ЧАСТЬ IV

17.

Руди был зол. Руди был не просто зол, он был гневен катастрофически. Она его никогда, никогда таким не видела… Жирненькие, поросшие седым волосом и свисающие, как у хомячка, щечки его тряслись, редкие, обычно аккуратно припомаженные волосы стояли над головой легким наэлектризованным ежиком. Он что–то говорил и говорил ей гневливо и торопливо, путая немецкие слова с редкими русскими, и потрясал над головой каким–то письмом – Алла ничего не слышала. Вернее, слышала, конечно, только не доходило до нее смысла этих слов. О какой–то фрау Марине он толкует, и бьет ладонью прямо по этому письму… Какая такая фрау Марина, господи…Не знает она никакой такой фрау Марины…Она сидела, вся обмякнув, на низком круглом пуфике, свесив рыжие волосы на лицо и дрожала от ужаса. Не Руди она боялась, скорее, а самой вот этой ситуации. Именно так она ее и рисовала в воображении, именно так она к ней и приходила в ночных кошмарах…

А потом ей вдруг стало как–то все равно. Пусть Руди кричит, пусть гневается. Наверное, организм просто устал и решил таким образом отключился от происходящего. Ну, открылась, наконец, ее тайна, ну и что… И в следующий момент накатило волной уже и не равнодушие , а некоторое даже облегчение. Так бывает, когда ждешь плохого, долго его боишься и долго к нему готовишься, а когда оно, наконец, наступает, плохое это, вздыхаешь вдруг весело – вроде как и слава богу, и хорошо…Хотя чего уж тут хорошего, если честно…

Алла вздохнула легко, откинула назад волосы и улыбнулась что–то разъяренно лепечущему ей Руди , и, перебив его, громко и звонко произнесла:

— Да! Да! У меня есть двое детей, Руди! Да, я тебе не сказала, потому что боялась тебя! Боялась, что прогонишь из своего благополучного рая в мой некрасивый и нищий русский быт, потому что жить в таком быту я не привыкла! И не умела никогда! И не смей, не смей кричать на меня! Да! Обманула, и что?

Она говорила с каждым словом все звонче, и улыбалась все шире, и даже встала с мягкой банкетки и распрямилась во весь рост, не удосужась при этом запахнуть поприличнее полы шикарного своего пеньюара. А что, пусть видит, какие прелести теряет…

— Так что можешь купить мне теперь билет на самолет и отправить обратно! И нечего на меня кричать попусту!

Взмахнув шикарной гривой рыже–дымчатых волос, она гордо вышла из гостиной и с размаху уселась на кровать в красивой их спальне, и тут же прежняя решительность покинула ее. Господи, а что же дальше–то будет… Она уже так привыкла и к дому этому благополучно–сытому, и к Руди привыкла, и к городу этому привыкла, и даже к страданиям своим ностальгически–семейным привыкла…

— Альхен…

Она вздрогнула, обернувшись на прозвучавший сзади его голос. И вдруг стала слушать, что он ей говорит торопливо и уже не так раздраженно, и стала понимать, наконец, за что Руди так сильно на нее гневается. С трудом, правда, стала понимать, еще не веря окончательно своему счастью…Нет, такого не может быть… Руди–то, оказывается, оскорблялся не из–за обмана ее как такового, он на нее как на мать плохую оскорблялся, разочаровывался даже, черт возьми. Вон лепечет как укоризненно, что она детей своих бросила, что нельзя быть такой плохой матерью, надо хорошей матерью быть… И что зря она так его испугалась, и не поверила сразу в его мужскую порядочность, наврав ему про свою бездетность – именно это обстоятельство его и оскорбило более всего. И опять какую–то фрау Марину благодарит. Откуда она только и взялась, эта самая фрау? С неба упала, что ли? Да и не важно это, в общем…

— Руди, подожди… Я не поняла… Так ты что, не против моих детей?

— О, майн готт! Какая глупая русская женщина!

Руди снова схватился за голову и даже присел от отчаяния на корточки, что у него плохо совсем получилось – аккуратненько–пивный немецкий животик помешал. И что для этой глупой русской женщины только не сделаешь – и на корточки присядешь, и с детьми ее согласишься, хоть сколько их там будет, этих ее детей, хоть двое, хоть трое, хоть целый косой десяток…

— И что, Руди, им можно будет сюда приехать, да? – на всякий случай, не веря своему счастью, снова переспросила Алла. – И они могут тут жить с нами, да? Правда?

Руди, почему–то вдруг сникнув, обошел медленно вокруг их огромной супружеской кровати, присел рядом с Аллой и ткнулся совсем по–детски в ее плечо, и обхватил ее горячими и цепкими руками. И заплакал. И забормотал сквозь пробившие его слезы о том, что у него никогда не было своих детей, и быть их не могло по причине перенесенного в детстве какого–то там заболевания, и что он всегда страдал и жутко комплексовал по этому поводу, и долго не женился по этой же самой причине, и что он постарается полюбить ее детей, и что он почти уже их любит, как любит ее, глупую и красивую русскую женщину…А его никто, никто никогда не полюбит, почто он смешон и некрасив, потому что он только и может позволить впустить в свою жизнь вот это - купить доброе к себе расположение, а на любовь он и не рассчитывает вовсе…Алла слушала его удивленно и растерянно, и с трудом доходила до нее эта горькая мужицкая правда, и что–то вдруг оборвалось у нее в сердце и прокатилось по желудку жалостливо–щекочущим шариком, и заставило спазмом сжаться горло. Она обняла его голову и прижала к груди совсем по–матерински, и ласково гладила, и целовала в лысеющую маковку, и покачивала его в своих руках, как ребенка, и была в этот момент бесконечно, просто бесконечно счастлива…

А потом она полночи подряд рассказывала ему о своих детях, Василисе и Петечке, и какие они умненькие и красивые, добрые и воспитанные, и знают языки, и немецким тоже неплохо владеют, и хвасталась Петечкиным фигурным катанием, и Василисиным твердым мужским характером и необыкновенными способностями в учебе… Она говорила и говорила взахлеб, и никак не могла остановиться. Впрочем, Руди и не пытался ее остановить. Он лежал и любовался ею, ее жестами, счастливым смехом, горящими зеленым огнем большими глазами. Не стал он ей рассказывать той правды об ужасном положении ее детей, которую вычитал из письма неведомой ему фрау Марины. Зачем? Она так счастлива сейчас… Он просто лежал, закинув руки за голову и слушал ее с блаженной улыбкой, и уже прикидывал в уме со свойственной ему немецкой рассудительностью, что надо бы продать этот дом и купить другой, побольше, что деньги за обучение дочери Альхен в Сорбонне он заплатит сразу, за несколько лет вперед, потому что так выгоднее, пожалуй… Насчет Сорбонны у него даже и сомнений не возникло – тут он с Альхен был совершенно согласен. Если уж давать образование девочке, то только хорошее, самое лучшее, потому что только все самое лучшее впоследствии полностью окупается… А Питер будет жить здесь, с ними. Питер будет учиться в самом хорошем и дорогом лицее, он завтра же постарается изучить всю эту информацию о находящихся в городе самых лучших учебных заведениях…А больную свекровь Альхен ему придется взять на содержание, он будет посылать ей в Россию каждый месяц необходимую сумму на сиделку…

В общем, самые хорошие мысли гуляли в голове у Руди, пока он слушал Альхен. А потом она стала учить его проговаривать имена своих русских детей правильно. С Петечкиным именем у Руди проблем никаких не возникло, конечно. Ну. Питер и Питер, он и везде Питер. А вот дочкино имя ему никак, ну никак не давалось…

— Скажи : Ва–си–ли–са! — требовала Альхен, сидя на постели и сложив ноги калачиком. –Ну?

— Ва–ли–си… — старательно тянул за ней Руди и даже кивал головой от усердия, произнося каждый слог.

Альхен смеялась над ним звонко и от души, и махала руками, задыхаясь от этого счастливого смеха и думая про себя: господи, как же давно она вот так не смеялась…

— Да нет же! Господи, Руди, это же так легко! Вот послушай еще раз: Ва–си–ли–са…

— Ва–си–си…

Альхен снова захохотала звонко и откинулась в изнеможении на подушки. Господи, как же она была счастлива за свою девочку! У нее будет все, все, о чем она мечтала – и Сорбонна, и своя хорошая фирма, и свой дом будет там, где она только захочет. Европа – она большая… И у Петечки будет все. У Питера, вернее…

— Руди, а можно я полечу за ними прямо завтра? Хотя завтра, наверное, не получится. Эти ж ваши немецкие дурацкие формальности…Это ж только дня через три получится…А я им завтра позвоню! Нет, сейчас позвоню! Нет, сейчас нельзя, у них там ночь глубокая…Или позвонить?

Сомнения ее развеял Руди. Он притянул ее к себе с силой, обнял, зарылся головой в пушистые ее рыжие волосы и заставил по–мужски на время отключиться от предстоящих приятных забот. Он очень, очень полюбил эту женщину, которая оказалась–таки самой настоящей русской и самой настоящей загадочной, да еще какой загадочной – такой неожиданный сюрприз ему преподнесла… И неправда, что они, русские женщины, только придумывают себе эту загадочность. Есть она, на самом деле есть, и притягивает к себе навечно, как магнитом, и способна сделать счастливым даже такого закомплексованного и несчастного, как он, Руди Майер, сытый немецкий бюргер…

***

18.


Они сидели на холодных плитах тротуара и с недоумением смотрели друг на друга – так отчаянно быстро все это случилось с ними, как на ускоренно крутящейся пленке. Даже перчатки Василисины были еще мокрыми и теплыми от горячей воды, и с них капало на землю. И фартук клеенчатый мокрым был. И коленки болели нестерпимо – не пожалел ее могучий Сергунчиков охранник и вытолкнул на улицу с такой же силой, с какой прежде вытолкнул Сашу, и она проехалась на коленках по холодным шершавым плиткам довольно порядочно и содрала их, конечно же, основательно. Да что там коленки - перепало ей во всех местах тоже довольно основательно: и затылок ломило, и в переносицу ей кто–то заехал чем–то острым, и губа распухает, как на дрожжах…

Саша помотал головой и попытался сфокусировать на Василисе взгляд – она будто улетала от него, размножалась копиями и кружила около, переходя из одной Василисы в другую. Он снова с силой встряхнул головой и, опираясь на руки, попытался подняться, да не тут–то было. Василиса вдруг снова страшно закружилась перед ним , и снова пришлось сесть на тротуар, и взять голову в руки. Чьи–то ноги в сапогах и ботинках шагали мимо, чьи–то останавливались на секунду и бежали дальше, прочь от этих двух расхристанных вдрызг людей с окровавленными лицами, сидящих на тротуаре около бело–нарядной двери кафе – какие–нибудь бомжи, наверное, зашли в эти двери хлебушка попросить да ненароком украли там чего–нибудь, скорее всего. Вот и перепало им, и поделом…

Василисе удалось подняться первой. Шатаясь, она подошла к Саше, склонилась над ним и с трудом проговорила, кое–как шевеля разбитой губой:

— Вставай… Пошли домой, ревнивец несчастный… Нашел из–за кого кулаками махать…

Большого, глобального какого горя Василиса в этот момент вовсе не испытывала, хотя и случилось такое с ней впервые в жизни. Да что там — она даже и предположить не могла, что такое вообще может с ней когда–либо случиться. Если б не резкая боль в затылке, если б не распухающая губа да не содранные вдрызг коленки, она бы, может, и посмеялась даже над такой ситуацией, и погордилась бы даже Сашиной такой в отношении ее эмоциональностью. Она потом, потом обязательно над всем этим посмеется. Они вместе посмеются. А пока надо как–то до дому доползти…

Она помогла Саше подняться на ноги, поискала глазами потерявшийся где–то поблизости тапок–шлепанец и, найдя, сунула в него моментально замерзшую от стылой тротуарной плитки ступню – на дворе–то не месяц май все же. Так, обнявшись и изо всех сил поддерживая друг друга, они перешли довольно благополучно через проезжую часть улицы и двинулись под знакомую арку, шатаясь и пугая прохожих своим окровавленно–странным видом : Василиса так и не удосужилась снять с себя клеенчатый огромный фартук до пят и толстые резиновые перчатки, Сашина же курточка была так основательно изодрана, что целого места на ней практически не осталось. Зайдя уже под арку, он вдруг остановился и дернулся, словно хотел стукнуть себя ладонью по лбу. Потом повернул к ней голову и улыбнулся разбитыми губами, и проговорил с огромным трудом, растягивая слова волнисто, как это получается только у сильно пьяных:

— А у Ольги Андреевны динамика…

— Ой, Саш, давай потом скажешь, ладно? Не понимаю я тебя. Давай сначала до дому дойдем, а?

Она снова потянула его к спасительному подъезду дома, который уже был виден из арочного выхода, но Саша вдруг уперся, помотал головой и повторил громко, стараясь изо всех сил отделять слова друг от друга:

— У Ольги! Андреевны! Динамика! Положительная!

На последнем слове он все таки запнулся и произносил его долго и старательно, и никак не мог с ним справится до конца, но Василиса его все–таки поняла…

— Что? Саша? Что ты сейчас сказал? У бабушки динамика?

Саша только молча, изо всей силы мотнул головой в ответ.

— А ты сам видел? Да? И Лерочка Сергеевна видела?

Он снова с силой мотнул головой и вдруг пошатнулся, и чуть не упал, но вовремя был схвачен сильными Василисиными руками, и даже прижат был к ее телу, и поцелован отчаянно в окровавленную щеку, и омыт горячими девчачьими счастливыми слезами…

— Ой, Сашенька, да не может бы–ы–ыть… — причитала на весь двор огорошенная новостью Василиса. – Да неужели это правда, Сашенька? Ты же шел мне об этом сказать, да? Ой, да неужели это и правда случилось…

Так же продолжая рыдать и причитать, она довела его до двери подъезда и долго потом еще тащила вверх по лестнице, пока, услышав шум, не поспешили к ней на помощь давешние старушки–соседки да молодая мамаша с грудным ребенком.. Так все вместе они и ввалились в квартиру, перепугав до смерти Петьку и Ольгу Андреевну, которая успела уже перебраться с дивана в свое самодельное кресло и вовсю хозяйничала на кухне, цепляясь руками за столы потихоньку по ней передвигаясь – спешный праздничный ужин хотела приготовить по случаю их совместной радости.

— Бабушка, покажи мне свою динамику… — рухнула перед ней Василиса на колени, бросив Сашу на попечение старушек–соседок, хлопотливо суетящихся над ним, как две большие толстые курицы. Ольга Андреевна, на вдохе зажав рот рукой, с ужасом рассматривала Василисино лицо и долго не могла еще выдохнуть воздух обратно, но тем не менее ступней своей шевелила довольно–таки выразительно, отчего Василиса упала головой ей в колени и снова разрыдалась, так же почти, как рыдал каких–нибудь полчаса назад Петька – отчаянно и сотрясаясь всем телом. Ей тоже можно было. Ей тоже давно, давно так сладко не плакалось…

Только к ночи в суматошной квартире Барзинских, наконец, все успокоились.

Ольга Андреевна заснула глубоким и крепким сном, и Петька, наболтавшись с Колокольчиковой по телефону, спал, посапывая, на своем диване, и полная луна, решившая на эту ночь вынырнуть из–под плотных облаков, светила довольно–таки приветливо сквозь тюлевые редкие занавески. Василиса в стареньких потертых джинсах и клетчатой ковбойке сидела с ногами на Сашином диване, примостившись к его плечу, взглядывала на него исподтишка сбоку. Они молчали. Долго уже молчали. И хорошо молчали. Ссадины и раны на их лицах после отмокания под горячим душем и обработки перекисью умелой рукой Ольги Андреевны оказались не такими уж и страшными – в темноте даже ничего и не видно было , только переносицу Василисе да разбитую Сашину губу пришлось заклеить пластырем. А так вполне даже хорошо они на этом диване смотрелись - лица как лица, обычные влюбленные гомо сапиенсы, и глаза у обоих даже в темноте огнем горят, и улыбки одинаковые - чуть–чуть придурковато–счастливые…Обычная, в общем, ситуация. Еще и не любовь, но уже, как говорится, морковь. Хотя если б поглядел кто сейчас на них со стороны, то поверил бы, пожалуй, что не бывает на свете ничего прекраснее только–только зарождающейся этой любви, что остальные чувственные человеческие удовольствия, воспетые и обрисованные во всех своих красивостях – просто ничто перед любовью, которой только еще предстоит состояться…

— Так, значит, ты еще и драться умеешь? Тоже мне, нежное дитя солнца… — тихо проговорила, наконец, Василиса, нарушив ценное это молчание.

— Да. Выходит, умею, — так же тихо, шепотом почти ответил ей Саша. – А я и не знал раньше, что умею. Спасибо, научила…

— Я? Я научила? – совершенно притворно и где–то кокетливо даже возмутилась Василиса.

— Ну да. Тебя же придурок этот по заднице охаживал, когда я вошел! Вот мне кровь в голову и ударила. Если б не мордовороты эти, я б его еще побил не без удовольствия!

— Да ладно, чего ты… Ему и так хорошо досталось…

— А ты не защищай его давай! Еще чего не хватало – позволять с собой делать такое…

Василиса, прикусив язык, снова замолчала. Не стала ему рассказывать, как Сергунчик позволял себе делать «такое» на протяжении всего времени, что она в его кафе проработала. Поняла – нельзя сейчас ему это рассказывать. Проснулась в ней вдруг какая–то интуиция , которая из века в век одно название и носит - мудрость женская. А вместо этого произнесла горделиво:

— А ты молодец, Саш! Так ему в глаз профессионально заехал… А говоришь, драться не умел!

— Да вот ей богу, не умел! – засмеялся польщенный ее похвалой Саша. — Я раньше и не дрался никогда. И не влюблялся никогда. Выходит, что и не жил никогда…Так, что ли? Не понимаю вообще, что сейчас со мной происходит… Не понимаю, что со мной происходит… счастливо–одухотворенное его, будто летящее по воздуху спокойствие.

Он ласково обнял ее за плечи, привлек к себе, прижался губами к теплой макушке. Действительно непонятно было , что же с ним такое произошло в эти дни, куда подевалось прежнее его счастливо–одухотворенное, будто летящее по воздуху спокойствие. Не было больше никаких таких полетов. И спокойствия прежнего тоже не было. А было совсем, совсем другое ощущение жизни, незнакомо–пугающее – потребность постоянная, например, появилась видеть рядом эту вот странную девушку с раскосыми монгольскими глазами, и не красавицу вовсе по стандартно–принятым мужским меркам, а наоборот, неуклюжую и насмешливо–сердитую. Или вот крайняя тревога , например, за больного ее братца - с чего бы это вдруг так надо было озаботиться о чужом, в сущности, ему ребенке? А о радости по поводу сегодняшней положительной динамики в мышцах Ольги Андреевны и вспоминать не стоит – давно он так искренне и по–настоящему не радовался…

— Все будет хорошо, Василиса. Все, все будет хорошо… — проговорил он как можно более уверенно, отдавая себе же при этом отчет, что успокаивает таким образом скорее себя, а не ее.

— Да чего уж там хорошего, Саш… — вздохнула вдруг тяжело под его рукой Василиса. – Работу–то я, выходит, потеряла…

— Ну и хорошо, что потеряла. Что это за работа – тарелки мыть? Глупость какая–то, а не работа…

— Ну да, конечно же, глупость. Я понимаю. А только как мы теперь выживать будем без этой вот глупости? Лерочке Сергеевне еще месяца два–три как минимум придется платить. И жить нам на что–то надо. Пока я себе новую работу найду, опять ей задолжаю… Нет, как тут ни крути, а придется мне на поклон к Сергунчику идти, чтоб обратно взял. Он это любит, когда к нему с поклоном обращаются. Пыжится сразу забавно так…

— Ты что, Василиса… Ты шутишь так, что ли? Ты хоть понимаешь, что делать этого нельзя? Нельзя с самой собой так обращаться!

— Можно, Саш. Можно. Еще как можно… – с веселым каким–то вздохом проговорила Василиса и взглянула на него сбоку. – Когда жизнь больше ничего не предлагает, то можно. И не унижение это вовсе, как ты, наверное, думаешь, а всего лишь физически–условные трудности. Вернее, физически–условное их преодоление.

— Так жизнь же предлагает тебе и другое. Мою помощь принять, например…

Василиса ничего ему не ответила. Все равно не смогла бы объяснить, почему действительно так боится принять от него эту помощь, почему ей гораздо проще пойти на поклон к напыженному обидой и злобой Сергунчику. Ей казалось почему–то, что как только согласится она принять эту Сашину помощь, так тут же и исчезнет, и уйдет из нее навсегда радостный праздник, и замолчит навсегда щекочущая сердце, перехватывающая горло его нежная мелодия. И что значат все эти вместе взятые Сергунчиковы истерики, унижения да обвинения по сравнению с нежной этой мелодией? Да ничего и не значат…

— Нет, дорогая моя и глупая Василиса, ни к какому такому Сергунчику ты вовсе не пойдешь. Получается, я зазря за тебя дрался? Что, в этих боях не заслужил права помочь тебе? – нарушил решительно это молчание Саша. – Нет, и не думай об этом даже. И не говори больше ничего…

— Саш, ну ты как большой ребенок, ей богу… — жалостливо заговорила она. – Ну что это получится, в самом деле… Мы все втроем, я, бабушка и Петька, сядем на твою шею, получается? Такого груза ни одна шея не выдержит, ты что…

— А вот это уже не твоя забота – о шее моей рассуждать. Шея моя все это с большим удовольствием как раз и выдержит. На хлеб насущный да на труды Лерочки Сергеевны я уж как–нибудь заработаю - заказов больше буду брать, и все. Делов–то. И даже на Петькино мороженое хватит. А то довели парня до крайности – килограмм мороженого за один присест слопал… В конце концов, у меня ведь еще и дача есть. Бабкино наследство. Хорошая дача, крепкая – для нее в один момент покупатель найдется…

— Ну Са–а–а–ш… — в отчаянии протянула Василиса, сбросив с плеч его руку и чуть не заплакав. – Ну не могу я так, ты что…Прекрати немедленно…Ну как ты не понимаешь–то, господи! Не могу я взять от тебя помощи! Да еще и дачу продавать – совсем с ума сошел! И вообще, ты нам кто такой, чтоб помощь от тебя брать? Всего лишь жилец…

Василиса замолчала неловко, сама испугавшись своих слов. Саша тоже молчал, смотрел в слабо разбавленную лунным светом темноту комнаты и изо всех сил уговаривал себя не обижаться. В конце концов, не имел он никакого такого права обижаться на эту девчонку. В конце концов, он здесь действительно просто жилец. Он ей никто. Он просто странный человек, капризом судьбы здесь, в этой квартире, оказавшийся. Странный человек, от реальной жизни оторвавшийся и живущий придуманным для самого себя внутренним своим солнцем. И все. И с чего это он взял, что имеет какие–то права на эту девушку? С того, что ей понравилась его писанина? С того, что думает о ней с нежностью, ранее не ведомой? Она, кстати, оказалась совсем, совсем другой, эта нежность. Он столько раз о ней писал, и представлялось ему даже, что неплохо совсем писал, а она оказалась совсем, совсем другой… Такой, о которой вовсе и не расскажешь, как ни старайся…

— Ладно, иди–ка ты спать, Василиса. Завтра поговорим. Утро вечера мудренее, правда?

Иди спать, Васенька…

Он медленно провел ладонью по ее щеке, по затылку, прижал на секунду голову к плечу. И услышал вдруг, как колотится ее сердце – быстро и волнующе трепещется, нежно и горячо, как пойманная в руки маленькая глупая птица. И, будто испугавшись, торопливо отстранил ее от себя:

— Спокойной ночи, Васенька…

— Ты не обиделся, Саш?

— Нет, что ты. Иди. Конечно же, не обиделся. Иди. Завтра поговорим…

***

19.

А утром они все дружно проспали. Правда, и торопиться в это утро им особенно некуда было. Петькин бронхит пока только готовился окончательно сдать свои болезненно–температурные позиции, Василиса по причине вчерашней Сашиной драки в кафе в одночасье сделалась девушкой совершенно безработной, а Сашины походы по ремонту домашней всяческой техники назначены были лишь на послеобеденное время. Может, они бы и дальше еще спали, если б не телефонный звонок, такой неожиданный и такой, наверное, все это время долгожданный. Аллочкин, из далекого города Нюрнберга звонок…

Трубку со стоящего на тумбочке возле постели аппарата взяла Ольга Андреевна. И растерялась сразу почему–то, узнав далекий невесткин голос, и захрипела волнительно голосом:

— Да…Да, да, конечно, узнала…Что? Ой, я не понимаю ничего…Куда мне надо сходить?

От услышанного этого странного «надо сходить», прозвучавшего вдруг необычно из бабушкиных уст, Василиса тревожно подняла со своей подушки голову и уставилась на Ольгу Андреевну озадаченно. Кто же это мог просить ее «сходить» куда–то? Она уж год как из квартиры вообще никуда не выходит…

— Да, да, Алла, дети дома, конечно. Сейчас позову…

Сердце у Василисы от произнесенного вслух материнского имени моментально покатилось вниз и застряло где–то в пятках, отчего ноги сами собой приросли к полу, а вмиг обмякшее туловище никак не желало выкарабкиваться из продавленной старенькой раскладушки. Побарахтавшись так неуклюже с полминуты, она все же выбралась из провисшего почти до полу ее брезентового нутра и на ватных ногах дошла до протянутой к ней бабушкиной дрожащей рукой трубки, и услышала, наконец, материнский голос. И тут же всхлипнула и заплакала тихо, зажав меж зубами кулак – вот уж не думала, что так сможет раскиселиться от ее голоса… И поняла сразу – она, оказывается, очень, очень ждала этого звонка, хоть и уговаривала себя все время, что не ждет его даже ни капельки.

— Доченька, Васенька, не плачь! Ну ты что! Не надо, а то я тоже плакать начну… — верещала в руках у нее трубка весело и непрерывно. – Все же хорошо, Васенька! Я завтра за вами с Петечкой приеду, слышишь? Все хорошо, Васенька! Я вас заберу, мы будем здесь жить все вместе! Это Руди так решил, муж мой. Он даже настаивает, чтоб вы жили с нами! И тебя он хочет отправить учиться! В Сорбонну! Помнишь, как ты мечтала? Ну не плачь же, Васенька! Что ты! Как вы там жили хоть все это время?

— Хорошо… — громко всхлипнула Василиса и снова зажала в зубах свой кулак. Трубка в ее руке отчаянно и мелко тряслась, по горячим со сна щекам потоком неслись крупные слезы. Надо было что–то еще говорить матери, но она никак не могла взять себя в руки. Так часто бывает. Какой–то сбой наступает вдруг в организме от долгожданного радостного события, и все тут. И наоборот бы вроде — ему, глупому организму, надо в этот момент песни петь, а он вместо этого жутким спазмом горло сжимает…

— Васенька, а Петечка как? Вы здоровы? Ты в какой институт поступила? А Ольга Андреевна работает? А Петечка как учится? Руди его хочет в хороший лицей отдать…

Василиса вздохнула, чтоб набрать побольше в грудь воздуху, но не получилось у нее. Получился какой–то неприличный просто звук, навроде громкой икоты, и все. Словно испугавшись этого звука, Аллочка на том конце провода замолчала, перестала тарахтеть своими правильно–материнскими заботливыми вопросами, только проговорила тихо, будто ее успокаивая:

— Ну ладно, Васенька, ждите меня завтра. Я где–то к обеду должна уже до вас добраться, и вы мне все, все расскажете. Надо только будет быстренько оформить все документы на ваш с Петечкой выезд…До завтра, доченька! Целую…

Василиса положила трубку, закрыла лицо руками, словно решила наконец заплакать по–настоящему. Слезы почему–то сразу куда–то пропали – вот странно. Совсем больше ей и не плакалось. Она постояла так еще с минуту, а когда убрала ладони с лица, увидела стоящих в дверях их с бабушкой комнаты Сашу и Петьку, взлохмаченных со сна и испуганных, с совершенно одинаково обалдевшими лицами.

— Вась, кто звонил? Это мама звонила, да? Что она тебе сказала? Ну что ты молчишь, Вась?

— Да, Петь, это мама звонила. Сказала, что она завтра приедет…За нами…

Петька замолчал вдруг. Стоял, застыв, будто маленькое изваяние в детской фланелевой пижамке, из которой давно уже вырос, смотрел куда–то сквозь Василису огромными зелеными материнскими глазами. Потом резко развернулся и выбежал из комнаты, с размаху упал на свой диван и зарылся с головой в одеяло, и замер там, скрючившись маленьким худым калачиком. Василиса подошла к нему тихо, положила ладонь поверх одеяла на спину, проговорила жалостливо:

— Ну, Петь…Ну, чего ты…Обижался на нее, да? Ты не обижайся, Петь…Она ведь за нами сюда едет… Говорит, что заберет нас туда… Она же наша мама все–таки…Ну прости ее, Петь!

— А бабушка как? – вдруг, откинув одеяло и сев лицом к ней, резко и ехидно спросил Петька. – Бабушку она тоже туда заберет, да?

— Ну, Петь, мама же не знает ничего про бабушку–то…Вот приедет, и сама все увидит…Не сердись на нее, не надо. Глупо это. Мы же все равно с тобой ее очень любим, правда? Чего теперь будем сами себе врать да обижаться? Ты же хочешь жить рядом с мамой, я знаю…

— А ты?

— А что я? И я тоже хочу, конечно! Только мне пока бабушку нельзя оставлять. По крайней мере, пока она ходить не начнет…

— Васенька, и ничего такого ты и не думай даже! – прозвучал вдруг громко и возмущенно голос Ольги Андреевны из ее комнаты. – Я ничего такого от тебя просто даже слышать не хочу! Вы оба поедете жить к матери! Я и без вас тут справлюсь, я скоро ходить начну! А вам здесь нельзя оставаться, погибнете вы тут в нашей бедности–безысходности! И чтоб никаких таких разговоров я больше от вас не слышала! Нельзя вам такой шанс упускать…

— Бабушка! Ну что ты говоришь такое, в самом деле…Ну как, как ты справишься–то?

— Да то и говорю! И справлюсь! Я уже даже знаю, как…Иди лучше, помоги мне в кресло перебраться…

Саша, так и продолжая стоять в дверном проеме между комнатами, только вертел головой растерянно, оборачиваясь то на голос Ольги Андреевны, то на Василисин голос. Она прошла мимо него в бабушкину комнату, мягко тронув за плечо и улыбнувшись будто виновато – видишь, мол, какие у нас тут катаклизмы происходят…Он кивнул ей головой понимающе и понуро поплелся к себе, ошарашенный этой утренней новостью. Ему и в голову такое не приходило, что Василиса может вот так взять и запросто исчезнуть из его жизни. Потому что не может она исчезнуть. Потому что это будет просто катастрофа какая–то…

— Бабушка, а куда мама тебя сходить–то просила? – потихоньку приходя в себя, даже чуть насмешливо спросила Василиса.

— Ой, и не говори, Васенька! – в тон ей, улыбаясь беззлобно, ответила Ольга Андреевна. – Сходите, говорит, быстренько к нотариусу, надо там документы какие–то формальные на выезд детей оформить. Прямо, говорит, сегодня же и сходите…У меня аж чуть трубка из руки не выпала от такой неожиданности. Давно уже в свой адрес такой просьбы не слышала – сходить куда–то, да еще и быстренько…Мне даже и понравилось, и весело стало как–то!

— Ну, значит, скоро действительно ходить будешь! – рассмеялась Василиса. – Ну–ка, пошевели еще ступней, я посмотрю…

— Конечно, буду! Я теперь уже и сама поверила. А ехать вам с Петечкой и в самом деле к матери надо. Ну что вам здесь? Даже образования полноценного получить не удастся, не говоря уж о достойной какой жизни. И мне будет спокойнее, если у вас все устроится!

— Ты знаешь, бабушка, мама сказала, что ее муж решил меня в Сорбонну учиться отправить…

— Да ты что! Ну, вот видишь! Ты же столько мечтала! Нет, нет, непременно поезжай! А мой вопрос мы как–нибудь решим, не волнуйся. Не бывает положений совсем уж безвыходных.

— Но, бабушка…

— И не спорь со мной, Василиса! Вот скажи, я хоть когда–нибудь в последнее время настаивала на своем так решительно?

— Нет…

— Так могу я хоть раз на своем настоять? Ты позволишь мне это сделать один раз хотя бы?

— Позволю. Только давай сначала доживем до завтра. А сегодня я просто решительно настаиваю на завтраке! Так есть захотела от всех этих стрессов неожиданных… У нас молоко есть? Кофе с молоком хочу! И с сахаром! И с мягкой булочкой!

— Да где же мы с утра возьмем с тобой эти самые булочки? Ты что?

— А Сашу попросим в магазин сходить! Са–а–а–ш! – тут же крикнула она звонко, выглянув из комнаты в коридор.

— Да пошел уже, не ори…Ты так громко, на весь свет возвещаешь о своих желаниях, что только глухой тебя не услышит…

Саша, улыбаясь, стоял в коридоре, разглядывал свою изодранную куртку. Потом повернулся к ней, весело развел руками:

— Ну, до булочной я, допустим, и в свитере добегу. А потом придется вам, мадемуазель уважаемая Василиса, сопровождать меня в походах по магазинам, будем мне новую куртку покупать. Я в нынешней моде абсолютно ничего не понимаю. Так что выручай давай…не улышит…их желаниях

— Да без проблем! Я даже с удовольствием! Ты знаешь, сто лет не ходила по магазинам…

А потом они все дружно завтракали принесенными Сашей теплыми хрусткими булочками с маслом и запивали их кофе с молоком – казалось бы, что и особенного в этом их совместном завтраке… Но после всех случившихся в доме событий, коснувшихся каждого из них по–своему больно и счастливо, завтрак этот совместный приобретал особенный какой–то смысл, будто связывал и одновременно разъединял их навеки – никто же толком не знал, что будет, что решится завтра…Об утреннем Аллином звонке они, словно сговорившись, вслух и не помянули ни разу. И даже Петька был непривычно грустен и молчалив, но булочек с маслом при этом умял довольно–таки приличное количество – выздоравливающий его организм требовал основательных, настоящих калорий, а не каких–нибудь там морковных да овсяных прелестей. Ольга же Андреевна, наоборот, бодренько улыбалась и строила планы на будущую свою ходячую жизнь: первым делом она , например, как только встанет на ноги, сразу же пойдет в оперу. Вообще, как Ольга Андреевна говаривала раньше, она всю жизнь чувствовала себя прекрасно только в трех местах – в церкви, в опере и в лесу. Только там душа ее отдыхала всегда, только там дух свободу праздновал. Но к опере, надо признать справедливо, она питала особенную, болезненную страсть, и очень огорчалась тем обстоятельством, что так и не смогла заразить этой страстью внуков – их в оперный театр никаким калачом было не заманить…

— Так что вы, дорогие мои, обо мне совершенно можете не волноваться – я всегда найду для себя занятие в старости, — закончила она рассказ о своих планах–мечтаниях неожиданной фразой.

— Ага, понятно… — уныло усмехнувшись, поднял на нее глаза Петька. – Будешь на сцене арию Татьяны Лариной петь. Я вас люблю, чего же б–о–о–ле…

Василиса прыснула и подавилась кофе совершенно неприлично, и закашлялась сильно, а Саша так же неприлично принялся колотить ее по спине. В общем, завтрак получился как завтрак. И веселый, и грустный одновременно, как и все происходящие с ними в последние дни события…

По случаю выхода в свет Василиса решила приодеться. Долго стояла перед открытыми дверцами шкафа, перебирая свои оставшиеся от прошлой жизни наряды, и ни на что не могла решиться. Все было каким–то смешным, голубым да розовым, легкомысленным–бессмыссленным… Юбочки, ждинсики–капри, курточки какие–то – все, все из прошлой, далекой уже жизни. Господи, неужели она когда–то это носила… Наконец в руки попалась довольно приличного вида светло–серая замшевая утепленная куртка, и она напялила ее на себя радостно. А подойдя к зеркалу, обнаружила вдруг, как некрасиво из элегантных замшевых рукавов торчат ее огрубевшие, красные от резиновых перчаток и горячей воды руки. Как клешни. Да и рукава у куртки не были раньше такими короткими, и в плечах она ей, помнится, такой узкой не была… Выросла она за эти два года, что ли? Хорошо, хоть пуговицы свободно застегнулись. Но видок все равно еще тот. Как с чужого плеча… Она захватила пальцами рукава куртки и вся встряхнулась–поежилась, безуспешно пытаясь вжиться в забытую модную одежку. Потом махнула отчаянно на себя рукой в зеркало и отошла от него, и закрыла сердито по пути дверцы шкафа – вот еще, будет она тут стиль с модерном разводить…Что за нежности при нашей бедности…

И тем не менее, идя с Сашей по улице, она чувствовала себя совсем, совсем неприютно, и все время тянула, как ей казалось, незаметно, рукава вниз, сжимая их пальцами, и ежилась, и горбилась, и странно как–то кособочилась вся. Саша, заметив эти ее страдания, остановился и, развернув ее к себе, решительно закатал рукава куртки вверх, до самого локтя почти, и поддал слегка по спине, и с силой развернул плечи назад. Все это он проделал так быстро и уверенно, что Василиса тут же и успокоилась, и пошла себе рядом резво, посматривая легкомысленно по сторонам. Куртку Саше они купили в первом попавшемся на пути магазине, на этом их запланированный шопинг и закончился. Саша попытался было затащить Василису в дамский отдел, но, увидев ее испуганные глаза и вспомнив про давешний спор, тут же и отказался от этой затеи. И они пошли гулять – бродить просто так по осенним городским бульварам, и молчать, и переглядываться, и это было замечательно…

А Ольга Андреевна тоже зря драгоценного времени решила не терять, и как только за Василисой и Сашей захлопнулась дверь, схватилась за телефонную трубку и набрала Любочкин номер. По памяти набрала, ни в какие записные книжки не заглядывая. Удивилась даже. Наверное, память наша каким–то особенным образом умеет сохранять в себе телефонные номера из давнего и хорошего прошлого, те именно номера, которые набирались раньше с легким и веселым сердцем, и при случае тут же услужливо подсовывает их нам обратно в целости и сохранности…

— Да! – ответила ей трубка веселым и молодым Любочкиным голоском. Вот тоже странная такая особенность – годы уходят, делая людей старыми и некрасивыми, а голоса их никак меняться не хотят…

— Любочка, здравствуй, это Оля…

— Олечка! Ну как ты? Я только утром о тебе вспоминала! А ты вот вдруг сама и звонишь…

У вас там все в порядке? Помощь моя нужна? Помнишь, как мы с тобой договаривались? Как только понадобится моя помощь, ты мне сразу, прямо тут же звонишь!

— Ну что ж, Любочка… Вот и звоню…

— А что такое? – встревожилась на том конце провода Любочка, – Случилось что? С детьми что–то, да?

— Ой, Любочка, тут у нас такое, такое… Да все, все хорошо, ты не волнуйся только! А помощь твоя действительно мне очень нужна! Понимаешь, мне надо обязательно Василису с Петечкой к матери в Германию от себя спровадить…

И Ольга Андреевна, волнуясь и проглатывая концы слов, взахлеб начала выкладывать бывшей подруге хорошие свои новости : и про динамику свою долгожданную, и про приезд невестки своей Аллочки, которая, - кто бы мог подумать! – не только рассказала немецкому мужу о наличии у нее двоих детей, но и уговорила его заняться их судьбой, то есть устроить эту их судьбу как можно более благополучно.

— Ой, как это замечательно, Олечка! – радовалась ее новостям Люба. – Как я за тебя рада! И за внуков твоих рада! Вот уж воистину, радость одна не приходит, как и беда тоже…

— Только вот за Василису я беспокоюсь, знаешь, — вздохнула тревожно Ольга Андреевна. – Она у нас девушка строптивая, с характером… Говорит, не поеду никуда, пока тебя на ноги не поставлю…

— Ну что ж, хорошая у тебя внучка, значит! Да ничего, мы ее уговорим. Когда, говоришь, Аллочка твоя приезжает?

— Завтра…

— Ну, а я сегодня приеду! Олечка, ты только не волнуйся, я обязательно с ней поговорю. Я постараюсь убедить ее, что она может вполне оставить тебя на мое попечение, и что мне это даже в радость будет. Так я приеду, Олечка?

— Приезжай, Любочка…

И Любочка действительно скоро приехала. И ждала Василису весь день, и весь вечер, да так и не дождалась. И Ольга Андреевна недоумевала – что же это, куда ж это они с Сашей подевались? И сколько же можно времени по магазинам ходить в поисках мужской куртки? Какой же Саша оказался строптивец в одежде, однако… Так и пришлось им отложить разговор с Василисой на завтра. Но обе они твердо для себя решили – не отступятся от девчонки ни за что и спровадят таки ее навстречу своему счастью…

Они гуляли уже довольно давно, но если бы кто еще догадался напомнить им, что на свете существует такое понятие, как время…И октябрьский день, как дорогой им подарок, выдался неожиданно теплым, сухим и солнечным, словно приглашал эту странную пару в свои объятия, приветливо и мудро им улыбался да игриво кидал под ноги золото листьев – нате, любуйтесь, наслаждайтесь, все равно ж пропадать этому добру с наступлением скорых уже холодов…

Наверное, только один такой день выпадает за целую осень, прозрачный, чистый и теплый, когда в воздухе так гармонично сочетаются эти запахи и цвета; когда по засыпанному листьями бульвару разливается тончайший аромат дыма от далекого костра, когда солнце светит не ярко, до рези в глазах, а снисходительно и ласково, и игриво–добродушно серебрит прозрачный воздух осенними паутинками, когда небо кажется таким близким, словно разрешает дотянуться до себя рукой, если захочешь. И душа твоя поет спокойную и счастливую песню, и говорить ничего не надо, чтоб не перебить да не испортить ее, не дай бог…И опять Саша поймал себя на мысли – это в который уже раз! – как в привычную его внутреннюю музыку совместного, слитого с природой бытия–праздника вплетается незнакомое ранее созвучие, странная такая нотка, своеобразная и звонкая, требующая выхода внутренней этой музыки в свет, в жизнь, к людям. Появилось даже ощущение, будто он долго, очень долго находится в некоем отпуске от постоянной своей потребности улетать–проваливаться куда–то в поисках сюжетов и красиво цепляющихся друг за друга слов и предложений, и жадно впитывает в себя огромными порциями реальную, трудную, — земную, в общем, жизнь, и будто это и не плохо совсем, а наоборот, очень даже хорошо и правильно…

***

20.

И Марина в этот момент испытывала такое же реальное и земное чувство – чувство жалости к побитому, разукрашенному Сашиной рукой до сливовых синяков Сергунчику. Сидела напротив за покрытым белоснежной скатертью столиком, слушала его рассказ о высоком здоровенном ухажере проклятой Коняшки, ворвавшемся неожиданно в моечную и ни с того ни с сего на него, бедного Сергунчика, накинувшемся. Вид у него был действительно этой Марининой жалости вполне даже ьно нолости вполнеправильно й жалости вполне достойнымдостойным: под обоими глазами расплылись практически симметрично–правильно два внушительных кровоподтека, вдобавок на лбу и на щеке еще красовались трогательные крестики из белых полосочек лейкопластыря. Сергунчик эмоционально взмахивал ручками и громко возмущался такой вот человеческой неблагодарностью: он эту Коняшку, можно сказать, пригрел–пожалел за ее убогую некрасивость, на работу взял, даже денег ей предлагал в помощь, следуя просьбе уважаемой мадам Марины, и вот она, черная неблагодарность Коняшкина – и где она только хахаля такого здоровенного себе отыскала… О действиях своих игриво–шаловливых ручонок по отношению к этой самой Коняшке Сергунчик, конечно же, благоразумно промолчал – зачем ему выглядеть в таком некультурно–плебейском свете перед этой красивой и умной блондинкой, почти что английской леди. Она ж вон и чашечку с кофе как красивенько ко рту подносит, оттопырив мизинчик назад…Она ему так нравилась, Мариночка эта…

Марина слушала быстрый лепет Сергунчика и молчала загадочно. И удивлялась безмерно. Надо же, Саша – и вдруг подрался…По ее о нем представлению, такого необыкновенного события просто в природе не могло случиться. Он, Саша Варягин, молчаливый пентюх с вечно затянутыми пленкой равнодушия глазами – и вдруг подрался? Этого просто не может быть, и все. Потому что она, Марина, очень хорошо знает мужскую эту породу, потому что не могла, ну просто не могла она так ошибиться… Потому что таким, как Саша, неповоротливо–простодушным лентяям только хорошая плетка нужна в виде жены–спасительницы - пронырливой да по жизни неугомонной женщины. Даже Сергунчик казался ей в этом смысле мужиком более сложным - по крайней мере, человек вовсю к чему–то стремится, шевелится, кафе вон свое открыл… Надо попридержать его около себя на всякий случай – вдруг так и не удастся выцарапать из чужих рук своего квартирно–устроенного, равнодушно–покладистого, своего удобного такого Сашу. Хотя в удобствах его этих и приходится теперь очень, очень даже сомневаться – Сергунчиков побитый и жалкий вид говорил сам за себя…

— Ведь я же, Мариночка, и в самом деле денег ей хотел дать, триста долларов предлагал, как вы меня об этом и просили… — продолжал жаловаться на Василисину неблагодарность Сергунчик. – А она не взяла…

— Не взяла? Почему? – удивленно приподняла красиво оформленные брови Марина.

— Не знаю…

И снова она ничего не понимала. Как это – не взять, можно сказать, с неба свалившиеся деньги? Просто так свалившиеся, ни за что, в общем… Не бывает так. Не должно быть так. Странные какие люди… Нет, ничего она сегодня не понимала, решительно ничего. Марина даже вздрогнула немного внутри, испугавшись этого своего непонимания, и помрачнела безмятежно–уверенным красивым своим лицом. И, видимо, сильно помрачнела, потому как Сергунчик, наклонившись над столом и заглянув ей в глаза, спросил очень даже участливо:

— Мариночка, у вас что, тоже неприятности какие, да? Я вижу, вы чем–то расстроены…

— Да, Сергей Сергеич, и у меня тоже неприятности, — медленно покачала она головой и быстренько перестроилась внутри себя на деловой лад, потому что такое искреннее проявление человеческого, а главное, мужского участия, она по опыту знала, просто грех, грех было для себя не использовать. Человек, мужчина точнее, в этом участии раскрывается весь, как цветок, вот тут и надо не пропустить момент, тут и надо врезать хороший хук левой, чтоб вышибить его из состояния здравой рассудительности надолго…Она поднесла кокетливо к губам чашечку с кофе, выдерживая нужную для момента паузу, чтоб не длинную и не короткую, чтоб в самый раз, и затаилась…

— А я могу чем–нибудь вам помочь, Мариночка?

— Да что вы, Сергей Сергеич… Чем вы мне таким можете помочь…

— Ну все же?

Марина элегантно поставила чашечку обратно на блюдце и, приподняв красиво бровь, задумчиво взглянула в глаза Сергунчику, словно решала про себя, стоит ли доверять этому человеку свою проблему. Опять таки выдержав достойно нужную паузу и тихо вздохнув, произнесла:

— Да вот, знаете ли… Может случиться так, что скоро мне жить будет просто негде…

— Как это – негде?

— Ну, понимаете, я сейчас снимаю хорошую квартиру, но может статься так, что придется ее освобождать. Прямо ума не приложу, что делать! Надо новую искать, а у меня как раз с деньгами трудности…

— Мариночка, если бы вы только позволили мне о вас позаботиться! Я бы на все ради вас… Я бы и квартиру нашел, и оплачивал бы ее… Да ради такой женщины…

Марина, скромно потупив взор и улыбнувшись благодарно и загадочно, только махнула на него ручкой:

— Ой, ну что вы, Сергей Сергеич… Я не могу принять от вас такой помощи…Нет, нет и нет, что вы…

Сергунчик сник и замолчал грустно, и дотронулся осторожно, с досадой будто до пластыревого крестика на щеке – проклятая Коняшка вместе со своим хахалем виноваты были в этом женском ему отказе. А что, вон как разукрасили, что и смотреть на него теперь красавице–Мариночке неприятно. Не понимал бедный Сергунчик, что грустит совершенно зря – вовсе и не собиралась Марина упускать из виду этот вариант, который назывался «на всякий пожарный случай». Чего это ради она будет разбрасываться так просто, за здорово живешь, благоприятным к ней расположением? В борьбе за выживание в этом городе все средства хороши, и в хозяйстве все может сгодиться…

— Хотя спасибо вам, конечно, за ваше предложение, Сергей Сергеич! Если мне будет трудно, я к вам сразу обращусь за помощью. Я поняла – вы настоящий мужчина и настоящий, преданный друг. А я, как вы уже поняли, умею быть благодарной…

Последнюю свою фразу Марина произнесла совсем уж зазывно–интригующе, решив, что лишней она в данной ситуации вовсе не будет – пусть этот толстячок поглубже заглотит свою наживку. Хотя, судя по виду, он и так ею вот–вот подавится – вон как встрепенулся в ожидании мужского своего охотничьего счастья. Теперь ей надо встать и уйти быстренько с глаз подальше. Мужское охотничье счастье — оно ж должно быть этаким ускользающим, летяще–мимолетным, как убегающая от мушки цель…

Взглянув на часы, она в кокетливом ужасе округлила глаза и резвенько соскочила со стула, и, пробормотав торопливо о каких–то важных своих делах, быстро пошла к выходу, чувствуя спиной восхищенно–плотоядный его взгляд, выразительно обрамленный багрово светящимися синяками–фонариками Сашиной работы. А выйдя из кафе, решительно направилась через улицу к знакомой уже арке, потом через старый двор, потом так же решительно открыла разбитую дверь подъезда и легким подпрыгивающим шагом поднялась по лестнице…

Дверь ей открыла незнакомая совсем тетка, которая, по всей видимости, нагостилась уже и уходить собралась – стояла в прихожей в пальто старенькое одетая и улыбалась ей доброжелательно. Марина, сразу оценив добрую и приветливую эту ее улыбку, вдруг распознала в ней внутренним острым чутьем любимого своего клиента, того самого, интеллигентно–безропотного, который никогда не спорит да не занудствует и сразу со всем соглашается, и покупает ее товар с той лишь целью, чтоб человека зря не обидеть. И тут же сделала стойку. То есть улыбнулась этой женщине так, будто знала ее уже сто лет, и заглянула в глаза свойски–дружески. Страсть как любила она таких вот теток…

— Ой, здравствуйте! А вы что, разве уже ходите? Как жаль…

— Да, ухожу, деточка, — расплылась ей навстречу в ответной улыбке тетка. – Итак уже загостилась, домой пора…

— Ой, как жаль… У вас такое приятное лицо, знаете! Вот сразу, сразу к себе располагает! Очень, очень красивое, зрелое женское лицо. Вот если еще за ним чуть–чуть, совсем немного поухаживать…И необязательно дорогой косметикой! Знаете, есть такая косметика для пожилых женщин…

— Мариночка! Стоп! Прекратите! – грозно и весело проговорила–пропела из кухни Ольга Андреевна. – Чего вы там в мою приятельницу вцепились? Любочка, не слушай ее! Это не ваш случай, Мариночка, поверьте мне! Проводите лучше Любовь Ивановну и идите сюда, к нам…Мы вам лучше новости свои сногсшибательные расскажем, Мариночка!

Новости у них и в самом деле были сногсшибательные - и так счастливо и вовремя случившаяся Ольги Андреевны динамика, и утренний звонок их заграничной матери и невестки, и ожидаемый ее завтра приезд… Марина даже вздохнула про себя с облегчением – ну наконец–то, свершилось, все–таки…

— А она что, насовсем приезжает, да, Ольга Андреевна? Ее что, муж немецкий выгнал, да?

— Да что вы, Мариночка! Нет, нет и еще раз нет! – взволнованно замахала руками Ольга Андреевна. – Все как раз даже наоборот! Наша Аллочка не выдержала мук совести и во всем призналась своему мужу! Рассказала ему все честно, что у нее тут двое детей осталось, и он предложил ей немедленно их забрать к ним…

— Ух ты! Сама рассказала, значит! – не удержавшись от сарказма, произнесла возмущенно–восторженно Марина. – Надо же, смелая какая!

— Ой, да я и сама удивляюсь, Мариночка! Это так на нее не похоже, знаете… И тем не менее…

— Ну да, ну да, бывает… — согласно закивала головой Марина. – И что? Она приедет и заберет к себе Василису с Петечкой?

— Да, Мариночка, да! И я очень рада этому обстоятельству! По крайней мере, моим внукам светит хоть какое–то будущее…

— А вы как же? Как вы–то тут одна останетесь?

— А я не останусь одна! Со мной Любочка пока побудет, подруга моя давняя. Это как раз ее вы сейчас охмурить пытались… Да я же скоро ходить уже начну! Лерочка Сергеевна говорит, еще месяца два–три…

— А она их точно заберет, невестка ваша? Не обманет? Вы уверены? — настырно наступала на нее Марина. – И Василиса согласна?

— Ну да, наверное… А почему вы так с пристрастием об этом спрашиваете, Мариночка?

— Ну а как же, Ольга Андреевна, без пристрастия–то! Я ж тоже вроде во всем этом лицо заинтересованное…

— Это как?

— А так! Приедет ваша невестка и увезет дочку свою восвояси, в счастье свое немецкое. И Сашечке моему, стало быть, нечего больше у вас тут делать…Горе будет у Сашечки–то моего… — со свойственной ей нагловатой простодушностью заявила Марина и улыбнулась хитро и радостно. — А тут и я появлюсь, и пожалею, и обласкаю…

— Погодите, погодите, Мариночка… Что–то я ничего не понимаю, - закрутила головой Ольга Андреевна. – А Василиса–то тут при чем?

— Ну как же при чем, Ольга Андреевна? Вы что, сами не видите, при чем?

— Нет…

— Да господи…Да любовь же у них образовалась! Неужели вы не заметили ничего?

— Нет…Да что вы такое говорите, Мариночка! Какая такая любовь?

— Да вот такая вот! Любовь!

Марина встала перед ее креслом, по–бабьи уперев руки в бока, смотрела сверху вниз надменно, будто обвиняла в чем. А может, и в самом деле обвиняла – не углядела, мол, бабка за внучкой, вот и получай теперь…

— А вы не ошибаетесь, Мариночка?

— Нет, не ошибаюсь! Мне ли в этом ошибаться, если моего мужика прямо из под носа увели…

— Значит, вот оно как обернулось… Любовь, значит…Надо же… Расцвел–таки прерий душистых цветок… — медленно проговорила Ольга Андреевна, глядя куда–то мимо стоящей перед ней грациозным столбиком Марины и улыбаясь грустно.

— Что? Какой такой цветок? Вы это о чем сейчас, не поняла?

— Что? – словно очнулась вмиг Ольга Андреевна, с удивлением глядя на Марину. – А, это я так, Мариночка. Это я о своем, вы не обращайте внимания…

Марина вздохнула тяжело и закатила глаза к потолку, и опустила безвольно плечи – господи, ну что с них возьмешь…Блаженные они все в этой квартире, что ли? Вот и Ольга Андреевна вдруг заговариваться начала – про цветы да прерии какие–то чушь понесла… И Сашечку не зря, видно, именно к ним сюда судьба притянула – не мог таки у более приличных людей комнату себе снять…Еще раз вздохнув, она произнесла обреченно:

— Ольга Андреевна, а можно мне завтра–то прийти? Так хочется на эту вашу невестку глянуть…

— А? Да, да, конечно, приходите, Мариночка, если вам так хочется…



***

21.

…А потом они обедали в кафе. Василиса выпила целый бокал сухого красного вина и враз охмелела. Монгольские глаза ее раскрылись, сияли теплым и влажным серо–зеленым светом, смуглое лицо порозовело и будто потеряло хмурую свою твердокаменность – девчонка и девчонка малолетняя сидела напротив взрослого своего кавалера, а никакая вовсе не коняшка–судомойка с кучей жизненных проблем за плечами. Она уплела со своей тарелки вмиг огромную отбивную и со скромным вожделением поглядывала уже и на Сашину, пока он не подозвал официантку и не заказал для нее еще одну. И вообще, вела себя, как девочка–семиклассница, навравшая про свой малолетний возраст и впервые оказавшаяся на свидании совершенно по–взрослому, с ужином в кафе и настоящим взрослым мужчиной напротив, разглядывающим ее с определенным уже интересом. А когда Саша сказал ей об этом – рассмеялась звонко, откинув голову назад. И подумала – не так уж он в этом и не прав…

Отец почему–то не любил ходить по ресторанам, и ее с собой не водил, он был вообще домашний больше человек. Нет, на заморских курортах они обедали и в кафе, и ресторанах всяческих замечательных, конечно, но это было не то, совсем не то. Была там и еда вкусная, и красота роскошно–неописуемая, но все равно не то. Или она не помнит просто, или старается изо всех сил не помнить…Отчего–то ей было очень хорошо именно здесь, в этом самом заурядном кафе, сидеть и лопать самые заурядные, но такие замечательно–вкусные отбивные, и пить красное сухое вино, и без конца смотреть в мужские глаза напротив, и пропадать в них бездумно и радостно…

— А когда она приедет за вами, Василиса? – спросил вдруг Саша, нарушив долгое их молчание.

— Кто? – опешила от его вопроса Василиса, словно с размаху ударившись о землю.

— Мама ваша, кто…

— А, ну да… Завтра приедет. Ой, неужели уже завтра?

Она моргнула и замолчала испуганно, и смотрела на него озадаченно, словно требовала ответа на свой вопрос. А потом вдруг и сама спросила так же неожиданно:

— Саш, а тебе в издательство за ответом когда надо идти?

— Тоже завтра…

Теперь он смотрел на нее так же испуганно и озадаченно, и они снова замолчали надолго, но совсем уже по–другому. Молчание это не было больше легким и радостным, оно настоятельно требовало какого–то выхода, решения какого–то, как требовало своего разрешения и возникшее между ними чувство, обыкновенное земное чувство притяжения земного мужчины к земной женщине. Такова уж матушка–природа, и ничего с этим не поделаешь…

— Василиса, не уезжай… — тихо проговорил вскоре Саша. – Ты ведь не уедешь от меня, Василиса? Я понимаю, что не вправе и просить даже тебя об этом, но все же, не уезжай. Ты ведь не уедешь, да?

— Я не знаю, Саш… Я правда, правда ничего не знаю. Я запуталась, наверное, или устала очень, или ослабела–растерялась за последние эти дни… Не спрашивай меня пока об этом, пожалуйста!

— Хорошо, я не буду. Только ты знай, Василиса, я люблю тебя. Очень. Я и жить больше без тебя не смогу. Странное такое чувство, знаешь… Будто выпал я из своего мира и в твой мир влетел с размаху, и не адаптировался еще в нем как следует, а ты меня уже бросаешь…

— Да я не бросаю, что ты! – отчаянно прошептала Василиса и закрыла лицо руками. – Как же я могу тебя бросить, я и сама…

Она хотела сказать, что тоже любит его, очень любит, да вместо этого вдруг расплакалась, расквасилась вниз уголками губ и задрожала лицом. Но он понял, что она хотела ему сказать, и улыбнулся счастливо, и закрыл на секунду глаза. Нет, он ее никуда теперь не отпустит. Пусть он будет эгоистом самым страшным на свете, но не отпустит. Он пропадет без нее. Не способен он ни на какую такую самоотдачу. Подумалось ему в этот миг почему–то - как же все идет сейчас не по сюжетам его книг, в которых любовь и определяется именно дурацкой этой самоотдачей, в которых благородные герои отказываются от своей любви во имя счастья другого…Господи, глупости–то какие. Не бывает такого счастья — счастья разлуки. Как же он раньше этого не понимал? Это же так ясно - любящие друг друга люди должны быть вместе, и отвечать за посланный им подарок судьбы тоже должны вместе, несмотря ни на какие искушения возможного благополучия. Может, он и не прав, конечно. А только девушку эту он не может, ну никак не может вдруг взять и потерять…

— Не плачь, тебе не идет, — весело произнес он, решительно отрывая ее руки от лица. – Не плачь. Лучше выходи за меня замуж. Иначе я приеду в твою Германию и побью там всех.

Ты же знаешь, я могу…

— Да уж… — засмеялась сквозь слезы Василиса. – Это уж точно –побьешь… Только ехать тебе придется и не в Германию вовсе, а во Францию. Мамин муж решил меня в Сорбонну учиться отправить…

— Да какая мне разница. Побью тогда всю Сорбонну…

И, посерьезнев, решительно добавил:

— А наше образование, между прочим, и не хуже французского! Может, и лучше даже! Подумаешь, Сорбонна…

Василиса всхлипнула протяжно и замолчала. Сидела, потупив глаза и водя вилкой по скатерти. И была очень счастлива в этот момент, несмотря на пролитые только что слезы, несмотря на упорное свое молчание и не смотря даже на то, что до сих пор так и не поняла, что ей надо делать…

А потом они долго еще гуляли по тем же самым бульварам, взявшись за руки, и вместе слушали тихий шелест осени, и молчали, и говорили о пустяках всяческих, и улыбались друг другу совершенно глупо, и целовались отчаянно, будто в первый и последний раз в жизни, и подгибались коленками, и задыхались в кружении поднятых ветром листьев – так растущая в них любовь требовала своего природного законного продолжения, потому как была земной, горячей и самой обыкновенной, а не какой–нибудь там книжной, созревшей в голове писателя–фантазера и оттого придуманной правильно и красиво. Хотя чего уж там говорить, и книжная любовь, удачно преподнесенная, нас порой развлекает…

К ночи похолодало. Сильный северный ветер дул в спину, забирался под рукава курток и нес в себе запах грядущего скорого снега. Закончился светлый октябрьский день, словно на них рассердившись – хватит уже гулять, и нечего тут мерзнуть, и идите уже себе домой, несчастные мои и счастливые влюбленные… Они и пошли. Тихо провернули ключ в дверях, тихо вошли в темную прихожую, тихо остановились у двери Сашиной комнаты. Василиса, взглянув коротко ему в глаза, решительно открыла дверь и шагнула в нее первой, ведя его за собой за руку. Она так решила. Имела право, в конце концов. Она ведь так и не произнесла еще вслух, что тоже любит его. Очень…

***

22.

Петька не спал эту ночь совсем. Детская его обида на мать и счастливое предвкушение радости от скорого ее приезда вылились вдруг в неожиданную мужицкую к ней снисходительность – так за одну ночь, бывает, и происходит взросление человека, и юные обиды плавно перетекают во взрослые совсем переживания, и приходят потом очень быстро и легко любовь да прощение этим переживаниям на замену: ну, и уехала, и бросила, и что здесь такого, подумаешь… Ну, приезжает вот теперь – что с нее, с женщины, возьмешь…Когда окно его комнаты только чуть посерело и размылось слабым утренним светом, он встал, тихо умылся, причесал перед зеркалом свои светящиеся, как у матери, рыжим влажным золотом кудри, надел свою самую нарядную, самую белую рубаху и сел у кухонного окна – ждать. Лицо его было бледным, торжественным и грустным, как у юного дуэлянта–гусара, готовящегося встретить в этот утренний час пролетку с друзьями–секундантами ; вокруг красивых материнских глаз залегли темными провалами серо–коричневые круги – следы детской его бессонницы да послеболезненной еще слабости, да подросткового, может, малокровия. Старый двор за окном был совсем в этот час неприютен и даже суров: серый октябрьский рассвет вливался в него нехотя сверху, цепляясь за шершавые стены домов и будто вздрагивая от отвращения, и не верилось даже, что скоро будет день, и будет настоящий свет, пусть осенний и не яркий, но все же свет…

А потом на кухню заглянула вся растрепанная Василиса, посмотрела на него удивленно–понимающе и ничего не сказала. И Петька ей ничего не сказал. Даже про то, что видел перед рассветом, как она, скрипнув дверьми Сашиной комнаты и присев испуганно, прокралась на цыпочках мимо него в бабушкину комнату, прикусив язык от усердия, и лицо у нее при этом было такое красивое и будто озорное…

А еще позже заглянул на кухню и Саша, и подмигнул ему дружески. А потом они, Саша с Василисой, сели завтракать, и его заставляли да уговаривали тоже всячески, но он отказался – от окна боялся отойти. Заявил торжественно, что просто не хочет он завтракать. Василиса даже кофе поперхнулась от такого странного его заявления. Еще

бы – он, ее проглот–братец, и от вкусной еды вдруг отказывается. Поперхнешься тут… И еще – они странно как–то молчали, Василиса с Сашей. Смотрели друг на друга, не отрываясь, и молчали. И хорошо, и будто тревожно как–то…

Вообще, он в это утро по–особенному все чувствовал. Не головой, а кожей будто. И странное это их молчание тоже вдруг ощутил, как живое что–то. Как теплый летний дождь, которого почему–то все боятся и сломя голову несутся в любое укрытие. Чего его, скажите, бояться–то? Он же теплый! И ласковый, и мокрый, и живой…

Позавтракав, Саша решительно поднялся со своего стула и спросил тихо, одновременно ласково–тревожно Василисе улыбнувшись:

— Ну, я пошел?

— Иди… — таким же тихим эхом ответила она ему, и тоже поднялась из–за стола. И пошла провожать его в прихожую. Закрыв за ним дверь, постояла зачем–то около нее, сложив перед губами ладони закрытым таким ковшичком и что–то быстро проговорила–прошептала туда, в этот ковшичек, будто молитву какую короткую. Вернувшись на кухню к Петьке, сунула ему в руки чуть не силой стакан с горячим молоком и тоже села у окна – ждать. И непонятно ей самой было, кого она в это утро будет ждать больше – мать, летящую к ним из далекого города Нюрнберга или Сашу, ушедшего в поход по своим издательствам…

А октябрьское позднее утро к этому времени уже вступило в свои городские права, и капризничало визгом автомобильных сирен за дворовой аркой, и светило бледным холодным солнцем, и кружило ветром опавшую тополиную листву на асфальте. Вот похмельная дворничиха тетя Шура в китайской сине–грязной пихоре вышла из своего подъезда с метлой, посмотрела задумчиво на эти кружащиеся под ногами листья да и мести их передумала – чего зря свои бедные женские силы тратить, и так их ветром со двора скоро унесет–выдует. А потом зазвонил телефон – Колокольчикова своим тонким правильным голоском просила подозвать ей Петра к трубке, а потом проснулась Ольга Андреевна, и надо было помочь ей, как обычно, перебраться в самодельное кресло–каталку и отвезти сначала в ванную – умыться, а потом на кухню – завтракать. А потом еще и поговорить ей срочно приспичило…

— Васенька, скажи мне, ты влюбилась в Сашу, да? Это правда, детка? – осторожно спросила Ольга Андреевна, подняв на внучку тревожные грустные глаза.

Василиса опустила взгляд в свою чашку и ничего бабушке не ответила, только улыбнулась загадочно и пожала плечами слегка. Не хотелось ей отвечать на такой вопрос. Каким–то кощунственно–простым он ей показался, вопрос этот бабушкин…

— Васенька, я понимаю, ты не хочешь об этом говорить. Но только послушай, что я тебе скажу, детка…Знаешь, такое бывает иногда. Особенно в юности. Особенно с девушками. Им, глупым, кажется, что весь мир сосредоточен вокруг наплывшего на них радостного этого чувства, и ничто другое не имеет никакого больше значения. Хотя это совсем, совсем не так… Ты же умница у меня, Васенька! Тут главное, чтоб голова твоя в горячку не попала. И чтоб не сделала ты, не дай бог, из–за горячки этой самой главной своей жизненной ошибки…

— Я не ошибусь, бабушка, — подняв голову и заглянув ей в глаза, твердо произнесла Василиса, — ты же знаешь, у меня всегда в голове нормальная температура…

— Да уж, я вижу, какая она у тебя нормальная… — вздохнула грустно Ольга Андреевна. – Поэтому и пришла только под утро…

Василиса снова опустила глаза и улыбнулась глупо, стыдливо и блаженно, как улыбаются по утрам только очень счастливые женщины, и закрыла лицо руками, и ткнулась доверчиво головой в бабушкино плечо. Ольге Андреевне ничего больше и не оставалось, как ласково провести сухой горячей рукой по этой внучкиной голове…

В общем, утро шло своим обычным и размеренным, казалось бы, чередом. Но это действительно казалось только, потому что от внезапно прозвучавшего звонка в дверь они все страшно вздрогнули и переглянулись испуганно, и Василиса с Петькой на ватных ногах пошли вместе к двери, и Василиса долго, непривычно долго возилась с замком…

Вошедшая в прихожую Лерочка Сергеевна озадаченно на них уставилась – они стояли перед ней двумя соляными столбиками и смотрели, будто не узнавая.

— Ребятки, случилось что? – испуганно прижала она к груди драгоценную профессиональную свою ручку. Выглянув из–за их спин и увидев в дверях кухни Ольгу Андреевну в своем кресле, вздохнула облегченно: — У–ф–ф…Чего ж вы меня так пугаете–то? Я уж думала, с бабушкой вашей что…

— Идите, идите сюда, Лерочка Сергеевна! – позвала ее приветливо из кухни Ольга Андреевна. – Не обращайте на них никакого внимания, это они так мать свою ждут. Она сегодня за ними приедет, знаете ли…

— То есть как же – за ними? К себе заберет, что ли? Это прямо в Германию, что ли? А как же вы–то? – забросала ее любопытными вопросами Лерочка Сергеевна, входя к ней на кухню.

— Тс–с–с… — прижала палец к губам Ольга Андреевна и зашептала торопливо: – Не надо, Лерочка Сергеевна, умоляю вас… Пусть, пусть едут! А я теперь уже и сама справлюсь. Сами же говорите — теперь у нас быстро дело в гору пойдет…

— Ну, это же еще месяца два–три…

— Ой, да подумаешь, три месяца! Я договорилась уже со своей приятельницей, она поживет у меня какое–то время. Да и жилец наш не скоро еще съедет, по всей видимости…Меня вот другое беспокоит, знаете ли. Васенька–то наша в него ведь влюбилась…

— В кого?

— Да в жильца нашего, в Сашу…

— Правда? А что, Ольга Андреевна, мне он, Саша ваш, очень даже нравится! Такой, знаете, умный и добрый… В мужиках ведь, я считаю, эти качества самые что ни на есть определяющие – ум да доброта. А все остальное – так, щедрые от природы подарки…

— Да так–то оно так, конечно… — вздохнула горестно Ольга Андреевна. – Только хочется мне, знаете ли, чтоб они жили хорошо, внуки мои… Будто я вину какую пред ними за себя чувствую, знаете… И чтоб по жизни они определились получше. А вся эта любовь –она такая вещь ненадежная… Прерий душистых цветы…

— Нет, уважаемая моя Ольга Андреевна, никакие такие не цветы, вовсе вы и не правы! - решительно перебила ее мудрая Лерочка Сергеевна. – Любовь – она ж чудеса всегда творит! Вот признаюсь вам сейчас откровенно, как не духу – я ведь ни за что тогда за вас не взялась бы , если б не увидела в семействе вашем любовь эту… Без нее, без любви–то внуковой, ни один массаж бы вам не помог, даже самый что ни на есть расчудесный!

— Ну, так то внуковой… — нерешительно произнесла Ольга Андреевна, с удивлением разглядывая неказистую свою массажистку. Никак не ожидала она от нее такой вот мудрости…

— А вы думаете, так уж часто ее теперь можно встретить, внукову эту любовь? Гораздо, гораздо реже, чем вы думаете… — грустно произнесла Лерочка Сергеевна и усмехнулась так же грустно, и помолчала выразительно. А потом тихо совсем добавила: — И слава богу, что Василисочка ваша влюбилась в такого хорошего парня! Потому что она из таких как раз, которые любить умеют! И дай ей бог…

— Что ж, может, вы и правы, дорогая моя Лерочка Сергеевна, — так же тихо вздохнула ей в ответ Ольга Андреевна. – Даже скорее всего, что правы…Только трудно ей будет, Васеньке моей, очень трудно…

— А чего вы тут так интимно шепчетесь, а? – заглянула к ним на кухню Василиса. – Лерочка Сергеевна, вы кофейку сейчас выпьете или потом?

— Потом, потом, Василисочка. Вези давай бабушку в комнату, нам с ней к делу приступить не терпится. Знаешь, когда появляется первый результат твоей работы, уже так хочется довести ее до конца…

А пришедшая через час Колокольчикова снова перепугала их дверным своим звонком. Так же, как и Лерочка Сергеевна, смотрела на них растерянно и моргала длинными светлыми ресницами, и таращила темно–синие свои глазищи, пока Петька не обмяк, наконец, и не улыбнулся ей навстречу приветливо. Галантно забрав у нее из рук первым делом толстый ранец–портфель, он помог ей раздеться и повел в свою комнату, и вскоре две светлых головки уже склонились над учебниками – Колокольчикова девушкой оказалась педантичной, строгой и старательной, и пробелов в Петькином образовании из–за болезни ну никак не могла допустить. Правда, Петька на сегодняшний день оказался учеником никчемным - ничего не слышал, не понимал и не усваивал, только смотрел совершенно тупым и размытым взглядом в тетрадный листок – бедная Колокольчикова чуть было уж и не расплакалась от безуспешности своих стараний. Хорошо, что девочкой она оказалась, при всех прочих своих достоинствах, еще и очень терпеливой…

И следующий дверной звонок так же точно прошелся электрическим током по их бедным организмам, ударив молнией по позвоночникам и напрочь отшибив коленки. И снова они вдвоем оказались у двери, и снова Василиса непослушными пальцами возилась долго с замком. А увидев в дверях улыбающуюся Марину, сглотнула судорожно и приказала сама себе – все, хватит, не будет она больше так волноваться, она так с ума скоро сойдет просто напросто…

Марина резво шагнула в прихожую и быстренько зыркнула глазами по сторонам, оценивая обстановку, хотя по лицам Петьки и Василисы сразу поняла – нет, не приехала еще их загадочная немецкая мать, и Саши тоже наверняка дома нет, ушел куда–то, по заказам своим ремонтным, скорее всего.

— Ну, чего ты так волнуешься–то? — спросила она у Василисы, расположившись на кухонном стуле и наблюдая, как та, кутаясь лихорадочно в теплый платок, застыла изваянием у окна. – На тебе прямо лица нет! Приедет ваша мать, никуда не денется! Эх, счастливая ты, завидно даже…

— Чему завидно? – обернулась к ней Василиса.

— Ну, как это чему! Как человек скоро жить будешь, в достатке да удовольствии, а не у раковины стоять в судомойках… Говорю же – счастливая ты. И все само собой у тебя появится, за просто так, и не надо тебе будет ужом изворачиваться, чтоб придуркам всяким ласковые рожи строить да изображать из себя культурно–приветливую… Эх, везет же людям…

— Так я вроде и здесь ласковых рож никому не строю… — пожала плечами Василиса и снова отвернулась к окну.

«Да уж, с твоим узкоглазым да страшненьким личиком лучше этого и не делать. Все равно ничего не выйдет», — с отчаянной завистью подумала Марина. Впрочем, зависть эта вовсе не отразилась на собственном ее личике. Потому что воспитанным было личико, жизненной в нем надобностью замуштрованным и всегда, всегда радостно–приветливым навстречу любому потенциальному клиенту. А что делать? Как им, маринам, жить еще? Как прокормиться в чужом городе, когда надо выкроить из доходов своих небогатых и себе на существование, и домой матери послать надо определенную сумму каждый божий месяц … Не пропадать же им всем там с голоду, в рабочем поселке своем, благополучно забытом благополучными людьми, живущими в этом большом городе… Каждый как умеет, так на хлеб себе и зарабатывает. И пусть эта девчонка еще спасибо судьбе своей скажет, что не надо ей этих самых ласковых рож никому строить, и пусть катится побыстрей к этой своей немецкой чертовой матери… Не была Марина злой. Просто так судьбе своей сопротивлялась. Потому что если б не сопротивлялась, то и давно бы уже исчезла да растворилась в небытии, в поселке своем мертво–рабочем, и семья бы ее несчастная вместе с ней в нем растворилась…

— А Саша–то, знаешь, здорово Сергунчика отметелил… — вдруг весело произнесла она в Василисину спину. – Так его разукрасил, будь здоров…С чего это он на него так накинулся, а? Не знаешь?

— Нет. Не знаю… Чаю хотите, Марина? Давайте мы с вами лучше чаю попьем, а то меня прямо знобит–колотит всю…

— А давай! — махнула рукой Марина. – Чаю так чаю. А может, чего покрепче, а? Я сбегаю…Праздник ведь все–таки – мама ваша приезжает…

— Нет, не нужно, что вы… — засмеялась весело Василиса. — Я и так со вчерашнего вечера как пьяная хожу…

Она отошла от окна и не увидела уже, как в дворовую арку напротив их дома вскоре въехало такси, как из него, торопливо и щедро рассчитавшись в водителем, выскочила очень красивая, одетая в стильное черное пальто женщина и так же торопливо пошла в строну их подъезда и, задохнувшись то ли от спешки этой, то ли от волнения, позвонила в дверь их квартиры. Опрокинув на ходу прямо в Маринины колени горячую чашку с чаем, Василиса снова бросилась на этот звонок, в коридоре столкнувшись с выскочившим из своей комнаты Петькой, и открыла на сей раз быстро дверь, и приняла в свои руки практически рухнувшую в них мать, и все они закричали–заплакали одновременно – и Аллочка, и Петька, и Василиса… Наблюдающие из дверей кухни и комнаты за всем этим безобразием Марина , Лерочка Сергеевна и Колокольчикова тоже от радостных слез не удержались, и только лежащая на своей постели и отдыхающая от массажа Ольга Андреевна почему–то не плакала, а смотрела прямо перед собой и улыбалась грустно. И чувствовала, что именно сейчас, в этот вот самый момент простила своей невестке трусливое ее бегство, окончательно уже простила… А потом, перебравшись с помощью вернувшейся к ней Лерочки Сергеевны в свое самодельное уродливое кресло–каталку и выехав с ее же помощью к ним в прихожую, она даже испугалась за Аллочку, очень испугалась. Потому что Аллочка, увидев ее в этом кресле и моментально все осознав, вдруг сползла из Петькиных и Василисиных рук прямо на пол и ткнулась дрожащей головой ей в колени, и она никак не могла от своих колен ее голову отодрать, чтоб заглянуть ей в глаза и сказать, что она вовсе уже никакой обиды на нее и не держит…

Потом, немного успокоившись и придя в себя, они седели все в Петькиной комнате вокруг обнимающей своих детей Аллы, и сочувственно слушали ее виновато счастливый лепет, состоящий, в сущности, из одних только горестных восклицаний:

— Петечка, боже мой, какой же ты бледный и худенький…Ты болел, да, Петечка? Васенька, а ты как изменилась…А что у тебя с лицом такое, Васенька? Тебя что, ударил кто–то, да? А руки… Вася, какие у тебя ужасные руки… А где ты учишься, Васенька? В какой институт ты поступила?

— Да я не учусь, мам… Я работаю…

— Почему? А, ну да…Это из–за бабушки, да?

— Да, эта девочка работает, чтоб оплатить мне бабушкин массаж… — тихо произнесла в повисшей неловкой тишине–паузе Лерочка Сергеевна. — И не зря работает, между прочим. У нас уже стойкая положительная динамика пошла, знаете ли…

— А еще эта девочка сдает свою комнату постороннему мужчине, чтоб выжить как–то! — быстренько вставила свое слово и Марина. И в голосе ее явственно услышалось, дрогнуло довольно выпукло направленное в сторону Аллы обвинение – не удержалась–таки Марина от эмоций, и даже воспитанное лицо ее от них не удержалось – тут же и проступили на нем некрасиво и зависть, и презрение к этой женщине…

— А вы кто? – испуганно уставилась на нее Алла. – Что–то я вас не припомню…

— Меня зовут Марина. Мой муж как раз и снимает комнату в этом доме…

— А! Фрау Марина! – оживилась вдруг навстречу ей Алла. – Так это вы написали моему мужу письмо? А вы знаете, я ведь очень, очень благодарна вам за это! Сама бы я ни за что не решилась ему про детей рассказать… И вы правы, презирать меня есть за что…

Она снова заплакала, и снова начала обнимать лихорадочно и по очереди то Василису, то Петьку, приговаривая сквозь слезы:

— Ну все, все… Теперь все будет хорошо, дорогие мои…Теперь мы будем наконец вместе… Ольга Андреевна, и вас я тоже не брошу, я все, все для вас сделаю, что смогу только…

— Да уж. Сделайте, пожалуйста, — холодно произнесла Марина, надменно улыбнувшись. – Очень меня этим обяжете…

А девочка Лиля Колокольчикова никак в этом взрослом и странном диалоге не участвовала. Лиля забилась маленькой белой мышкой в угол комнаты и плакала как–то совершенно по–взрослому, тихо и жалостно попискивая – так ей мальчика этого, Петю Барзинского, было жалко. То есть, не мальчика жалко, конечно, а расставаться с ним было жалко – вот увезет его мама в свою Германию, и все… Она из своего уголка первой и заметила Сашу, уже давно стоящего в дверях и разглядывающего словно издалека всю эту компанию. Вернее, ей сквозь слезы показалось, что он их всех разглядывает. На самом деле он смотрел только на Василису, из–за спины обнимающей ее матери его пока не увидевшую. Лиля тихонько подошла к ней, тронула за плечо и потрясла слегка, и показала глазами на дверь – смотрите, мол, кто еще пришел…

И Василиса встала с дивана во весь рост, и тоже стала смотреть на него, уже ничего не слыша и не видя вокруг себя. Алла удивленно подняла на нее глаза и, проследив за ее взглядом, так же удивленно уставилась на высокого, довольно–таки приятного мужчину в дверях, и сразу отметила вдруг, как сияют у мужчины этого глаза навстречу ее дочери, и подергала ее ревниво за руку:

— Васенька, а кто это, а? Ну, чего ты так застыла–то, Васенька?

А Васенька и впрямь будто застыла. Или онемела на время. Или улетела будто куда… А потом спросила тихо–тихо, одними только губами:

— Ну? Что? Взяли?

— Да, взяли… — радостно ответил ей Саша. — И похвалили очень. И сказали, чтоб я нес к ним в издательство абсолютно все, что у меня есть…Я уж и бумаги какие–то подписал…

— Ну вот, я же тебе говорила, а ты мне не верил…

— Да. Спасибо тебе. Ты ведь не уедешь от меня, Василиса? Ведь не уедешь?

— Нет, конечно…

И, улыбнувшись озорно и счастливо и будто полоснув его по сердцу острым лезвием взгляда монгольских своих глаз, добавила весело и совсем обыденно:

— Чего я , дура совсем последняя, чтоб от писателя Александра Варягина уезжать? На сумасшедшую похожа? И никуда я не уеду, и не надейся даже…

— Ты… Ты моя умница… Хулиганка и умница… — расплылся в счастливой улыбке навстречу ее словам Саша. И еще ты…

— Молчи, я знаю. Еще я этот… Как его… Прерий душистых цветок…

Они говорили все это так тихо и так абсолютно только для себя, будто и не было больше никого в этот момент в комнате. Для них и в самом деле сейчас тут никого не существовало, они никого не видели и не слышали, кроме самих себя, и даже возмущенных материнских восклицаний Василиса в этот момент не слышала:

— Васенька, что ты говоришь такое, Васенька! Опомнись! Как это ты не уедешь? Почему?

— Потому что я прерий душистых цветок, мама! - повторила она уже громче, продолжая улыбаться и смотреть Саше в лицо. – Понимаешь? Потому и не могу никуда уехать…

— Вась! Ты чего это! – вдруг возмущенно подал свой голос из–под материнской, обнимающей его руки Петька. — Это же не ты цветок! Это же Колокольчикова цветок! Чего ты примазалась–то! – и, обращаясь к матери, вдруг проговорил виноватой скороговоркой: — Ой, мамочка, а я ведь тоже ехать с тобой не могу… У меня же тут Колокольчикова… Лиля, ты где, иди сюда, я тебя с мамой своей познакомлю…

— Дети, вы что… Нет, погодите, дети… Вы с ума сошли? Что вы говорите такое? Какие прерии? Какие цветы? Еще и колокольчики какие–то… Я ничего, ничего не понимаю…

«Да уж, пора бежать быстрее к Сергунчику…», — глядя на все это разворачивающееся перед ее глазами безобразие, подумала грустно Марина. – « Хоть он и не молод уже, да наверняка еще и женат… Саша лучше во всех отношениях, конечно, но что теперь поделаешь, раз тут такая любовь–трагедия разыгралась. Про цветы вон чушь какую несусветную несут, как давеча и Ольга Андреевна, еще и про прерии какие–то… А Сергунчик, он ничего! Он ей и квартиру снимет, и поговорит ласково да по–человечески, и не будет на нее смотреть никогда отрешенными, будто затянутыми неведомой пленкой глазами… Хотя вот зря, зря она на Сашу наезжала из–за вечного его сидения за ноутбуком своим! Оно вон как получилось нехорошо, и впрямь из его писанины товар вышел полезный, раз книжки печатать будут… Эх, если б раньше знать…»

Она еще раз вздохнула грустно и двинулась тихонько к выходу — никто и не заметил английского ее исчезновения. В прихожей, одеваясь, она уважительно провела руками по ткани немецкого Аллиного пальто – красотища–то какая, господи…Ну ничего, ей Сергунчик такое же купит! А девчонка, Василиса эта, настоящего счастья и не понимает вовсе, раз с матерью в ее немецкое благополучие ехать отказывается…

А девчонка Василиса так и продолжала стоять, улыбаясь блаженно под взглядом влюбленного мужчины, и чувствовала себя самой счастливой девчонкой на свете, и ни с кем больше не хотела делить, кроме этого мужчины, разумеется, эти замечательные и такие душистые прерии, в которых расцвела она цветком и имя которым – любовь…

Ольга Андреевна смотрела на нее из своего кресла, улыбалась и кивала головой понимающе – просто знала она и раньше, что именно так все и случится. А как только услышала вчера от Мариночки про Василисину любовь, так и догадалась уже окончательно и бесповоротно, что никуда ее внучка не уедет. И без мудрых объяснений Лерочки Сергеевны догадалась. Просто умом принимать сразу не захотела Но, как никто другой на свете, внучку свою и поняла. Потому что от ее сына достался характер внучке, железобетонно–чувствительный, особенный такой характер…

Только Аллочка ничего, ну совершенно ничего такого не хотела понимать. Она все твердила и твердила удивлено одни и те же, словно заранее заученные ею фразы, и все взглядывала на дочь жалко и просящее снизу вверх:

— Ну как же так, доченька… Ну что ты говоришь такое, Васенька… Как же ты не поедешь со мной… Что же я теперь Руди–то скажу, господи…

Загрузка...