— В моих интересах?
— Да, я ведь не могу быть откровенной, не скомпрометировав вас. Гюстав сильно на вас рассердится за то, что вы стали сообщницей в моих выдумках о мнимом докторе и еще усугубили ваше сообщничество, сказав, будто потеряли записную книжку. Я ради вас стараюсь. В конце концов, это ничтожно мало по сравнению с тем, что вы сделали для меня. Я знаю Гюстава так же хорошо, как он меня. Я знаю, что он простит мне мою болтливость и мои шутки, но он непременно почувствует себя в дурацком положении из-за того, что его обманули вы, и именно на вас он будет держать зло за наш сговор. Если бы я сказала ему правду, вы бы стали винить меня за то, что я ответила неблагодарностью на оказанную вами услугу; вы бы взъярились на меня, а он — на вас, и нашей дружбе пришел бы конец. Увы, мне грозит меньшая опасность, чем вам!
— А я-то думала, что вы немного… как бы это сказать… немного влюблены в…
— О нет!
— А почему же Александр не помог вам?
— Я умоляла его в это не ввязываться. Я боялась пощечины, скандала… и все еще думаю, что выпутаюсь сама.
В это время подошел Гюстав и протянул Жильберте бокал шампанского, она отошла в сторону в большой задумчивости, и Марселина Дэдэ, постоянно промокавшая под носом платком, тут же вернулась изливать свое сердце Сесилии.
— Я — море слез, — вздохнула она и вдруг заговорила с ней о Жильберте: — Она мила, любезна, умеет себя подать, нравится мужчинам, но она из тех странниц в краю любви, которые, пожив в шалаше то тут, то там, в одно прекрасное утро начинают мечтать о каменном доме. После моей смерти, когда я стану чистым духом, я, возможно, смогу рассуждать, но пока я жива и повинуюсь лишь своим инстинктам. Жильберта быстро раскусила, что Дэдэ, как вы его называете, не представляет для нее интереса. Он непостоянен, он волокита, это сильнее его; он толстяк и всеми своими победами обязан толстому кошельку, знает об этом и не стесняется. Как-то он мне сказал: «Сердце стоит дороже денег, и какое от сердца веселье?» Он скуп на сердце, потому что ему недостает сердечности. Но вернемся к Жильберте. Ее манера поведения с Гюставом не действует вам на нервы? Перешептывания, улыбки тайком, заботливый вид и мелкие услуги? На вашем месте я бы была настороже. Мужчин привлекает новизна, а Жильберта — ваша противоположность. Кроме того, она безнадежная интриганка, потому что готова на все, лишь бы втереться в приличное общество. Я об этом никогда не думала; я по своей природе не принадлежу ни к какому обществу и чувствую себя свободно только в магазинах, но я знаю, что, как только случай подыщет себе гнездышко, он тотчас снесет там яйца. Мое замужество — тому доказательство: его высидела не любовь, а случай. Как бы там ни было, я живу среди богатых людей, которые балуют своих любовниц, словно прося прощения за то, что не могут на них жениться. При всем при том эти дамы могут поставить под угрозу наши привычки.
— Какие привычки?
— Да наших мужей, которых они могут нас лишить в любую минуту, а вы знаете, что нет ничего тягостнее, чем расставаться с дурной привычкой.
Сесилия, всегда дружески относившаяся к Марселине, любила ее еще больше с тех пор, как Гюстав сказал, что она утешается от тоски по панели, поедая гусиный паштет с трюфелями.
— Когда вы советуете мне быть настороже, вы проповедуете обращенной, — ответила Сесилия, — да будет вам известно, я уже давно остерегаюсь Жильберты.
— Тогда не тяните кота за хвост. Предъявите ультиматум. Будьте проще, как все. Скажите Гюставу: «Или она, или я. Выбирай». Это проверенный метод; он себя так же хорошо зарекомендовал, как одеколон «Жан-Мари Фарина».
Когда все собирались выйти на платформу, чтобы посадить в поезд Нану и Александра, Сесилия, которой не терпелось передать Полю свой разговор с Жильбертой, сказала Гюставу, что она не в силах присутствовать при отъезде брата:
— До сих пор он путешествовал, не расставаясь со мной, но сегодня он уезжает из моей жизни. Он отправляется в могилу брака, и мне грустно — так грустно, что я не смогу поцеловать его без слез. Поцелуй же их обоих за меня — хорошо, Гюстав, обещаешь?
— Обещаю, но подожди меня здесь, вместе вернемся.
— Нет, мне надо побыть одной, пойду посижу на скамейке в саду Тюильри.
— Я запрещаю тебе — слышишь, Сесилия?
— Да, — ответила она, но как только он ушел вместе с небольшой толпой, следовавшей за новобрачными, она исчезла вместе с Полем, который отвез ее на улицу Комартен, в бар под названием «Римлянин».
На платформе Гюстав заметил отсутствие Поля. Он подумал, что тот остался, чтобы составить компанию Сесилии, но когда, немного спустя, вернулся в буфет, где она должна была его ждать, с большим неудовольствием увидел, что она его не послушалась, а Поля тоже нет.
В «Римлянине» тесно, помещение вытянуто в длину. Стены покрыты лакированными панелями темного красного дерева, обрамляющими неоримские полотна, зеркала и витрины со старинными банкнотами. Пять-шесть столов с креслами, массивная, очень длинная и очень высокая стойка — все это тоже из красного дерева и также является образчиком стиля, представляющего собой нечто среднее между Луи XVI и Директорией, весьма популярного в начале нашего века. За стойкой — черные изображения римских императоров в золотых овальных рамах. Прибавьте к этому электропроигрыватель, позволяющий посетителям слушать музыку по своему выбору, и вы получите точную картину обстановки и мебели в этом тесноватом, классическом и конфиденциальном заведении, где можно через стеклянную дверь, распахнутую настежь в хорошую погоду, наблюдать за движением на оживленной улице.
Ничто из того, что касалось Сесилии, не было безразлично Полю, но он давал это понять лишь временами и по-своему. Его все более загадочное поведение делало ее неловкой, уничижало в собственных глазах, заставляло считать себя скучной и совершенно обескураживавшей. Он не верил непринужденности, которая своей фривольностью и порочностью заставляет усомниться во лжи, как и в истине; и хотя он признавал серьезность опасности, заключавшейся в словах Жильберты, он с презрением отнесся к той непринужденности, с какой Сесилия ей ответила. «Солгала она или нет? — спрашивал он себя. — Хотела ли она развеять подозрения Жильберты в отношении чувства, которое ко мне испытывает, или же она искренна, когда говорила, что встречается со мной лишь по необходимости?» Насмешливая улыбка на его губах словно озвучивала эти вопросы, унизительные для Сесилии, которая прекрасно знала, что может объясниться, лишь признавшись в любви, притом не будучи уверенной, что любовь эта не безответна. Она поднялась, поставила пластинку, снова села и, опустив голову, слушала «Господин мое Прошлое» — песню Лео Ферре. Все в ней — молчание, неподвижность и руки, словно забытые на коленях, — показывало, что она грустна или печально размышляет.
— Где ваши глаза? — спросил ее Поль.
Она взглянула на него печально и ответила, что она несчастна, хочет уйти и думает о смерти:
— Я больше не могу смеяться и насмехаться над чем бы то ни было, все мне кажется серьезным, все внушает уважение, даже мои сны. Когда я снова вижу вас, я не знаю, куда иду, и мне кажется, что в тот день, когда я согласилась на первое свидание с вами, ушло мое детство. С тех пор я живу в совершеннейшем беспорядке, то есть в большой неуверенности. Я так долго пряталась от себя, что уже не нахожу себя вновь и думаю, что это вы во всем виноваты; я злюсь на вас, и мне горько. Я вам не верю, я не знаю даже, каковы ваши чувства ко мне; бывают моменты, когда мне кажется, что вам доставляет удовольствие приводить меня в бешенство, и я думаю, что погибла.
— А среди всех этих мыслей вам никогда не приходит в голову, что я вас люблю?
— Я думаю об этом, как думают о невозможных вещах.
— Думайте об этом иначе, потому что я люблю вас, Сесилия.
— Нет, это неправда, нет, я не верю, но если вдруг вы меня любите, то говорите же, повторяйте мне это.
— Чем больше проходит времени, тем труднее мне обходиться без вас. Вы мне нужны вся целиком, для меня одного, на всю жизнь.
— Нет, это неправда, нет, я не верю, но я сделаю что угодно…
Он перебил ее:
— Вы сделаете что угодно, чтобы я отдал вам ваше письмо? Вот оно, — и достал его из бумажника.
Она предупредила его жест и отвернулась.
— Нет-нет, оставьте его себе, если вы мне его вернете, мне будет страшно, — сказала она, и Поль, который до сих пор любил ее, сомневаясь в ней, поверил в ее любовь и обомлел.
— Поль, — продолжала она, — вы перебили меня, когда я собиралась сказать, что, если вы вправду меня любите, я брошу все, чтобы не покидать вас.
Он взял ее за руки и посмотрел на нее, но она закрыла глаза.
— Вы пожираете мою душу, — прошептала она и добавила: — Я не знала, что я такая женщина.
Они вышли, сделали несколько шагов по тротуару и укрылись в подворотне, чтобы целоваться всласть.
Безумие и отрада поцелуев, любовь опьяняла их, когда они расстались, и Сесилия пообещала Полю приехать на следующее утро к нему домой.
Тем временем на Лионском вокзале месье Дубляр-Депом, доверив рыдающую Марселину друзьям, которые должны были отвезти ее домой, вернулся в гардероб за шляпой. Там он столкнулся с Гюставом, собиравшимся уходить, и, нимало не интересуясь его настроением, потащил его в переполненный ресторан, где они сели за столик друг против друга. Дэдэ намеревался съездить на несколько дней в Женеву и хотел обсудить с Гюставом кое-какие дела, которыми тому придется заниматься в его отсутствие. Гюстав сидел как на иголках, Дубляр это заметил, но лишь в самом конце долгой беседы осведомился о причине его нервозности. Гюстав ответил, что он неспокоен, потому что Сесилия, удрученная женитьбой своего брата, решила посидеть на скамейке в парке Тюильри. Дэдэ посчитал это за большую неосторожность и со знанием дела начал рассказывать о том, с кем там можно повстречаться после захода солнца, после чего побудил Гюстава как можно скорее ехать на поиски жены. Они расстались, и Постав отправился бродить в сад Тюильри — не только для того, чтобы сказать потом Сесилии, что он там был, но еще и потому, что не был уверен в том, что ее там нет. Он искал ее наудачу, и влюбленные, прижимавшиеся друг к другу на скамейках, вздрагивали, когда мимо них проходил человек, звавший приглушенным голосом: «Сесилия! Сесилия!» Из темноты появился молодой англичанин, одновременно спокойный и озабоченный, как все англичане, и спросил его:
— Я могу вам помочь? У вас сбежала собака, месье?
— Нет, жена, — ответил Гюстав.
Когда он вернулся, Сесилия ждала его в пещере Али-Бабы. Она не дала ему времени задать вопрос и сразу сказала, что не ездила в сад Тюильри, а Поль Ландриё подвез ее до дома.
— Я так и думал и скажу тебе, что ваша дружба с ним принимает очень фамильярный характер, мне это не нравится.
Советы Марселины всплыли в мозгу Сесилии.
— Что же тогда мне говорить о твоих тесных отношениях с Жильбертой? — парировала она. — Ты ведь с Жильбертой задержался?
— Нет, с Дубляром. Нам было нужно поговорить. Но кстати о Жильберте: она вздумала научиться играть в гольф и так просила меня дать ей урок, что я пригласил ее поехать с нами завтра в Ла Були.
— Целое воскресенье с Жильбертой! Ну уж нет, Гюстав, без меня.
— Ты несправедлива. Она мила, не капризна, в ней есть задор.
— Тебе с ней весело?
— Она женственна, и мне с ней не скучно, — ответил он, и Сесилия усмотрела в этих словах способ освободиться на целый завтрашний день:
— Так поезжай с ней, раз тебе с ней не скучно, надеюсь, что вы проведете прекрасный день. Только не рассчитывай на меня в качестве сопровождения.
Гюстав изобразил неудовольствие, но втайне решил отложить на потом урок гольфа, который он вызвался дать Жильберте, так как хоть она ему и нравилась и ему было жаль ее огорчать, он принимал всерьез только пожелания Сесилии.
Каждое воскресенье в одиннадцать часов он прогуливался пешком вокруг озер Булонского леса, так что на следующее утро Сесилия не удивилась его уходу и не заметила, как он прячет улыбку, говоря, что сначала пойдет разомнет ноги, а затем заедет за Жильбертой и вернется вместе с ней к половине первого.
Он сел в машину и, поскольку ему не хотелось выглядеть невнимательным по отношению к женщине, которая, как ему казалось, была к нему привязана, а отменять встречу по телефону было как-то нелюбезно, поехал к ней сам, чтобы сообщить о неувязке, которая наверняка ее рассердит.
Мадам Ило была еще в халате и потому смутилась; он воспользовался этим, чтобы сделать ей комплимент, затем его лицо омрачилось, и, присев рядом с ней на канапе, он объявил ей, что, к великому своему сожалению, вынужден отказаться от их планов обучения гольфу.
— Что? Как это? Я отклонила ради вас несколько приглашений, а вы бросаете меня вот так, в последнюю минуту?
Гюстав не устоял перед соблазном преувеличить важность некоторых замечаний, которые Сесилия сделала ему накануне вечером, и его довольный вид разозлил Жильберту.
— Ведь правда, — сказал Гюстав, — в последнее время мы часто встречались; возможно, я слишком явно дал понять, что питаю к вам слабость? Я думаю, в это дело вмешалась Марселина, но, как бы там ни было, Сесилия хочет сегодня побыть со мною одна.
— Как бы там ни было! — воскликнула Жильберта.
Это восклицание, полное скрытого смысла, не понравилось Гюставу, но не испугало его, так как решение было принято. Он говорил себе, что верная жена после десяти лет замужества — юная девушка в плену страстей. Он был уверен, что Сесилия испытывает к нему нежные чувства, и решился их сохранить. «Если вдруг она мне лжет и я об этом узнаю, я притворюсь, будто нахожусь в неведении, — говорил он себе, — не отпугну ее упреками, и она попадется в сети моего терпения». Он считал, что добротой можно утишить страсти, кроме того, у него была гордость.
Жильберта какое-то время молчала. Она знала, что Сесилия никогда ее не любила, что лишь безрассудная ложь вынудила ее поделиться с ней своей тайной, к тому же она знала, что Сесилия способна сказать Гюставу всю правду и лишить ее таким образом дружбы человека, который сможет закрыть перед ней двери в тот мир, где она мечтала обосноваться. Из этого она заключила, что ей следует всех опередить и нарисовать Гюставу истинный портрет его жены.
— Мой бедный друг, — сказала она наконец, — как же вы наивны.
— Что вы хотите сказать?
— Вы воображаете себе невероятные вещи! Предполагаете, будто Сесилия ревнует, что ее тревожат наши отношения и что… впрочем, я лучше помолчу.
— Нет, говорите, я требую. Вы уже сказали слишком много. Она кого-то… любит?..
— Она над вами смеется.
— Сесилия? О, нет… нет… это невозможно.
— Она смеется над вами, и если я осмелилась вам это сказать, то лишь потому, что я люблю вас, и мне тяжело видеть, как вы доверчивы, тогда как я знаю то, что знаю.
Гюстав обхватил голову руками.
— Что же вы знаете? Говорите, говорите же, прошу вас.
— Я скажу, но с одним условием…
— С каким?
— Обещайте мне, что вы не будете сердиться на меня за то, что я оказала Сесилии услугу, и обещайте мне также, что наши отношения останутся такими, как прежде. Я так люблю вас, Гюстав, что с вашей стороны будет несправедливо наказать меня.
— Я питаю к вам самую большую дружбу, и она станет еще больше, если вы будете откровенны.
— Клянетесь?
— Клянусь, — отвечал он, и Жильберта заговорила.
Она рассказала ему, что в письме, которое Сесилия обронила в такси, содержались не только его собственные, весьма компрометирующие высказывания о месье Дубляре, его нравах и продажности, но и сатирическая комедия, главным героем которой был он, Гюстав. «Она потешалась над вами вместе с Александром, а в конце умирала от скуки или от отчаяния на пороге вашего дома».
Еще Жильберта рассказала, что Сесилия, захваченная врасплох после прихода Поля Ландриё, выдала его за врача, и как просила ее — ее! — подтвердить эту ложь. «Поняв, что ее непростительная несдержанность могла погубить Вашу карьеру, она словно обезумела. А еще она боялась, что этот милый документ попадет к вам в руки, и тогда вы узнаете, какие оскорбительные для вас шутки в ходу у нее с ее братцем. Она делает вас посмешищем и заслуживает того, чтобы вы об этом знали. Короче, она готова на все, лишь бы снова заполучить это письмо, которое Поль все еще держит у себя из мести».
Задумчиво, как бывает иногда, когда слушаешь музыку, Гюстав вслушивался в слова Жильберты и слышал в них то, чего она не говорила; он выстраивал план и, как только она закончила свой рассказ, вскочил на ноги и воскликнул:
— Жильберта, благодаря вам я — счастливейший из людей!
— Правда, благодаря мне? Тогда и я счастлива. Вы заслуживаете женщины, которая бы понимала и уважала вас, а непорядочность Сесилии по отношению к вам разрывала мне сердце.
Он ходил по комнате взад-вперед в крайнем возбуждении, но при этих словах вдруг остановился и холодно посмотрел на нее:
— Не вам судить Сесилию, а ваша манера ее критиковать доказывает, что вы ничего не поняли. Я не знаю женщины, которая в подобном случае действовала бы с большим мужеством и воображением. Ах, я зол на себя за то, что сомневался в ней, ведь я подозревал, что она уходит из моей жизни и, возможно, бегает на любовные свидания, а теперь узнаю от вас, что она боролась ради меня.
Он сказал, что проболтаться всегда считалось столь ужасным преступлением, что последние бандиты не позволяли себе его совершать; никто не стал бы гордиться тем, что проболтался, и поэтому совершенно естественно, что Сесилия захотела скрыть от него свою несдержанность, за которую ей было стыдно, а последствия приводили ее в ужас; и поскольку он знал, что тревога и неспокойная совесть повсюду видят одни опасности, он счел совершенно естественным и то, что она ошиблась насчет намерений Поля Ландриё, и заявил, что на ее месте он поступил бы так же. Что касается истории с мнимым врачом, то она его позабавила.
— Только у нее могла родиться подобная мысль! — воскликнул Гюстав. — Но столько треволнений! И все это ради меня, ведь только из-за меня она и трепыхалась. Скажи она мне правду — и я тут же отобрал бы у Поля Ландриё это пресловутое письмо (кстати, его поведение отвратительно, и я ему еще покажу), а если бы отобрал, то прочел бы. Так лишь для того, чтобы не поранить моего самолюбия, не разочаровать, не огорчить меня и все в таком роде, она компрометирует себя в его глазах! Она думала только обо мне!
— Бывают женщины, которым везет, — заметила Жильберта. — А вам все равно, что она смеется над вами?
— Они с братом не разделяют моих устремлений, находят их приземленными, но чего вы хотите, артисты есть артисты, они выдумывают, строят, разрушают, не осознавая в полной мере той реальности, которая их вдохновляет. Они не переменяют своих убеждений, но у них нет злого умысла, а я всегда знал, что Сесилии не по душе мещанские идеи или менталитет богатых людей. Из всего того, что вы мне рассказали, я извлек один урок: не имея возможности признаться в этом, она дала мне самое большое доказательство своей любви, о котором я мог только мечтать. Не рассудок, а доброе сердце вынуждали ее лгать мне.
В противоположность тому, на что она надеялась, Жильберта лишь упрочила узы, привязывавшие Гюстава к жене. Она была этим расстроена, натянуто смеялась, но посмотрела ему прямо в глаза и протянула обе руки для поцелуя. Он пообещал ей устроить все таким образом, чтобы Сесилия на нее не обиделась, заверил в своей дружбе, еще раз извинился за то, что должен ее покинуть, и поспешил домой, где Сесилии уже не было.
— Мадам ушла десять минут назад, — сообщила Одиль.
— Ах, черт возьми, я должен был это предвидеть! А я-то как раз хотел сделать ей приятный сюрприз!
— У нее был рассерженный вид.
— Рассерженный или печальный?
— Скорее печальный.
— И куда она пошла?
— Она мне сказала, что едет в Версаль и будет весь день ходить по антикварным магазинам.
Тогда Гюстав решил не играть в гольф и, зная, что Дубляр-Депом вылетает дневным рейсом в Женеву, позвонил Марсели не и предложил ей после обеда прогуляться в Версале по антикварным магазинам. Та согласилась и сообщила ему, что Жильберта только что звонила Дубляр-Депому: чрезвычайно срочные обстоятельства вынуждают ее поехать в Женеву, и раз уж так надо, она хотела бы лететь вместе с ним.
Скромный дом на улице Нотр-Дам-де-Шан, где жил Поль, выходил в сад, из тех, где земля являет свою природу в самом центре Парижа, на краю утесов и галечных пляжей. Эти сады, которые можно было бы назвать парижскими, являются каждый частичкой какой-либо местности, отражая ее характер, особенности и дух: порхающие в них птицы, ползающие черепахи, растущие цветы и беспорядочные кустарники, отбрасывающие мохнатые тени, живут в атмосфере Вогезов, Шаролэ или Фландрии. Сад Поля был частицей окрестностей Санлиса. Это был провинциальный уголок, откуда еще не выветрились старинные запахи: там еще пахло резедой, жимолостью и ромашкой и чувствовалось, что ты и впрямь перенесся далеко-далеко, чего не всегда ощущаешь, преодолев большие расстояния в дальних путешествиях.
Любовь и нетерпение снедали сердце и мысли Поля; когда он открыл Сесилии калитку небольшой ограды, она ступила за нее, прошептав:
— Только мы одни знаем, что край света — здесь.
— И что здесь — наш уголок мира.
Невозможно описать, каким был этот день, можно лишь сказать, что в каждой минуте каждого часа этого прекрасного дня заключалась целая полная счастья жизнь. Едва Сесилия вступила в сад, как этот сад стал ее владением, едва вошла в дом, как дом превратился в ее замок. С кружащейся головой, без ума от любви, стряхнув с себя воспоминания, она царила над всем, и когда Поль говорил ей: «Иди ко мне, я задыхаюсь, ты душишь меня, я слишком тебя люблю», она отвечала: «Не верю». Помогая ему накрыть на стол под деревьями и принести заказанные им блюда, она говорила сама с собой и вершила будущее Гюстава: «Я скажу ему, что я тебя люблю, он придет в ярость, устроит мне сцену, выставит за дверь, а Жильберта его утешит. Чем более я буду виновата, тем менее он станет обо мне сожалеть, а я свободно смогу жить с тобой. Я никогда не буду отсюда выходить, это будет мой монастырь. Я стану капризничать. Буду играть в метаморфозы. Я закрою дверь на ключ. Тебе придется умолять меня открыть, и тогда ты увидишь турчанку, или китаянку, или торговку фиалками с розовыми руками и в черной шерстяной пелеринке», — говорила она, и в ее походке и смехе было изящество и вольность вечной юности.
Любовь была повсюду и решала все. Она была в стенных шкафах и поджидала в мастерской, она была в каждом глотке вина, как и во взглядах, коленях и пище, она была в раках и фруктах, и у пирожных был ее вкус, как и у губ.
Любовь направляла их до самой полутемной спальни, где влюбленные встречаются, чтобы затеряться. Жалюзи были опущены, в комнате пахло гипсом. Там было что-то от итальянского вечера, душа которого переместилась бы сюда, а еще долетевшее из сада вспархивание птицы, задевшей тишину своими трепещущими крыльями. Кровать — это корабль, выходящий в открытое море, как только поднимаются на его борт, и те, кто умеет любить или мечтать, путешествуют всю ночь и даже днем, когда другие отдыхают. На борту этого корабля странствуют сквозь время, встречая на своем пути томление и призрачный свет, и вот уже надо спускаться на берег нового часа, где пассажира подстерегают тревога и слова, смена привычек и шествие по жизни.
Перед уходом Сесилия задержалась в мастерской и сыграла на пианино.
— Уже поздно, мне надо идти, но ты оставишь меня у себя, правда? — сказала она.
— Ты моя, и я тебя крепко держу. Разве ты не чувствуешь, что заперта вот здесь, в моей груди?
Пока он ходил за такси, она провела рукой по каждому предмету, потом вышла в сад, погладила деревья и даже отпечатки следов — своих и Поля — под столом, за которым они обедали. Она вела себя так, как несчастный изгнанник, принужденный покинуть свой дом. «Мои вещи, моя жизнь», — приговаривала она.
Поль, вернувшись, захотел удержать ее:
— Останься.
— Нет, не могу, я правда не могу; сегодня вечером это невозможно.
— Останься, если ты моя.
— Я твоя, но мне надо вернуться.
— Зачем?
— Чтобы поговорить с Гюставом, — и, полузакрыв глаза, она мечтательно прошептала: — Наша спальня… мой сад… моя любовь… Да, я поговорю с ним сегодня же вечером. Я слишком люблю тебя, чтобы при этом кого-нибудь обманывать.
— И ты будешь думать о нашем корабле, о поцелуях спящих, дремлющих, любящих и ищущих друг друга?
Он сжал ее в объятиях, потом очень медленно, обнимая, проводил до машины. Это было такси G-7, из тех огромных и незабываемых G-7, которых еще вчера было множество на улицах Парижа.
— Может быть, в этом такси я и потеряла свое письмо? Поль, знаешь, чего бы я хотела?
— Говори.
— Ты можешь освободиться завтра утром?
— Да.
— А ты мог бы подъехать к моему дому в десять часов в таком такси? И мы бы уехали в будущее в карете моего счастья?
— Будущее — это движение, которое я запрещаю нашей любви. Я украду тебя и увезу в неподвижное время. Два надгробия, обратившие лица к небу, — вот кем мы будем.
У окна в прихожей Гюстав караулил возвращение жены. Увидев, как она выходит из машины, он побежал ей навстречу.
— Ну же, поцелуй меня, — сказал он ей, и, поскольку у него был счастливый вид, а во взгляде сквозило лукавство, Сесилия, ожидавшая упреков, спросила, что привело его в столь хорошее расположение духа.
— Папаша Дэдэ скончался, и тебя назначили президентом банка?
— Все шутишь!
— Хотела бы я шутить, но не могу; Гюстав, я совершенно серьезна, и мне надо с тобой поговорить, — ответила она, входя в гостиную.
— Я тоже должен тебе сказать нечто важное, потому-то мне так и не терпелось тебя увидеть, — весело ответствовал он. — Послушай, Сесилия, тебе больше нечего от меня скрывать, — и без лишних предисловий он передал ей все, что рассказала ему Жильберта.
Еще он сказал, что без откровений Жильберты он установил бы за ней слежку и наверняка бы сделал самые печальные выводы относительно ее встреч с Полем Ландриё, но теперь ему не по себе при одной только мысли о том, что он ее подозревал:
— Ты за меня боялась, обо мне думала, ты теряла голову при мысли, что я буду страдать от последствий твоей нескромности, шуток и безрассудства. Но вместо того чтобы ругать, я благодарю тебя, любовь моя.
— Нет-нет, умоляю тебя, не благодари меня.
— Что мне до мнения твоего брата обо мне, что мне ваши артистические вымыслы; мне самому случается смеяться над своими лучшими друзьями. Мне дороги только твои чувства, и я знаю, что ты меня любишь: ты доказала это, рискуя и подвергаясь опасности, а до остального мне дела нет.
— Послушай, Гюстав, послушай…
— Нет, успокойся, ничего не объясняй, не нужно. Сила, слабость — я все пойму, ты же видишь. Поль Ландриё зол на тебя за то, что ты приняла его за мошенника? Он сам виноват, так как его поступок создавал двусмысленную ситуацию, и завтра же я поеду к нему и потребую это письмо, которое он держит у себя из мести. Самые честные люди порой ведут себя просто невероятно.
Сесилия плакала.
— Не плачь, — сказал он, обнимая ее. — Все хорошо, что хорошо кончается, и в этот вечер я даже счастливее, чем в пору нашей помолвки. Помнишь? Ты мне сказала: «Еще неделя, и нас будет двое». Ну что, нас двое, да или нет?
— Мне больно от твоих воспоминаний, твоя доброта убивает меня, — ответила она, рыдая, и чем больше он старался успокоить ее, чем больше ласкал и осушал ее слезы, тем больше усугублял ее горе. — Письмо, ах, это письмо — не думай о нем, — сказала она наконец, — Поль вернул мне его сегодня, и я разорвала его на тысячу клочков.
Гюстав не был ни глуп, ни снисходителен, но ум его был устроен таким образом, что побуждал его оборачивать все вещи выигрышной для него стороной, и Сесилия, столь серьезная в этот момент, поняла, что стала жертвой этой склонности, которой до сих пор постоянно пользовалась. Перед этим доверчивым и встревоженным человеком, однако склонным по своей природе видеть во всем лишь лучшую сторону, то есть то, что было выгодно для него, она оказалась лишенной права голоса. Трогательный и почти трагический свет озарил причины уважать его и быть к нему привязанной, она ужаснулась чувствам, которые он один мог ей внушить, и признала за собой обязанности по отношению к нему, продиктованные нежностью.
Она целый вечер содействовала счастью Гюстава. Избавившись от забот, торопясь быть счастливым, он весело болтал, осыпал ее тысячей знаков внимания и все спрашивал:
— Так ты вправду все еще любишь меня?
Этот вопрос доводил ее до самого глубокого отчаяния.
— Я люблю тебя, как никого другого, — отвечала она без обмана. Ей было тяжко жалеть его, однако эта жалость внушала ей уважение. «Все уладится, надо подождать», — говорила она себе и при этом, мучимая тайной о себе самой, видела в муже соперника своего любовника.
Гюстав погасил свет, и они поднялись в спальню.
Сесилия задержалась в ванной. Там в зеркалах отражался сад Поля, тишина и птица. Там была спальня, где пахло гипсом, а в этой спальне — белый корабль, готовый пересечь ночь, чтобы причалить к заре, а на плиточном полу лежала шпилька. А на улице были два каменных надгробия, перед которыми склонялись прохожие, а господа и дамы смотрели на них из окон своих машин. «Любовь моя, поскольку мы умерли от любви, ты меня поймешь», — прошептала Сесилия. Она тосковала о чистоте, томлении, неопытности и девственности, она хотела бы быть еще девушкой для Поля. Воспоминания о браке смешались с ее мыслями, она их отталкивала, но перед ее мысленным взором представали всякого рода безнадежные картины. Она вспомнила, что впервые поцеловалась в пятнадцать лет: ее поцеловал друг брата в день ее рождения в октябре, на пляже, в кабинке, сотрясаемой ветром. Он сказал: «Это мой подарок». Теперь она понимала, что этот подарок был кражей. «Первый поцелуй, роковой поцелуй. После него губы переходят в общественное пользование повторов, сходства и пошлости, — сказала она себе, — и теперь, когда я хотела бы все отдать, мне в удел осталась боль от знакомых жестов и печаль от невозможности забыть. Босая, растрепанная, я осталась в той пляжной кабинке, я все еще там, навсегда прижалась спиной к перегородке, в полутьме, и все кончено, я никогда не выйду оттуда ни для кого, и никто не возьмет меня нетронутой, такой, какой я осталась там, во времена, когда я не была ни судьей, ни свидетелем своих переживаний и, ничего не зная, не ведала унижения от возможности сравнивать».
На следующее утро, когда Гюстав в положенный час вышел из дому, Сесилия прервала свой туалет. Она открыла окно, выглянула, чтобы посмотреть, как он уходит, а минуту спустя была уже с Полем, который ждал ее в такси G-7, как она пожелала. Она захотела ехать не в Булонский лес, а на вокзал Аустерлиц. Обхватив друг друга в пылких объятиях, они перекрыли огромное пространство за время одного поцелуя, и когда они открыли глаза, такси уже ехало по набережным Сены недалеко от Ботанического сада. Поль прижал ладонью лицо Сесилии, чья голова и мысли покоились на его плече.
— В этот час нам следует быть не здесь, а на нашем краю света, — сказал он и велел шоферу развернуться и ехать к нему домой, на улицу Нотр-Дам-де-Шан. Сесилия вздохнула.
— Ты вздыхаешь? О чем ты думаешь? — спросил он.
— О нас.
— Уже?
— Да, уже. Поль, я должна тебе сказать, что Жильберта все рассказала Гюставу. Он знает все, абсолютно все, кроме того, что я тебя люблю.
— Не она же могла ему об этом сказать.
— Я поклялась ему, что ты вернул мне письмо и я разорвала его на тысячу клочков.
— Ты ему поклялась? Тогда ты должна его разорвать. К чему все еще лгать ему? — сказал Поль, достал письмо из кармана и отдал ей таким, каким его нашел. — Но прежде чем порвать, скажи мне все-таки, что же в нем такого компрометирующего. Я до сих пор не решался задать тебе этот вопрос только потому, что боялся, как бы твой ответ не осадил мою любовь, но теперь я хочу знать. Любовные тайны? Исповедь твоему брату?..
При этих словах Сесилия распечатала конверт и протянула ему письмо:
— Прочти, так будет проще, — сказала она и, положив подбородок ему на плечо, следила за чтением, оправдываясь шепотом: — Теперь ты понимаешь, что мне было из-за чего беспокоиться… Как я только могла такое написать?.. И все ради шутки… чтобы рассмешить Александра… Как необдуманно… Я была просто ненормальная… Я, наверное, и есть ненормальная… Видишь, я не зря боялась… боялась за Гюстава… за его карьеру… и особенно боялась причинить ему боль… Как он сам сказал, тревога и неспокойная совесть во всем видят одни опасности… а ты тогда… когда ты вошел ко мне… ты представлял собой эту ужасную опасность… жуткую опасность… У Гюстава есть свои недостатки, но… он несказанно добр… даже так добр… что ни в чем не видит дурного… Разве в это можно поверить?.. Во всем, что рассказала ему Жильберта, он усмотрел… только причину… поблагодарить меня… Я даже покраснела… Меня мучила совесть… мне было стыдно…
Поль бросил читать и кинул письмо на колени Сесилии:
— Почему тебя мучила совесть? Чего ты стыдилась?
— Мне было стыдно своего счастья, стыдно всего того, что я знаю, а он — нет. Мне все еще плохо от этого.
— Тебе плохо от любви или же от стыда и угрызений совести?
— Мне плохо от веры Гюстава в меня.
— Я думал, что ты слишком любишь меня, чтобы при этом его обманывать.
— Вчера его душевная чистота меня обезоружила, сердце мое дрогнуло. Мне не хватило мужества сказать ему о нас. Мне недостало сил нанести ему этот удар. Это было слишком жестоко, слишком несправедливо. Подождем, пусть пройдет немного времени. Обожаемый мой, я хочу любить тебя, никому не принося вреда.
— Другими словами, ты не моя, у меня есть непобедимый соперник в твоей жизни, а ты готова делиться, чтобы не сделать несчастным человека, которого тебе жаль? В общем, ты просишь меня довольствоваться теми урывками времени, которые ты украдешь у доверчивого мужа? Ну что ж, так я отказываюсь, и отказываюсь потому, что мне не нужны ни эти минуты, ни эти уловки. В любви надо не любить, а предпочитать.
— Ах, — воскликнула она, — я думала, ты поймешь мои проблемы, мои муки и ужасные затруднения. Разве ты не видишь, что два чувства разрывают мне сердце?
— Два чувства, то есть двое мужчин. Обманывать Гюстава кажется тебе менее жестоким, чем вывести его из заблуждения, но как же быть с моим несчастьем, моими требованиями и мечтами о страсти, которую ты разжигала?
— Поль, ты забыл… ты забыл, что… что я твоя.
— А жизнь твоя — чья?
— Вспомни вчерашний день! И скажи себе, что завтра будет то же самое. А главное, скажи себе, что я люблю тебя.
— Какое мне дело до воспоминаний и до будущего? Мне нужен праздник сегодня и праздник, который всегда со мной.
— Ах, но ты-то живешь один, ты свободен, не связан с какой-нибудь женщиной, в которую ты бы уже не был влюблен, но которая все же занимала бы определенное место в твоей жизни, потому что владела бы частицей твоего сердца, а ты бы это сознавал. Можешь ты это представить?
— Я? Я могу представить, каковы будут мои мысли в те вечера, когда ты будешь жить далеко от меня, хранительницей иллюзий! И знаю, что буду представлять себе сцены умиления, одна мысль о которых мне невыносима. Еще я могу представить, что ты всегда будешь приходить в мои маленькие владения лишь украдкой, зажав в руке стебелек вечно цветущих угрызений совести, который ты сорвешь, проходя по моему саду! Женщина, которую я стану обнимать, будет женой Гюстава? И я на это соглашусь? Нет, я не согласен. Одиночка, обрученный с одиночеством, — единственный чудак, единственный высший аристократ, единственный человек, который ни перед кем не пресмыкается, не ищет себе оправданий и бьет лишь в собственную грудь, когда некий образ развенчивает его сирену. Я предпочитаю оставаться один, чем делить с кем-то любимую женщину.
Такси остановилось на улице Нотр-Дам-де-Шан. Поль быстро вышел и, вытянув руку, мягко оттолкнул Сесилию, собиравшуюся последовать за ним:
— Нет-нет, если два чувства, если двое мужчин разрывают вам сердце, возвращайтесь к мужчине вашей жизни, а я останусь в тени — мужчиной вашего романа.
— Поль! Любовь моя! — крикнула она.
— Любовь моя… — прошептал он.
Затем захлопнул дверцу, дал шоферу адрес Гюстава и, замерев у дороги в тупик, ведущей к решетке его сада, смотрел, как такси G-7, карета их любви, удаляется в облаке разорванной бумаги, в мельтешении белых и черных бабочек, вылетавших в окна.
Верьер,
11 января 1958 г.