ВООРУЖЁННЫЙ КУРОРТ

Медкомиссию и в самом деле проходить не пришлось. Оформили нас не охранниками, а рабочими подменной партии. Это значит — делай, что скажут. Местных на вахтовый метод тогда так ещё можно было брать.

Приехали на месторождение. С собой — только немного продуктов. Босой сказал, что там столовая рядом. Но Маша всё-таки прихватила котелок, чайник, миски, кружки и ложки. Всё алюминиевое, по-походному.

Ехали в обычной одежде. Босой сказал, что спецовку выдадут на месте. Сказал он, что жить там будем прямо на объекте, потому что склад кратковременный, как бы почти не существующий. Я сказал: «Временные сооружения — самые живучие». Он подтвердил: «Т-так т-точно. З-знай продляй разрешение раз в полт-тора года. — И добавил: — Т-только учтите, ребята. В отпуск будете х-ходить врозь».

Он ехал на «газушке» вместе с нами и всю дорогу держал между колен кавалерийский карабин образца 1944 года. Сказал о нём: «М-мой ровесник».

Дорога была — разбитый зимник. Вездеход качался, нырял, задирал то нос, то корму, и стены хвойного леса по бокам дороги вели себя точно так же. Маше такая езда нравилась. Раньше я моментами замечал в её глазах тоску, а теперь был такой весёлый азарт, будто она вернулась, наконец, к любимому занятию. Жадно глазела в маленькие окошки брезентового тента, часто улыбалась. Босой за ней наблюдал и мне подмигивал: «Эт-то ей не в К-краснодаре! Т-там т-такого леса нет! Т-там степь!» Маша его слышала и кивала.

С нами с салоне больше никто не ехал. Остальных везли самолётом из Томска и вертолётом из Северного. Дорогое удовольствие. Но дешевле, чем строить в тайге постоянное жильё. Им даже бельё стирали в Северном. Вот его мы и везли в тюках. И нашу спецовку тоже.

Вахтовый посёлок явился через три часа езды.

Основательным строением там была только щитовая столовая. Остальное — жилые вагончики да подсобки. Точно посреди посёлка чадил газовый факел. Он походил на букву «Т» с загнутыми вниз концами, из которых бил огонь и капала в воду горящая нефть. Чтобы вода не растекалась, вокруг факела, как вокруг городского фонтана, был насыпан грунтовой вал. Над факелом стоял столб чёрного дыма. Из одного горла дым выдыхался кольцами, они тоже ввинчивались в небо. Этот огненный фонтан выглядел жутковато. Маша сказала:

— Змей-горыныч!

Пока огибали факел, Босой показывал:

— В-вон там буровики живут, эт-то их котельная, в-вот-т станция подготовки н-нефти, рядом есть бассейн с горячей сеноманской водой, с двухкилометровой глубины, там можно лечить рад-д-дикулит…

У котельной из большой автоцистерны переливали нефть в более крупную ёмкость. Я спросил:

— Котельную нефтью топят?

— Ну да! Свежей, ещё горячей, прям-мо из глубин.

— А рядом в факеле зря сжигают газ. Почему?

Он таинственно ответил, что газом топить «нетехнологично». И показал:

— А в-вот и наша база.

База геофизики примыкала к самому лесу. Вагончики и дощатый гараж были составлены так, что замыкали квадратный двор. Обращённую к лесу сторону двора занимал всего один вагончик, зато рядом с ним был шлагбаум, а за шлагбаумом — большая квадратная загородка из колючей проволоки, с тяжёлым ви — сячим замком на колючих воротах. В загородке стояли три стальных ящика без окон, каждый величиной с автомобильную будку. Все они были установлены на полозья из толстых труб, выкрашены алюминиевой краской и увешаны такими же замками, как на воротах. Рядом с ними торчали мачты с громоотводами. Босой сообщил:

— В-вот ваш объект.

Мы выгрузили из вездехода тюки и занесли их в гараж, где оказалась отгородка, именуемая вещевым складом. Из этих тюков нам тут же было выдано постельное бельё и спецовка. Мы отнесли вещи в свой вагончик, а Босой нёс карабин. В вагоне уже лежал на столике пустой журнал, и мы поставили в нём первые росписи о приёме оружия и двадцати патронов, которые наш начальник извлёк из кармана своей необъятной куртки. Он и сам был необъятного телосложения, совсем не похожий на поджарого сводного брата. Лысая голова с выпуклыми глазами и с клиновидной бородкой, лёгкое заикание — всё это было от какого-нибудь юриста царских времён, а вовсе не от лихого первопроходца с тридцатилетним полевым стажем.

Когда расписались за оружие, Босой заявил без улыбки:

— В-вот этот к-караб-бин и патроны — ваш главный охраняемый объект. В-взрывчатка в контейнерах специфическая, она ник-кому не нужна. А в-вот поохотиться тут все любители. Вы, к-кстати, как на этот счёт?

Мы оба сказали, что убивать животных не любим. Он вздохнул:

— Зав-видую. У м-меня дома и к-карабин охотничий, и винчест-тер… П-правык когда-то в экспедициях. Эт-тим ведь кормились. Давайте-ка проверим связь.

И позвонил с нашего телефона жене в Северный. Сказал, что уже выезжает и к ночи будет дома. До Северного — триста километров. Но уже по бетонной дороге и на легковом «уазике».

Было первое августа. Дождик моросил уже по-осеннему.

Это очень важно. Это было вроде прощения. Но всё равно я ни за что не рассказала бы ему. Ведь своё желание выжить и вылечиться он связывал только со мной. Но я — очень даже смертна. Во мне очень тяжёлая травма. Только рядом с Иваном она не дышала таким смертным холодом. Просто лежала где-то внутри, как холодный камушек. Лишь тогда бывало совсем холодно, когда тело напоминало, что больше оно рожать не хочет и не может. Я, наверно, и сама покочевала бы по этой Сибири, по этой Земле да и улетела бы с тоски на какую-нибудь другую планету. Теперь можно было только удивляться, как заботливо, как вовремя Аллах послал мне такого же спутника, как я сама. Еврейчик Мишка обязательно позубоскалил бы по этому поводу. Мол, два костыля — пара.

Вот, опять вспомнила родной ростовский лечфак. Надо ж было так глупо недоучиться.

Впрочем, с дипломом врача я должна была бы работать на виду, и тогда лихие ваххабиты нашли бы меня без особого труда.

До чего же безвыходная штука жизнь. Думаешь, что идёшь сама, а оказывается — это она тебя ведёт, толкает, тащит волоком — к верной смерти. За что любить её, такую? У Мишки была и ещё шуточка: «Говорим, что после смерти окажемся в лучшем мире, но почему-то изо всех сил цепляемся за худший».

Вот, кстати, интересный вопрос. Боюсь ли я ваххабитов, если сама была ваххабиткой? Ответ положительный: да, боюсь. Потому что — была. Потому что перестала верить свирепым догмам. Потому что всех людей для себя уравняла и молюсь язычнику Гиппократу. Не навреди. Это гораздо труднее, чем подстеречь и уничтожить неверного. Да ещё за доллары.

Чума, чума на все ваши дома! Видеть вас не желаю! Буду жить самой простой жизнью в самой глухой тайге, буду есть пищу дикарей, эту земляную грушу, но не буду больше стрелять по людям…

Однако вот ведь что забавно: оружие-то меня опять само нашло. Вот он, кавалерийский карабин трёхлинейного калибра, и патроны к нему, как у автомата Калашникова. Я не хочу убивать, а смерть следует за мной. Теперь, значит, христианский бог искушает меня? Он ведь любит испытывать нас на вшивость, как говаривал Мишка-еврейчик. С Аллахом проще: погибаешь в бою с неверными — и в рай. А христианину душу надо пестовать, чтобы она вылетела из тела, как прекрасный мотылёк из личинки.

Бедный мотылёк моего нерождённого ребёнка. Нет справедливости ни в чём и нигде. И никогда не было. Но потому, наверно, жить можем, что надеемся на будущую справедливость?..

Нельзя столько думать об этом. Вообще думать вредно.

Чего добивалась покойная мама, заставляя меня учиться? Неужели не понимала, что знание и слепая вера — вещи несовместные? А зрячей веры просто не может быть. Есть уверенность — это от знания. Есть надежда — это от души и для души. И есть вера — утешение невежд. Мама, зачем ты заставляла меня учиться?

Впрочем, если бы не заставляла, я бы и без этого выучилась. Человек родится с готовыми склонностями. Среда только развивает их или тормозит. Я родилась готовой к ученью. Мама разглядела способности и никому не позволила помешать мне. Она говорила всем: «У Марьям талант к ученью. Она будет нужна своему народу знаниями. Будет лечить и учить. А домашних хозяек хватит и без неё». Мама! Твоя Марьям не стала никем. Даже матерью твоих внуков. Даже шахидкой. Теперь она попробует стать просто домашней хозяйкой. И спасти гяура. Это очень добрый гяур. Его обязательно надо спасти. Аллахоугодное дело, как сказал бы еврейчик Мишка.

* * *

Маша оказалась совой. Она взяла себе все ночные дежурства. А мне велела спать и спать, квантум сатис, то есть — сколько влезет. Она забавно говорит, что сон нужен человеку для ремонта. Весь день глупый разум заставляет бедное тело вкалывать мимо всех желаний, поэтому оно и отрубается, чтобы ремонтные бригады успели за время сна навести порядок. Сказала: «Сном излечишься».

Я спросил, не помнит ли она, почему не стала учиться дальше в институте. Ответила, что не помнит. Я спросил, а не хочет ли она сейчас доучиться. Ответила, что не хочет. Она о своём личном говорит коротко и односложно, как индеец у Фенимора Купера. Да и вообще она мало говорит. Совсем не женское достоинство. А мне хочется с ней говорить. Она интересная рассказчица.

Сегодня утром, сдавая дежурство, рассказала о маленьком приключении. Услышала в три часа сильный удар, аж вагон задрожал. Вышла во двор, осмотрелась. К нашему вагону приколочена железная мачта одного из громоотводов. Во все стороны от неё идут растяжки из тросов. Об одну растяжку ударилась сова. Видимо, её ослепил прожектор — один из четырёх, которые светят на хранилища ВМ. Сова копошилась в трёх шагах на земле, Маша её хорошо рассмотрела. Но когда хотела помочь, та ускакала под вагон. Здесь почва болотистая, все строения стоят на сваях или на полозьях.

Потом Маша спросила:

— А знаешь, почему весь наш вагончик нефтью забрызган? Это ветром от факела несёт.

— Но до него же метров полста!

— Семьдесят. Когда я выходила, был сильный порыв. Может быть, такой же сбил сову с курса. А мне забрызгало нефтью всю физиономию. И воздух, как из выхлопной трубы.

— За это здесь сторожам и платят, как доцентам…

— Ну и пусть. Я уже слышала, что зимой наш склад перевезут в базовый посёлок Лидер. Там строят новые хранилища. Не на краю посёлка, а совсем в лесу. Вот где Алексею с Мастером будет раздолье.

Она все новости успевала узнавать раньше меня. Это понятно. Коллектив мужской, женщина красивая, всем хочется поговорить и удивить. А чем удивлять? Новостями. Например: «Вы, Машенька, правда, никогда не видели клюквы?! Так мы вас числа десятого сентября свозим на болото. А пока вот вам береста, вот так сверните, вот этим шнуром прошейте — получится коноба, будете в неё клюкву собирать». Она меня спросила: «Не ревнуешь?» Я сказал: «Мы с Гиппократом тебе доверяем». Она засмеялась: «Ты уже шутишь, как Мишка-еврейчик». Что ж, с кем поведёшься. Я скорее ревновал бы её к этому Мишке. Он не сходит у неё с языка. Всё прошлое своё забыла, а Мишку помнит. Надо же.

Постоянно думаю, верит ли Иван в мою потерю памяти. Кажется, что не очень. Кажется, я слишком часто вспоминаю высказывания Мишки-еврейчика. Подозрительно выборочная забывчивость. Как-то Иван даже осторожненько намекнул на это. Я ответила с важностью профессора, что этот феномен легко объясняется моей чрезвычайной чувствительностью к словесности. Я очень начитанная, легко усваиваю языки, и этот сектор памяти у меня совершенно не пострадал. В общем, лапша на уши. Но Иван хотел поверить и поверил. Они с Гиппократом доверяют мне, и я это ценю. Даже моя ложь о потере памяти — больше не ложь, а сильнейшее желание забыть о ваххабитской жизни.

Та жизнь кажется мне противоестественной не только из-за её ограниченности. Мы ведь жили не одни. Мы были перемешаны с русскими, с казаками. У них была своя церковь, своя культура. Но ходили мы все в одну школу. Казачата, как и мы, говорили на двух языках. Забавно: я не раз слышала, как русские мальчишки матерились по-чеченски, а наши — по-русски. Предпочитали почему-то.

Но было ещё домашнее, закрытое обучение. Национально-религиозное. Совсем не такое, как в школе. У русских, знаю, этого не было. А во многих наших семьях детям преподавали двоедушие. То была обида за покорение Кавказа русскими царями и за высылку чеченцев при Сталине. Кто-то старательно подбрасывал дровишки в костерок ненависти. А я была умная девочка и довольно быстро всё поняла. И сначала поверила: Кавказ должен быть един и свободен. Я готовилась его освободить. Этому учил дед, и он гордился моими успехами. Он любил слушать, как я по памяти читала Коран на арабском. Он не возражал, чтобы казаки жили вместе с нами. Но пусть примут истинную веру. Аллах таки ж акбар.

Чего хотела мама, я так и не поняла. Она соглашалась с дедом, но она была советским партийным работником. Она гордилась тем, что обе нации одинаково уважают её за честность. А выше честности она ничего не признавала. Только уточняла: честность перед собственной совестью. И я долго доходила детским умом: как можно отделять честность от совести? Разве это не одно и то же? Любимым предметом в школе была литература, я в ней находила многие ответы. По случайному пособию освоила курс бы-строчтения и прочла всю сельскую библиотеку. Но с совестью и честностью пришлось разбираться самой. Однажды вдруг задумалась над отменённым лозунгом, который разве что на заборах не писали: «Партия — ум, честь и совесть нашей эпохи». Никогда его не замечала, а когда отменили — задумалась. Сначала — почему только «нашей эпохи», почему не любой? Потом — почему только партия? Ум, честь и совесть должны быть у каждого и всегда. Дальше — насчёт ума: не у всякой партии его может быть больше, чем у одного мудреца. Есть даже математическая шутка: «Суммарный разум толпы всегда меньше наименьшего из слагаемых». Оставались честь и совесть. И только тут до меня, такой умной, дошло: ведь честь и честность — вот что одно и то же! Нет честности — и совесть можно подавить. Сильная воля для этого найдётся у любого негодяя.

Я уже знала, что в человеке есть два разума: сознание и подсознание. Первым можно управлять, другое — само по себе. Но если подсознанием нельзя управлять, то хоть подслушивать-то можно? Попробовала — и получилось. Может быть, это был мой первый медицинский эксперимент.

Впрочем, нет. Первый эксперимент я поставила в четыре годика. Кто-то нечаянно растоптал во дворе жёлтенького пухового цыплёнка, и его выбросили на помойку. А я подобрала, уложила внутренности на место и зашила. И стала ждать, когда оживёт. За этим ожиданием меня застала мама и сказала: «Этот ребёнок будет врачом, и нас не остановить».

Так что, эксперимент с собственным подсознанием был первым только по успешности. Я научилась слышать слабый голос совести, когда творила жестокость или иную несправедливость. Пришлось, правда, поразмыслить ещё о понятии справедливости. Оно не было медицинским и раскрылось не без труда. Я давала ему множество определений, но все меня не удовлетворяли. Всегда получалось, что справедливость имеет обратную сторону, обидную хотя бы для кого-то одного. Например, чтобы накормить голодного, надо отнять у сытого. Только медицина, как это ни забавно, помирила все мои определения: «Не навреди». Это для меня означает, что справедливость — не результат, а процесс. Если непрерывно стараться не навредить, ты не только сама себе будешь казаться справедливой, но и люди станут тебе доверять. Пока это наибольшее, на что я способна. Кажется, такой была и моя мама.

По настоянию мамы я готовилась поступать в ростовский мединститут. Даже успела поработать санитаркой в районной больнице. Мама не знала, что у меня уже давно началась самая настоящая медицинская практика. Каждое лето в горных лагерях я не туризмом занималась, а воинской спецподготовкой — всем, что нужно для успешного боя в горах против превосходящего противника. Вся медицина там лежала на мне, а травматизма в таких делах предостаточно. Если бы не эти лагеря, не видать бы мне и мединститута: дед имел достаточно власти. Но дед кротко кивнул на мамины требования: «Хорошо, пусть поступает».

И я поступила. По особому федеральному списку, как национальное меньшинство. Впрочем, всё сдала на одни пятёрки, без поддавков.

Вот тут моё подсознание и закричало в полный голос: «Книги!» Я уже знала латынь, зубрёжка медицинских терминов давалась мне в одно касание, и я могла читать всё, что захочу. А я хотела многого. В моём подсознании был готов длинный список очень разной литературы — и художественной, и очень специальной.

Начала я, конечно, с Библии, категорически запрещённой для ваххабитки. Потом удалось достать Талмуд. Пощипала и прочие религии, благо библиотек в столице Дона хватало. Для отдыха пролистывала Гёте и Боккаччо. Внимательно изучила мудреца Экзюпери. Упивалась небесно прозрачным Пушкиным. Скрипя зубами, выучила наизусть лермонтовского «Беглеца» и «Колыбельную», где «злой чечен ползёт на берег». Перечитала много раз «Хаджи-Мурата» и ради артиллерии поручика Толстого простила поручику Лермонтову его спецназовское прошлое. Задыхалась в рыданиях над рассказами Шаламова. Открыла для себя Лескова и — поняла русскую душу. Только Чехова так и не приняла: не мой оказался писатель. Вообще не люблю читать о стыдном. Это не будит мою душу, а унижает. Волчица, что взять…

На каникулах я снова ездила в ваххабитские «туристические» лагеря, продолжала спецподготовку. Но это происходило уже в скрытых муках двоедушия. Мне стало слишком мало этого примитивного героизма. Парни вокруг меня молились Аллаху только для вида. Они просто ничего, кроме войны, не умели и не хотели. В них не было великодушной крестьянской основательности, которую я находила в русских студентах и в наших деревенских коровах. Мои боевые товарищи любили коровье молоко, но были не прочь сожрать и саму корову. Они были волки. А когда сапи-енс сознательно причисляет себя к волкам, какого отношения он может ожидать от людей настоящих?

Каникулы перед последним курсом я провела в библиотеках. Однокурсницы удивлялись: «Почему не отвечаешь ни одному из наших мальчиков?» Я отвечала: «Потому что — мальчики». Не могла же я рассказывать им, что происхожу из волков и стараюсь превратиться в человека. Я даже маме этого так и не сказала. Хотя подозреваю, что она это во мне СЛЫШАЛА. Женщина всегда СЛЫШИТ свой плод — и в утробе, и до самой смерти. Я прошла это знание самым коротким и ужасным путём. Даже после смерти СЛЫШУ своего.

Вот всё это Иван хотел бы узнать. Нет, дорогой, не узнаешь. Я всё это забыла. Ты не волк, ты воин и мужчина, я выбрала тебя, но в моей подкорке даже мне самой не всё можно.

Я чувствую родство с той совой, которая прошлой ночью вылетела в луч прожектора, ослепла и ударилась о растяжку. Она упала в тень нашего жилища, пришла в себя, увидела опасность и скрылась во тьме под вагоном. Так и я — забилась в самую глухую тайгу.

* * *

Я каждый день, по совету Босого, ходил парить организм в сеноманской воде. Это был бетонный бассейн три на шесть метров. До половины он был заполнен вонючей, мутной зеленоватой водой. Той самой, от которой в моём сне заживали раны Распятого. Вниз по стенке вела железная лесенка. Вода была горячая, но вполне терпимая. И к запаху сероводорода я быстро привык. Даже вроде сроднился. Всю вахту организм сам просился туда. И Маша объясняла, что надо непременно дать, если просит. Только не дольше двадцати минут. Это она знала из курса курортологии. Да и девочки на станции подготовки нефти это подтверждали. Им было предписано гонять таких курортников от бассейна, но они пренебрегали. Особенно когда увидели мои шрамы.

В середине сентября, в «бабье лето», Маша поеха — ла за клюквой. Взяла с собой берестяную конобу, которую я сшил ей в августе. «Бабье лето» — самое красивое время. На таёжном болоте — особенно. Я дежурил и завидовал. Жёлтые листья на чахлых болотных берёзках. Разноцветные мхи на кочках и между. А на мхах — яркая клюква, разных сортов и разной красноты. И голубика ещё висит… Но я всё это много раз видел. Я завидовал Маше как раз в том, что она увидит это впервые. И воздух там. И мох провисает под ногами. И тёплый ветерок. И комаров уже нет, и мошек. Правда, есть опасности. Но я её проинструктировал: и насчёт зелёных гадюк, и про топи…

Я дежурил, завидовал, немного нервничал и ждал, что она расскажет. Хоть и немногословна, а рассказывать она умеет.

* * *

Считается, что человек ко всему может привыкнуть. Я, помню, как под обстрелом постепенно притуплялось чувство опасности, и люди переставали кланяться пулям и оборачиваться на взрывы. Уцелел — и ладно.

Нечто подобное происходит и в лесу, особенно на таёжном болоте…

Светило солнышко, ветерок был лёгкий и тёплый, клюква уродилась, комары уже не донимали, как в июле — в общем, образцовое «бабье лето». Даже ни одного медвежьего следа в этот день не попалось.

Я мягко шагала по рыжему болоту. Оно тянулось в три стороны до горизонта, только сзади темнел сосняк, из которого я вышла час назад. В корзинке было уже на треть крупных ягод. Я брала только крупные. Они редко разбросаны по зелёным «окошкам» между кочками. За каждой присядь, но зато добыча выглядит солидно. Да и корзинка наполняется крупным скорее. Они совсем как земной шар — немного сплюснутые с полюсов. Есть такие же, но среднего размера, на кочках. Попадаются крупные, но продолговатые, похожие на напившихся клопов. Самые вкусные. И такие же, но мелкие, размером с клопов, их я не беру. Клюква бывает светло-красной и тёмнобордовой. В общем, масса открытий. И ящерицы — совсем как у нас. И змея болотная, зелёная, невиданной красоты. И мелкие лягушечки разного цвета. А в трёх километрах под ногами — море нефти, но оно не плещется, а просто пропитывает скальную породу под весьма высоким давлением. Какое у планеты артериальное давление?..

Я чувствовала себя хозяйкой всего этого бесценного безбрежья и представляла, что раньше здесь было море, да вот за тысячи лет заросло прочным ковром. Ковёр прогибается под сапогами, но не прорвётся, если не прыгать на одном месте, а идти мягко, держась поближе к кочкам. И вся эта клюква, вся перезрелая голубика, вся жёлтая морошка — моя. Могу сорвать любую, съесть (хотя уже набила оскому) или положить в корзину. Могу сесть на кочку, съесть бутерброт, запить чаем из термоса, и тогда снова захочется бросить в рот ягодку. Ну, и так далее.

Как и в горах, на болоте нет ничего опаснее благодушного настроения.

Я заметила впереди сверкающее водяное «окно», не затянутое моховым ковром, и слегка уклонилась от курса. Поперёк моего пути заструился к «окну» узенький ручеёк. Я — хозяйка тайги и болот — решила его перепрыгнуть и мягко оттолкнулась от «ковра». Через секунду моя корзинка лежала на боку, на другой стороне ручейка, сама я висела по грудь в ручье, опираясь растопыренными пальцами на воздушно-податливый пушистый мох, мой рюкзачок оставался у меня за спиной, лежал пока ещё на мху, но уже начал намокать и мог утащить меня на дно. А где это дно, спросить можно было только у собственной памяти. И она сообщила, что Васюганские болота считаются самыми глубокими в мире: до дна — восемнадцать метров.

Я не служила на флоте водолазом, но для меня нырнуть на 18 метров было нормальной работой. Только не с рюкзаком и не в болотных сапогах, а с аквалангом и в ластах. Впрочем, об этом я не думала, повиснув между берегами ручья. Я вообще не думала. Я настолько не думала, что даже не испугалась. Я выпростала левую руку из-под лямки рюкзака и положила её рядом с правой. Немедленно за этим выдернула и правую — пусть рюкзак тонет без меня, хоть и жалко термоса с чаем. Я не позволила себе барахтаться, а на одних руках, расставляя их пошире, начала нежно выползать на тот берег, где валялась корзина: он почему-то показался мне прочнее. Намокли рукава до плеч и энцефалитка до горла. Намок в нагрудном кармане блокнот. Было жалко топить сапоги, тем более что снять их было, кажется, невозможно. Было очень интересно, долго ли будет этот моховой «берег» подминаться под меня и уходить в воду. Было жалко разбросанной у корзинки крупной клюквы. Было жалко топить рюкзак…

Не могу вспомнить точно, как удалось задрать одну ногу настолько, что она стала плоскостью опоры. Но после этого я вылезла на «ковёр», дотянулась до рюкзака, собрала рассыпанную клюкву, отползла ещё немного и перевернулась на спину. Аллах смотрел на меня с солнечных небес и радовался.

Я осторожно поднялась на дрожащие ноги. «Ковёр» держал. Рюкзак не утонул.

Чтобы мокрой не замёрзнуть и не дать болоту высосать моё тепло, пришлось от кочки к кочке, энергично, но осторожно, плавной дугой уходить с болота, собирая по пути крупные ягоды, обходя блеску-чие места и не делая резких движений. Полкорзинки всё же набрала. Чай выпила в лесу, на ходу. До буровой дошла благополучно, не заблудилась. Да там и не заблудишься: шум моторов слышен далеко. Ребята-партийцы включили для меня в машине печку. Я им сказала, что просто зацепилась ногой за корень и упала в канаву на краю болота. Пока они закончили работу, одежда на мне просохла.

Испугалась я уже дома.

Честно рассказала всё Ивану. Было даже приятно казаться слабой и испуганной. Ожидала, что он скажет: «Больше ни на какие болота не пойдёшь». Он это сказал, но потом усмехнулся и добавил: «Завтра. И послезавтра. Отдохни и всё прочувствуй. Выспишься ночью, а я подежурю. Вообще, ты молодец. Врождённая таёжница. Грамотно себя вела. Теперь меньше буду за тебя бояться».

Вот это муж. Настоящий абрек.

* * *

Она едва не утонула. Я и не подозревал, что могу паниковать. Правда, ей ничего не показал. Но когда она заснула, началось представление. На меня пёрло кино: вот она не может забросить тяжёлую ногу на мох, а мох её не держит. Откатанные болотные сапоги прилипли к ногам, не снимаются. Руки слабеют, ноги свело, мокрая одежда тянет вниз. Она озирается, надеется на чудо, а вокруг — никого… Несколько раз даже выходил во двор, чтобы освежить голову. Но ветер дул от факела, дышать нечем. Скорее бы нас перевозили на новое место.

На следующий день я оставил Машу дежурить, а сам отправился на ближнее болото. Не за клюквой, а за растопыркой. Она хорошо помогла мне зимой. Прошли многие боли, а теперь, после курса сеноманской воды, появилась устойчивость. Что это такое, я сам не понимал, просто чувствовал, что устойчиво среднее состояние организма — это всё же гораздо лучше, чем вечное нытьё в простреленных тканях и поломанных костях. До этого у меня одно сердце тянуло нормально. На него Маша и надеялась. Теперь же она не побоялась отпустить меня одного в лес.

И зря. Я заблудился.

Когда отец учил меня плавать, он говорил: «Самое страшное для плывущего — впасть в панику. Гарантия, что утонешь. Не спеши, не суетись, определи, где берег, а где дно». Ну и тому подобное, очень полезно. И я вовсе не думал тогда, что вспомню эту водолазную науку — в сухой дремучей тайге.

Впрочем, тайга вовсе не выглядела в тот прекрасный день такой уж дремучей. Я гулял на самом её краешке, по широкой просеке, которая шла параллельно дороге. По дороге ходили мощные грузовики. Светило полуденное солнце. В общем, заблудиться было невозможно.

В просеке стояли высоченные мачты высоковольтной линии, тихо гудели провода, а между мачтами чего только не росло. У толстых пней — россыпи брусники. Среди сваленных трассовиками и давно гниющих вековых стволов — перезрелая малина, смородина, кислица. А под ногами — подосиновики — хоть коси. Я забыл про болото и косил. Хоть и выбрасывал два гриба из трёх: очень уж черви их любят. Вот из-за червей я и решил немного углубиться в лес: там должны быть моховики, они — почище.

Через час, когда наполнились и корзина, и рюкзак, и даже капюшон моей куртки, я поднял голову и огляделся.

Во все стороны лес был абсолютно одинаковый, а небо затянули тучи. Такие перемены погоды на севере не редкость, и я не растерялся. Хоть и не было с собой компаса. В северном полушарии ветры почти всегда дуют с юго-запада. Впрочем, почти. Значит, по облакам ориентироваться не стоит. Тем более, что я не запомнил, точно ли на север шла просека. Да и вошёл я в лес не по широкой этой просеке, а по узкому геодезическому профилю, метров шести в ширину. Он шёл почти поперёк просеки. Опять почти. С самолёта видно таких профилей множество, и пересекают они территорию в самых разных направлениях. И среди них не только геодезические. Да и чего об этом думать, когда достаточно прислушаться, и по звуку моторов станет ясно, где моя дорога.

Я прислушался. В воздухе стоял только птичий свист да зудел один комар. Почему нет машин? Неужели так далеко ушёл? Я присел на валёжину и несколько минут послушал. Ничего нового.

Да нет, не мог я далеко зайти. Должны быть видны высоковольтные провода. Там и просека, а за ней — моё шоссе. Вон, на часах полдень: все водители просто уехали обедать. Я внимательно вгляделся по очереди во все просветы между деревьями. Проводов не наблюдалось.

Ну и ничего страшного. Сейчас поставлю свою тяжёлую корзину вот на этот высокий пень и, не теряя её из виду, сделаю по лесу круг. Либо найду тот профи-лёк, по которому вошёл, либо ещё что-нибудь разгляжу. Я сделал круг и ничего интересного не разглядел. Зато потерял свою корзину.

Ладно, ничего страшного. Грибов полно, а корзину можно скрутить новую. Я решил повторить это упражнение и двинулся по кругу снова, теперь ориентируясь на рюкзак. Он был красный и висел выше моего роста на сломанном дереве.

Когда стало ясно, что и рюкзак не найти, я утешился тем, что рюкзак был тяжёлый. Теперь, налегке, всё становилось проще. Только вот продукты остались на дне рюкзака. Если заблужусь, похудею. Вытряхнул моховики из капюшона и пошёл совсем пустой.

Я бродил так больше часа. Уже всем пора было ото — бедать и начать ездить по шоссе, но ни одна моя остановка не приносила ниоткуда ни звука, кроме усиливающегося воя ветра. Начинало смеркаться.

Я готов был назвать своё состояние паническим. Но если бы кто-то посмотрел на меня тогда со стороны, он увидел бы спокойно шагающего путника, имеющего совсем не такой вид, какой изображают артисты, «заблудившиеся» в кино. Паника состояла в том, что я начал бояться остановки. Казалось, вот остановлюсь — и упаду, и совсем потеряю ориентировку. Хотя ориентировки с каждым шагом становилось всё меньше. А каждый следующий шаг делался тяжелее. И коренья кедров будто сами высовывались из мха, чтобы я спотыкался. А все железные сучья павших ёлок целились пробить сапог.

Надо было остановиться и посидеть, подумать. С большим усилием я заставил себя остановить выбор на первом попавшемся полугнилом стволе и сесть.

Ещё полчаса — и станет совсем темно. Даже если меня тут не съедят, ночь будет плохая: холодная и мокрая. Хорошо хоть, что нож и спички при себе. И вот тут пришла радость: уже не хочу, чтоб меня съели! Меня ждёт женщина, единственная… И так далее. В общем, паника сама по себе, а выбираться давно пора. Зря, что ли, служил в ВДВ? Да и стыдно сибиряку блуждать в родной тайге.

Тут я и услышал далёкий густой гул мотора. Как на заказ. Километрах в двух. Но за полчаса по сухому лесу это вполне преодолимое расстояние. Теперь главное было — на радостях не повредить в буреломе ногу.

Мотор гудел на одном месте. Время от времени его перекрывал истошный металлический визг, будто в сибирскую тайгу забрёл слон и заблудился. Мне так и хотелось откликнуться таким же воплем, потому что я уже понял, куда зовут меня эти звуки.

Я вышел не к шоссе, а к буровой вышке. Под визг затаскиваемых в станок обсадных труб мне сообщили чумазые люди, что вот по этой разбитой дороге до шоссе «всего шесть километров».

В полной темноте явился на склад и услышал от жены то же, что сказал ей вчера: «Больше ни в какой лес не пойдёшь». И добавку: «Завтра». Но стояло полнолуние — лучшее время сбора этой самой растопырки. Через день я дошёл до болота по компасу и нарезал охапку стеблей вместе с корнями. На обратном пути отыскал корзину и рюкзак. Кстати, инженеры из аппаратного цеха сказали, что растопырка имеет более приличное название — сабельник. Её стебли и в самом деле загнуты, как сабли. А растопыркой зовут из-за лапчатых листьев и лежачего роста во все стороны.

* * *

Забавно оказалось: мы одинаково боимся друг за друга. Значит, похожи. Такое случается редко. Это надо беречь.

Тоже забавно: употреблять в любви слово «надо». Она, говорят, не дружба, как кошка не собака. «Любовь свободна, мир чаруя». Не чепуха, но и не истина. Просто одна из правд. А моя правда в том, что слово «надо» для любви вполне подходит. Если жить одной свободой, получится не любовь, а таёжный дикий бурелом. Заблудишься и сломаешь — не ногу, не шею, так судьбу. А у меня судьба и так вся в переломах. Пора и ум употребить. Которого у меня так много. В общем, беречь любовь — надо. И всё тут.

Я пристрастилась ходить в лес. Там хорошо думается. Притом совершенно без вреда для ориентировки. Иван, хоть и местный, в чужом лесу заблудился и больше без компаса не ходит. А я чувствую себя в тайге ещё увереннее, чем в родных горах. Мне вовсе не кажется, что вот таких мест, как это, я встречала уже много, что все кедровые стволы одинаковые, что все заросли кипрея, крапивы или шиповника — похожи друг на друга. Зато мне кажется, что я каким-то чувством, не похожим на обоняние, различаю все запахи, все оттенки форм и цветов. Так, может быть, дирижёр слышит отдельно любой инструмент в самом большом оркестре и может отличить все тонкости исполнения одной вещи разными оркестрами. Он дирижирует, а сам, может быть, размышляет при этом на любую отвлечённую тему — скажем, о причёске молодой дамы, которую случайно мельком видел вчера на улице.

Мне в лесу легко думается, но мешает одна ужасная мелочь. Если выхожу к какому-нибудь ручью, холодная могилка внутри начинает расти и леденеть. Моё бедное дитя зарыто далеко, на таком же бережку, а в больной воде полощется презерватив.

Сначала я научилась издали различать прибрежные растения, чтобы не приближаться к ручьям и речкам. Но потом заставила себя это преодолеть и подолгу смотрела в чистую торфяную воду. Я думала о моряках, которые брали такую воду в кругосветки, потому что она не портится в бочках. Я думала о живых быстрых окуньках и ельчиках, которые живут в этой воде. Что они, бедненькие, едят зимой, когда нет паутов, мошек и комаров?.. Не моё слово — «бедненькие». Свирепая горянка — и такое слово. Родилась я такая или смесь культур сделала меня такой? Если да, то почему же время от времени в голове складываются зверские планы диверсий?

Те стеклянные «яички» с гексогеном внутри, которые хранятся на нашем складе, таят грозный кумулятивный эффект. Они под землёй пробивают огненным жгутом обсадную металлическую трубу, бетонную заливку и полметра гранитной породы. Из этих дырочек и стекает в забой нефть, а потом её выкачивают на поверхность. Наш взрывник Гриша рассказывал мне всю эту теорию, а меня так и подмывало спросить: «Детонаторы применяете с гремучей ртутью или с азидом свинца?» Но зачем удивлять человека? Я спросила: «А как же взрыв идёт по этому детонирующему шнуру целых пятнадцать метров и не разрывает его?» Вполне дилетантский вопрос. И Гриша с улыбкой объяснил, что весь шнур взрывается мгновенно, разом, потому он и называется — детонирующий. А от него срабатывают в перфораторах промежуточные детонаторы, вот эти блестящие колпачки. А от них взрываются сами заряды… Я слушала с глупой физиономией, а сама думала: «Обыкновенным пластилином лепить заряд на стенку нефтехранилища, к заряду — детонатор, моток провода. И никакой пластид не нужен. Пять тысяч тонн нефти разом, вах-х-х». И ужасалась: «О чём думаю?!» И удивлялась, как крепко заквашены мозги шахидской начинкой. И шла на берег ближайшего ручья — думать об этой жуткой особенности подсознания. И додумывалась до нечистой силы, которая соблазняет правоверного на злодейство. Искушает. Подбивает. Толкает, как из поезда на ходу. Ш-ш-шайтан.

Нет-нет, шайтан, не выйдет. Пусть всё человечество впадает в детство, а моё детство кончилось. Я теперь предпочитаю восхищаться богатствами родного русского языка: «Искушает, соблазняет, толкает, подбивает, настраивает, настрополяет, увлекает, завлекает. «А меня — развлекает. Ни в одном языке нет стольких синонимов. И ничего интереснее знать не хочу. Не желаю. Не намереваюсь до снега, и грибов, и ягод заготовили довольно. Особенно много насушили рябины: она мощно уродила — к суровой зиме.

Успели и познакомиться со всеми, кто работал на базе. Тут была разница: жить на базе или там работать. Главные наши добытчики, партийцы, на базе только жили. Начальник смены получал по телефону заявку от буровиков или от другой добывающей службы, и партия из пяти человек на двух машинах к точно назначенному времени выезжала на куст. Кустом называется площадка, с которой буровики проникают под землю. Они за несколько месяцев пробуривают полтора десятка скважин, расходящихся, как корни, в разные стороны, и в разрезе это действительно выглядит, как корневая система растения. Только на поверхности растут не стволы и не ветки, а насосные устройства, которые получше любого дерева сосут из земли чёрную кровушку. Несколько кустов — промысел. Несколько промыслов — месторождение. Несколько месторождений — площадь. Но это для сторожа неважно. Ни кустов, ни партийцев сторож при взрывчатке не видит. Он каждый день видит взрывника Гришу, который получает у него заряды. Он видит механика и моториста из гаража, которые приходят к нему поболтать, а в свободное от болтовни время ремонтируют машины партийцев, не зная ни дня, ни ночи, потому что добыча идёт круглосуточно, дороги у кустов плохие, скважины капризные. Так же круглосуточно работают и аппаратчики. Это высшего класса инженеры, специалисты по чувствительной электронике, аристократы с руками пролетариев. В своём неказистом вагоне они режутся в шахматы, спорят о «золотом сечении» у Врубеля или о музыке, а между делом ремонтируют начинку погружных приборов. Начинка нежная, со стекляшками, а погружают её с изрядной скоростью на километровые глубины, и там она не только испытывает большие давления и температуры, но и подвергается разным ударам и излучениям. Поэтому заключена эта электроника в тяжёлую цилиндрическую броню. Всё это завинчивается и развинчивается огромными мощными разводными ключами. Притом многократно. Потому что после испытания в цеху может снова отказать, а в скважине откажет ещё вероятнее. Как тут не материться или не спорить о классической музыке и «Золотом сечении»? С Машей они, впрочем, спорили о народных средствах лечения. Они разбирались в чём угодно. На пятерых у аппаратчиков было всего два имени — Володя и Толя. Поэтому себя они звали по фамилиям, а мы их нумеровали: три Володи и два Анатолия. Все они, как на заказ, были несосто-явшимися кандидатами технических наук. У всех одна история — не захотели сделать своих начальников соавторами изобретений. Все работали раньше в разных томских институтах и не любили об этом вспоминать: ни денег, ни славы. А на вахте были хоть деньги. И высший комфорт, с точки зрения настоящего работяги: возможность спать прямо на рабочем месте.

Главным постоянным жителем базы был начальник смены. Звали его Палыч. Тоже кандидат наук, только экономических. С геологическим уклоном. Он о себе говорил охотно и зло: «Когда мы начинали, это было служение — общему делу, настоящему прогрессу. Мы, наконец, коммунизм строили. А теперь наука не служит народу, а обслуживает его грабителей. Из этого для меня следует, что надо разбегаться». Когда же аппаратчики подначивали, что, мол, за идею надо бороться, а не разбегаться, он разводил руками: «Я бы рад, да ведь Иван с Машей не дадут карабин!» Он сам себя называл «высокооплачиваемой телефонисткой», а свой образ мыслей именовал «юмором сквозь зубы». Это был настоящий советский человек. Он говорил: «О таких, как я, как раз и мечтали наши первые революционные романтики. Но их поубивали свои же, а мне за них всех приходится нести крест идеализма». Аппаратчики в такой момент мрачно ему кивали. И поправляли: «Не идеализма, а идиотизма». Это были по-настоящему чистые люди, хоть и с вечно грязными руками.

Маша, леди с почти высшим образованием, была среди них почти ровней. А я, сирый, у всех у них с большой охотой учился. Я себя мог чувствовать экспертом только в разговорах о кавказской войне. Но в ней экспертами были все, хоть и не воевали. Поэтому я предпочитал просто молчать. Так и ученье даётся легче, и нервы целее.

Тут была игра в одни ворота, и человек получал полное удовлетворение при благодарных слушателях.

Например, приходит Толя Первый. Он старше всех по возрасту, работал инженером на Байконуре, видел Королёва и Капицу, переписывался с крупным журналистом, который разрабатывал космическую тему. Толя был мастером во всём, а слабостью имел вышучивание эстетических изысков Толи Второго. Вот он приходит и начинает рассказывать, как Толя Второй ищет всемирную гармонию: «Картинки Эсхе-ра кого угодно доведут до сумасшествия, и его довели. Он расчерчивает картину «Юдифь» по разным пропорциям «золотого сечения», и все линии пересекаются у неё на пупке. Из этого он делает вывод, что всех художников вдохновляет высшая сила, которая подсказывает им, где на картине главное. Я спрашиваю: «При чём же тут пупок?» Он возмущённо отвечает, что там ведь — главная чакра. Я говорю: «Если смешивать в одной посуде восточную культуру и западную, получится обязательно урод, вроде нашего двуглавого орла». Он начинает накаляться и объясняет, что нет культуры восточной или западной, есть Всемирная Гармония — всё с большой буквы. Я говорю: «Ты расчерти своими линиями «Крестный ход в Тульской губернии», они все у тебя сойдутся на юродивом. Это и будет апофеозом человечества?» Он окончательно заводится и кричит, что я тупица и поэтому даже в шахматы никогда у него не выиграю. Садимся за доску, и я выигрываю. Но до мата дело доходит только не в шахматном смысле — он смешивает фигуры, потому что я «играл неправильно». А неправильно играл он, перехаживал то и дело»…

Потом к нам приходит Толя Второй, оскорблено смотрит поверх строгих очков и рассказывает ту же историю, только в свою пользу. И мы опять с серьёзным сочувствием выслушиваем и поддакиваем. И говорим, что всё в мире относительно и что есть высшая правота, до которой человеку никогда не дотянуться, поэтому приходится терпеть чужое непонимание и так далее. То же самое мы говорили Толе Первому. И поэтому они оба наши друзья. Ну и между собой, конечно, тоже.

А потом приходит из гаража моторист Михалыч. Он потерял сына в Чечне. Ему надо поделиться с Иваном своими возмущениями. Иван возмущается вместе с ним. Говорит, что это всё происки внешних врагов великой России. Михалыч добавляет: «И внутренних. Жиды в России давно хотели захватить власть. И вот они её захватили. Теперь стараются захватить весь мир. Но они сломают на этом зубы, как сломали Чингисхан, Македонский, Наполеон и Гитлер. Тогда рухнут Соединённые Штаты, а Россия уцелеет, если только не будет вмешиваться в мировую мясорубку, которую затеяли Штаты». Он говорит: «Пусть американцы и мусульмане сожрут друг друга, а мы — восторжествуем. Нам мировое господство не нужно. Нам нужен мир». Мы соглашаемся, и он уходит успокоенный.

Заглядывает к нам и начальник смены Палыч. С ним всюду ходит белый пёс-подросток по имени Боцман. Этого щенка подарил его дочери на троллейбусной остановке какой-то мужик. Разглядел, что девочка сердобольная. Пёс был забитый и запуганный, с проволокой вместо ошейника. Держать его дома не позволили условия, и Палыч увёз зверя на вахту. Сначала в самолёте, потом в вертолёте щен жался к нему и считал, наверно, богом. Так и осталось. Теперь Палыча легко найти по Боцману: под какой дверью он караулит, там и хозяин. В вагончики у нас собак не пускают: человеческая стая строга.

Палыч — великий человек. Он никогда не кривит душой. Из-за этого бросил науку, из-за этого отказался стать главным экономистом нашей конторы. Он говорит: «Моё место — среди рядовых. Моё призвание — просветительство». Он знаток не только экономики, но и юриспруденции. Конторское начальство часто, наверно, жалеет, что взяло его на работу. Теперь никого не проведёшь и не обсчитаешь. Обиженные сейчас же бегут к Палычу, и он всех выводит на чистую воду. Но его в конторе терпят, потому что четыре раза в год его можно вызвать с вахты в Северный и поручить ему свести концы с концами в экономических отчётах, и он их непременно и безукоризненно сведёт.

С нами, правда, Палыч предпочитает говорить о любви. Он не скрывает, что платонически влюблён в меня, и разговаривает с нами о фильмах и книгах. Если чего-то стоящего не читали, он нам это привозит. И ещё он объясняет, что экономическая теория Карла Маркса совершенно верна, нужно только её понять. Мы соглашаемся, хотя эта теория кажется мне такой же неосуществимой на практике, как тот колокольчик, который гуси в басне хотели повесить на шею лисе.

Вообще эта жизнь вдали от излишков и извращений цивилизации обоим нам идёт на пользу. У обоих выправляются нервы. Меня от благодушия даже подмывает рассказать Ивану всё — и о дуэли между нами, и о братце, и о могилке. Но нет уж, ни за что. Молчу и буду молчать. Гармония — вещь самая хрупкая на свете. Очень дорого её достичь, очень дорого — сохранить, а разрушить — одним движением, одним словом, одним неверным взглядом. Гармония — это бессонный труд в поте нервов и души. Но она стоит секунд любования результатом.

Это моё рассуждение о гармонии очень понравилось Толе Второму. Он, кстати, разведён, ему сорок два года, и его влюблённость в меня — совсем не платоническая. Он её скрывает. Даже от самого себя. Меня это устраивает. Ни малейшего кокетства ни с кем даже не могу себе представить. Я и с Иваном-то не кокетничаю. Мы с ним — как два калеки в пустыне: можем передвигаться, пока держимся друг за друга. Все остальные — так мне кажется — поодиночке только повалят нас и съедят. Умом понимаю, что это преувеличение, но разум сильнее чувств бывает только у тех, кто на гусеничном ходу. А мы — два костыля.

Я оттаиваю медленно, но всё же заметно. Мне для полного счастья нужно гораздо больше, чем Ивану. Двоедушие куда труднее лечится, чем простреленная плоть. В одном фильме я услышала фразу, которая к моему случаю сильно подходит: «Это касается совести». А совести многое касается, если ты не на гусеницах.

А вот моя чеченочка этого просто не умеет. Она всегда настолько проста, что к ней с намёками даже не лезут. И взгляд у неё такой, что в упор на неё никто смотреть не может, отводят глаза сразу. Если бы не был ей мужем, я бы, наверно, её боялся. Но вот не боюсь, хоть и дразню про себя чеченкой.

Она во сне матерится по-чеченски. Правда, ничего другого. Может быть, просто знает несколько слов. Скажем, в институте научилась. Хуже, если была в Чечне. Там не только прибалтки работали против нас снайперами, но и украинки были. А если она чеченка с украинским именем, тогда я должен спросить, как тот царь в сказке: «Ты не засланная к нам?» Но я не хочу — ни подозревать, ни спрашивать. Я могу подозревать её только в настоящей любви ко мне. Или только хочу? А какая разница? И хочу, и могу одно и то же: выжить рядом с ней. Она меня не предавала.

Она следит за моим здоровьем внимательнее, чем я сам. Результаты первого «пропития» настойки из сабельника и сеноман нас обнадёжили. Моя тяга к обезболивающим ослабла, потому что ушла боль. Не совсем ушла, только пригасла. Но могу делать гимнастику, могу уже довольно много ходить. Всё реже смотрю сон про свой последний бой. Маша знает обо мне всё, как положено доктору. Да и мне с ней так легче. Я ни разу никого не предал и предпочитаю лучше быть преданным, чем предать. Знай все мои слабости и предай меня, если можешь. Мне теперь так будет легче. Но Маша говорит правильно: предают не друзья, предают предатели. Я сердцем подстреленным чую, что она не предатель. Имея такую силищу, невозможно быть предателем. Это Танька была слабая. От слабости у неё и нахальство.

От беззащитности — агрессивность. Жалко её. А Маше жалость не нужна. Сильному нужно понимание. Сильному даже смерть лучше предательства. Пусть Таньку жалеют все, об кого она потрётся. А нам это. Мы другой крови.

* * *

Если бы любовь существовала не сама по себе, а за что-то, я любила бы Ивана за доверчивость. Он совершенно ни к кому меня не ревнует. Меня ревновали друг к другу все, с кем я была знакома. Я из-за этого даже поверила в свою красивость. А Иван совершенно спокоен при любых обстоятельствах.

Когда после Нового года медведь покалечил нашего сменщика Алексея, приехал Босой и попросил, чтобы кто-нибудь из нас отработал вторую вахту подряд, с его напарником. Он сказал: «Кто-нибудь», а смотрел, понятно, на Ивана. Не оставлять же молодую жену на две недели в одном помещении с чужим мужчиной. Я испугалась за Иваново здоровье и готова была предложить себя. Но он это увидел и не принял. Сказал: «Конечно, поработаю. А ты присмотри там за Алексеем. Отгони всех девок да подлечи его, как меня». У Босого отпала челюсть и выпучились глаза. Он зазаикался сильнее обычного: «Ив-в-ван-н-н!.. Я т-тоже хоч-ч-чу т-такую жену! Н-н-но т-таких жён н-не бывает!» «Таких не бывает» — это у него высшая степень похвалы. Сам увёз меня домой на грузовике с берёзовыми дровами, сам эти чурки полдня колол, сам братана своего растирал нашим сабельником и при этом строжайше ему наказывал: ко мне не приставать. Алексей кряхтел, стонал, говорил: «Вот ещё! На работе командуй». И при этом подмигивал мне. Да так, чтобы брат видел. В общем, было хорошо, по-человечески. Я всё более чувствовала себя сибирячкой.

Спас нашего соседа его могучий пёс. Алексей присел отдохнуть на поваленное дерево и не заметил, что под ним берлога. Медведь выскочил, как на пружине, и сразу его сгрёб. А Мастер в это время в сторонке облаивал белку. Он, может быть, и разбудил зверя. Он же его и отвлёк: прискакал и вцепился сзади. Тут хозяин дотянулся до ружья и пальнул из обоих стволов.

Через две недели Алексей уже сносно двигался, и я спокойно отправилась на вахту, к Ивану. Шутили о нашей разлуке все, кому не лень, даже эстет Толя Второй. Один Иван не обмолвился ни словом. Спросил: «Ну, как он, не сильно?» И всё! Вот это муж. Настоящий джигит. Даже лучше. Он не умеет на коне. И не нужно.

Две вахты подряд муж выдержал вполне достойно, хотя и устал. Даже сделал вывод, что физические перегрузки в его положении полезны: они включают тайные резервы организма. Я сказала, что его наблюдение вполне научно, но тайные резервы лучше не тратить — это грозит истощением и резким сломом. Поэтому, голубчик, изволь теперь отдыхать, а работать за двоих буду я.

Собственно говоря, после тех нагрузок, которые знавали мы оба в совсем недалёком прошлом, нашу вахтовую караульную службу вполне можно называть курортом. Взрывчатка и в самом деле никого здесь не интересует. Посторонние не подходят. Им просто некогда, все работают руками по 12 часов в день. А совершить здесь диверсию — себе дороже. Даже если что-нибудь взорвёшь, то убежать можно только в тайгу. Там выжить мудрено. А триста километров по дороге — всяко догонят вертолётом. Притом, если брать не нефтехранилище, а наш склад, то здесь без танка нечего делать: броня за колючей проволокой.

Был только один случай мелкой агрессии, да и то насчёт карабина. Когда выпал первый снег, к нам застучал Толя Второй: «Давайте карабин, скорее!» Оказалось, что на крышу гаража сели сразу два глухаря. Огромные, как домашние гуси. И с такими же длинными шеями. Они втягивали и вытягивали эти шеи, крутили головами, всё было забавно. Мы с Иваном засмеялись, птицы обиделись и перелетели на нижний провод высоковольтной линии, уселись прямо над аппаратным цехом. Толя Второй обиделся на нас за карабин, подобрал с земли какую-то палку, подкрался по пустому двору и швырнул ею в глухарей. Не докинул. Птички улетели. Из двери аппаратного цеха за охотой наблюдал Толя Первый. Он ехидно спросил: «Ты что же, хотел нарушить Всемирную Гармонию?» Бедный эстет обиделся и на него. И ушёл в свою немагнитную избушку — ремонтировать инклинометры и слушать классику.

В тайге нарушить Всемирную Гармонию в одиночку нелегко, разве что поджогом. И то не во всякое время. В дождь или зимой лес ведь не загорится. Впрочем, перед самым нашим переездом на новое место лес загорелся именно зимой. Но и то — по вине коллективной деятельности людей.

Сразу после Нового года, в яркий солнечный полдень, вдруг потянуло горелой соляркой. Так горят нефтепроводы, я помнила это ещё по Кавказу. Мы вышли во двор. Лес был пронизан белым вонючим туманом. Этот дым уже заполнил низом весь посёлок. Ветра не было, он расползался сам. Из него торчали высоковольтные мачты, ретранслятор связи, верхушка соседней буровой и проглядывалось огненное пятно факела со столбом чёрного дыма над ним. Змей Горыныч выплёвывал одним горлом чёрные кольца. Казалось, что он смеётся. Он даже реветь стал прерывисто — ху-ху-ху-ху — будто хохотал.

Что-то явно горело в лесу. И это был не «амбар». То просто самодельный водоём рядом с буровой. В него сливают загрязнённую нефтью воду из скважины. После бурения нефтяную плёнку поджигают, и она за час-другой выгорает, образуя над «амбаром» столб чёрного дыма. Теперь же дым был белый, а в нём чувствовался и запах горелой древесины. Будто где-то в лесу работал огромный дизель, в который подбрасывали ещё и дрова.

Мы решили, что горит лес, и надо заботиться о спасении взрывчатки. Позвонили в пожарную часть. Те сказали, что довольны нашей бдительностью, но беспокоиться о взрывчатке не надо. Прорвало промысловый нефтепровод, выброс нефти почему-то загорелся, но там уже работают и скоро потушат.

Во дворе дышать было положительно нечем, все наши попрятались по вагончикам. Наше жилище, оклеенное изнутри черной плёнкой, которой обматывают трубы нефтепроводов, казалось всегда душным. Но теперь оно спасало. Особенно Ивана. Он в этом дыму сразу начал сухо кашлять.

К полуночи ядовитый туман рассосался, но запах стоял до утра. А утром Палыч сообщил всем о причине пожара. Кто-то из окна машины выбросил летом пустую бутылку. Она упала рядом с нефтепроводом. А когда трубу прорвало, и нефтяное пятно дошло до бутылки, она сработала как линза: подожгла нефть солнечным лучом.

Я ходила на лыжах к тому месту. Снег на двести метров вокруг был оплавлен и усыпан сгоревшими хвоинками. Просека нефтепровода шла теперь через обугленную поляну. Это напоминало глаз, потому что вода на поляне не замерзала, а обгорелые кедры и ёлки торчали по краям, как ресницы. Глаз, наполненный слезами. Никаких бутылок я там не обнаружила. Неужто диверсия? Впрочем, вся деятельность человека на планете Земля — сплошная диверсия. Куда только смотрит Аллах?

Через неделю у нас начался переезд в Лидер, а дымок над пожарищем ещё курился. Это тлел торф. Его толщина здесь несколько метров. Сказали, что будет тлеть до лета, а там может и выпрыгнуть наружу. Так что пожарным без дела не сидеть. Но меня больше тревожили Ивановы лёгкие. Одна из моих пуль сильно их разворотила.

Я не был в Лидере ни разу. До него 25 километров по бетонке, оттуда все наши томичи летали после вахты домой на грузовом Ан-24, а северчане к себе — вертолётом с Лосиного. Но мы с Машей от земли не отрывались. Только видели в день перевахтовки, как народ на вертолётной площадке штурмует очередной борт. Один чудак, которому не хватило места, даже уцепился за шасси и вместе с сумкой поднялся метров на пятнадцать, пока его не опустили. Нам и теперь не нужно было лететь. Зимой все дороги хороши, потому переезд и назначили на январь, чтобы наши бронированные взрывохранилища своими полозьями не покалечили бетон или, не дай бог, не утонули в болоте.

Осенью был случай, когда в просеке увязли обычные тракторные сани. На них везли синие немецкие бочки с дисольваном. Это красивая оранжевая жидкость, которую зачем-то заливают в скважину при бурении. Её основа — метиловый спирт. Все знают, что отрава, поэтому хозяева бросили в просеке и трактор, и сани и ушли за подмогой. А тем временем мимо ехали на ГТТ трассовики. Забросили одну бочку к себе в тягач и на своей базе в лесу с помощью ружейного ствола перегнали этот спирт. И пили всю ночь. И к утру поотдавали богу души. Интересно, что бы они сотворили с нашей взрывчаткой, если бы нашли её вот так в лесу? Начали бы бить стеклянные «яички» и плавить гексоген? А он не плавится, он просто горит. Притом очень бурно. И если не сковырнуть промежуточный детонатор, может сильно бабахнуть. Один из наших взрывников этой зимой сжигал в костре списанные заряды, которые не сработали в скважине. И они у него рванули. А он грелся у этого костра. Большим асом себя чувствовал. Хорошо, что был в ватном метеокостюме: дырки от стекла и медных колпачков получились неглубокие. Но в больнице полежал: один медный колпачок попал в лёгкое. А машина, рядом с которой он развлёкся, так и щеголяла с издырявленной будкой, на потеху всему посёлку. Вредная для природы тварь — человек.

В январе мороз трещал деревьями точно в соответствии с богатым урожаем рябины. К переезду мы подготовились ответственно, и всё прошло штатно. Если не считать пустяковое приключение с замом по быту и сбыту. Так у нас дразнили снабженца Брюханова. Он был бездарным инженером и в партии не удержался: там требуются знания и хорошая реакция. А он, хоть и кандидат в мастера по волейболу, такими качествами в деле не обладал. Но я узнал об этом поздно.

Брюханов приехал к нашему складу вечером и суматошно начал распоряжаться переездом: «Загружайте имущество в «элпээску», она пойдёт впереди и покажет вам дорогу. Один из вас поедет в тракторе. Сегодня перетащим одно хранилище, завтра — остальные». Мы за-возражали: мол, карабин один, не растянешь охрану трёх хранилищ на 25 километров. Он пробормотал какую-то невнятицу и уехал. Ситуация получалась глупая. Народу на базе почти не оставалось — почти все уже переехали на новое место в Лидере. Тому из нас, кто останется, помощи ждать не от кого. Но и тому, кто поедет с первым контейнером, карабин нужен тоже. Тем более, Брюханов приказал перевозить карабин сразу. На бегу, таская свой скарб в будку «элпээски», мы обсудили проблему. Маша настаивала, чтобы я ехал первым: там, мол, понадобится мужская сила. Когда я сказал, что боюсь оставлять её одну при взрывчатке без оружия, моя чеченочка сказала: «Нэ боись, дарагой. Ехай бэстрэпэт-но». Так она всегда намекала на моё военное прошлое. А теперь оскалилась в такой рукопашной улыбке, что я вспомнил бедного шатуна и оставил её охранять остатки склада с одним складным ножом. Только велел запереться в вагончике и не выходить, даже если растащат всю взрывчатку: «Помнишь, Босой сказал, что нам важнее всего сохранить?» Она ответила: «Помню, ружжо». И я уехал.

Мы тащили хранилище четырёхсотсильным «кировцем», я держал карабин между колен, водитель на него косился и уважительно помалкивал. Только в одном месте заговорил сам. Мы ехали по замёрзшему болоту. Теперь это было широкое заснеженное поле с редкими чахлыми ёлочками и берёзками. Бетонные плиты были здесь уложены на лежнёвку, но дорога всё же так просела, что свободные концы древесных стволов торчали справа и слева к тёмным небесам. Они задрались выше кабины «кировца», как два рассевшихся забора. Тракторист простёр перед собой руку и изрёк: «Вздыбленная дорога! Вот так мы тут всю природу вздыбили. И лес, и под землёй всё испоганим — и бросим. Сахара будет после нас!» И добавил такое ругательство, что мне добавить было нечего. А он снова простёр руку, только в сторону: «Видишь вон тот шест, с тряпкой? Там два трактора утонули. Один на другом стоит. Ещё надеются вытащить, ха-ха».

Не доезжая посёлка, мы свернули направо по такому же бетонному шоссе, а ещё через километр съехали с него куда-то вбок и метров через триста оказались перед новым брусовым домом. У дома стояла «элпээ-ска» с потушенными фарами, рядом с ней скучали двое наших партийцев. Мы тут не остановились, а сразу втащили свой строгий груз в загородку из колючей проволоки, отцепили его там и уж потом присоединились к мрачным людям. Они стояли перед висячим замком, в свете звёзд и поселкового зарева. Я спросил, где ключ. Они выругались в адрес Брюханова. Я спросил, где Брюханов. Они выругались ещё раз. Я попросил у водителя монтировку и сорвал с двери замок вместе с петлями: им тут быть всё равно не полагалось по инструкции, чтоб никто не мог подкрасться и запереть охрану снаружи. В доме оказались высокие потолки и аж четыре помещения. Два из них имели железные печки. В той комнате, которую мы назвали кухней, с потолка свисала лампочка. Тракторист щёлкнул выключателем. Лампочка не загорелась. Мы её выкрутили и проверили с помощью моего фонаря. Всё цело.

— Электричество отключено, — предположил шофёр Володя. — Но неделю назад мы тут были, включалось.

И выругался в адрес организаторов переезда. И предложил начать разгрузку, а то уже восемь вечера. Я сказал: «Нет». Отпустил только тракториста, чтобы выспался перед завтрашними перевозками. Достал из машины топор, растопил какими-то обрезками досок печку на кухне, оставил в доме взрывника Гришу, а сам с шофёром отправился на гружёной машине искать этого зама по быту и сбыту. На базе не было ещё никакого быта, и нам сказали, что зам, наверно, в столовой. Столовых в Лидере оказалось три, а сам посёлок показался мне настоящим городком. Полтора десятка двухэтажных общежитий из бруса, четыре шикарных кирпичных общежития, да не плоских, а квадратом, с внутренними двориками, накрытыми стеклом. К этому великолепию, залитому светом, мы проехали через богатую промзону, где было всё — и гигантские баки нефтехранилищ, и могучая котельная, и станция подготовки нефти, равная небольшому заводу, и множество баз — всё кирпичное, охваченное толстыми трубами теплотрасс.

Ни в одной столовой Брюханова не оказалось, хотя было время ужина. Длинные очереди работяг опасливо косились на мой карабин и весьма однообразно шутили насчёт поиска преступников.

Мы вернулись на нашу недостроенную базу, и кто-то из партийцев сказал, что в таком-то каменном общежитии есть такая-то комната, где живёт наше начальство.

Мы нашли такую-то комнату. Она была заперта, но свет сочился и звуки слышались. Я начал стучать, и дверь открыли. За столом, в тепле, сытости и табачном дыму, зам по быту и сбыту играл в карты с нашим Палычем и парой незнакомых. Я зарычал: «Молодой человек». Он строго перебил: «Вы почему здесь?» Я зарычал: «Это вы почему здесь?! Почему вы, зам начальника экспедиции, не обеспечили перебазировку склада ВМ?» Он спросил строго: «А в чём дело? Почему такой тон? У меня рабочий день окончился, посмотрите на часы». Я сказал: «Во-первых, здесь вахта, во-вторых, вы в командировке, в-третьих, у вас рабочий день не нормирован». Он снова перебил: «Так что вам угодно?» «Мне угодно, чтоб вы поехали со мной на склад. Машина подана». Он сказал: «Я сейчас отдыхаю. Завтра будем разбираться. Что там у вас?» Я сказал: «Палыч, поехали со мной. Я тебе всё покажу. А с этим будем разбираться, когда Босой приедет». Палыч мне кивнул и вопросительно повернулся к заму. Тот полез из-за стола. Его секли при подчинённых, он гневался. Палыч спросил: «Мне тоже ехать?» Я ответил: «Пока не беспокойся».

По пути, преступник пытался выспросить, что же там случилось, но я отвечал: «На месте покажу». Я был хозяином положения и слегка этим кичился. Мне с самого начала не понравился этот парень.

Когда я при водителе и взрывнике отчитал его за отсутствие ключа, дров, воды и электричества, когда Володя уехал за электриком, а Гриша вышел подышать, зам подошёл ко мне вплотную. Он сказал: «Ты что тут устроил?» И схватил меня за грудки. Мы были одного роста. Я взял его за кисть и надавил. Он сморщился и опустился на колени. Я сказал: «А-я-яй. В рабочее время, в караульном помещении, на подчинённого, до зубов вооружённого. Это же статья!» Он встал, отошёл, сел на единственную лавку и сказал: «Ваше счастье, что мы на службе». Я ухмыльнулся: «И ваше. Машину поможете разгрузить?»

Он помог. Когда привезли электрика и пока он ходил к «воздушному рубильнику» на каком-то столбе, мы быстро и дружно перетащили всё в дом. Печка уже хорошо нагрела кухню, можно было снять полушубки. В чайнике успела закипеть снеговая вода. Хозяин предложил угоститься с устатку чаем, но гости заспешили на ужин и оставили меня одного. Брюханов строго извинился: «Вас на ужин не приглашаем, склад оставлять нельзя». Это был его реванш за все обиды. Но у меня была с собой крупа и кастрюля, я не огорчился. А к обеду следующего дня поспела хозяйка, и моя каша ей понравилась.

* * *

Иван очень смешно рассказывал, как с карабином искал по посёлку начальство и как его конвоировал на склад. Но я уже знала всю эту историю в более красочном виде, в изложении шофёра Володи. Он даже наврал, что Иван привёл Брюханова со связанными руками, толкая его стволом карабина. В конце заверил, что мне очень повезло с мужем: «С таким парнем не пропадёшь».

Ну, мне-то было важно, чтобы сам парень не пропал. Я спросила, как тут дышится. Иван даже засмеялся, как смеются малыши, когда им хорошо: «Да как тут может дышаться?! Ты посмотри, какие потолки — еле достаю! Посмотри, какие окна! Решётки бы с них поубирать, да?»

Конечно, здесь всё было комфортнее, чем на временном складе. И сам склад назывался иначе — раздаточный. Загородка из колючей проволоки охватывала целый гектар. Внутри стояли три броневых амбара на сто тонн взрывчатки. Рядом со складом был вырыт водоём, размерами с плавательный бассейн. Лес кругом стоял чистый, не горелый. И простирался этот лес во все стороны до бесконечности. Хоть и скучала я немного по горам, но они всё же теснят человека, а вот лес на равнине — это настоящий простор.

Первое неудобство через неделю привёз нам Босой. Осмотрелся в доме и вокруг, похвалил, как обжились, а потом сообщил, что теперь, на складе более высокого ранга, и требования повыше. Во-первых, будет побольше народу: не двое в смене, а четверо. Это проблема номер один. А во-вторых, медицинскую комиссию нам придётся пройти ещё раз, в самом Томске. Тут на одном из складов в окрестностях Северного работала бабулька. Она привезла на дежурство пятилетнего внучонка и дала ему поиграть револьвером. Он её застрелил. А на другом складе целый год работал шизофреник. И никто этого не знал, пока он не устроил драку в караулке. Его в милицию, а он им — справку из психодиспансера. Так вот теперь через этот диспансер придётся проходить всем. Ежегодно. И ещё через один — наркологический. На всякий случай.

Это первое неудобство показалось небольшим. Подумаешь, работать вчетвером. В доме две отдельных комнаты отдыха, поместимся. Подумаешь, слетать в Томск на медкомиссию. Иван уже достаточно восстановился, не забракуют. Он уже много ходит, и вся утренняя гимнастика у него получается в полном объёме, и дышит получше многих нераненных, потому что не пьёт и не курит. Трудно было справиться с тягой к наркотическим лекарствам. Но когда мы выгнали из его тела сильную боль, удалось справиться и с этим. Я вообще давно знала, как врач, что лучшее лекарство для молодого тела — это ещё одно молодое тело, только другого пола. У нас в институте терапию преподавал настоящий профессор, с огромной практикой. Рассказывал хрестоматийное о продлении жизни дряхлым старикам с помощью обкладывания их юными красотками. И о том, как медсёстры ложились к умирающим солдатам: «И костлявая уходила, — так он говорил. — Не тягаться скелету с живой горячей плотью». Талантливо рассказывал. И обязательно добавлял, что лучший катализатор при лечении горячей плотью — это искренняя любовь. Вот этим я, полагаю, Ивана с того света и вытащила. Да и сама спаслась. Холод внутри изрядно подтаял. Если увижу того профессора, обязательно поделюсь самонаблюдением.

Когда будем работать вчетвером, это будет в режиме «сутки через сутки». Возможностей для горячего лечения станет даже больше. Всё-таки во время дежурства заниматься любовью приходится с оглядкой: не едет ли на склад Гриша. Даже глубокой ночью было однажды: за двадцать секунд, что машина ползла триста метров от шоссе до шлагбаума, Ивану пришлось успеть выскочить из меня, с нуля одеться по-зимнему и степенно выйти во двор с карабином. Через полчаса, конечно, посмеялись и долечились, но тогда оба рычали. А на свободе да за толстой брусовой стеной — лечись хоть всю ночь и весь день, только не стони слишком громко, чтобы не возбуждать зависть сменщиков.

До мая, пока не завезли большое количество взрывчатки, мы работали в прежнем режиме, вдвоём. И заряды выдавали из тех же малых хранилищ, которые притащили с временного склада. Чуть прибавилось хлопот с открыванием и закрыванием висячих замков: до них, по сравнению с Лосиным, было подальше ходить, и на шлагбауме теперь тоже был замок. Но всё равно на один визит уходило не больше получаса. Охранник только открывал замки на шлагбауме и на воротах, а потом делал запись в постовом журнале, расписывался на пропуске и с журналом под мышкой и карабином на плече ждал у ворот Гришу. Тот вместе с шофёром в это время загружал в «элпээску» ящик с зарядами и моток детонирующего шнура, совал за пазуху коробочку с детонаторами, и машина трогалась. У ворот они тормозили, Гриша ставил автограф в журнале и уезжал. Оставалось повесить оба замка на место и посмотреть на часы. Бывало, что управлялись всего за десять минут. И больше в тот день никого ждать не приходилось, потому что подземные взрывные работы производятся на дальних кустах и отнимают порой целые сутки.

Чем заниматься охране, когда она не выдаёт заряды? Как говаривал наш факультетский балагур Мишка, «это же с тоски можно подохнуть». Но на такие лесные склады специально подбирали людей, не боящихся одиночества. Босой навещал нас по два раза в месяц и делал запись в постовой ведомости: «Проверено несение караульной службы, замечаний нет». Ему нравилось с нами поболтать. Хотя, конечно, это была не простая болтовня. Божьей милостью организатор, он умел так со всеми болтать, что и обо всех настроениях был всегда осведомлён, и нужные наставления раздавал ненавязчиво. С нами он это делал так, будто завидовал нашей молодой любви и делился кадровыми проблемами. А когда уезжал, мы устраивали анализ беседы и обнаруживали, что и о себе всё ему рассказали, и инструктаж получили. Летом, конечно, мы собирались завести за складом огород. Это даже улучшало бы охрану. А пока снег, Иван вырезал из дерева досочки для кухни и разные фигурки, а я попробовала рисовать. Когда-то на тренировках по разведделу неплохо воспроизводила карандашом по памяти лица или расположение объектов. Теперь начала рисовать всё и всех подряд: Босого, Гришу, аппаратчиков, партийцев, инспектора из гостехинспеции, рабочих, которые доделывали новые хранилища, пейзажи вокруг склада, дома в Лидере, даже бродячую собаку, которая забежала как-то к нам на склад и прижилась, и получила имя Босяк. Портреты раздаривала, пейзажи лепила на стены. Иван хвалил всё подряд, сравнивал с Серовым, Перовым и даже с Леонардо. Он с детства это любил и сам прилично рисовал. А когда рисунки посмотрел Босой, реакция оказалась неожиданной. Художница привычно ожидала восхищения, а он вдруг насупился и пробормотал: «Слишком похоже рисуешь. Режимный объект. Ты это спрячь и никому не показывай, а то мне приле-летит. Рисуй что угодно, только чтобы-бы объектов не было видно». Мы удивились: всего два раза заикнулся. Он это заметил и гладко спросил: «Заметили, что почти не заикаюсь? Тренируюсь по системе. А по какой — не скажу, вам не надо».

К маю четверых новых охранников Босой нашёл. Мы, конечно, надеялись, что он составит из них одну смену, а нас объединит со своим братаном Алёшкой и его напарником, симпатичным стариком Ефимычем, тоже матёрым таёжником. Во время пересменок мы несколько раз ночевали с ними в одном помещении и сдружились. Но для Босого интересы производства оказались выше нашей дружбы. Он объединил нас с новыми охранниками по двое: «Чтобы-бы они лучше вошли в процесс». Он заикался теперь всё реже и по-другому: сдваивал слоги.

За зиму я обошёл на лыжах почти все окрестности склада. В одном месте нашёл следы какого-то идиота-охотника. Он пригнул к земле несколько молодых берёзок, привязал к этим дугам пучки рябиновых ягод, а рядом поставил петельки из нихрома — по три-четыре на ствол. Всего одна белка попалась, да и ту он не вынул. Я нашёл от неё в петле только скелетик с целым хвостом. Рассказал сменщикам. Они обещали его изловить. Но не изловили. Может быть, перестал летать на вахту. А скорее — один из строителей нашего склада. Работу закончили и пошли дальше, а петли он не снял. В тот раз я разогнул все деревца и собрал с них сорок три петли. Находил и петли на зайцев, тоже снимал. Мне хотелось, чтобы вокруг склада была настоящая дикая жизнь. Настолько хотелось, что даже приснился сон, притом противоположного содержания. Будто вижу из окна волка. Зверь поджарый, светлый, длинноногий, трусит по дороге к шлагбауму и садится прямо под ним. Я забываю себя и выбегаю с карабином. Волк тут же бросается бежать. Я стреляю вслед, но только задеваю пулей бок. Он шарахается в сторону и бежит ещё быстрее. И убегает. Возвращаюсь в дом. Мрачная Маша говорит: «Зачем стрелял, абрек? Маракунэм». И я проснулся. И рассказал Маше этот сон. Она посмотрела тяжёлым взглядом и сказала: «Зря не убил. Ты же снайпер. Волков надо уничтожить всех». Я не согласился: «Нельзя. Нарушится экология». Она объяснила: «Не нарушится. Их экологическую нишу уже заняли люди. Волки — лишние». Говорила как-то зло и горько. Но сразу засмеялась и сказала, что задремала на посту и ей приснилась странная фраза, про того же зверя: «Светлыми глазами можно смотреть на волка. Но не на крысу». И спросила: «Как ты этот бред объяснишь?» Я объяснил так, что и сам удивился, будто не я говорил, а говорили мною: «Это о светлом взгляде речь. Волк нам ровня, а крыса — нет. Лучше бы мы её вытеснили из ниши». Она погладила меня по голове и быстро вышла во двор: «Подышу». У неё есть тайна, которую не открыть. Да и не надо. Я этой тайны почему-то боюсь.

В первых числах мая снег сошёл почти весь. Остались только зернистые пятна в лесу, у толстых деревьев. В один из этих дней я вошёл в лес рядом с завалом из брёвен, где зимой не ходил. И почти у самой опушки нашёл закоченевшего зайца. Он попал в петлю разноименными лапами — передней правой и задней левой. Умирал мучительно, бился, сорвал кожу до костей. Теперь лежал, стянутый нихромом, на снежной подушке, а кругом уже лезла травка. Я принёс его Маше. Она понюхала и сказала: «Съедим. Пища дикарей». И хорошо сготовила. И мы съели бедного зайца по-братски. Больше я прошлогодних петель не находил. А наши сменщики их не ставили.

* * *

Мелкое неудобство с медкомиссией обернулось для меня изрядной тревогой.

К концу майской вахты Босой привёз второй карабин и новых сменщиков, которые должны были работать с Алексеем и Ефимычем. Где-то в Северном существовали и два охранника, с которыми работать нам. Все они уже прошли медкомиссию по всем правилам. А нам Босой выдал заявки на бесплатный полёт, и мы отправились. Сначала вертолётом в Северный, а оттуда самолётом в Томск. Там надо было переночевать в гостинице, пройти все кабинеты, указанные в бланках, вернуться в Северный, сдать эти бланки в контору и тогда уж ехать домой на отдых. Иван сказал: «На остаток отдыха».

На вертолётах я никогда не летала. Мне приходилось только по ним стрелять. Правда, без успеха: бронированные попадались. И сами лупили так, что толком не прицелишься. Летела я поэтому без удовольствия и даже с некоторым глупым трепетом: не целится ли кто снизу. Потом в аэропорту спросила Ивана: «Ты летал раньше на вертолёте?» Он кивнул. И спросил: «А ты — нет?» «Первый раз». «Ну и как?» «Страшно. А ты не боишься?» «Здесь — нет. А раньше боялся. Противно, когда тебя сбивают». «А тебя сбивали?» «Нет. Моих друзей однажды сбили». «Они погибли?» «Не все». Он мало говорит, особенно о войне.

В Томске мы легко прошли медосмотр в поликлинике. Врачи умилялись: вот супруги-вахтовики, такая пара. И жалели Ивана за его шрамы. В наркологическом диспансере вышло смешно. Там просмотрели картотеку, не обнаружили нашей фамилии и сказали: «Микулины! Заплатите в кассу вот столько, и мы вам поставим штампик». Я спросила: «А если б мы были у вас на учёте, тогда — бесплатно?» Ответили без улыбки: «Тогда — бесплатно». Хорошо, что не стала врачом. Я бы не смогла участвовать в вымогательстве. Хоть и понимаю, что они в этом не виноваты. Как говорил Мишка-еврейчик, «рынок-с без границ, опоздавшему — дыру от бубла-с».

Самое интересное произошло в психодиспансере. Тоже пришлось заплатить в регистратуре за то, что мы не психи, а потом ещё сидеть в очереди у кабинета на втором этаже и по одному заходить к врачу, чтобы задал пару дурацких вопросов для анамнеза и поставил печать. Иван сходил первым, показал большой палец и сел. Вошла я. И застряла у двери, будто меня ею прищемило. За столом сидел мой однокурсник Мишка-еврейчик. Теперь он, конечно, был Михаил Ефимович Флейшнер. Я помнила отчества всех, с кем училась в одной группе.

Мы целых три секунды друг в друга всматривались, а когда Мишка меня узнал, он отпал на спинку стула и сказал молоденькой медсестре: «Посмотри в регистратуре, нет ли у них кипятку. Я тут сам оформлю». Девочка вышла. Я подошла.

Он спросил:

— Я правильно сделал?

— Правильно. Здравствуй, Миша.

Надо было или убедительно врать или говорить правду. На выбор у меня не было времени. Я села молча и положила перед ним свой бланк. Он вчитался.

— Микулина. Сейчас заходил. Кто он тебе?

Мне нужно было время. Я ответила:

— Догадайся с одного раза.

Он помолчал, поразглядывал меня. Я в это время почему-то вспомнила, что за его мясную фамилию ему все в шутку пророчили карьеру хирурга. А он вот стал психиатром. И, стало быть, преуспел в психологии. Значит, делает выводы и вычисляет мою жизнь Он, наконец, сказал:

— Чеченка вышла за русского. Притом в Сибири.

— Ты сам-то как в Сибирь попал?

Я всё тянула время. Но уже надо было что-то решать. Сейчас вернётся с первого этажа эта девочка с кипятком, она помешает. Мишка сказал:

— Мало времени. Давай так: мы знакомы?

Вот это он взял быка за рога! Я мотнула головой. И сказала:

— Я скрываюсь. Но на мне ничего нет. Не хочу политики — и всё. И брак — не фиктивный.

— По страстной любви?

Я кивнула. И заметила в его глазах короткую усмешку недоверия. У меня по психологии тоже были успехи в институте. Я сказала:

— Миша, ты ни-че-го обо мне не знаешь. Пришла и ушла. Подробности когда-нибудь потом. Поверь пока на слово.

— Жаль, что ты не доучилась. Лучше бы тогда вернулась на занятия. А то там связали это с тем боем, с погибшей ротой.

Не знаю, удалось ли мне сохранить на лице нейтральное выражение. Очень уж точно он попал. Я сказала:

— Не знаю никакой роты и никакого боя. Не до того было. Я встретила этого парня на улице, сразу влюбились, и он меня увёз.

Мишка ухмыльнулся уже открыто:

— От кого же ты скрываешься?

Поймал. Ну, делать нечего. Я сказала:

— От цивилизации. Надоела суета. Художницей решила стать. Смотри.

И сделала вторую ошибку. Схватила со стола чистый лист, выхватила у Мишки авторучку и за несколько секунд набросала его портрет. Он его взял, вгляделся.

— Профессионально. Муж — тоже художник?

Я кивнула. Тут вошла медсестра с чайником. Мишка сказал казённым тоном:

— Охранять взрывматериалы вам разрешается. Без ограничений. Особенно с таким мужем.

Улыбнулся, расписался, хлопнул печатью и отпустил. Портретик стала разглядывать медсестра. Взяла в руки. Зацокала языком.

Я вышла к Ивану и увидела рядом с ним на стульях пару кавказцев в кожаных куртках. Они тут же встали и поздоровались со мной по-чеченски. Я привычно переспросила: «Шо-о?» Они ухмыльнулись и ушли в кабинет. Я увлекла Ивана прочь из этого чёртова диспансера. По дороге спросила:

— О чём с ними говорил?

— Ни о чём. Они только что подошли, спросили: «Кто последний?» Я сказал: «Вы». Тут ты и вышла. А что? Они с тобой по-чеченски поздоровались.

— Так ты и сам меня чеченочкой дразнишь.

— Откуда ты знаешь?

— Во сне проговорился. Я о тебе всё знаю!

Перевела всё в шутку, но встревожилась. Что-то было неладно и нескладно в этой двойной встрече. Сейчас они вошли к Мишке, увидели его портретик. А вдруг имеют сведения, что я рисую?.. Да нет, это уже мания преследования. С ума так можно съехать. Прочь из этого города!.. Но как они со мной поздоровались! Значит, знают моё лицо? Но и в прошлом году так здоровались, только другие. Это всё же у меня паранойя. Не надо было становиться врачом. Не надо было лезть в интеллигенты, не было бы самокопания этого. Давно бы предстала перед престолом Аллаха, который, таки ж, акбар. Не сдаст меня им Мишка. Иудей с мусульманами дружить не может. Паранойя!.. Всё в этом свихнувшемся мире — паранойя! И не мир это вовсе, а непрерывная война. Всех со всеми. Мы все — солдатики, которыми играют наши боги. У которых явная вялотекущая шизофрения с бурными кризами. Иху мать. Кстати, а кто же иха мать?

Ладно о матери. Я вспомнила, что Мишка может знать, что меня увёз из Ростова не Иван. Он видел меня с Асланом в тот последний день, когда я исчезла из института. Запросто мог связать. Так что главное — понять его дальнейшие действия. Обыкновенный он еврей или сионист? Последнее для меня, наверно, выгоднее. Впрочем, я в сионизме мало что понимаю. Он порой парадоксален. Так с кем же Мишка? Почему он в Томске? Может, у него тут родня? Не слышала от него ничего о Сибири. Он тут не по заданию? Да нет, это у меня всё же паранойя. Женщина-солдат. Оглушена «градом» в последнем бою. Или страхом за такую хорошую, спокойную жизнь, что подарил Иван.

Пока я так рефлексировала, Иван задал вопрос и теперь его повторял:

— Давай, давай, признавайся. Что тебя так беспокоит? И чего ты тащишь меня этими закоулками?

Я отключила рефлексию и посмотрела на него. Постаралась придать лицу осмысленное выражение. Часто параноикам это удаётся. Я даже попыталась хитро засмеяться. Я сказала:

— Давай подойдём вон к той часовне. Там, говорят, жил царь Александр Первый, под видом старца Фёдора. Чудеса творил.

— А зачем тебе чудеса?

— Я люблю чудеса. Вот ты — моё чудо.

— Не увиливай, Маруся. Я же вижу: ты не в себе. Что такое? Эти чеченцы?

Хорошая подсказка, нужно воспользоваться.

— Это не первый раз. Когда только приехала в Томск, со мной несколько раз вот так здоровались. И заговорить по-своему пытались. Я испугалась и уехала к тебе.

— А ты в самом деле по-ихнему не понимаешь?

И посмотрел мельком, но внимательно. Тоже ведь разведчик.

— Нет, конечно. Где Краснодар, а где Чечня.

— Рядом, между прочим. И во сне ты говорила по-чеченски.

Вот это он врёт. Ловит меня моим же приёмом. Я точно знаю, что не говорю во сне. Я этому училась. И я засмеялась.

— Не ври, Ванечка. Ты не умеешь.

— А ты — умеешь?

Он говорил уже горько, почти обиженно. Он, конечно, хотел знать обо мне всё, чтобы защитить — ни для чего другого. Но он сам ещё нуждался в защите. Я пока не могла сказать ему всего. И никогда не смогу, если уж до конца быть честной… Вот как интересно: честность перед собой состоит в том, чтобы врать любимому человеку. Если скажу ему всё, мы оба можем всё потерять. Нет, Ванечка, ни за что.

— Я тоже врать не умею. Ты же видишь! Я просто боюсь этих кавказцев. Они же воруют девушек. И делают из них шахидок. Наркотиками. Помнишь, передавали?

Я включилась в роль и говорила уже вполне убедительно. А сама всё тащила его налево, потом направо, в гору, в переулок, вокруг часовни, потом в какой-то узенький проход между заборами и вниз, к речке Ушайке, и снова налево, потом направо, через мостик, потом в сторону, снова в переулок, ещё на гору, к православному храму с зеркальцами на концах крестов, потом дальше, к Белому озеру.

И болтала, щебетала, восхищалась городом. И в самом деле, у меня уже не было к этому городу неприязни: в нём такие переулки, так легко скрыться от возможного преследования.

У Белого озера я последний раз незаметно проверилась и поверила, что за нами никто не идёт. Пора было подумать, каким способом выбраться из Томска. Можно лететь по заявке самолётом. Это бесплатно, но завтра. А можно попробовать за деньги автобусом. Это долго, муторно, холодно, но, может быть, сегодня. Эти двое могут, впрочем, появиться и в аэропорту, и на автовокзале. Где вероятнее? Если выслеживать нас, то скорее в порту. Если добираться до Северного самим, то на автовокзале — там не спрашивают паспорта, а им лишний раз светиться ни к чему. Их вожди обещали русским террор по всей стране, и с них, сволочей, станется. Можно пожить день-другой в Томске, чтобы нас не нашли на вокзалах и сняли слежку, но тогда возрастает вероятность случайной встречи в городе, как сегодня…

Тут я опять подумала, что это же просто мания преследования. И пожаловалась на усталость, и попросилась обратно в гостиницу, будто это не сама я таскала Ивана по городу и восхищалась его старинностью.

Кажется, Ивановы подозрения рассеялись. Он больше не задавал опасных вопросов по пути и не замечал мер предосторожности, которые я ненавязчиво принимала в гостинице: продукты и чайник с собой в номер, никуда больше не выходить, дверь запереть, окно зашторить и тому подобное.

Ночью супруг был особо нежен и сообщил, что пора бы нам подумать о продолжении рода Микули-ных. Я ответила, что конечно, только пусть он ещё немного окрепнет: нам нужно генетически крепкое пополнение.

Утром мы очень рано уехали в аэропорт и вполне прилично долетели до Северного.

* * *

В любимом человеке всё снаружи. Даже если он уверен, что грамотно замаскировался. Конечно, я хорошо видел, как Маша встревожилась, и когда именно это началось. Она такая вышла ещё из кабинета. Потом эти двое — они её тревогу усилили. И не прошла эта тревога до тех пор, пока мы не сдали свои бумажки в контору и не уехали из Северного домой. Только в Пасоле она расслабилась. Потащила меня сразу в лес, «на наше место». Мы там бывали часто, потому что после каждой вахты гуляли по лесу. Но никогда там не останавливались. Просто проходили рядом. Маша любила ходить подальше и открывать новые места. Если было не холодно, останавливалась и рисовала какое-нибудь дерево, куст или общий вид. И удивлялась, как это можно видеть все деревья одинаковыми. Они и в самом деле получались у неё разные: грустные или улыбающиеся или беспечные. В жизни они такими не выглядели, а у неё — получались. Хорошие врачи, по-моему, всегда одарены художественно. Вон сколько среди них писателей. А хирурги почти все хорошо рисуют.

Мы вполне прилично зарабатывали на вахте, поэтому могли не думать о дополнительном труде между вахтами. Это важно, потому что иначе мы стали бы конкурентами другим жителям посёлка. А им самим негде было работать. Леспромхоз дышал на ладан, пилорама давно закрылась. Другого производства не было. Мужики ездили на заработки кто куда, в том числе и на вахту — к нефтяникам или строить дороги. Для женщин работы не было совсем. Молодые разъезжались, пожилые вели домашнее хозяйство и нянчили детей. Дети росли, как трава. В школе не хватало учителей, потому что учеников было слишком мало. В общем, Пасол угасал. Когда-то, во времена репрессий, сюда привезли высланных и бросили выживать. Они выжили, хотя и меньшинством. Но тогда была другая власть. Она, как всякая, называла себя народной. Она была суровой. Но равнодушной всё же не была. Или карала, или помогала, чем умела. Отделяла от государства церковь, но не отделяла школу и медицину. А новая, ещё более народная, оказалась совсем безразличной. Сама себя отделила от народа. Заботилась только о сборе налогов, чтобы самой жить не хило. А к людям рядовым проявляла полное равнодушие. И называла это полной свободой предпринимательства. Предпринимай что хочешь, только плати налоги и не попадайся на грехах. А не можешь ничего предпринять, ты свободен подохнуть с голоду. Власть получилась не народная, а как бы природная. Естественный отбор. Если бы не сосед Алёшка, мы бы с Машей до очередной весны могли не дожить. Разве что стали бы знахарями. Она — врач, а меня родители научили разбираться в травах. Пользовали бы односельчан. Но это — только за харчи. Настоящему знахарю деньги с больных брать не положено: дар можно потерять.

Мы насчёт знахарства даже проявили предусмотрительность: всё прошлое лето собирали травы — и дома, и на вахте. И кое-кого из селян вылечили. Приобрели некоторый авторитет и отбили клиентуру у местной фельдшерицы. Алёшка распустил по селу слух, что моя Маша — настоящий врач, только без диплома. Фельдшерица напустила на нас налоговую инспекцию: мол, врачуем за деньги. Но те ничего не нарыли и отступились. Когда ходили по дворам, народ их просто называл в глаза дармоедами, рэкетирами и даже продотрядом. А фельдшерице кто-то пообещал подпалить хату. И она примолкла. Обычные, нормальные деревенские отношения. И жить не скучно. Маше, конечно, делали за лечение мелкие подарки. Кто посудину, кто платок, а кто масла, творогу или молока. Молочное она принимала охотно, потому что и сама любила, и для меня. А от вещиц отказываться сами люди не позволяли: это обида. В общем, она замечательно вписалась в нашу жизнь, будто сама выросла в деревне. Да мне так иногда и казалось. Больно уж ловка была по хозяйству. Я даже спрашивал: «Ты ведь деревенская?» Она отвечала: «Не помню».

Я после таких ответов задумывался: каково было бы мне — не помнить своего прошлого? И ответу удивлялся: было бы лучше. Зачем мне такое прошлое?

Кстати, я даже научился одному фокусу: забыть о прошлом, когда возвращается боль от ранений. Я думал: «Что это за боль? Откуда она взялась? Поел чего-то не того. Не сделал утреннюю разминку, а потом сделал резкое движение. Не выспался». И так далее. Если старую болезнь представлять как новорождённую и случайную, она удивляется и как-то вянет. Рассказал об этом Маше. Она сильно смеялась, а потом сказала, что это новое изобретение в медицине, его надо применять. И стала применять. И людям понравилось. А она им сказала, что это придумал ещё покойный Гиппократ. Вечно живой.

Рассказал я Маше и об отделении власти от народа. Тут она не смеялась. Мрачно сказала, что так и есть. Нас ведут к полному одичанию и людоедству. Зверски при этом оскалилась и сказала: «Человечина — вот настоящая пища дикарей! Только дикари сейчас сидят по кабинетам. А мы для них убиваем друг друга!»

Мне показалось, она что-то вспомнила. Я спросил. Она ответила: «Нет. Я просто так фигурально выражаюсь. Крайне не люблю людоедов».

* * *

Всё лето мы пахали. В мае после Томска успели в два штыка вскопать дома огород. Посадили картошку и всё прочее. В июне разработали совершенно дикий участок за складом. Там когда-то прошёл пожар, из грунта выворачивались головёшки, обрывки троса, гусеничные траки и прочие приметы цивилизации. Зато и сам грунт был несколько приличнее, чем в других местах. Хоть и тонкий плодородный слой, всего на штык, а дальше глина, зато серая лесная почва удобрена горелым. Там мы тоже посадили немного картошки и зелени. И, конечно, топинамбур. И выкопали погреб. Иван сказал: «На века окопались».

Наши сменщики землёй не занимались. Они поселились во второй свободной комнате, где был отдельный вход со двора, и всё своё время проводили у телевизора, который привезли с собой. Они его не выключали никогда. Это мешало ночами, приходилось просить их убавить звук. Они без спора убавляли. Но на следующую ночь всё повторялось. Общих интересов у нас с ними не нашлось. Иван назвал наши отношения нейтралитетом. Мы не заходили в их комнату, они — в нашу. Только в караулке, принимая смену, кто-нибудь из них говорил об очередной моей картинке: «Ухты». Дежурно, без выражения. Я даже не научилась отличать, кто из них Николай, а кто — Михаил. От обоих постоянно и одинаково несло какой-то сивухой. Мы подозревали, что они в своей комнате держат брагу. Купить алкоголь в Лидере было очень затруднительно из-за «сухого закона», но можно было насобирать вокруг склада дикой жимолости или брусники, добавить рис и сахар — вот и сырьё для браги. Иван тоже испытывал отвращение к сивушному духу. Мы жаловались на эту вонь друг другу, но мужики служили исправно, и сор из избы выносить не хотелось. А зря. К зиме дождались катастрофы. Двор от снега чистил маленький колёсный бульдозер. Охранники поднесли трактористу своей браги, и он на обратном пути врезался на трассе в трейлер. Погиб на месте. Алкашей уволили, а нам сделали замечание за потерю бдительности.

Босой оказался не очень хорошим кадровиком. Вторая пара наших сменщиков тоже проработала недолго. Это были пожилые муж и жена. Босой представил их победно: «Вот вам вторая семейная пара! Будет идеальная смена!» Но вторая пара очень скоро начала ссориться. Маленькая колченогая Гуля стала ревновать своего старика Васю ко мне. Сцены она устраивала бурные, несла свои выдумки в посёлок, нам на базе их передавали — атмосфера накалялась. Гуля начала выпивать от злости, а Вася — с досады. Пили супруги порознь. Только Вася себя не терял, а Гуля однажды пропала на два дня. Когда она явилась принимать смену, оказалось, что этих двух дней она вообще не помнит: «Я же вчера вечером ушла». Помня давешнюю катастрофу, не решаясь доверить Гуле боевое оружие, мы написали докладную. Гулю уволили. Следом за ней ушёл и Вася. Мы на два месяца остались одни. Милиция и горнотехническая инспекция пока смотрели на этот факт сквозь пальцы: лучше двое надёжных, чем такая пьянь.

* * *

Нам не повезло со сменщиками два раза подряд. Они плохо переносили оторванность от масс. Когда уволили вторую пару, нас надолго оставили одних. Это была благодать. Ни громкого телевизора, ни пьяных скандалов. Новый год мы встретили на вахте как раз в день приезда. Нам всю ночь звонили с базы: то поздравить, то посочувствовать нашему одиночеству. Мы сочувствие принимали, но про себя смеялись: подольше бы это одиночество длилось.

Маша рисовала уже акварелью. Хоть эта техника и тоньше, зато с ней и хлопот меньше. От масляных красок больше грязи, они тяжёлые, требуют холста или картона. А тут — коробочка, кисточка, лист ватмана и стакан воды. Акварелью Маша особенно хорошо рисовала горы. Она никогда их живьём не видела (какие в Краснодаре горы?), но получалось так похоже, будто она там выросла. Правда, и река, и море у неё тоже получались так, будто она — русалка. Я перестал дразнить её че-ченочкой и стал называть русалочкой. Ей понравилось. Она нарисовала себя в виде русалочки, а меня — моряком в тельняшке. Я похвалил, но картинка мне не понравилась. Когда смотрел на тельняшку, мерещились на ней дырки от пуль и пятна крови. Может быть, зря воздушных десантников стали одевать в морское? Впрочем, тельняшка удобна и красива, её все любят.

После январской вахты, на пересменке, Алексей сказал, что нас в Пасоле ждут какие-то двое кавказцев. Заявили, что хотят вернуть долг. У него был ключ от нашего дома — так, на всякий случай, обменялись запасными. Маша сразу спросила: «Ты впустил их в наш дом?» Он ответил: «Нет, конечно. Вот он, ваш ключ. Я им предоставил свои апартаменты. Приедете — нанесёте визит. Друзья моих друзей — мои друзья, но насчёт хаты — дело другое. Верно?» Маша сказала: «Верно». Без всякого выражения. Я уже знал, что это означает: моя супруга напряжена. Алексей спросил: «Это где же они вам задолжали? В Томске?» Она сказала: «В Томске. И что же, они специально из-за этого приехали?» Он сказал: «Выходит, так. Ничего с собой вроде не привезли. Значит, других дел нет. Они мне сказали, что мимо ехали. Отдадим долг и — дальше». «А на чём они приехали?» «На попутной машине». Маша сказала: «Ну и ладно». И больше об этом не говорила. А я вообще не сказал ни слова. Я был весь в подозрениях. Они сидели во мне давно, а теперь ломились наружу, но ничего нельзя было показать. Почему нельзя, я объяснить не мог даже себе. Нельзя — и всё тут.

* * *

Я думала, что я врач и тренированный воин, а оказалось — обыкновенная женщина. Когда Алексей сказал, что в Пасоле нас ждут два кавказца, я начала терять сознание. С трудом договорила несколько фраз и сказалась усталой, ушла спать. Иван ещё немного поболтал со сменщиками и явился ко мне, совсем хмурый. Сказал, что Алексей и Ефимыч спрашивали, не нужна ли помощь.

— Какая?

— Ну, с этими кавказцами.

— Ты что ответил?

— Сказал, что всё в норме.

— Молодец.

— Почему?

— Что почему?

— Всё, всё, Маруся. Уже некогда притворяться. Давай, всё рассказывай. Тут всё должно быть ясно. Я же не знаю, как себя вести.

Мы говорили очень тихо. Он лёг рядом на узкую кровать, подсунул свой локоть мне под голову. Пришлось рассказывать. Я рассказала, конечно, не всё. Да, я чеченка. Выросла в горном ауле. Хотели, чтоб стала шахидкой. Но я сбежала. Это не я тебя спасла в лесу, это ты меня спас. Я русская теперь. Я — твоя Маруся. Я никем другим не буду. Я хочу рожать тебе детей. Не гони меня, Ванечка. Вот всё, что я ему сказала. Он спросил:

— Что предлагаешь делать?

Я сказала, что отступать некуда. Меня трясло от ярости. Я сказала, что этих двоих надо завалить, как того шатуна. Он возразил:

— Но они ведь не одни. Их кто-то послал. Они не убивать приехали. Они нас тоже боятся. Надо узнать, что им нужно.

Я сказала, что они нас просто боятся, без «тоже». Мы у себя дома и мы их не боимся. А чего им нужно, ясно и без вопросов. У врача, к которому они зашли после нас, они узнали о нас достаточно. Их интересует наша взрывчатка. Они предложат мне во имя аллаха уничтожить наш склад. А ещё вернее — вскрыть склад и взорвать нефтехранилища в Лидере, а остальную взрывчатку спрятать в тайге для новых диверсий. Иван спросил:

— Ты мне всё рассказала?

Я ответила, что всего не расскажешь. Он прижал меня к себе и стал целовать. Его слёзы были очень горячими. Он шептал одно слово: «Бедняжка». Я тоже поплакала, и стало легче. Мы составили план завтрашних действий и заснули.

Назавтра к обеду были уже дома. По дороге в Пасол я впервые пережила отвращение. Примерно такое же, как перед последним своим боем, когда ехала из Ростова на юг. Всё нутро не хотело, а разум заставлял. Вот так и заболевают по-настоящему: организм протестует против насилия и ломается.

Выйдя из машины у магазина, мы не пошли сразу домой и даже не стали покупать продукты. Военные действия лучше всего получаются на пустой желудок. Мы перешли улицу и оказались в медпункте. Было время приёма, и фельдшерица Аврора сидела в одиночестве. Нас она ненавидела и поздоровалась сквозь зубы. Но Ивану она была одноклассницей, это упрощало задачу. Он сказал, что нужна медицинская помощь. Аврора засмеялась:

— Это врачам-то?

— Нет, не врачам. И учти, Аврорка, здесь нет врачей. Я серьёзно. У нашего соседа поселились двое кавказцев. Он сегодня сказал, что они заболели.

— А что ж вы сами?..

— А кто мы такие? Мы их не знаем, они — нас. А ты — настоящий медик, с дипломом и с должностью.

— А должность — это долг! Так твоя мать говорила, я помню.

Я сказала:

— Аврора, вы не обижайтесь на нас.

— А чего это ты со мной на «вы»? Давай уж… коллега… Что там с ними?

Я сказала:

— Да ничего. Нам просто нужен свидетель. Они зачем-то к нам приехали.

Иван сказал:

— Ты просто войди и выйди. Чтоб они поняли, что их теперь знают.

— А вы их сами знаете?

Я сказала:

— Не знаем. Поэтому опасаемся.

— Тогда пошли за моим Серёгой. Он как раз на обеде должен быть.

Иван говорил мне, что у Авроры лёгкий и не злой характер. Надо только подойти первым. Так и получалось.

Мы пошли к ней домой. Вездеход, на котором работал муж, в самом деле стоял у калитки, а сам Серёга заканчивал мыть обеденные тарелки. Когда узнал, в чём дело, ухмыльнулся:

— Уже и сюда добрались. Ну, поехали.

Мы лихо выпрыгнули из вездехода у дома Алексея и вошли без стука. Двое сидели за столом, оба — лицом к двери, в напряжении. Аврора спросила:

— Кто больной?

Те переглянулись. Оба молодые, те самые, из диспансера. Один немного старше. Он поглядел на край Аврориного белого халата и ответил:

— Нет больных.

Аврора сказала с напором:

— А мне передали от Алексея, что здесь больные.

— Нет больных.

Тогда заговорил Серёга:

— А вы здесь кто?

— Мы — гости.

— Чьи гости?

— Хозяина. Алексея. Он нам ключ оставил.

— И надолго?

— Сколько понадобится. А ты кто такой?

— Служба безопасности. Ваши документы.

Серёга нагнетал напряжение. Я уже не понимала, к лучшему ли это. Но что к развязке — то и лучше. Два мужчины и две женщины против двух — я уверена — боевиков. Это нормально. Аврору мы сразу оттеснили в сторону, а сами охватили неприятеля полукольцом — трое против двух. Если эти двое в самом деле знают обо мне достаточно, им придётся принимать меня в расчёт.

Они уже стояли, прикрываясь столом. Если толкнут на нас, мои мужчины подхватят его за края и так далее — положение у боевичков проигрышное. Если вооружены, едва ли что успеют: Сергей тоже не в стройбате служил, и в рукаве у него большая отвёртка.

Гости полезли в карманы, а Сергей предупредил:

— Только без шуточек. Отсюда не убежишь.

Двое переглянулись и сели. Бросили на стол паспорта. Старший сказал:

— А зачем убегать? Виноватый убегает.

Сергей переписал их фамилии в свой блокнот. Они ухмылялись, потому что паспорта были в порядке, их владельцы вольготно сидели, а мы перед ними стояли, как просители в конторе. Но боевое преимущество лучше было оставить за собой. Мы не стали садиться. Сергей сказал:

— Итак, причина вашего к нам визита.

Старший:

— А можно посмотреть на ваше удостоверение?

— Нет, нельзя. Вот когда я к вам приеду, тогда будете спрашивать. А если недовольны, поедете сейчас с нами в райотдел — там вам всё покажут.

Он блефовал, он работал обычным водителем в лесхозе. Но выглядел так убедительно, что даже я готова была поверить, что он тайный агент службы безопасности. Пришлось поверить и этим двоим. Им не улыбалось ехать куда-то не по своей воле. Серёга повторил:

— Зачем прибыли в Томскую область?

Старший ответил:

— Работу ищем. Кавказ — трудодефицитный район, начальник.

— И в Пасоле тоже ищете работу?

Они переглянулись. При мне дальше так врать было невозможно.

— Нет. Здесь мы проездом. Родственники узнали, что вот Марьям здесь поселилась, вышла замуж. Просили передать привет, узнать, не нужна ли помощь.

Сергей повернулся ко мне:

— Так вы, Мария Дмитриевна, что, с Кавказа?

— Нет, Сергей Иваныч. Я с Краснодара. И родичей на Кавказе не имею. Я этих двоих вторый раз бачу. То у Томске по-своему со мной здоровалысь, то теперь аж сюды приихалы. Ну шо вы до меня присталы? Хо-чете, шоб мой чоловик вам по мордам надавав?

И я посмотрела на Ивана. Ему приходилось сурово хмуриться, чтобы не прыснуть. Такой мовы он от меня ещё не слышал. Он тоже посмотрел на меня, увидел, кажется, в глазах что-то ужасное и кивнул обоим.

— Я вас, ребята, тоже запомнил. Вы тут лучше больше не появляйтесь. Ищите своих в другом месте, не в Сибири.

Серёга добавил:

— Деревня вся вооружена и очень вашим визитом недовольна. Своим негде работать. Будете нужны — сами позовём. Так что, попрошу прямо сейчас на остановочку. Автобус через полчаса.

Старший спросил:

— А куда?

Серёга ответил:

— Это не важно. Главное, что отсюда. И повторяю: народ вооружён поголовно. Так что очень не советую. Пройдёмте. Ключик — на стол.

Я оглянулась на Аврору. Она смотрела на мужа со страхом и обожанием.

Двое молча собрались и положили на стол ключ от дома. Старший, проходя, сказал мне по-чеченски: «Привет тебе от твоих братьев. И от всех наших, кто за родину погиб». Я ответила:

— Шо?

Серёга резко сказал:

— Говорить попрошу только по-русски!

Я ответила:

— Та я ж по-русски!..

Иван всё же прыснул, но уже скрипела дверь, его не услышали.

Ничего смешного я тут не находила и показала ему кулак. Он забрал со стола ключ Алексея и запер входную дверь. За калиткой Серёга сказал в спину удаляющимся гостям:

— Мария Дмитриевна! Мы к вам вечером заедем. Есть вопросы.

Я громко ответила:

— Хорошо, Сергей Иваныч!

Он прошептал:

— Не Иваныч я! Сергеич!

Тут прыснула Аврора и хлопнула меня по спине. Вот так мирятся в сибирской деревне. Мне понравилось.

* * *

Вечером того опасного дня мы ждали в гости фельдшерицу с мужем. Аврора училась со мной до восьмого класса, потом уехала в медучилище. Серёга Маков окончил школу раньше меня на три года. Когда я уходил на службу в ВДВ, он уже вернулся с ТОФа, из морской пехоты. Наставлял меня перед отъездом, как не выглядеть салагой. Его звали в милицию, но он в десанте привык дёргать за рычаги вездехода, так механиком-водителем и остался. Драться он умел прилично, так что с этой парой пришельцев мы бы справились даже без Маши.

Маша держалась изумительно. Из чеченки получилась такая чудная хохлуша, что я и не верил, что она — Марьям. Вылитая южная славяночка. Я имел об этом представление. Не зря мама преподавала географию. К тому же мама была директором школы, поэтому учиться мне приходилось старательно, чтоб не срамить. Я понимал теперь и то, почему Маша совсем не употребляет алкоголя: у мусульман вино запрещено.

Маковы пришли с водкой. Интересная ситуация. Как поведёт себя мусульманочка?

Аврора с порога забалагурила:

— Ну, Марьям Дмитриевна, шо будем робить? Маша скромно ответила:

— Будем знакомиться поближе. Только не говори больше — Марьям. Я и так испугалась.

— Видели, как ты испугалась. Серёга смотрел на твои ноги.

— При чём тут ноги?

— Помолчи, а? — сказал жене Серёга. Но она договорила вредным голосом:

— Он в разведке служил. Он сказал — стойка у тебя рукопашная.

— Не знаю никаких стоек. Всё с перепугу.

Серёга сказал:

— И всё, мать! Хорош!

Сказал таким же тоном, каким говорил с пришельцами. Аврора послушалась. Он очень добро улыбнулся Маше и сказал:

— Это она своих ищет. Она же татарка. Мусульманка. Ей вера выпивать не позволяет. Обрадовалась, что ты чеченка.

Маша сказала Авроре:

— Давай буду для тебя чеченкой, вместе не будем пить. Мужиков-то одна бутылка не завалит.

— Это ты как врач говоришь? Ты в самом деле врач?

— Пять курсов отучилась и попала в аварию. Я теперь никто.

— Не ври, Машка! Я ж знаю, ты здорово лечишь. Научи меня, я способная, я это люблю.

По-моему, у них начиналась дружба.

Мы пили водку, жёны — по-татарски — начали с чая. Всем было хорошо. Южных гостей сначала не вспоминали. Но дошла очередь и до них. Сергей сказал:

— Я проследил, они уехали. Но гарантий нет. Я кое с кем из мужиков поговорил. Если кто такой же появится, народ будет готов. Не боись, ребята. Мы — у себя дома.

Он говорил медленно и прочно, как гвозди в половицы забивал. Я видел, что Маша по-настоящему расслабилась.

На прощанье она подарила Маковым свою лучшую акварель в самодельной рамке: на переднем плане — морской прибой, а фоном — горы. Серёга сказал:

— Ты что, в Усть-Камчатске была? Ну очень похоже. Только бы ещё вулканчик…

* * *

Я поверила, что стала сибирячкой, когда подружилась с Авророй Маковой. Она хороший фельдшер, с крепкими знаниями. Потому и обижалась на меня за знахарство. И честно призналась в зависти. Это замечательно. Только сильный человек может в этом признаться. Теперь между вахтами я ходила к ней в медпункт будто бы в гости, и мы вместе вели приём. Мне не нужен был заработок. Я практиковалась для себя, чтобы не забывать науку. Уча Аврору, училась сама. В том числе и татарскому языку. Она продолжала подозревать меня в мусульманском родстве. То что-нибудь вворачивала в разговоре из Корана, то заговаривала по-татарски. Я многие слова понимала, но переспрашивала. И «запоминала». Меня учили с детства, что лучший способ уцелеть — стоять на своём до конца. В данном случае надо было до конца стоять против того, чем я гордилась. Я больше не принадлежала к гордому и талантливому народу, который меня породил и воспитал. Я была теперь навеки русская. Я могла только ненавидеть за это нескольких негодяев, которых никогда не видела и никогда не увижу. Они, скорее всего, не чеченцы и не русские. Они вообще никакие. У негодяев нет ни национальности, ни культуры. Они молятся золотой отливке, их надо вырезать поколенно. Так думала я очень часто. И запрещала себе так думать. Потому что теперь, в мирной Сибири, я вспоминала другие фразы из Корана. Малочисленные и суровые, но внушающие всё же надежду.

«Если бы два отряда из верующих сражались, то примирите их. Если же один будет несправедлив против другого, то сражайтесь с тем, который несправедлив, пока он не обратится к велению Аллаха. И если он обратится, то примирите их по справедливости и будьте беспристрастны: ведь Аллах любит беспристрастных».

«А те, которые уверовали и творили доброе, — Мы искупим у них дурное и воздадим им лучшим, чем они творили. Мы введём их в число благих».

Аллах прощающ и милосерд. Но, увы, только к тем, кто уверовал в Него. Иначе — «когда вы встретите тех, которые не уверовали, то — удар мечом по шее, а когда произведёте великое избиение их, то укрепляйте узы».

Вот тебе и беспристрастность.

Ох, как много я думала над этим божественным эгоизмом! Все боги — истинные, все ненавидят друг друга, но никакого вреда, разумеется, друг другу причинить не могут, потому что бессмертны. Вот и заставляют смертных человечков сражаться друг с другом — «во имя своё». Закон энтропии: всё стремится к одному градусу. И к одному богу. Но никогда этому не бывать, потому что есть разум. Для того он и существует, чтобы распределять в природе энергию. Но эта красивая гипотеза не очень мне понятна. Я просто сделала бы её своей верой. Только чтобы разум не кичился и признавал всё, что есть в Природе. Как я признаю своих бывших единоверцев, так и им надлежит признать меня, верующую только в Разум Природы. Не с именем Аллах или Кришна, а просто так. Что есть, то и есть. Но этим рабам обязательно нужно сражаться и убивать — «мечом по шее». И хоть бы настоящими фанатиками были, а то ведь в своём кругу не стесняются, братаются вокруг золотой отливки, истинного своего бога. Гибнут за презренный металл. Скоты. Недоумки. Всех под нож! Всех нетерпимых — к стенке! Я заставлю вас быть счастливыми! Хорошие слова. Жаль, не мои. Я одно усвоила прочно: нельзя даже произносить слово «справедливость» в применении ко всем. Нет такой справедливости, чтобы для всех сразу. Она — как энергия: если перетекла сюда, то где-то её стало меньше. Одно на всех одеяло. Это нутром понимают все. Но продолжают болтать о справедливости.

Итак, если не шутить, каков же выход для беззлобного человека? Вот для меня, для Маши Мику-линой. Раскаявшейся убийцы. Творить добро, чтобы Аллах ввёл меня в число благих? Но это опять почти шутка. Аллах-то после смерти, может быть, и введёт, да мне опора нужна сейчас. Сегодня, завтра, пока живая. Если снова встречу этих уродов, не отправить ли их с приветом к моим братьям, погибшим за родину? Или прервать эту цепь убийств, дабы поистине сотворить благое? Но для кого это будет благом? Только для уродов. Потому что они мечтают теперь только об одном — опередить меня, ибо они определили мне смерть. Тупик. Они будут ждать меня в Томске, в психодиспансере, у Мишки. Он сдал меня или они сами как-то получили там информацию обо мне — это уже не важно. Неотвратимость кары Аллаха — пример для правоверных, вот что главное. Иначе как удержишь народ в покорности режиму? Мою красивую отрезанную голову сфотографируют и будут показывать в домах: Аллах таки ж акбар. Всех под одно одеяло — и не движись.

Меня всегда удивляло, что кровожадный Мухаммед приравнен к непротивленцу Иисусу.

Короче! С волками — только по-волчьи. Бо они человечьей мовы не разумеют. Вот это и будет — без шуток. Где встречу, там и убью. Или погибну с именем собственной справедливости на устах. Зря меня, что ли, волки воспитали…

«Людям кажется, что вся Россия такая скоро будет. А может, и в самом деле?.».

Маша азартно обучала Аврорку медицине, а меня как бы сдала Сергею, в реабилитацию. Так и выразилась: «Он здоровенный, он тебя восстановит тренировками». А какие у двух бывших десантников могут быть тренировки — понятно. Это мне в самом деле помогало крепко. Плюс правильное питание, с минимумом мяса, с мёдом и травами. Боль от ранений пряталась всё глубже.

К маю нам на склад привезли ещё двоих напарников. Мы уже посмеивались про себя над Босым: «Опять нашёл каких-нибудь чудаков. Кто же нормальный пойдёт на эту работу?» Так оно и оказалось. Мыкола Ха-менко и Лев Рубашка оказались не только земляками с Западной Украины. Этому совпадению можно было не удивляться, потому что половина фамилий в нашей геофизике — украинские. Второе совпадение — вот что действительно удивляло. Оба они работали раньше в районной газете «60-я параллель», а теперь оба решили стать профессиональными писателями. Обоим было под сорок лет.

Но на этом сходство и заканчивалось.

Мыкола был рыхлый тяжеловес в толстых очках. Он когда-то закончил мелиоративный техникум, но по специальности никогда не работал. Сразу приехал на томский север и устроился рабочим в ПРС — подземный ремонт скважин. Обморозил там все пальцы на руках и попал в больницу. Из больницы написал в «60-ю параллель» свою первую статью, которая клеймила не научную организацию труда в ПРС, из-за чего рабочие терпят неоправданные лишения и обморожения. По выходе из больницы увалень в толстых очках и с авторучкой в забинтованных пальцах стал посиживать за свобод — ным столом в редакции. Обрабатывал чужие материалы, писал свои. Так там и остался надолго. Завёл со временем пишущую машинку. Толстыми обмороженными пальцами стучал на ней свои обличения. В чём-то перестарался, попросили уволиться. Тогда и стал охранником взрывчатки. Благо в заработке не потерял, а во времени выиграл. Он ещё в газете пытался публиковать свои нравоучительные рассказики. Но герои были слишком узнаваемы и карикатурны. Редактор не решался с ними конфликтовать, потому что они были людьми заслуженными и не столь уж плохими, как рисовал их Мы-кола. Ему говорили, что низок художественный уровень и тому подобное. В посредственной литературе всегда есть, к чему придраться. Теперь настырный Мыкола решил стать настоящим профессионалом и всё своё время посвятить оттачиванию стиля и выстраиванию сюжетов. Правда, злые языки из аппаратного цеха вскоре стали поговаривать, что всё — проще: писательский хлеб представляется ему наиболее лёгким: можно писать как угодно и выдавать это за модернизм. Сам он называл такое к себе отношение снобизмом. Особенно доставалось Толе Второму. И не только за то, что «не понимал настоящей прозы», а и за шахматное мастерство, и за то, что даже в физической силе этот сноб ни в чём Мыколе не уступал. К тому же Толя носил украинскую фамилию, а национальной гордости по этому поводу не проявлял. Мыкола гордился своим отдалённым родством с каким-то полковником времён Мазепы и Кочубея, русских называл москалями и кацапами и ждал того же от Толи. А тот в ответ издевался: «Стыдно, землячок: ешь русское сало и русских же поливаешь». Его поддерживал и Толя Первый, тоже носитель украинской фамилии. Но на него Мыкола так не обижался. Во-первых, этот Толя был гораздо старше Мыколы. Во-вторых, он имел звание майора в отставке, а Мыкола вышел после действительной всего с одной лычкой, хоть и широкой. В-третьих, Толя Первый служил на Байконуре и видел живьём Королёва и Капицу. А в-четвёртых, он так ловко поддавался писателю в шахматы, что Мыкола за доской чувствовал себя наравне с великими и за это всё прощал. Кстати, писателем он сам себя стал называть с первого дня, чего Лев никогда не делал.

Лев Рубашка был уже вполне известным поэтом и фантастом. Он никогда ни с кем не спорил, разве что деликатно и с сомнением высказывался, если просили. Он буквально всё умел делать руками, чем сразу завоевал уважение аппаратчиков. В отличие от Мыколы, он был давно женат, имел сынишку и дочь. В отличие от бездомного Мыколы, он имел в Северном квартиру. В отличие от необразованного Мыколы, он имел высшее педагогическое образование с литературным профилем. В отличие от Мыколы, он был членом Союза журналистов, и из газеты его не отпускали. Но после выхода второй книги он посоветовался с женой-журналисткой и перешёл в охранники истинно ради свободного времени. В отличие от экономного Мыко-лы, он писал не пером, а только на машинке и изводил зря массу бумаги: мог вырвать, смять и выбросить едва начатый лист, на котором можно было бы ещё столько увековечить мыслей. Мыкола же писал сначала в тетрадке, много черкал, а потом всё перестукивал набело в трёх экземплярах. И тем не менее, Льва читали радостно, а над Мыколой посмеивались. Даже придумали ему прозвище, которое произносили с обидной интонацией — Коля-писатель.

Два таких разных человека не могли жить в одной комнате. Мыкола раздобыл себе где-то старый балок, и за пару бутылок водки какой-то тракторист установил это жилище в просеке, между автотрассой и складом, в сотне метров от шлагбаума. Начальство поскрипело, но согласилось: чем ближе к складу отдыхают охранники, тем надёжнее.

Что касается Льва, то он тоже не смог жить в нашем доме, даже в комнате с отдельным входом. Он вполне серьёзно заявил, что, во-первых, пишет только по ночам и не хочет мешать нашему отдыху своим стуком, а во-вторых, он не может сочинять полноценно, если в радиусе тридцати метров есть люди. В первые же дни он выбрал в лесу место, натаскал бревё-шек из сухостоя и начал строить дом. За две вахты у него получился этакий шалаш с одним окошком, которому мы дали прозвище «вигвам». Толя Второй подвёл туда электричество, они вместе отремонтировали списанный электрический обогреватель да ещё установили небольшую железную печку, которую оставили строители склада.

Так вышло, что со Львом мы сразу подружились. Он тоже немного рисовал, очень хвалил Машины рисунки, присмотрелся к моим резчицким инструментам, отыскал в посёлке кузню, отковал себе такие же и начал очень успешно резать сам. Как человек практический, хоть и поэт, он резал не бесполезные фигурки, а разделочные доски, подносики для тортов и даже изобрёл досочку заварочную. Размером она была такая, чтобы прикрыть кружку с чаем. Лев изготовлял её из старого кедра и утверждал, что при заваривании аромат кедровой смолы даёт чаю дополнительный букет. На обратной стороне он вырезал кедровую веточку с шишками, и на стене она смотрелась как украшение.

Поначалу эти двое дружили между собой, как творцы из одного цеха. При этом Мыкола безжалостно эксплуатировал безотказного коллегу по разным хозяйственным делам, потому что сам ничего толком не умел, а комфорт любил. «Лёвка! Резани мне такую досочку для заварки! Ну и блюдо заодно, только не с подсолнухом, а с виноградом и с обезьянами… Пошли, поможешь мне строить сортир со всеми удобствами. Только не вигвам, как у тебя, а правильный, как у белых людей». И Лев шёл, потому что не мог устоять перед напором. И вырезал блюдо с обезьянами. Он был слишком деликатен, чтобы отказывать. И жалел Мыколу за его бездарность. И очень деликатно обсуждал с ним его сочинения.

Нам Мыкола всего однажды показал свою писанину. Маша прочла мне вслух один рассказ и дальше читать не стала: «Одуреть можно». Автору она сказала:

— Николай! Тебе надо сначала всерьёз позаниматься русским языком, если уж ты на нём решил писать.

— А где у меня не так?

— Ну вот, хотя бы: «А с глаз её, ставшими ещё громаднее, показалось, хлынет целое море слёз».

— Шо же тут не так?

— Украинизмы лезут слишком. И управление нарушено.

— Та шо ты понимаешь.

Он забрал рукопись и ушёл, хлопнув дверью. Правда, после этого потребовал, чтобы Лев привёз ему русский фразеологический словарь. Но на Льва вдруг нашла противность. Они как раз достраивали сортир. Лев положил молоток и молча пошёл прочь.

— Лёвка! Ты куда?

— За словарём.

И не вернулся. В тот же вечер показал нам стихотворение:

В посудной лавке служит слон.

Он любит слушать граммофон.

Весь день до вечера оттуда

Гремят оркестры и посуда.

Безумно музыкальный слон.

И объяснил:

— Этот жанр называется лимерик. Узаконенная нелепица. К образу Хаменки подходит вполне.

Так Мыкола получил у нас прозвище — СПЛ — слон в посудной лавке.

Мыкола не дождался словаря. Когда заступали со Львом на смену, он начал в грубой форме выяснять отношения. Всё это было при нас. Лев сказал:

— Не смеши людей.

— А шо я говорю так смешного?

Лев ответил впервые без деликатности:

— Не нужен тебе словарь. Ты забыл украинский и уже не выучишь русского.

— Ты хочешь сказать, шобы я бросил писать? Это они тебе сказали?

Мыкола указал толстым пальцем почему-то на меня. Лев деликатно ответил, что у каждого должна быть своя голова. Мыкола закричал:

— А у меня, значит, нет головы?

— Я этого не говорил. Это ты сказал.

Маша засмеялась и сразу вышла. Я остался и сказал:

— Не надо скандалить в караулке.

— А ты, рядовой, помолчи! Отбил у меня Рубашку и радуешься?! Выйдите из караульного помещения, рядовой Микулин! Ваша смена кончилась!

От старшего сержанта Хаменко пахло алкогольным перегаром.

* * *

«Замкнутость пространства очень способствует порче отношений». Это я читала в книге по космической медицине. Теперь пришлось увидеть самой, в караулке при складе взрывчатки. Третий раз подряд.

Я бы уточнила формулировку. «Замкнутость пространства быстро проявляет дурные свойства натуры, которые человек в обычной жизни прячет. Или просто не может проявить. Или вообще о них не знает. Но вот попал в тесноту — и зверь выпрыгивает наружу. В большом коллективе сразу со всеми не померяешься силами. А с одним-двумя — вроде не страшно». Вот Мыкола и попробовал.

Делал он это своеобразно — как ему представлялось, интеллигентно. Разговаривал со всеми скупо, только по службе и только на «вы». И что-то всё время писал. Только раньше он писал как бы напоказ, а теперь сразу закрывал тетрадь, если в караулку входили.

Жил Мыкола в своём балке безвыездно, в Северном бывать не любил. Он там не имел ни друзей, ни женщины. А в Лидере он натоптал дорожку в студию местного радио и читал там по вечерам свои назидательные рассказы. Объявляли его так: «Писатель Мыкола Пламя читает продолжение своего рассказа из жизни вахтовиков». Ему этого хватало. Псевдоним Пламя он произвёл от фамилии своего знаменитого на Украине националиста-предка, а потом даже взял его фамилию. Ради нового паспорта пришлось поехать в Северный и потратиться, но этой тратой он гордился. С фамилией Пламя он съездил в отпуск, куда-то на львовщину. Вернулся оттуда героем. Говорил, что с русскими деньгами был там королём. Говорил также, что свобода дороже денег, и он всей душой с украинскими борцами за нэзалэж-ность, то есть независимость. Толя Второй, конечно, съязвил:

— Что ж ты не остался помогать спасению родины от москалей?

Мыкола, как в известном анекдоте, ответил уклончиво — послал Толю подальше.

Бороться за свободу он начал в Лидере, прямо на базе родной геофизики. Тут и открылась тайна его секретной тетрадки. Он просто сочинял в ней заметки для собственной стенгазеты, которую вывесил в общежитии, рядом с кабинетом начальника смены. Газета называлась «Пламя». Под названием было написано, что это «орган большевистской организации вахтового посёлка Лидер». Никаких фамилий, кроме своей, Мыкола не называл. Только привёл список аппаратчиков, которые будто бы поддержали эту его идею. Список был приведён в конце газеты. Аппаратчики, партийцы и начальство читали рассуждения Мыко-лы о свободе вообще, о свободе украинского народа в частности и о его собственной свободе на базе и на складе. Получалось, что писатель Пламя терпит притеснения повсюду, но мужественно борется и ни пяди свободы не уступит. При этом он живописал подробности нашей службы на складе, нашего быта и наших отношений. И делал намёки о «нездоровой нежной дружбе втроём», опять же направленной против него. Центром композиции было «Открытое письмо начальнику экспедиции Босому Игорю Олеговичу». Оно было написано с большим холуйским пиететом и содержало просьбу «разобраться с такими охранниками своей властью и найти им более достойное служебное применение — на помойке». Читавшие сначала хихикали над тем, как трудно Мыколе склонять свою фамилию. Потом жалели «одичавшего Мыколу». Потом сняли стенгазету и спрятали. Потом показали нам с Иваном. Мы согласились: «Да, маленько одичал. Показывать это Босому не стоит». Но Мыкола изготовил газету в трёх экземплярах. Оставшиеся два увёз после очередной вахты в Северный. Один вывесил в конторе, второй положил перед Босым. А сам тут же вернулся в свой балок и начал новую газету. При этом пил собственноручную брагу и из-за этого становился агрессивным. Правда, с кулаками ни на кого не лез, а просто высказывался, грубо и глупо. Мой дед в таких случаях говорил: «Узда потерялась».

Мы уже знали, что Босой получил нелепую стенгазету. Ждали его приезда. Однако история завершилась немного раньше. В одну из ночей, когда мы с Иваном дежурили, а Лев стучал на машинке в своём «вигваме», Мыкола появился, изрядно порезанный, в милицейском участке, в посёлке. Наговорил милиционерам, что на него напал охранник Мику-лин: разбудил, наставил карабин и начал рубить топором. И показал раны — на руке, на животе и на спине. Милиция не помчалась сразу на режимный объект, чтобы не попасть под огонь озверевшего охранника Микулина. Она пошла к начальнику нашей смены. Палыч позвонил на склад. Мы с Иваном как раз начали очередную партию в нарды. Я взяла трубку. Палыч спросил дежурным тоном, всё ли у нас в порядке на объекте. Я, как обычно, ответила: «Нападений на склад не наблюдается». Он попросил передать трубку Ивану. Задал ему тот же вопрос, чтобы вслушаться в голос. И сообщил, что сейчас приедет к нам в гости, да не один. И скоро на пустом шоссе появились фары «элпээски». Шёл снег, было далеко за полночь. Машина свернула в нашу сторону и сразу остановилась. В свете фар появились две фигуры: одна — Палыча, другая — армейского вида. Они пошли впереди машины. Иван пошёл их встречать. Я осталась при карабине, как положено.

Было видно, как из машины выпрыгнули ещё трое или четверо и идут за ней, как пехота за танком. Напротив балка Мыколы остановились и по-принюхивались к заметаемым следам. Потом оставили машину у шлагбаума и всей толпой пошли ко мне, уже без предосторожностей. Сразу спросили топор. Иван принёс из сеней наш колун. Капитан милиции потрогал лезвие и показал Палычу. Тот крякнул и ухмыльнулся: «Не то». Капитан спросил, нет ли топора поострее. Иван сказал, что второй топор уже месяц гостит у Мыколы. И спросил, а в чём, собственно, дело. Нам коротко описали ситуацию. Спросили, не появлялся ли у нас Мыкола. Мы ответили, что видели только свет в его окошке. Тогда они спросили, что это за игра, в которую мы играем. И можно ли её отложить, чтобы Иван съездил с ними в посёлок и дал показания. Он с ними съездил и к утру вернулся пешком. Тут как раз и Лев явился на смену. Иван рассказал, что врач не нашёл у Мыколы рубленых ран, только резаные, поверхностные. И ещё нашёл среднюю степень алкогольного опьянения. В тот же день снова приезжала милиция и осматривала балок Мыко-лы. Нашли его имущество разбросанным и окровавленным. Нашли артельный топор с давно сломанным топорищем. Нашли несколько разных ножей, но без следов крови. Нашли кровь на разбитом окне. Нашли двухведерную бутыль с брагой. Нашли следы попойки. Подумали и отступились: повесили на Мыко-лу пьяный дебош в собственном жилище.

В общем, когда приехал Босой, бедный Мыко-ла уже охранником не был. Работы на базе для него не нашли, и после выздоровления он насовсем уехал в Северный. Там, говорили, устроился «секьюрити» в аэропорт и очень строжился, когда пропускал пассажиров на посадку. Говорили, что сержантские лычки, за неимением погон, он нашил на рукава. И фамилию сменил обратно, на почти прежнюю — он теперь не Хаменко, а Хоменков. И рассказы писать не бросил. В общем, обрусел.

Когда исчез Мыкола, Лев сказал, что в его трагедии слегка замешана я. Была влюблённость. Мы-кола говорил о ней Льву. И даже просил пересказать это мне, потому что сам признаться не решался. Из-за этого ненавидел Ивана. И признавался Льву в чёрной зависти — «как честный писатель». И он, Мыкола, ещё напишет об этом рассказ или даже повесть. Они и поссорились не столько из-за русского языка, сколько из-за того, что Лев «отказался быть сводником».

* * *

Босой сказал: «Не везёт этому складу. Придётся его закрывать». Это он так шутил. Но шутил только наполовину. На томском севере уже упразднили нефтеразведку и начали сворачивать бурение. Людей увольняли из всех организаций, в том числе и из геофизики. Взрывчаткой на месторождениях вокруг Лидера становилось просто незачем пользоваться. Босой сказал: «Ещё год продержимся, а т-т-там, ребята, не обижайтесь. Сами видите — инженеров, геофизиков, водителей увольняю. Прост-т-то вам повезло: сторожей первыми нанимают и последними увольняют».

Лев загрустил. Он сочинял бессмертный фантастический роман, который показал бы человечеству правильный путь. Работы оставалось на полтора-два года. А тут — всего год. Спешить он принципиально не умел. К тому же семейные финансы требовали, чтобы в Северном он не сочинял всякую ерунду, а подрабатывал в столярной мастерской. Дети у него вступили в самый затратный возраст, когда потребляли уже как взрослые, а зарабатывать ещё не могли. И любимая жена стала нервная и больная, не писала больше очерков и репортажей, а работала корректором и зарабатывала всего ничего. Главе семьи приходилось выбирать между судьбами человечества и собственных домочадцев. Лев склонялся к тому, чтобы выбрать домочадцев. А человечество пусть выкручивается само, как сумеет.

Босой стал нервным. Наезжал на базу всё реже. При встречах жаловался на то, что со всех сторон его рвут. При этом всё сильнее заикался. Рвали его и по поводу охраны взрывчатки: вынь да положь полный комплект сторожей. А тут ещё уволился по старости напарник Алексея. И Босой решился, как он выразился, «на половое преступление». В конце зимы заявил нам, что мы с Машей — самые надёжные охранники, поэтому он забирает от нас Льва, чтобы укрепить вахту брата, а в нашу вахту принимает двух женщин. Сказал: «Я п-поним-маю, чт-то Ивану будет труд-дно в таком-м м-малиннике, но при т-такой жене м-можно справить-ться».

* * *

Это был уже четвёртый год нашей работы на складе. В конце зимы нас опять послали в Томск на медосмотр. Я ждала этой поездки с отвращением. Грызло ожидание драки. Иван сказал, что на всякий случай неплохо бы вооружиться. Но до Томска можно было добраться только по воздуху, а «секьюрити» в аэропорту могли отобрать даже мой складной нож. Не только потому, что большой, а просто они там стали так бояться терактов, что даже отбирали у женщин маникюрные ножнички.

В общем, мы прилетели в Томск налегке. Поселились на этот раз у Палыча, по его дружескому настоянию и из собственных соображений секретности: в гостиницах нас легче было найти. Палыч, конечно, ничего не знал и не узнал.

Прилетели днём и сразу от Палыча пошли по магазинам — вооружаться. Теперь вооружиться в России было нетрудно. В охотничьих магазинах для покупки ножа или патронов разрешение из милиции не требовалось, на газовое оружие — тоже. Там же, в магазинах, нетрудно было высмотреть и человечков, имеющих на продажу стволы под любые патроны. Однако у таких магазинов могли вертеться и мои земляки. Им не стоило труда сообразить, что по прибытии в Томск мы захотим вооружиться. Поэтому не пошли мы ни в «Браконьер», ни в «Охотник», ни в «Оружие». Мы зашли в хозяйственный магазин и приобрели гвоздодёр и несколько кухонных ножей. Когда выбирали ножи, я жеманничала и капризничала, как добрая хозяйка. Иван подыгрывал:

— Тяжеловат для тебя этот нож.

А я отвечала:

— Ты ничего не понимаешь. Зато он режет сам. И ещё вот этот и этот.

Одежда на нас была свободная, инструменты в ней распределились неброско.

Медосмотр мы прошли без приключений. Самое интересное, конечно, произошло в кабинете Мишки-еврейчика. Первым зашёл к нему снова Иван. И сразу вышла медсестра. Сказала мне: «Зайдите тоже». А сама ушла прочь.

Михаил Ефимыч не за столом сидел, а стоял рядом с Иваном и улыбался. Он пошёл мне навстречу и потряс за плечи. И при этом всё улыбался. Он забрал наши бланки и сразу всё подписал и поставил печати. И заговорил уже без улыбки:

— О чеченцах больше не думайте. Они — нормальные ребята. В прошлом году спрашивали о вас, я их послал. Они сказали, что всё равно узнают. И предложили поговорить начистоту, как честные враги. Я сказал, что я никому не враг. Если они имеют претензии к евреям, то это глупо. Пусть ищут всемирное сионистское правительство и туда обращаются со своей враждой. Если найдут. А я — такой же работяга, как вы. И язык знаю только один — русский. Правда, ещё латынь. И пусть они идут работать, как Марьям Давлатова, то есть Маша Микулина. Тогда я буду их уважать. А с волками мне выть не о чем. Вот тут они интеллект и проявили. Сказали, что не охотятся за тобой, а в самом деле просто хотят всё узнать — не более. Я спросил: «Но зачем? Она же от вас отказалась». Они ответили, что чеченцы друг от друга не отказываются, не то что русские. Сказали, что я должен их понять, потому что у евреев то же самое. Я сказал, что понимаю, но не верю им, потому что и мусульманам, и евреям их бог позволяет обманывать иноверцев. Они ответили, что бог на всех один, только не все правильно его понимают. Но в религиозную дискуссию они вступать не хотят, а просто клянутся Аллахом, что не причинят вам обоим зла, а только передадут привет с родины.

Тут я его перебила:

— Они передали мне привет — от погибших родственников. Притом в очень патриотической форме.

Он ответил:

— Да, они мне потом это сказали, когда от вас вернулись. Очень уж вы там ощетинились. Они всё поняли. Ты ведь не одна так ушла. Чеченская нация теряет людей не только в войне, но и так же, как тебя. Нормальные мирные чеченцы гордо уходят и расселяются по России. Старики в Чечне начинают думать, что в этом расселении есть новый смысл для народа. Такой же, как у евреев. Главное — единства не терять. И сохранить культуру. А резню пора кончать, пока всех не потеряли… В общем, если даже к вам здесь подойдут, не волнуйтесь. Могут даже помощь предложить. И ничего взамен не попросят. Во всяком случае, так они говорят. Смотрите, конечно, сами.

* * *

Никто к нам в Томске не подошёл. Никто по пятам не ходил, из-за угла не целился. Как прилетели, так и улетели. Только при досмотре вещей клерки в форме разглядели в багаже наши инструменты и сказали, что ножи и гвоздодёр придётся сдать на хранение в милицию, а когда вернёмся, нам их отдадут. Маша была всё это время и без них на взводе — всё ждала контакта с земляками. Да и мне было не по себе. Так что теперь мы дали себе волю и устроили скандал. Мы кричали, что вообще никогда в этот город не вернёмся. Мы потрясали паспортами с деревенской пропиской, вахтовыми удостоверениями, разрешениями на служебное нарезное оружие, взывали к совести и грозили, что дойдём до самых высоких начальников. Кончилось тем, что через их дурацкий «накопитель» пошёл экипаж нашего самолёта. У всех троих пистолетная кобура под тужуркой деформировала статную фигуру. Командир вслушался в перепалку и сказал, что наши инструменты полетят в пилотской кабине. «Секьюрити» тут же стали приветливыми и сказали: «Вот видите», будто это они всё так хорошо устроили. Весь полёт мы купались в уважительных взглядах пассажиров-северчан. Кое-кого из них досмотрщики тоже пощипали, только успешнее.

В конторе Босой сказал:

— Эту вахту будете работать уже вчетвером.

Мы спросили, кто эти женщины. Он ответил, что обе — жёны наших работников и обе — из орса. Та, что жена начальника партии Вити Репкина, работала инспектором столовых. Они с Витей были несколько лет в разводе, а теперь снова встретились на каком-то месторождении и решили больше не расставаться. Вот она и готова перейти из инспекторов в сторожа, лишь бы к Вите поближе. А вторая — повариха из северской столовой. Она в гражданском браке сошлась с одним из наших шофёров и хочет летать на вахту вместе с ним.

Мы знали Витю Репкина. Ему было под сорок. Он бывал у нас на складе, потому что дружил со Львом. Ему Лев даже давал читать свои рукописи. Витя слыл среди партийцев интеллектуалом и занимался марафонским бегом. Правда, бегал нерегулярно, между запоями. Он одно время был даже начальником смены, но перед нашим приходом на склад стал начальником партии. Говорили об этом разное. Толя Второй считал, что так он спасается от пьянства, а Палыч сказал, что просто начальник партии больше зарабатывает. Лев тоже склонялся к этой версии, а он-то Витю знал.

С гражданским мужем второй нашей сменщицы мы тоже были знакомы. Звали его Гена Губин. Ему было за сорок. В прошлом был неплохим боксёром. Потом убил кого-то в кулачной драке и отсидел двенадцатьлет. Он был долговяз, угрюм с виду, но нрав имел добродушный и умел весьма тонко шутить. Даже в совсем пьяном виде он казался лишь чуть-чуть навеселе, притом становился добродушнее, чем трезвый. Он отличился тем, что восстановил своими руками списанный вездеходный автобус и теперь был на нём незаменим: куда велели, туда ехал, в любое время. Мог заменить любого водителя на любой машине. В свободное от поездок время подрабатывал на базе сантехником. Он вообще жил на базе, только иногда навещал в Новосибирске стареньких родителей — деньги им возил да ремонтировал избушку на окраине города.

И с Витей, и с Геной у нас были хорошие отношения. Оба заранее подходили и спрашивали, не против ли мы, чтоб их дамы сердца работали сторожами. А как тут будешь против, если всё уже решено? Да и после всех предыдущих неудач со сменщиками нам оставалось только надеяться на чудо.

И чудо произошло. Только не счастливое. Лучше назвать его не чудом, а редким совпадением.

Загрузка...