В добавление к уже имеющимся проблемам без их согласия к ним подселили коммуниста, приехавшего по заданию заграничной партии, чтобы помогать в строительстве коммунистического общества. Работал он, кажется, в каком-то из местных комитетов и приходил домой после шести. Как звали человека этого, семейные так и не узнали; он понимал язык, но поначалу был печален, отчасти угрюм, и в первые недели лишь смотрел – все больше вопросительно. К детям он относился с жалостью, но больше жалел второго мальчика, Альберта; и так, о них заботясь, он приносил мало кому доступный сахар, молоко, принес как-то бисквит и вафли. Боявшийся его не меньше матери сначала, Альберт постепенно стал к нему тянуться: жалостливое, теплое что-то было в этом человеке. Он взял в привычку встречать его с работы, прибегал из своей комнаты, а тот, глядя в его улыбающееся лицо, пожимал его протянутую руку и надевал ему на голову огромную фуражку.

– Дядя, дядя, а расскажите!.. А как там?.. А вы расскажите!..

Человек же злился на его родных: считал, что неправильно воспитывают младшего ребенка, слишком сухо обращаются со вторым мальчиком; с Мартой он был немного строг, а Альберта обещал научить казачьим трюкам на лошадях – и у обоих детей завоевал доверие.

Но Лина его боялась – с ней он не был вежлив или осторожен. В оживленном настроении он рассказывал ей жуткие истории, пугал ее вольностью своих формулировок. Обычно он смотрел, чтобы при этом не было детей – но как-то не заметил Альберта: тот прохаживался мимо приоткрытой двери и посматривал, как мать месит тесто, и невольно прислушивался.

– Простите, а можно спросить? – заинтересовавшись, выпалил он внезапно. – А что такое «национализация женщин» и что это за долг, который им нужно платить?

Услышав это, мать повернулась; выбежала и резко схватила его за ухо, и так поволокла в спальню.

Спустя некоторое время она опять к нему зашла.

– Вот кто тебя просил слушать? Кто тебе позволил?

– Да я просто спросил! – возмущенно возразил Альберт. – Ответить, что ли, сложно?

– Уже взрослым себя чувствуешь?.. Ну, я сейчас тебе послушаю!..

И не успел он от нее отступить, как со всей силы она обеими ладонями ударила его по ушам – это был обычный способ наказания в их армии. Ошеломленный режущей болью в ушах и голове, он заплакал. Он не услышал, как она ушла; с сильным головокружением и мутной пеленой перед глазами он упал на постель и заплакал уже шумно и злобно, чувствуя себя сильно униженным.

Часом позже пришел его брат и, испугавшись, что он не успокаивается, стал гладить его по голове и ласково шептать:

– Будет, будет тебе! Не стоит это того, глупый.


Весной вновь сменилась власть.

Убийство важного чиновника в Минге привело к новым демонстрациям, рабочим забастовкам, затем – к расколу во власти, наверху Первой республики. Слабый, безнадежный путч националистов подавила Красная Армия, и в тот же апрельский день заводские советы под командованием иностранцев Левине, Левина и Аксельрода упразднили Центральный Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, себя объявили высшей властью, а регион – Второй коммунистической республикой Советов. По их распоряжению комендантом Минги (столицы) и главнокомандующим Красной Армии стал ранее никому не известный юный матрос по фамилии Эгельхофер.

В Мингу наконец-то пришел революционный террор. Никто не знал, сколько было убито, а сколько арестовано. Неопытность, необязательность и жестокость исполнителей добавляли неразберихи: то забирали, то отпускали, а то неизвестно куда ссылали; конфисковали квартиры, личные вещи, а то и просто грабили, не отчитываясь ни перед кем; закрывали газеты, агентства новостей, магазины и столовые. Через неделю почти не стало продовольствия – город был закрыт властями до установления порядка. Был хлеб, вылепленный из чего-то клейкого, и гнилые овощи, разбавленное молоко назначалось врачами лишь для спасения «правильной», с классовой точки зрения, жизни. Все слышали заявление коммуниста Левине: «Что с того, что в город не станут совсем поставлять молоко? Какое нам до этого дело? Им питаются, в основном, дети буржуазии. Что с того, если они умрут? Это, по сути, никому и не повредит, из них в любом случае вырастут закоренелые враги пролетариата!». Он же был ответственен за комендантский час для ненавистного им класса; он же обещал красноармейцам в ближайшие недели выкосить врагов режима и тех, кто может ими стать. Вторая коммунистическая республика Советов не могла позволить себе милосердия – слово из вражеского времени, как говорили в Красной Армии.

Мурр из своей части приносил известия о «белых», что наступали с Севера и якобы уже успели вступить в бой с Красной Армией. Правдивость его рассказов чуть позже подтвердили власти, призвав все население выйти с оружием и сражаться против «детей буржуев и белогвардейцев, наемников капитализма, явившихся теперь к вратам Минги».

– Ты хочешь сказать, что «пройсы» будут тут? – спрашивала Мурра Лина. – Но они не пощадят нас! Или ты думаешь, они идут к нам с миром? Они хотят, чтобы мы подчинялись их Северу, им не нужна наша республика, им не нужна наша свобода!

– Так эти нас быстрее уничтожат! Ты раньше не была за общее, за единую страну, и с Севером?

– Я была, была за общую страну! Но мы были особыми, ты знаешь. Когда «пройсы» нас подчинили в прошлый раз, наши деды склонились перед ними и признали их правителя своим. Но, несмотря на это, у нас был свой король и с нами обращались, как с особенными, все знали, что это особый регион, особенное место… что наш народ – не их народ. Мы – не северяне. У нас своя культура, свой язык, который они не уважают… Они хотят, чтобы мы перемешались с остальными, нашими соседями!

– Да что за устаревший национализм?.. Да, мы – не они. Но они не плохи! Я был в их городах, служил с ними, мы были вместе… мы все же братья!

– Мурр, что ты говоришь? Мы – не братья!.. Ты хочешь, чтобы они опять нами управляли?.. О, они не будут управлять, как раньше. Ты наивен! Ты думаешь, они идут к нам, чтобы нас спасти? Они хотят нас завоевать! Они злы на то, что мы теперь республика, независимы, отделены от империи! Они бы никогда не дали Минге свободу!

– Так ты что, мама, за коммунистов? Лишь бы не пришли северяне? Хочешь, чтобы мы были независимой страной – но этой ценой? Ты понимаешь, что у тебя отнимут все, включая наш дом?

– Я не хочу их войск здесь, – сухо ответила она. – Мы должны быть гордыми. Они потребуют от нас унижения, нашей благодарности – именно потребуют! Они же наши спасители! И их войска опять будут стоять под нашими окнами! Как в те дни, когда твой предок воевал против северян, но проиграл, черт бы побрал его и его поражение!

– Ну что за пещерный патриотизм? – настаивал ее сын упрямо.

Лина злилась на него, бросалась обнимать, а он отстранял ее – и после она убежала в спальню и там заплакала от обиды.

А на другой день его арестовали.

С час Альберт и сослуживец Мурра приводили ее в чувство, отпаивали слабым чаем и шептали что-то очень глупое. Очнувшись, сумев собраться с мыслями, Лина заявила, что идет в тюрьму к Георгу.

– Зачем?.. – воскликнул Альберт. – Они его не выпустят! Зачем, мама?.. Ну зачем?..

Она, боясь расплакаться, от него решительно отмахивалась.

За день Лина сбегала в тюрьму несколько раз: вначале уговаривала пустить ее к ребенку, плакала, будто бы стояла на коленях; затем воротилась опять в тюрьму, но уже с просьбой принять у нее передачу, а получив отказ, в истерике чуть не убилась об стену. К вечеру ее доставили домой, ей было стыдно, она была страшна и потому гнала от себя детей, а сама легла в спальне. Марта, ее не понимая, все вопила и рыдала, и стучала ногами об ее закрывшуюся дверь.

– Закончишь ты кричать? – воскликнул Альберт и силой увел сестру в свою комнату, и усадил на постель. – Сиди тут! Матери плохо – что, не понимаешь?..

Вставать их мать не хотела, но потом пришел жилец и пригласил ее выпить с ним и с его компанией, которую раньше тут никто не видел. Друзья эти, в кожаных куртках, кепках и страшных сапогах, хозяйничали в кухне, гремели посудой и смеялись очень громко. Лина согласилась, вышла к ним; лишившись воспитанной в ней грации, она села за накрытый стол, то расслаблено откидывалась на спинку стула, то оба локтя пристраивала у тарелки, смеяться начинала в ответ на безобидные слова, а после затихала, словно у нее заканчивался воздух, и сникала. Потом началось нечто очень странное – Альберт понял это, потому что внимательно смотрел за ней из другой комнаты. Мать его, изрядно пьяная, встала и обеими руками схватилась за широкий стол; большие румяные волосатые руки взяли ее за талию и ноги. Она, не понимая, что им нужно, слабо отбивалась, сумела не упасть, выбежала в гостиную и оттолкнула сына, что бросился навстречу ей. Получив от нее толчок, он налетел на чью-то кожаную куртку и хозяином ее был пойман за шиворот. Он лишь испугался сильно, когда его вытолкали в его комнату и закрыли, кажется, приставили что-то тяжеленное к двери, чтобы он не выбрался. Испуганный, со сбившимся дыханием, он прижался к теплой деревянной двери; зашикал на заплаканную сестру, что тоже испугалась и за защитой бросилась к нему:

– Ой, сейчас прибью тебя! Ну! На кровать пошла! Живо! А то прибью тебя, клянусь!..

Дрожа от страха перед ним, Марта ползком добралась до кровати, уселась на нее, голову порывисто закрыла подушкой, захныкала из-под нее.

– Сейчас придушу тебя этой подушкой, если не заткнешься! Ничего из-за тебя не слышно!..

Могло показаться, что ничего не происходит, так как из-за двери мало что было слышно – но потом появились растянутые, вязкие мужские голоса и иной – визгливый, женский, тоже очень пьяный, но и сильно испуганный. Голос этот затем искусственно стал затихать, зажимаемый кем-то в горле; он сменился звуками, похожими на бульканье, отчего-то потом сорвался почти на крик – и опять заглушился, более решительно, и перешел в ослабленное животное мычание. Понимая не разумом, а инстинктом, Альберт бессмысленно толкался в дверь и теребил ручку, но закричать боялся, боялся показать другим способом свое присутствие вблизи этого, и, поддаваясь ужасу, со всякой минутой все более боялся дышать и себе уже зажимал рот, опасаясь, что может непроизвольно вскрикнуть. Мерзким, неправильным, неестественным было то, что случалось это там почти в молчании; нечасто прорезался мужской голос или протяжное хриплое восклицание, в остальное же время различимы были лишь настойчивый скрип дивана, осторожные шаги, тяжелое дыхание и слабое женское мычание. И это было одновременно неописуемо ужасно, и неописуемо возбуждающе; этого он тоже испугался и наконец попятился, сел на пол, обе ноги обхватил в районе колен и притянул их к себе. Показавшая заплаканное лицо из-под подушки Марта по одному на него взгляду догадалась, что с ним творится что-то плохое. Она соскочила с постели и стала хватать его за руки, чувствуя от него сильную дрожь. Он слабо отталкивал ее, почти закричал со страхом, захлебываясь будто словами:

– Отстань! Не трогай меня! Мне плохо!..

Он захлебывался уже слезами, лицо уткнул в колени, Марту оттолкнул со всей имевшейся у него силой. Успокоился он очень быстро, но не вставал с пола и головы не поднимал; только в половине третьего перебрался на постель. Примостившаяся у него в ногах Марта захныкала. Как и она, он спать не мог и все слушал, слушал что-то в тишине, одной ногой машинально слегка пинал сестру, а лицо убрал в одеяло и пытался снова не заплакать.

Выпустили их уже ближе к обеду следующего дня. Оба не спали несколько часов до этого, но боялись шуметь и на постоянного жильца, что зашел с опухшим синеватым лицом и опущенными глазами, посмотрели с туповатым равнодушием. Марта вышла первой, молча, голову держа так, будто искала что-то на полу, а брат ее остался на скомканной за ночь постели и смотрел на взрослого человека, не понимая, что чувствует сейчас.

– Ты… прости… – запинаясь, сказал тот. – Мы… выпили… не знаю, как… не хотели же плохого! Ты что сам-то не шумел? Испугался?.. Ну…

Альберт начал на слова шмыгать носом, но старался сохранить серьезное и спокойное выражение лица. Человек с жалкими темными глазами потянулся к нему почти непроизвольно, обнял его плечи, прижал к себе его нечесаную голову и стал ее гладить – до тех пор, пока он не затих и не лег, совсем обессилев, на кровать. Он заснул сразу же, а когда после недолгой дремы очнулся, обнаружил, что человек ушел – забрал все имевшееся у него и выехал окончательно, предварительно накормив Марту и уложив их заболевшую мать в постель.

Более суток она не вставала, хуже того, не разговаривала, отказывалась от воды и той скудной пищи, что у них оставалась; не хотела к себе пускать Альберта, а Марту звала к себе жестами, разрешала ей лежать у себя в постели и ластиться к ней, и та, как собачка, и на ночь улеглась у матери в ногах и плакала тихо от того, что мама не хочет с ней говорить. Потом, обнаружив опять близ себя сына, Лина велела ему наклониться и еле слышно сказала:

– Сходи… нужно узнать… как наш Мурр…

– Опомнитесь, мама, – испугался он, отшатнулся. – Вы же не знаете, что там! «Пройсы» уже воюют на окраинах! Нельзя же выходить! Вы что?.. Не сейчас, мама! «Пройсы» подходят, неужели вы не понимаете?..

Не желая понимать, почему он не хочет выполнить ее просьбу, она все гнала его в тюрьму, за старшим любимым сыном, – и Альберт, не справившись с ней, боясь за ее состояние, пошел все же, куда она приказывала.

Загрузка...