядка волосяная над ним ровно лежала, а потом взяла, да и выскочила, да и завилась в кудряху. Вадим сморгнул прежде чем уразумел – волосы-то не живые, завиваются просто так, а не по хозяйской хотелке. Пока ресницами хлопал, над другим ухом такая же завитушка взвилась.
– Живите, – опомнился Норов. – Одной ложницы, должно быть, мало? Укажи Дарье-ключнице для боярышни свою выделить. Вот еще что, Ульяна Андревна, ты в послании указала, что в доме боярина Лопухина жила. А чего ж уехала? В княжьем городище веселее и легче.
– Занедужил боярин, – Ульяна говорила тихо, внятно. – Слёг и своих узнавать перестал. Жена его, Людмила, порешила, что я не нужна более на хозяйстве.
Вадим слушал и разумел, что непростая перед ним баба. Не жалилась, слёз не лила, на долю свою не роптала, да и держалась получше многих тех, кто попадал в боярскую гридню: знал Норов, что его опасаются, сторонятся. Следом приметил льдистый и цепкий взгляд Ульяны, а потом углядел и руки ее, сложенные урядно и уверенно. Знал Норов, что только бывалые вои так спокойно стоят и так тихо дышат, готовясь к рати.
– В дому бываю наездами, – Вадим порешил, что и так уж много слов ненужных наговорил. – Надо, чтоб пригляд был. На подворье люблю тишину, на столе – щи густые, кашу, пироги рыбные иль грибные. По холоду взвар травяной, по теплу – квас. Пива в срок, медовуху. Много не попрошу, но что обсказал, изволь блюсти. Человек ты для меня новый, а потому не обессудь, но пока за тобой пригляжу. Не из неверия, а по осторожности. Разумеешь, Ульяна Андревна?
Настасья потирала ухо после тёткиной науки. Такое не впервой, но нынче обидно. Ведь только уселись с Зиной поболтать, вздохнуть, а тут на тебе – Ульяна.
Не за ухо горевала боярышня, а за девку добрую, что из-за нее сидела теперь в светелке и глаза щурила по темени. Знала Настя, что тётка урока не облегчит, а то и вовсе подкинет работы. Не любила Ульяна бездельников, не привечала и учила, как могла.
Со вздохом взялась Настёна за пяльцы и принялась выводить узор, затеянный еще в княжьем городище. А руки-то и не слушались, все норовили упасть на колени и замереть.
Настя и не противилась, уронила и канву, и иголку с нитью, прижалась головой к бревенчатой стене, глянула в окошко на тусклый свет и высокий забор: тоскливо, муторно, одиноко.
– Опять бездельничаешь? – в дверях показалась Ульяна. – Ступай, сыщи Дарью, пусть девку даст перенести поклажу. Боярин тебе ложницу выделил, вот там и будешь сидеть, коли работать не желаешь.
– Тётенька, отпусти Зину, то не ее вина, моя, – Настя просила, да горестно так.
– Вон как? – Ульяна прищурилась. – С чего бы? Не пущу, виновата. Наказание исполит, иным разом неповадно будет.
Настасья редким случаем шла поперек тёткиной воли: тех споров и было-то разочка два, много – три. Но нынче чуяла за собой правду, да и просила не за себя:
– Я велела со мной говорить, – Настя поднялась с лавки и выпрямилась, глядя в прищуренные глаза Ульяны. – Почто ее за меня? Мой указ был, с меня и спрос.
Тётка сложила руки на груди, голову к плечу склонила:
– Упёрлась? Было б из-за кого.
– Отпусти, – Настёна говорила тихо, тряский голос прятала и глаз не отводила: стучала кровь в висках, страх колкой изморозью бежал по спине, коленки подгибались.
Ульяна глядела долгонько, молчала, а потом кивнула:
– Что ж, твое слово. Отпущу, а ты ответишь. Утресь боярин Вадим со двора тронется, так ты его гридню вычистишь. А когда вернется, самолично ему взвар носить станешь. Гордыню поумеришь. Взялась указы девкам давать, так сама прежде потрудись.
– Как скажешь, – Настасья чуть склонила голову. – Дозволь Зину мне в помощь, поклажу таскать.
– Ступай, сама ее забери и сама укажи, что ей должно делать, – тётка отвернулась и ушла.
Настя улыбнулась, оправила очелье и бегом в девичью! В сенях остановилась, взглянула на боярскую гридню, опасаясь встретить хозяина, что показался ей недобрым и заледенелым. Пока выжидала, ухо наново загорелось. Пришлось тереть краснючее, унимать досадный зуд.
– За дело? – Голос за спиной – тихий, но страшный – заставил Настасью вскрикнуть.
Обернулась боярышня и напоролась на стылый взгляд боярина Вадима. Пока ресницами хлопала, пока думала, чем ответить, он смотрел на проклятое ухо и бровь изгибал.
– За безделье, – пролепетала и голову опустила.
– Кто ж поучал? Ужель сама боярыня Суворова расстаралась? – и вроде не сказал ничего дурного, а все одно – страшно.
Настя промолчала, не желая говорить об Ульяне скверного.
– Что ж в глаза не смотришь? Стыдишься? – боярин Вадим говорил степенно, но Настасье чудилось, что потешается.
Вздохнула боярышня и ответила, как сумела:
– Стыжусь, – голову подняла и взглянула прямо в глаза боярина. Тот прищурился и взора не отвел. На малый миг показалось Насте, что Норов вздумал улыбнуться.
– Чего стыдишься? Что присела на лавку и посмеялась всласть? Мое подворье справное, работных хватает. Никто не заставляет боярскую дочь гнуть спину с утра и до темени.
И снова Настя промолчала, не говорить же, что тётка не щадит, не рассказывать же, что отправила гридню чистить как простую чернавку.
– Что ж молчишь? Отвечай, коли спрашивают, – надавил голосом, подвинулся ближе.
– Вадим Алексеич, боярышня я лишь по рождению. Ни кола, ни двора. Приживалка. Твоей милостью и сыта, и обогрета. Так чем отплатить тебе? Только работой. А я вот… – Настя развела руками, мол, оплошала.
– А я расчета не просил, – Норов чуть насупился.
Настя попятилась, уж очень страшен был боярин: глаза студеные как тучи осенние, плечи широченные, кулаки пудовые. Пока ресницами хлопала, пока слова искала, Норов отступил:
– Ты с подворья-то выходила? В церкви лоб перекрестила? Крепость видала? На торгу была?
Настя и вовсе потерялась. Как ответить, если тётка не велела за ворота выходить?
– Утром ступай, погляди по сторонам, авось не будешь, как пташка в клетке, – сказал по-доброму, да так, что Настя замерла: откуда узнал, что тоскливо в дому, как угадал про клетку?
– Возьми с собой девку, с которой давеча хохотала. Она местная, укажет, – боярин уж было повернулся уйти, но остановился. – Новой ложницей довольна, нет ли?
Настя спохватилась бежать, ведь напрочь забыла, что шла Зину вызволять!
– Ой, – только и пискнула.
Боярин оглядел заполошную, чуть приметно улыбнулся:
– Брысь! – и присвистнул легонько, будто дитя малое подгонял.
Настя метнулась к дверям, но себя остановила, обернулась и поклонилась низко:
– Благодарствуй, боярин, – высказала и кинулась в девичью.
Дверь боярышня отворила так, что та об стену бухнула, всполошила Зину.
– Идем, Зинушка, – Настя поманила девицу. – Мне помогать станешь. Боярин у нас добрый, ложню мне выделил. А утром велел по крепостице гулять и тебя с собой взять. Рада ли?
– Какой? – Зинка глаза округлила. – Доброй? Это Норов-то? Ты, Настасья Петровна, дюже доверчивая. Боярин наш – вой по крови. Ему человека порешить, что нос утереть. Жалости никакой, тепла – и подавно. Откуль ты взяла, что доброй? Смешно же.
Настасья задумалась и крепенько. Еще о прошлом годе говорил ей отец Илларион, что вои непростые люди. Души губят – и свои, и чужие – хоть за правое дело, хоть за скверное. Мало кто из них совестью не мается, ведь нельзя спать аки дитё, когда кровь на руках. Но и иное сказывал, мол, не будь воев, смертей бы не убавилось, ибо живет в людях кровавое, толкает изводить друг друга. И ратники за всех берут грех на себя, обороняют, чужие души сберегают, а свои чернят.
Вадим сидел за широким столом, глядел на гостий своих и жалел, что позвал вечерять вместе с ним. Разговоров долгих вести не умел, да и не любил. Боярыня Ульяна обсказывала по хозяйству, Норов кивал в ответ и молчал. Молчала и Настасья, склонив голову, глядя в мису с постными щами.
И не то, чтобы Вадим скучал, но досадовал, что боярышня молчит. Сам не знал, отчего хотел слушать кудрявую девчонку, но ждал от нее хоть слова, хоть полслова.
– Как мыслишь, Вадим Алексеевич, счесть кули с мукой? Иль ты уж знаешь сколь? – Ульяна вытерла губы платочком. – Вторым днем отправлю на местный торг работного. Дарья рушники заставляла вышивать, так девки целый сундук натворили. Пусть продаст хоть за малую деньгу, чего ж добру пропадать.
– Отправь, – кивнул Норов и глянул на Настю.
Та поднесла ложку ко рту и аккуратно прихватила снедь. Жевала тихонько, глаз не поднимала. Однова только и встрепенулась, когда вошел в двери рыжий кот и шмыгнул под лавку.
Вадим чуть повеселел, особо тогда, когда боярышня едва заметно повернулась и покосилась на животину. Видно, хотела разглядеть рыжего, а то и вовсе приголубить. Норов знал, что девицы к котам с лаской, вот с чего – не разумел. То ли потому, что пушистые, то ли теплые.
– А ну кыш! – Ульяна прикрикнула на рыжего. – Пошел отсюда, шерстнатый! – а потом девке за дверью: – Аня, чего встала? Гони его! Блох натрясёт!
Пока рыжая девчонка гоняла рыжего кота, Вадим глядел на боярышню. Та за животину тревожилась: глаза распахнула широко, в ложку вцепилась так, что пальцы побелели. Норов же разумел, что глаза у Настасьи ровно такие же, как и бирюза на худом ее перстеньке.
– Гони его, – наставляла боярыня Ульяна. – Да ставни прикрой, стемнело. Скоро ко сну.
Кот с громким мявом кинулся в сени, а проворная девчонка пошла выполнять наказ боярыни, затворять ставенки.
Вадим потянулся за пирогом, но себя не удержал и наново взглянул на Настасью. Снедь-то уронил и все потому, что увидал во взоре боярышни тоску и испуг. Одна только воинская выдержка и спасла Вадима от позорища, а так бы вскочил и ринулся оборонять кудрявую не пойми от чего.
Про пирог Норов забыл, все следил на Настасьей, а та неотрывно смотрела на девку, что закрывала ставни. Боярин и сам почуял, будто хоронит кто в большой домине…
– Не закрывай, – промолвил грозно. – Отвори оконце малое, дышать нечем. – Потом обернулся к Насте и едва приметно подмигнул.
Та уставилась на Вадима, брови высоко изогнула, а миг спустя улыбнулась, да отрадно так, тепло. Вадим приосанился, а потом и одернул себя, высмеял за то, что принялся с девкой играть, да глупость свою выпячивать. А следом опять дурость учинил:
– Что ж с подворья не выходишь? Городище не по сердцу? – спросил у боярыни Ульяны.
– Так дел много. Утресь в церковь собиралась с Настасьей, и все на том. Чего ж так-то бродить? – тётка вроде как удивилась речам Вадима.
Норов покосился на Настю: та тяжко вздохнула, выпустил из рук ложу и запечалилась.
– Ульяна Андревна, завтра после службы отправь боярышню на подворье Шалых. Там у большухи* лук с резьбой, надо разуметь чьи буквицы. Никифор не разобрал, так, может, Настасья Петровна справится? – врал и хитрил, зная, что Ульяна не отпустит девицу от себя запросто так без его наказа.
– Твоя воля, Вадим Алексеич, отпущу на малое время. Только негоже ей одной-то… – боярыня смотрела стыло, будто укоряла, еще и губы поджимала обиженно. – Я с ней не могу, дел невпроворот.
– Пусть девку возьмет, а опасаешься, так и ратного дам в провожатые. Эй, кто там есть?! – крикнул в открытые двери.
В гридню сей миг и вошел Алексей, пригожий востроглазый парень.
– Завтра сведи боярышню к Шалым. Гляди, чтоб не обидели, – Вадим махнул рукой, мол, иди, откуда пришел.
Молодой вой поклонился и шагнул за порог. А чего ждать, если все сказано? Норов давно уж приучил ратных не болтать лишнего и не ждать от него самого досужих разговоров.
– Настасья, буквицы разберешь и сразу домой, – тётка сердилась, но перечить боярину, видно, не осмеливалась. – В девичьей есть дела, да и урок свой должна исполнить. Помнишь ли?
– Все помню, тётенька, все сделаю, – Настя кивнула и потянулась к ложке, а вслед за тем еще и кус хлеба прихватила.
Вадим сам себя не разумея, радовался. И тому, что кудрявая есть принялась, и тому, что румянец появился на гладких ее щеках, и тому, что впервой за долгое время не чуял пустоты в дому. Какие ни есть, а живые души рядом, хоть и незнакомые совсем, пришлые.
С таких отрадных мыслей и сам есть захотел: и пирога взял, и горсть ягоды мочёной в рот кинул. И все бы ничего, но в дверях показался ближник Бориска Сумятин:
– Боярин, там Захарка притёк. Говорит, ты велел.
– Явился? – Норов встал из-за стола. – Вели огня подать, ратных зови, кто есть. – Кивнул гостьям и вышел безо всяких слов.
В сенях скинул кафтан на руки Бориса, и пошел на крыльцо, а там уж людно: вои собрались, работные огня принесли, девки жались за углом дома.
– Вот он я, – Захар стоял понурившись, головы не поднимал.
– А кто ты, Захар? – Норов злобу скрывал, себя удерживал.
– Кто? Так...эта...Андреев сын. По плотницкому делу мастер.
– Не завирайся, – Норов шагнул с приступок и протянул руку. – Вор ты подлый и никто другой.
Бориска без слов подал боярину крепкий кнут.
– Вадим Лексеич, пожалей, – Захар пал на колени, руками оперся о грязную твердь.
– Пожалеть? А ты людишек пожалел? Из схрона своровал, а чем скотину кормить, когда ворог придет? – Вадим развернул кнут со свистом, напугал Захара.
– Так сколь годков никто не напрыгивал на крепость, – заныл вороватый. – Чего ж сену гнить.
– Не разумел, значит? Слов не понимаешь, стало быть, кнута послушаешь, – Норов замахнулся и хлестнул по согнутой спине.
Вои смотрели с одобрением, а вот девки заохали, завыли. Сам Захар зашелся воплем, но Вадима тем не разжалобил. Еще пять крепких ударов и потертый зипун вора развалился надвое, сквозь него проглянула располосованная рубаха и кровавые рубцы.
Тётка Ульяна после утренней службы говорила с отцом Димитрием у церковных ворот, держа крепко за руку Настасью. Видно, не желала отпускать боярышню по указу Норова. А сама Настя, едва не плакала от нетерпения, так хотелось побежать и поглядеть на народец, на торг, пусть маленький, но гомонливый.
Тётка как назло не торопилась, вела степенную беседу и все о божественном, о светлом. Настя вздохнула и смирилась, а чтоб терпеть было приятнее, раздумывала об том, об другом. Так учил отец Илларион, мол, человеку не дают скучать его же думки.
Церковь Насте понравилась: просторная и светлая. Отец Димитрий читал громко, раскатисто, тем бодрил и обнадеживал людишек, что собрались к утреннему молебну. Сама боярышня крестилась истово, все поминала отца Иллариона, усопших батюшку с матушкой и просила отрады для тётки Ульяны. Напослед и за боярина Норова молила боженьку, чтоб дал ему сил поболее и сердечного тепла.
Стояла перед иконой и вспоминала как вечор наказывал Вадим своею рукой вороватого мужика. Поначалу испугалась, да не казни – поделом вору – а страшного лика боярина. Ведь кнутом хлестал без злобы, без гнева праведного, будто работу делал: брови не изогнул, дурного слова не кинул. Бездушный?
Настасья хоть и молодая, а разумела – все не так, как кажется со стороны. Будь Вадим бездушен, так пожалел бы ее, сироту? Отпустил бы продохнуть от подворья и уроков суровой тётки, приметил бы, что боится запертых ставен? Но глаза-то видели, что рука боярская не дрогнула, отвесила кнута сполна. И ведь сам казнь творил, никому не доверил.
Зина ночью все удивлялась, что боярин не засёк виноватого до смерти, что ушей не отрезал и не прибил к воротам торга*. Все твердила Насте, что она, может, правая, и боярин доброй?
Боярышня видала наказания не однова: в княжьем городище воров немало. Так и руки отсекали, и ноздри рвали, иных и вовсе вешали не вервие. Но там-то вои казнь вершили, а не князья, не бояре.
– Настасья, очнись ты, – тётка больно сжала руку боярышне. – Чего встала? Ступай по боярскому делу, да возвращайся скорее. Сословия своего не урони, не мели языком лишнего. Не болтай с простыми-то. Слышишь, нет ли? Да что ты как неживая!
– Слышу, тётенька, – Настя встрепенулась и двинулась идти, но Ульяна не пустила.
– Рот не разевай, домой торопись. Кудри, кудри-то опять повылезли. Да что ж за беда с тобой, растяпа ты эдакая, – ругалась тётка, а у самой глаза тревожные.
– Вернусь вскоре, ты уж не полошись, тётенька.
– Не полошись… – Ульяна принялась убирать под шапочку Настины кудряхи. – Сторожись, по сторонам поглядывай. И на что ему эти буквицы? Не прочел и ладно, так нет ведь, надобно ему, – ворчала.
Через малое время тётка отпустила Настю, пошла к хоромам, да все оглядывалась.
– Боярышня, куда сперва? – Зинка в теплом платке и залатанном зипуне топталась возле. – К Шалым иль на торг?
Алексей стоял поодаль, не сводил глаз с Настасьи, с того у боярышни и щеки румянились, и улыбка на губах цвела. А как иначе? Парень пригожий, ласковый, а взор огневой и очень волнительный.
– К Шалым, – Насте жуть как любопытно было вызнать, соврал боярин Норов про буквицы или правду молвил.
– Сюда, боярышня, – Алексей посторонился, пустил Настю с Зиной вперед себя и пошел следом.
А Насте отрадно, едва не спиной чуяла взгляд молодого воя, с того и шагала радостно, и головы не опускала. Была б пташкой – взлетела, до того хорошо.
В лад с Настасьей и погодка: тучи разошлись, показали серое небушко, а промеж того и скупой лучик солнца пробился сквозь толщу густых облаков.
– Видать, тепло скоро, – Зинка подняла лицо к небу. – Как мыслишь, боярышня, весна-то спорая будет или промедлит?
– Не знаю, Зинушка. Скорее бы листки появились, да небо синее. Хмарь давит, будто грудь сжимает и дышать не дает.
– Не печалься, – встрял Алексей, – дед Ефим сказал, что теплу скоро быть. Река лед скинет, вот красота-то.
– Дед Ефим? Он ведун? – Настя обернулась к пригожему вою.
– Нет, – улыбнулся Алексей, – дедок как дедок. Живет долго, знает много.
– А вот и Шалые, – Зинка остановилась у ворот немалого подворья, а потом шагнула за порог.
– Боярышня, ты вперед-то не лезь, – Алексей подошёл совсем близко, ожег дыханием висок Насти. – Большуха Шаловская дюже хитрая.
Настя замерла, не нашлась с ответом, а миг спустя услыхала в подворья злобный бабий голос, густой такой, раскатистый.
– Эй, куда прешь?
– По указу боярина Норова, – Зинка не растерялась. – Со мной боярышня Карпова.
– Чего надо?
Настя шагнула вслед за Зиной и увидала большущую бабу ростом никак не меньше боярина Вадима. Косы вокруг головы закручены, сверху плат накинут. Понева темная, простая, а рубаха крепкая. Стояла баба, уперев руки в боки, с того Настасья разумела – задушевной беседы не случится, а будет иное, может, и страшное.
– Здрава будь…не знаю, как тебя величать, – проговорила Настасья ровно так же, как делала это тётка Ульяна.
– Ольгой, – баба окинула взглядом девушку и брови возвела высоко. – Ты что ль боярышня?
– Я, – Настя головы клонить не стала, но улыбкой процвела. – Настасья, дочь Петра. А тебя как по-батюшке?
– А мне откуль знать? Мамка, царствие небесное, ребятишек наплодила от многих мужей. Какой из них мой батька не сказывали, – и ощерилась глумливо.
Настя почуяла, как щеки полыхнули румянцем, а вслед затем увидала, что Алексей шагнул защитить от языкастой. Парня боярышня удержала, а сама пошла ближе к страшной бабе:
– Боярин Вадим говорил, что лук у вашей большухи есть. Буквицы на нем, а что писано, никто не разберет. Покажи, – Настя сей миг пожалела, что она не тётка ее суровая: той бы не отказали и мигом подали окаянный лук, а ей – еще бабка надвое сказала.
– Ну есть, – Ольга лениво почесала плечо. – Я большуха. Зачем тебе лук?
– Глянуть и прочесть, – Настя старалась не опускать головы.
– Вадим Лексеич, похоже, правый дед Ефим, вскоре тепло грянет, – Борис Сумятин подвел коня к боярину. – Лёд-то на реке ноздрястый, того и гляди лопнет. А если завтра солнцем окатит?
Вадиму и без слов десятника было понятно, что времени мало.
Реку перешли по льду, и двинулись уж лесной дорогой к заставе, а Норов все оборачивался, все хотел разуметь, что его гложет: то ли тепло скорое, то ли еще что-то – светленькое и кудрявое.
– Верно, Бориска, говоришь, – кивнул Вадим. – Ты вот что, веди десяток на заставу, забирай небывальцев* в Порубежное. А я обратно в крепость, полусотню соберу и через реку переправлю, пока дорога есть. Ты гляди в оба, особо за Нерудовым. Жадный стал, лютый. Разумеешь, что не годен, гони в Порубежное. Скажи, я велел.
На том и распрощались: Сумятин повел воев дальше, а боярин – повернул к дому. Ехал, размысливал, прикидывал и так, и эдак. Понял, что порешил верно и уж боле не сомневался, а понукал коня идти быстрее.
Сам бы себе не сознался, что хочет вернуться на подворье. Уж очень тоскливо было думать, что кудрявая девчонка осталась там и, по всему заметно, в испуге от него, Норова. С того и злобился, и огорчался, а доставалось верному коню, которого подстегивал нещадно.
В Порубежное влетел едва не соколом, у подворья полусотника завертелся вьюном, сдерживая коня, свистнул хозяину и велел собирать воев к завтрашнему дню, отправлять на заставы и засеку. Полусотник – муж бывалый – поклонился и ответил, что все уж давно готовы и ждут только его, Норовского, указу.
Боярин кивнул и намётом до своих хором. По дороге махнул рукой воям, что ехали рядом, те и без слов поняли, что Вадим отпускает по домам, а потому и отстали.
На подворье Норов спешился, отдал поводья подбежавшему холопу и шагнул в сени. Там остановился, не узнавая родного дома: вокруг чистота, благость и дышится легче. Двинулся к гридне, озираясь, а потом услыхал смех: звонкий девичий и хриплый писаря своего, Никешки.
– Ох, уморила, давно так не веселился. Ты, боярышня, в гроб меня вгонишь, – хохотал старый.
– Дедушка, зачем такое говоришь? – Голос-то у боярышни стал испуганный. – Живи еще век, а то и дольше.
– А зачем? У меня вот кости ноют, – жалился хитрый писарь. – Какая ж радость стариком быть? Вот разве что принесет девица пригожая жбанчик теплого взвару, тогда и захорошеет мне.
– Принесу, дедушка, я мигом. Только вот ведро и скребок на место верну.
Вадим прислонился к стене, разумея, что застанет его Настасья, поймет, что подслушивал. А уж потом одернул себя и двинулся навстречу: ведь в своем дому, так чего прятаться по углам? На пороге столкнулся нос к носу с кудрявой.
Та обомлела слегка, попятилась да зацепилась сапожком за порожек и упала бы, если б не крепкая рука Норова. Ухватил ее, испуганную, за плечо и к себе дернул, а потом и сам обомлел, как Настя миг тому назад. Рука-то у боярышни тонкая, сама она легкая, от волос дурманом веет, а от взгляда ее оторопь берет, и не какая-то там жуткая, а самая что ни на есть сладкая.
– Здрав будь, Вадим Алексеевич… – прошептала Настя.
– И тебе не хворать, Настасья Петровна, – выдохнул Норов. – И не спотыкаться.
– Прости, удивилась тебе, – Настя отступила на шажок малый. – Не ждала так скоро.
– А когда ждала? – Вадим-то сболтнул и сам себя укорил: как малолеток, ей Богу, выманивал у девицы слов ласковых.
– Хозяина всегда в дому ждут, – высказала и улыбнулась. – Прости, задержала тебя, встала на пороге и не пускаю.
Норов оглядел боярышню с ног до головы, приметил и запону ветхую, измаранную на коленках, и рубашонку плохенькую. Посмотрел на руки – красные и озябшие – а уж потом метнулся взглядом к окаянным кудряшкам. Растрепались, повыскочили из-под очелья завитушки, облепили личико милое, будто обняли. Норов замер и все силился понять – девчонка перед ним иль девица? Годами уж невеста, а взглядом – дитё дитём. Миг спустя очухался и принялся выговаривать бедняжке:
– Не пойму, ты чернавкой тут? Откуда одежки такие? Почто ведро сама тянешь? Девки нет, чтоб снести? – Норов говорил, да и разумел, что сама его гридню чистила. – Настасья, отвечай сей миг, ты что тут вытворяла?
Боярышня в лице поменялась, улыбку спрятала и голову опустила низко, Норов и не так, чтоб противился: уж очень отрадно было смотреть на девичью макушку. Но дурное в себе сдержал и снова приступил с расспросами:
– Настасья, говори. Инако осержусь, – пугал, а улыбку в усах прятал.
– Полы скребла, – в дверях показался дед Никеша. – Скоблила так, что едва до дыр не стёрла. Лавки мыла, ставни чистила, шкуры трясла. Все, чтоб хозяину угодить, – дедок серчал.
Вадиму долго объяснять не понадобилось, а потому и спросил:
– Хозяину иль хозяйке?
– А чего ж ты, боярин, меня спрашиваешь? Вон боярышню пытай. Иль ее теперь Настькой звать? Чернавкой?
Вадим на речи писаря отвечать не стал, почуял, что Насте тот разговор поперек сердца.
– Никеша, ступай в гридню. Ты, Настасья, в такой одежке более не попадайся мне на глаза. Осержусь, – и махнул рукой, отпустил девушку, что от стыда готова была провалиться сквозь землю.
Боярышня подхватила ведро на вервие, скребок цапнула и побежала по сеням. Норов не удержался и глянул вослед Насте; бежала она уж очень завлекательно: кудряхи подскакивали, а кончик косы мотался из стороны в сторону.
– Чур меня, – перекрестился писарь. – Вадимка, окстись. Рожа-то чего такая довольная? Убил кого поутру? Иль изувечил? А может, пограбил?
– Не-е-е-е, – протянул Норов. – Токмо собираюсь. Тут дедок один дюже говорливый, так вот размысливаю – убить иль изувечить. А может, пограбить? Признавайся, старый хрыч, сколь деньги скопил?
– Да забирай все, – заворчал Никифор. – Чего толку беречь? Платишь ты щедро, слова не скажу, а потратить не даешь. И днем, и ночью гну спину на тебя, изверг. Ты обещался, что на заставу уедешь, так какого ж ляда воротился?
– Лёд на реке истончал, – Вадим взошел в гридню и огляделся.
Вадим долгонько смотрел на боярышню, прислонясь плечом к ставне: и так голову склонял, и эдак, все ждал от нее чего-то. Не выдержал и окликнул:
– Принялась кормить приблудного? – и вроде ругать не хотел, а получилось сердито.
Настя обернулась на голос и покраснела: даже издалека увидал Вадим взгляд испуганный.
– Боярин, я свою отдала, – она подошла к окошку и подняла к нему личико: тревожное и милое. – Я нынче есть не стану.
Смотрел Норов на кудрявую и все порешить не мог – ругать или утешать? Стоит перед ним девчушка – добрая, сердечная –, а вокруг видит лишь злое и винится загодя, ожидая упрека иль наказания.
– Настя… – голос-то у боярина дрогнул, – я с тебя не за кашу спрашиваю, а за то, что подпустила к себе зверя. Как не убоялась? Ведь немало людей погрыз, чай, слыхала уже. Сторожу тут с луком наизготовку, – показал в окошко оружие грозное.
– Прости, Вадим Алексеевич, – голову опустила, руки в кулачки сжала. – Всем докучаю. Одни хлопоты со мной.
– И какие ж хлопоты? – Норов и жалел печальную, и потешался над нею. – У окна постоять и поглядеть на чудо чудное? Так за это, пожалуй, спасибо сказать надобно. И чем ты пса проняла? Хвостом вертел так, что я уж было подумал, оторвется и останется на снегу лежать.
Настасья чуть замерла, а потом взглянула на Вадима, да так, что тот едва не хохотнул: глаза бирюзовые по плошке, рот приоткрылся.
– Не пойму я… – Настя потопталась чуть, а потом, приподняв полы шубки, влезла на лавку, что притулилась у стены хоромины, аккурат под окнами боярской ложницы. – Ты шутишь, боярин, нет ли? Смеешься надо мной?
Норов дышать забыл: мордашка девичья близко совсем, глаза светятся теплом, и сама Настя будто тянется к нему.
– Так это… – очухался, – смеюсь, не без того. Ты не спеши печалиться, боярышня. В Порубежном редко, когда повод есть потешиться, а потому и дорог он. Я вот нынче одним днем за весь год отсмеялся. Затейница ты, как я погляжу. То навеси во взваре полощешь, то с лютым зверем обнимаешься. Жаль, раньше не пожаловала в Порубежное, глядишь, и веселее бы стало.
Настасья с ответом не спешила. Сложила руки на подоконнике и оперлась на них подбородком, вроде как раздумывала:
– Вот и тётка Ольга потешалась утром. Ты, говорит, иди и улыбайся, а людям с того отрадно станет. Что ж я, скоморох какой? – жалилась Вадиму.
Норов едва себя удержал, чтоб не погладить девичью головушку. Да не утешить хотел, а потрогать кудряхи, которым несть числа. Распушились косы-то по весенней сырости, рассыпались в разные стороны. Красота…
– Скоморох смешит, а ты радуешь. Чуешь разницу-то, боярышня? – лук положил и руки за спину убрал от греха подальше.
– Тётка Ольга смеялась. И ты вот… – Настя и сама улыбнулась. – Так-то посмотреть, лучше смех, чем слезы.
– Погоди, ты про Ольгу Харальдову? Точно ли? Смеялась? – Вадим удивлялся.
– Она самая, – кивнула Настасья. – Ох и лук у нее! Как держит-то? Как поднимает?
– Лук знатный, тут слова не скажу, – Вадим не успел себя одернуть, принялся девице да об оружии. – Такой лишь у нее и у меня. Ей от отца достался, а я стяжал в бою ладейном о третьем годе. Мимо высокой водой шли северяне, сказали, что торговать, а ввечеру бросились на крепость. Вои они умелые, но напрасно сунулись в Порубежное. Здесь каждый человек – ратник: хоть дитё, хоть старик немощный. Загнали мы их на ладью и… – осекся, разумея, что об таком девчонке лучше не знать.
– И что? – Настя аж на цыпочки встала, дышать забывала от любопытства. – И что дальше-то?
– Ну как что, накормили, напоили и отправили домой, – Вадим пристукнул крепким кулаком по стене. – Как сама-то мыслишь, что дальше?
– Мыслю, что до дома они не добрались, – вздохнула кудрявая. – А зачем наскакивали?
– Так причина-то завсегда одна и та же, – не удержался и дернул за девушку за косу. – Вызнать хотели, крепкие ли у нас вои, да разуметь, если ли чем поживиться в крепости.
– Это все потому, что земля у них скудная, родит плохо. Одной рыбой сыт не будешь, вот и ходят искать поживы, – Настя улыбнулась и косу перекинула за спину, мол, моя, не хватайся.
– Молодец. Откуда знаешь? – спросил и сам понял: поп науку передал.
– Отец Илларион сказывал, – Настя запечалилась, голову опустила. – И как он там? Велел писать, а как же я ему отпишу, кто передаст послание? Далеко забрались…
– Нашла об чем горевать. Третьего дня конный двинется в княжье городище, так ступай поутру к воротам и передай берёсту. Укажи, где попа искать.
– Правда? – Настя едва не сплясала на лавке. – Дай тебе бог, Вадим Алексеевич, долгих лет и отрадных!
Норов хохотнул, хотел уж дальше разговор вести, но услыхал сердитый крик тётки Ульяны:
– Настасья! Куда запропастилась?! – Голос-то совсем близко слышался!
– Ой, батюшки! – Настя заметалась. – Я ж ушла и пропала! И мису кинула!
Вадим насилу успел удержать боярышню за ворот, не пустил с лавки:
– Куда ты, заполошная? – высунулся из окна, протянул руки, подхватил девушку и в ложницу поднял.
Поставил боярышню на ноги, а от себя не отпустил: прижал к груди, а на кудрявую головушку положил тяжелую ладонь. Косы-то у Насти гладкие, шелковистые, а сама она – теплая и ладная.
Стояла боярышня тихонько, ухватившись за кафтан Вадима. Норов едва удержался: хотел прижаться щекой к светлой макушке. Разумел, что дурное затеял, себя обругал, а Настю все ж не отпустил.
– Испугалась? – говорил тихо. – Не бойся, не выдам.
Настя чуть плечом двинула, мол, пусти, а Норову такое поперек сердца: уж очень отрадно было стоять рядом с девушкой, теплом ее греться. Но руки разжал, выпустил пташку.
– Пойду я, – Настя отступила на два шага, улыбнулась. – Тётенька ищет.
– И куда пойдешь? – от девичьей улыбки и сам повеселел. – Второе ухо подставлять? – смотрел на краснючее.
– Так…куда… – замялась, прикрыла горящее ухо ладошкой. – В ложницу. Скажу, что… – и умолкла.