Глава XXXVI. ВТОРОЕ ОТКРЫТИЕ

На другой день после прогулки Ричарда но Уиндзору, Ланцелот Дэррелль приехал в Толльдэль, и Элинор с помощью полученных сведений легко уже могла заметить сильную перемену в его обращении. Она нарочно провела целый час в гостиной до обеда, чтобы увидеть эту перемену и самой убедиться в справедливости замечания Ричарда Торнтона. Но эта перемена была до того поразительна, что даже Лора заметила, что с ее женихом случилось что-нибудь необыкновенное, Лора, которая век свой никогда не замечала никаких оттенков чувства, если только они не выражались внешними признаками, то есть словом или движением, но, заметив эго, она чуть было с ума не свела Ланцелота своими ребяческими вопросами и изъявлениями сострадания.

Что его так встревожило? Почему он бледнее обыкновенного? Почему он иногда вздыхает? Почему он так странно смеется? О! нет, он не всегда таков бывает. Никак нельзя сказать, чтоб он всегда был одинаков. Верно, у него голова болит или он, засиделся поздно ночью? А то не выпил ли он этого гадкого вина, которое ему всегда бывает вредно? Неужели он был таким гадким, жестоким обманщиком, вероломным чудовищем, что отправился куда-нибудь в гости, не сказав о том своей бедной Лоре, и, верно, пил там шампанское, ухаживал за девицами, танцевал? А может быть, он слишком много работал над своею картиной.

Вот подобными вопросами молодая девушка мучила целое утро своего жениха, мучила до тех пор, пока он взбесился на нее и приказал ей молчать, говоря, что от ее болтовни у него чуть не лопнет голова.

— Ланцелот Дэррелль, как видно, очень мало стеснялся в выражении своих чувств, и, усевшись пред камином на покойном кресле, облокотился обеими руками на свои колени и устремил свои прекрасные черные глаза на огонь. Желая рассеять свои тяжелые мысли, он по временам схватывал кочергу и с яростью колотил ею уголья, как будто на угольях хотелось ему сорвать свою злобу. Каждый другой человек стал бы опасаться, чтобы посторонние зрители не вывели каких-нибудь заключений из его поступков, но вся жизнь Ланцелота была основана на одном принципе: крайнее презрение ко всему живущему в мире, кроме самого себя, и потому он ничуть не опасался наблюдательности людей, которых считал ниже себя.

Лора Мэсон села на скамеечке у ног его и, вышивая туфли, — это была уже третья пара, которую она начинала для своего будущего супруга и повелителя — сама думала, что он никогда так не был похож на корсара, как в настоящую минуту, и в то же время выводила заключение, что, должно быть, Медора не совсем веселую проводила жизнь. Наверное, и у Конрада была такая же привычка: чуть что не по нем — так и давай колотить уголья и с яростью мешать огонь так, чтоб камин ярко пылал.

Ланцелот был приглашен к обеду в Толльдэлль на 16 февраля, приглашал же его мистер Монктон, говоря, что ему надо переговорить с ним насчет некоторых дел относительно приданого Лоры.

— Теперь уже пора, Дэррелль, откровенно объясниться нам насчет ее состояния, — сказал Монктон, — и потому я прошу вас пожаловать ко мне в кабинет после обеда, часа на два, не больше, чтобы потолковать о делах, если только вы ничего не имеете против этого.

Разумеется, Дэррелль ничего не имел против этого, но только именно в этот день он имел престранное обращение в отношении бедной Лоры, которая не знала, что и думать о такой перемене.

— Вы полагаете, что это очень странно, почему я так пе люблю все эти церемонии с переговорами и договорами? Не правда ли, Лора, что это приятные слова? Ваш опекун удостоил сказать мне, что на первые года нашей брачной жизни положит нам хороший годовой оклад. Вы думаете, может быть, что мне должно благодушно принимать подобного рода вещи и спокойным духом вступить на поприще благородной нищеты, в зависимости от карандаша, или от жены насчет того, что мне есть или во что одеться?.. Нет, Лора, этому не бывать! — воскликнул он запальчиво, — я не покорюсь этому благодушно, я не вынесу этого спокойно. Мысль о предстоящем мне положении бесит меня против самого себя, против вас, против всех и против всего в мире.

Все это Ланцелот говорил своей невесте, при Ричарде и Элинор. Ричард сидел у окна и на чистых листках разных писем рисовал карандашом разные эскизы, а мистрис Монктон, стоя у другого окна, смотрела на деревья, лишенные своего зеленого украшения, на черные цветники без цветов, на дождевые капли, висевшие на елях и соснах.

Дэррелль очень хорошо знал, что его слышат посторонние, но и не желал, чтоб это было иначе: никакой пе имел он охоты сохранять в тайне свою досаду. Вся его эгоистическая натура высказывалась в этом. Он представлялся жертвою и выказывал презрение к выгодам, которые получал от женитьбы на своей доверчивой невесте — словом, он заранее провозглашал себя оскорбленным и несчастным, почему у его будущей жены богатое приданое, заставляя ее извиняться за богатство, которое она готова была передать ему.

— Как будто брать мои деньги значит быть нищим? — воскликнула мисс Мэсон с глубокой нежностью. — Вы так говорите, Ланцелот, как будто я жалею для вас этих гадких денег. Право, я даже не знаю, сколько их у меня. Может быть, пятьдесят фунтов в год — именно столько надо было платить за мои платья и наряды с тех пор, как мне минуло пятнадцать лет — а может быть, и пятьдесят тысяч. Я и не желаю знать, сколько у меня всего. Если же у меня в самом деле пятьдесят тысяч годового дохода, то милости просим, голубчик мой Ланцелот, берите, сколько хотите.

От этих слов «голубчик Ланцелот» его подернуло как-то неприятно.

— Ах! Лора, вы все лепечете, как малый ребенок, — сказал он с пренебрежением, — а я так полагаю, что назначение прекрасного годового оклада, обещанное мистером Монктоном, будет достигать не более двух или трехсот фунтов в год, именно столько, сколько нужно, чтобы не умереть с голоду, увеличивая доход трудами рук своих, как какой-нибудь ремесленник. Одному Богу известно, сколько он мне проповедовал насчет необходимости труда. Послушаешь его, так невольно подумаешь, что свободный артист то же, что какой-нибудь каменщик или плотник.

При этих словах Элинор вдруг отвернулась от окна: нельзя же было безнаказанно обвинять ее мужа при ней.

— Нет никакого сомнения, что мистер Монктон всегда прав, что бы он ни говорил, — воскликнула она, гордо подняв голову, с вызывающим выражением против голоса, который осмелился бы усомниться в достоинствах ее мужа.

— Без всякого сомнения, мистрис Монктон, но нельзя и того отрицать, что не все то приятно, что может быть справедливо. Я никак не могу согласиться, что призвание артиста есть торговля и что когда Грации вдохновят мне счастливую мысль, так я должен скорее работать, как невольник, до тех пор, пока изложу ее на холст и отошлю на рынок продавать.

— А иные полагают, что Грации покровительствуют неутомимому труду, — сказал Ричард Торнтон спокойно и не поднимая глаз от своего быстрого карандаша, — и что счастливейшие мысли приходят скорее художнику, когда он сидит с кистью в руке, чем когда он лежит на диване с французским романом в руках, а я знавал на своем веку многих артистов, предпочитавших такое положение в ожидании вдохновения. Что касается меня, то я верую в то вдохновение, которое достигается энергичным, неутомимым трудом.

— Конечно, — отвечал Ланцелот с видом ленивого равнодушия, ясно выражавшего, как ему скучно толковать об искусстве с каким-нибудь помощником декоратора, — но позвольте сказать, что вы находите этот ответ — в вашей сфере. Много приходится вам перепачкать холста прежде, чем вы доберетесь до сцены превращения — не так ли?

— Рубенс тоже много перепачкал холста, — сказал Ричард, — да и Рафаэль поработал также порядочно в свою очередь, если судить по множеству картона и других безделиц.

— О! во все времена бывают гиганты, но я совсем не увлекаюсь желанием соперничать с подобными мастерами. Да и то сказать, я совсем не понимаю, зачем непременно нужно, чтобы люди прошли целые версты картинных галлерей прежде чем решились произнести мнение о художнике. Я считал бы себя совершенно счастливым, если бы мог оставить потомству полдюжины картин в роде «Гугенота» Миллэ.

— А я так совершенно уверена, что вы могли бы целыми дюжинами рисовать такие же хорошие картины, — воскликнула Лора, — ну что за особенная мудрость в этой картине «Гугенот»? Женщина перевязывает шарфом своего любезного и тут же множество зеленых листьев — и больше ничего. Конечно, это очень мило и, смотря на эту картину, так многое чувствуешь за нее, бедняжку, и так боишься, что его убьют жестокие католики и что она умрет с тоски, с разбитым сердцем. Но и вам, Ланцелот, стоит только захотеть, так и вы кучами нарисуете таких картинок.

Молодой человек не удостоил обратить внимания на критический талант своей прелестной невесты, но погрузился в угрюмое молчание и снова принялся за дикое утешение, доставляемое ему кочергою.

— Послушайте же, Ланцелот, — принялась и мисс Мэсон за старое, — вам не за чем горевать, почему у меня есть богатство, тогда как вы бедны. Ведь останется же наследство после Мориса де-Креспиньи, это было бы и стыдно и грешно, если б он оставил свое имущество кому другому, а не вам. Вот и мой опекун недавно еще говорил, что, наверное, все вам достанется.

— Уж и наверное! — пробормотал Дэррелль угрюмо, — против этого может быть еще много случайностей.

— Не может же быть, однако, чтоб он оставил все свое богатство этим старым девам — как вы думаете, Ланцелот?

— Моим почтенным тетушкам? Бедняжкам придется еще долго ждать! — воскликнул Дэррелль, — да кажется, и не дождаться им ничего.

И к удивлению слушателей молодой человек залился громким презрительным смехом.

До самой этой минуты Ричард и Элинор были твердо убеждены, что духовное завещание, лишавшее наследства Ланцелота, предоставляло все богатство двум сестрам, Лавинии и Саре де-Креспиньи, но презрительный смех, с которым он отнесся к своим старым теткам, ясно показал им, что если он знал тайну завещания Мориса де-Креспиньи, что оно сделано не в его пользу, то ему также было известно, какое оскорбительное разочарование ожидает его теток.

Обыкновенно он говорил о них с яростною, хотя сдержанною ненавистью, но на этот раз его тон крайне изменился, как будто он чувствовал презрение и жалость к их бесполезному терпению, ко всем их неутомимым хлопотам, когда вспоминал, какое страшное разочарование ожидает их.

Но кому же в таком случае оставлено наследство?

Элинор и Ричард обменялись взором удивления. Можно бы предполагать, что старик оставил все свое состояние самой Элинор, под влиянием каприза, заставившего его привязаться к ней потому только, что она похожа на его покойного друга, но это невозможно именно потому, что он ясно объявил, что ничего не оставит своей новой любимице, кроме миниатюрного портрета Джорджа Вэна. Морис де-Креспиньи был не такой человек, чтобы говорить одно, а делать другое. Он говорил, что должен исполнить какой-то долг и он непременно исполнит его.

А между тем в отношении кого он должен исполнить долг, если не в отношении своих родных? Разве у него есть еще родные, кроме трех племянниц и Ланцелота? А может быть, еще кто-нибудь имеет на него права? Какой-нибудь бедный и скромный родственник, живет вдали от него и не имеет возможности выказывать ему свою преданность, за что старик и намерен вознаградить его неожиданным образом.

Кроме того, он мог отказать свое богатство какому-нибудь богоугодному заведению или на учреждение какого-нибудь нового филантропического заведения. Подобное распоряжение ничуть не было бы странно в отношении старика, который в своих ближайших родственниках видел только жадных наследников, ожидавших его смерти как ворон крови.

Впрочем, Элинор не очень тревожилась насчет этого вопроса. Она видела только по обращению Ланцелота, что Ричард верно угадал, о чем велись толки у Дэррелля с клерком.

Она слепо верила теперь, что Ланцелот был лишен наследства последней духовною, и что он сам это знал. Эта уверенность внушала ей новое чувство. Теперь она могла иметь терпение. Если б Морис де-Креспиньи и умер внезапно, то все же его богатство не обогатит злодея, мошеннически обыгравшего беспомощного старика. Теперь ее единственная забота состояла в том, чтобы помешать Лоре выйти замуж за Ланцелота, а для этого она должна уже обратиться к мужу.

«Он ни за что не согласится вручить судьбу своей питомицы такому злодею, — думала она. Мне стоит только рассказать ему историю смерти моего отца и доказать ему виновность Дэррелля».

Обед прошел совершенно спокойно. Монктон был задумчив и молчалив, как это постоянно было с ним в последнее время. Ланцелот Деррелль все еще сидел надувшись, что делало его пренеприятным собеседником весь день: он был не лицемер и не умел скрывать своих чувств. Он мог наговорить кучу лжи и обмана, если эго было необходимо для его спасения или удобства, но лицемером он никогда не был. Лицемерие дает много хлопот человеку, упражняющемуся в этом пороке и, кроме того, лицемером может быть только тот человек, который высоко ценит мнение своих ближних. Дэррелль был нерадив, легкомыслен, ненавидел всякий труд физический или нравственный. С другой стороны, он имел о себе такое хорошее мнение, что совершенно был равнодушен к мнению других о себе. Если б его обвинили в преступлении, то, наверное, он отрекся бы, что совершил его для своей пользы. Но никогда он не побеспокоился бы подумать о том, что люди о нем скажут до тех пор, однако, пока их мнение не задевало за живое его личной безопасности или удобства.

Со стола убрали приборы, но собеседники оставались еще за столом, потому что в Толльдэле сохранялись добрые английские обычаи и обед a la russe (на русский лад), показался бы там нелепым учреждением, детскою игрою, а не пиршеством людей чувствительных к гастрономическим наслаждениям. Итак, со стола убрали принадлежности обеда и добрый старый английский обычай — этот скучнейший церемониал с десертом — был в полном разгаре, когда слуга торжественно подал карточку на подносе Ланцелоту Дэрреллю, среди общего молчания.

Элинор, сидевшая около Дэррелля, заметила, что карточка была очень глянцевита и необыкновенного размера, средней величины между мужскими и дамскими карточками.

Кровь бросилась в лицо Ланцелоту, когда он прочел имя на этой карточке и Элинор заметила, как губы его судорожно сжались, как бы от сильной досады.

— Как, это он? Каким образом этот джентльмен приехал сюда? — спросил он, обращаясь к слуге.

— Сэр, прямо из Гэзльуда. Узнавши там, что вы изволите здесь обедать, джентльмен, пожелав скорее вас видеть, приехал сюда. Прикажете провести в гостиную?

— Да… нет. Я сам сейчас выйду к нему. Простите меня, мистер Монктон, но это старый знакомый, даже скорее неотступный, упорный знакомый, как вы можете видеть по его манере, преследовать меня даже ночью.

Дэррелль встал с досадою, толкнув в сторону стул и вышел из столовой в сопровождении слуги.

Зала была ярко освещена и Элинор, сидевшая прямо против двери, имела возможность увидеть незнакомца, приехавшего в Толльдэль в то время, пока слуга, медленно следовавший за Дэрреллем, затворил дверь.

Незнакомец стоял под большою газовою лампой и стряхивал дождевые капли со своей шляпы, как раз лицом против двери в столовую.

Он был невысок, толст, щегольски одет и смотрелся фатом даже в своем дорожном платье — словом, это был никто другой, как тот болтливый француз, который убедил Джорджа Вэна оставить свою молоденькую дочь одну на бульваре ночью на 11 августа, 1853 года.

Загрузка...