Князь Михайла смотрел на жену, которая припала головой к его ногам, сдавленно рыдая, – и понимал, что ее слезы были не слезами жалости, а слезами прощания. Он умирал и знал, что умирает. Немилосердная боль, которая начала его терзать вскоре после того, как он осушил чарку вина, принятую из рук дорогой тетушки и кумы Катерины Григорьевны, наконец-то утихла.
Он осторожно облизал губы… Даже притронуться к ним было мучительно, так искусал он их в приступах жесточайшего страдания, искусал, чтобы сдержать крики. Князь боялся еще больше испугать мать и жену, которые и так почти лишились от страха рассудка, когда его принесли полуживого из дома Воротынских, с веселого крестильного пира. Он стыдился сам себя – герой Москвы, освободивший ее от поляков (он-то знал, что, кабы не шведское войско, ничего не получилось бы… да и со шведами ничего не получилось бы, кабы не ушли поляки сами из Тушина, вдребезги переругавшись друг с другом… он-то знал, но никому не собирался объяснять, а теперь это и вовсе казалось неважным), любимец народный и, очень возможно, преемник государя Василия Шуйского на царстве (доброхоты доносили, что народ на старика царя, неудачника, ввергшего державу в пучину Смутного времени, войн, разора, голода, очень ропщет, а вот на тридцатилетнего синеглазого красавца, государева племянника, удачливого полководца, глядит с обожанием и надеждой). Он стыдился себя – боль превратила его в сущую развалину, тихо стенающую, скручиваемую судорогами и бьющуюся в приступах страха.
Да, ему было не только больно, но и страшно! Страшно – с тех самых пор, как он увидел на крепостной стене Дмитрова женщину с растрепанными волосами, похожую на ведьму. Раньше она казалась князю Михайле самой красивой из всех красавиц земных, а в тот момент, еще сильнее исхудавшая (хотя куда еще худать-то, и так весу не более, чем в птице-синице!), обветренная, в обтрепанной одежде, мало напоминала ту надменную, осыпанную драгоценностями панну, какой когда-то въехала в коленопреклоненную Москву, чтобы сделаться ее царицей. Только глаза, эти серые неистовые глаза… Только голос, тот же голос, который когда-то заливался серебристым смехом… Но тогда он страшно и гулко выкрикнул со стены проклятие, которое теперь сбывалось.
О, как подступила к нутру боль! Ледяной пот оросил бледное чело умирающего.
Жена почувствовала, как он задрожал, и вскинулась.
– Попа… позови мне попа… – еле слышно выдохнул князь Михайла.
Священник, отец Леонтий, уже несколько часов подремывал в дальней горнице. Слух о том, что умирает герой Скопин-Шуйский, всколыхнул округу. Толпы рыдающего народа клубились вокруг его дома в Александровской слободе, и такие же толпы, только разъяренные, клубились в Москве около дома князя Дмитрия Шуйского. Слух о том, что княгиня Катерина Григорьевна подлила в кубок, который она поднесла Скопину-Шуйскому, яду, разнесся по Москве со скоростью пожара, каковому случалось мгновенно выжечь полгорода. Сразу вспомнили, чья она дочь – Малюты Скуратова отродье, Григория Бельского, известного своей незабываемой жестокостью! Шуйские сидели запершись, уже даже не высовывались на высокое крыльцо и не пытались выкрикивать оправдания, которые сначала были негодующими, а потом стали просто жалобными. Сам царь послал к ним стражников для охраны, но если возмущенная толпа все же ринется на штурм, алебардщики разбегутся, надежды на них никакой.
Впрочем, сейчас мысли отца Леонтия были вовсе не о затаившихся, перепуганных Шуйских. Он смотрел в почерневшее лицо князя Михайлы и понимал, что мгновения его молодой жизни сочтены. Какие же прегрешения может вспомнить человек, снискавший любовь народную, всеобщее преклонение?
– Сыне, – ласково проговорил священник, – на пороге смерти вспомни: милосерд наш Господь. Милосерд и всеведущ. И если тяжко тебе говорить, ты смолчи. Ведь Творцу нашему небесному и без исповеди твоей все ведомо.
– Я знаю, – прошептал умирающий. – Но я должен сказать.
Губы его шевелились почти беззвучно. Он толком не понимал, что мелькает перед его внутренним взором…
Березовые леса… белоствольные березовые леса, через которые мчалась повозка, которую он сопровождал из Выксунского монастыря в Москву… В повозке сидела женщина в черном – испуганная, встревоженная, измученная, преждевременно состарившаяся. Это была инокиня Марфа, бывшая царица Мария Федоровна, из рода Нагих, жена покойного государя Ивана Васильевича, мать царевича Димитрия, убиенного в Угличе по приказу Бориса Годунова, метившего на престол русский.
Убиенного? Или чудом спасшегося? Может, правду говорят, будто царевичу удалось спастись? Василий Шуйский ездил в Углич, дабы расследовать убийство. Но ведь от дядюшки никогда толку не добьешься, думал князь Михайла, сегодня он в одном клянется, а завтра – с таким же пылом! – в другом. При Годунове уверял – в могиле-де царевич, сейчас твердит, что в могиле подменыш лежал. Но тот, кто нынче вознесся на московский престол, опираясь на польские штыки, шпаги и пистоли, и впрямь вполне мог быть сыном Грозного. Умен, боек, образован, удачлив, отважен, изощрен во владении любым оружием. Правда, бояре косоротятся: нет в нем благолепия истинно царского, ведет себя, как юнец. А еще бояре зло косятся на европейские, польские да французские нововведения…
Задор, легкость и веселье, которые отличали нового государя, как раз и привлекали молодого Скопина-Шуйского. К тому же князь Михайла был возвышен Димитрием: чин великого мечника, чин не столько русский, сколько польский, но звучный, почетный и доходный, был ему присвоен. А всего-то и забот – хранить царский меч, заботиться о нем, торжественно выносить на царских выходах, ну а в случае беды немедля подать меч Димитрию – и самому, конечно, встать на защиту его. Должность была создана нарочно для красавца и храбреца князя Михайлы, и, конечно, тот был за нее благодарен. Он даже заглушил в душе сомнения, которые неминуемо посещали всех, кто пошел служить Димитрию. И когда инокиня Марфа в отчаянии вопросила:
– А верит ли народ, что перед ним законный царевич?
– Горе тому, кто не признает в нем истинного сына Грозного! – ответствовал князь Михаил. – Народ растерзает сего неверующего!
Проблеск радости проглянул в лице инокини. Она не помнила сына. Она не знала, погиб он или спасся. Она боялась ошибиться, признавая его. Но коли блестящий царедворец, приехавший за ней, подсказывает ей ответ… Ах, какой камень спал с ее понурых плеч! И она постаралась не заметить угрозу, которая прозвенела в словах князя Михайлы.
И вот мать с сыном – с сыном ли – встретились и бросились друг другу в объятия, и Марья Федоровна отправилась в Новодевичий монастырь – ожидать прибытия невесты Димитрия, польской красавицы Марианны Мнишек, которой надлежало быть перекрещенной в Марину.
Князь Михайла тоже ожидал ее приезда – с затаенным нетерпением. Наверное, что-то подобное испытывал каждый мужчина. Что ж там за дива заморская? За царя отдать дочь была бы счастлива любая, самая знатная семья на Руси. Димитрий владел насильно взятой, но потом влюбившейся в него Ксенией Годуновой, дочерью прежнего государя. Однако всем было известно, что стоило отцу Марианны, воеводе сендомирскому Юрию Мнишку, выразить неудовольствие, как Ксения была немедля отправлена в монастырь. Димитрий с легкостью отказался от прославленной красавицы – ради кого? Ради кого устроена встреча, небывалая по пышности?
Сейчас все это увидят…
Карета Марианны была запряжена двенадцатью белыми в черные яблоки лошадьми. Каждую лошадь вел под уздцы особый конюх, разряженный пуще некоторых шляхтичей. Карета снаружи была алая с серебряными накладками, с позолоченными колесами, обитая изнутри красным бархатом. Марианна сидела на подушках, унизанных жемчугом, и все ее белое платье было усыпано жемчугом и алмазами.
Она вышла из кареты и приостановилась, чуть покачнувшись.
Князю Михайле были видны ее ошеломленные глаза. Лицо – да, лицо не дрогнуло, маленькая девушка отлично владела собой, но расширившиеся глаза…
Более пышную встречу трудно себе и представить. Похоже, у польской панны закружилась голова при виде сотен встречавших ее бояр, думных дворян, стрельцов, детях боярских,[6] гайдуков, гусар… И все разряжены, кругом все сверкает, искрится на солнце. А люди, люди! Сколько лиц, и не только русских. Персы, грузины, турки в толпе… Даже одного арапа можно было увидеть, однако князь Скопин-Шуйский знал, что арапчонка купили для нее отец и жених вместе.
Сначала на царскую невесту смотрели молча. Потом посыпались пренебрежительные смешки:
– Чем она его так приворожила? Ну разве что и впрямь приворотными зельями. Ведь посмотреть не на что, ни росту, ни стати. От горшка два вершка, в поясе тоньше, чем оса: ветер дунь – переломится.
Насмешничали женщины. Мужчины молчали – все как один.
Молчали… И Скопин-Шуйский, кажется, понимал, почему.
Конечно, ни ростом, ни статью полячка даже отдаленно не напоминала русских дебелых красавиц, ту же Ксению Годунову. Но что-то дрогнуло в душе князя Михайлы при виде ее. Эта несказанная гордость в каждой черте лица и в осанке, этот презрительно изогнутый рот, эта легкость движений… Ее хотелось схватить на руки, закружиться, прижимая к себе, хотелось подбросить ее и поймать, хотелось осыпать ласками, которыми не осыпают жен, принимающих супруга на ложе в рубахах, застегнутых до подбородка, дрожащих от стыда, в темноте…
Но великий мечник умел владеть собой ничуть не хуже, чем государева невеста. Не зря о нем говорили, что он еще в детстве имел «многолетний разум»! Ни одна мысль, ни одно чувство не отразились в его красивом лице. Вот только глаза могли бы его выдать, но никто не заглядывал в его глаза.
На свадьбе Димитрия князь Скопин-Шуйский, разумеется, присутствовал тоже. Он стоял с мечом позади государя и на венчании, и на пиру. Матушка его, княгиня Елена Петровна, была в «сидячих боярынях» – за большим столом. Честь великая! Однако особой радости от сей чести на лице матери князь Михайла не видел.
Да и другие боярыни сидели, словно куклы нарумяненные да набеленные, с каменными лицами. Если у всякого (или почти у всякого) мужчины Марина (да, теперь ее иначе не называли) Мнишек вызывала странный, тревожный, необъяснимый восторг, то женщины ощущали к ней отвращение, смешанное с завистью. И сейчас они чувствовали себя оскорбленными. Ведь маленькой полячке, которую сейчас две боярыни, Наталья Мстиславская и Катерина Шуйская (а между прочим, последняя была не только дочерью Малюты Скуратова, но и сестрой покойной Марии Годуновой, убитой прислужниками нового государя, и честь, оказываемая его сестре, была с его стороны как бы знаком того, что Димитрий зла не помнит… но если не помнил он, то помнили другие… только молчали до поры), выводили из церкви, чтобы следовать в столовую избу, оказывались почести, которые прежде никому еще, ни одной царице московской, не оказывались. Ни Софье Палеолог, драгоценный византийский подарок Ивану III, ни Елене Глинской, ради которой великий князь Василий Иванович натворил в свое время столько безумств, ни Анастасии, любимейшей жене Ивана Грозного, ни Ирине Годуновой, которой муж ее, Федор Иванович, был необычайно предан, ни Марье Григорьевне Годуновой… Они все были мужние жены, царицы лишь постольку, что стали женами царей. Их не короновали. А Марина была венчана на царство даже прежде венчания с государем! Теперь она была как бы независима от брачного союза. В случае развода она осталась бы царицей, а если бы Димитрий умер, она могла бы царствовать без него. Эта тоненькая девушка была миропомазана, возложила на свои кружевные воротники бармы Мономаха, она прошла чрез врата, доступные только государям!
И вот сегодня она венчалась с царем по православному обряду, одетая по-русски.
Ее платье, бархатное, вишневого цвета, с длинными рукавами, было столь густо усажено драгоценными каменьями, что местами не различишь цвет ткани. На ногах Марины сафьянные сапоги с высокими каблуками, унизанными жемчугом; голова убрана золотой с каменьями повязкой, переплетенной с волосами по польскому образцу. Говорили, что повязка сия стоила семьдесят тысяч рублей. Громадная сумма, немыслимая! Но Марина то ли привыкла, то ли уже устала удивляться окружающей ее роскоши, и лицо ее сейчас было спокойно.
Великий мечник лишь изредка поглядывал на царицу. Пышный наряд, столь отличный от польского платья, должен был преобразить ее до неузнаваемости. А между тем она и в пудовых одеяниях московских государынь оставалась все той же птицей залетной, все той же заморской королевной, которую так хотелось схватить на руки, закружиться, прижимая к себе, хотелось подбросить ее и поймать, хотелось осыпать ласками, которыми не осыпают жен, принимающих супруга на ложе в рубахах, застегнутых до подбородка, дрожащих от стыда, в темноте…
Изредка до князя Михайлы долетал говорок собравшихся. Судачили и русские, и поляки. Первые злословили над дурной приметой: когда отец невесты, воевода сендомирский, въезжал во дворец в великолепной карете, белый конь, который вез его, вдруг пал. А поляки, немногие из коих были допущены к обряду венчания, втихомолку пересказывали другие странности, которые они видели. Много смеху вызвало у них то, что чашу, из которой пили новобрачные, потом бросили на пол, мол ,тот, кто первый наступит на осколки, будет главенствовать в семье. Видимо, опасаясь непредвиденного, первым ступил на осколки патриарх, и шляхтичи начали тревожно шептаться о том, что, кажется, католическая вера не будет в чести при дворе…
Другие московские обычаи также раздражали гостей. При выходе из храма дьяки сыпали на павшую наземь толпу исконный «золотой дождь» из больших португальских дукатов и дублонов и серебряных монет московской чеканки. Даже бояре не побрезговали подбирать золото. Но когда один такой дублон упал на шляпу Яна Осмольского, пажа царской невесты, тот пренебрежительно стряхнул монету. Русские так и ахнули от столь непочтительного отношения ляха к милостям государя.
Чудилось, воздух дрожал не только от приветственных криков, которыми встречал народ новобрачных, но и от беспрерывного столкновения (словно клинки скрещивались!) недоброжелательств как русских, так и поляков. И даже умилительная речь князя Шуйского не смогла утихомирить собравшихся. А уж князь Василий Иванович таким пел соловьем!
– Наияснейшая и великая государыня и великая княгиня Марина Юрьевна всея Руси! Божьим праведным судом, за изволением наияснейшего и непобедимого самодержца великого государя Димитрия Ивановича, Божией милостью цесаря и великого князя всея Руси и многих государств государя и обладателя, его цесарское величество изволил вас, наияснейшую великую государыню, взяти себе в супруги, а нам дати великую государыню. Божией милостью ваше цесарское обручение совершилось ныне, и вам бы, наияснейшей и великой государыне нашей, по Божией милости и изволению великого государя нашего его цесарского величества вступити на свой цесарский маестат и быти с ним, великим государем, на своих преславных государствах!
Скопин-Шуйский хорошо знал своего дядюшку. Особенно велеречив и сладкословен князь Василий Иванович становился в те минуты, когда его переполняла ненависть, которой никак невозможно было дать выхода. И наконец-то в ревнивой тоске, переполнявшей душу великого мечника, проглянул лучик надежды. Пусть так, пусть достался московский престол Димитрию, пусть досталась ему Красота Несказанная, но, похоже, недолго владеть ему и тем, и другим!
На престол метил князь Шуйский. О Красоте Несказанной грезил его племянник.
Князь Михайла и не думал в ту пору о троне. Он просто не знал бы, что делать с ним, и его заставили бы жениться на какой-нибудь родовитой толстухе. Вот кабы получить и то, и другое: и трон, и Марину… Вообще-то сие возможно. Сейчас она – законная государыня. И если бы Расстрига – так втихомолку называли порою Димитрия, которого многие считали всего лишь беглым монахом Гришкой Отрепьевым, – умер, она имела бы право на царство. И могла бы выбрать себе супруга, который владел бы троном…
Раньше цари выбирали себе цариц, а тут будет наоборот. Отцы и деды перевернутся в гробах!
Ну и пусть себе переворачиваются, мрачно подумал князь Михайла, представив выборы царицей нового государя: стоящих перед нею пузатого дядюшку Василия Шуйского, прочих бояр, тяжелых, угрюмых, насупленных, а рядом с ними – себя. Понятно, кого выбрала бы Марина!
А что, если… А вдруг?
Он очнулся.
Между тем новобрачных привели в столовую избу, посадили вдвоем и стали подавать им блюда. Когда подали третье кушанье, жареную курицу, дружка, обернувши ее скатертью, провозгласил, что время вести молодых почивать.
Сендомирский воевода и тысяцкий (им был тот же князь Шуйский) проводили их до последней комнаты. И там у царя из перстня выпал драгоценный алмаз, который никак не могли отыскать.
Еще одна дурная примета, подумал князь Михайла и смиренно опустил глаза, наступив на камушек и удерживая его подошвою. Это судьба, что алмаз закатился к нему под сапог! Это судьба!
Ну, русские вообще склонны во всем видеть веление судьбы. Даже если произошла самая обыкновенная случайность. А впрочем, говорят, что случайностей не бывает…
В то время, как в кремлевских палатах пировали, на улицах Москвы горланили и скоморошничали – тоже о царской свадьбе:
Произволил вор-собака женитися;
Не у князя он берет, не у боярина,
Не у нас он берет в каменной Москве,
Берет вор-собака в проклятой Литве,
В проклятой Литве у Юрья, пана сендомирского,
Берет он Маринку, дочь Юрьеву.
А свадьба была на вешний праздник,
А вешний праздник, Миколин день,
Он Миколин день был в пятницу…
Ну и дальше в том же духе. Мол, Миколин день, когда нельзя венчаться… Телятина, которую ест царь Димитрий, поганое, поганое мясо, тьфу! Маринка – великая мастерица пляски плясать, для нее нарочно музыканты и в покоях, и в тронных залах играют, только пляшут не скоморохи, а сама невеста государева, да и царь от нее не отстает. Плясавица Маринка! Дочерь проклятая Иродова!
Позднее князь Михайла сам видел не единожды, как это было. Димитрий зазвал к себе в Москву иноземных музыкантов, и те каждый день играли для него. Он с удовольствием танцевал польские танцы, которые были живее, подвижнее неповоротливых, важных русских плясок. Марина порхала, как райская пташка. И добро бы танцевала только с мужем! Великий мечник едва сдерживал скрежет зубовный, когда ее приобнимал за тонюсенькую талию какой-нибудь шляхтич – кружил вокруг себя так, что юбки взвивались, обнажая ножки в шелковых чулочках и красных башмачках. Да разве можно видеть ноги царицы?! А Димитрию – хоть трава не расти. Он гордо улыбался, когда жену его называли польской нимфой, и не имел ни малейшего намерения прятать ее от чужих взоров, держать в терему.
За пляски, за музыку, за воинские потехи, за то, что Димитрий не таков, как благостные прежние цари, жиревшие на троне и больше всего охранявшие свое неподвижное благолепие, его готовы были предать анафеме в каждой церкви.
А в доме у князя Василия Шуйского начали собираться бояре, которые решили наконец дать выход своему недовольству и своей ненависти. Среди них был и великий мечник – князь Скопин-Шуйский, примкнувший к заговору немедленно, как только узнал о нем.
Больше он не задумывался о том, воистину ли Димитрий сын царя Ивана Васильевича. Его происхождение не имело никакого значения. Пусть даже на Димитрии отыщется личное клеймо Грозного, это не поможет ему, не сыщет преданности ни среди народа (да кому она нужна, народная преданность, что с нее проку!), ни поддержки среди бояр (а вот она важна, по-настоящему важна!). Он – другой. Он – не тот, кто нужен русским боярам, чтобы продолжать жить по дедню обычаю и отчему. От него можно ждать всяких каверз. Он сам беспокоен нравом и никому другому покою не даст. Димитрий сделал свое дело – сковырнул с трона выскочку Годунова, ну а теперь Угличскому царевичу пора убраться туда же, откуда он так необдуманно высунулся: в небытие.
Димитрий обречен, и обречены все, кто станет его поддерживать. Человеку разумному (а князь Михайла всегда славился разумностью) следует вовремя отдернуть от него руки, чтобы не кануть в бездну небытия вместе с ним.
А царица Марина?
Чтобы понять, что будет с царицей, князю Скопину-Шуйскому нужно было встретиться с заговорщиками.
Когда племянник появился на собрании, Шуйский не поверил глазам своим. Только вчера стало известно, что Димитрий предложил великому мечнику войти в состав будущей Боярской думы после того, как она будет преобразована по образцу польского Сената. Если бы Шуйскому предложили что-нибудь этакое, он бы, наверное, поостерегся рисковать, вступая в заговоры. А впрочем, тут же смекнул князь Василий Иванович, племянничек небось решил еще бо amp;#769;льших выгод сыскать при перемене власти.
Среди собравшихся в тот день в доме Шуйского были бояре и думные люди, а кроме них – несколько сотников и пятидесятников из войска, которое стянули к Москве, якобы собираясь идти воевать крымчаков (на самом деле Шуйский намеревался задержать его для взятия столицы). Тут еще были кое-кто из гостей и торговых людей, которые первый раз слышали речи Шуйского вроде такой:
– Если мы теперь же не срубим дурного дерева, то оно вырастет под небеса, и Московское государство вовсе пропадет. И тогда наши малые детки в колыбели станут вопить и плакать и жаловаться к Богу небесному на отцов своих, что они вовремя не отвратили неминуемой беды. Либо нам погубить злодея с польскими людьми, либо самим пропадать. Теперь, пока их еще немного, а нас много, и они помещены одни от других далеко, пьянствуют и бесчинствуют беспечно, теперь можно собраться в одну ночь и порешить их, так что они не спохватятся на свою защиту.
Вот и прозвучал призыв к убиению государя…
Князь Михайла кивнул и ждал, что будет дальше.
Шуйские, Василий и брат его Димитрий, рассказывали, что они пустили в ход давние связи с торговыми людьми Москвы, вызвали в столицу массу своей челяди из всех имений. На сторону заговорщиков привлечены также служилые люди, а в решительный момент из узилищ выпустят заключенников, которые станут бить поляков.
– Надо поспешить, чтобы дерево еще не выросло до такой степени, что его нельзя ни достать, ни срубить будет, – вещал князь Василий.
– А ну как провалимся? Ну как что-то не так пойдет? – заикнулся князь Татищев.
– А собственно, почему бы? – высокомерно глянул на него Шуйский.
– Дойдут до него слухи… упредит кто…
– Средь нас предателей нет, – почти ласково сказал Скопин-Шуйский. И ухмыльнулся про себя: все они были, по сути, предатели, ибо присягнули Димитрию, а теперь злоумышляли против него.
Ну да. А до того присягали Годунову, а потом злоумышляли против него, перейдя к Димитрию… Так на так – будет этак!
– Мы на все согласны! – с воодушевлением продолжал Скопин-Шуйский. – Мы присягаем вместе жить и умирать. Будем тебе, князь Василий Иванович, послушны: одномышленно спасем Москву от еретиков безбожных. Назначь нам день, скажи, что делать!
Василий Иванович словно бы воспарил над креслом своим.
– Поляков убивать всех. Расстригу – убить.
«А царицу?!» – мелькнуло у князя Михайлы.
– А царицу?
Вопрос был задан. Но спросил не князь Михайла. Татищев, или Федор Романов, или кто-то другой. Скопин-Шуйский не осмелился…
– Полячку в ссылку со всеми, кто жив останется, – проронил Шуйский, и князь Михайла медленно кивнул.
Значит, не сбудется ничего. Значит, придет смириться. Или… а вдруг? Нужно надеяться? Или забыть?
Ладно, он решит потом. Главное – пережить день, на который назначен был бунт.
И вот этот день настал – 17 мая 1606 года.
Толпа врывалась во все дома, где жили поляки, не боясь ошибиться. Ведь жилища их были заранее помечены по приказу Шуйского. Да и вообще, лес рубят – щепки летят. Тех, что пытались защититься, убивали на месте, а те, кто позволял ограбить себя донага, имели надежду остаться в живых, но лишились и вправду всего, даже чем грех прикрыть.
Смятение царило во всем городе.
В это время князь Шуйский, держа в левой руке крест, а в правой обнаженную саблю, ворвался в Кремль через Фроловские[7] ворота. Перед Успенским собором он соскочил с коня, торопливо помолился перед иконой Владимирской Божьей Матери и крикнул окружающим:
– Кончайте скорей с вором и разбойником, незаконным царем. Если вы не убьете его, он нам всем головы снимет. Во имя Господне, идите против злого еретика!
Набатный звон раздавался уже в Кремле. Многие сначала решили, что где-то пожар, но Петр Басманов, ближний боярин Димитрия и друг его, ни на миг не поверил, что звонят к пожару. Тут было что-то иное, и, кажется, он уже знал, что. Выглянул в окошко и увидел то, что являлось ему иногда в самых страшных сновидениях: толпу, бегущую по Кремлю. Толпу, вооруженную чем попало и готовую проливать кровь.
– Стойте, безумные! – закричал Басманов, высовываясь сколько мог в узкое оконце. – Остановитесь во имя Господа Бога! Одумайтесь!
Стрела вонзилась в оконницу рядом с лицом Басманова. Он отпрянул, ринулся в покои царя и в передней комнате столкнулся лицом к лицу с Димитрием.
Дворец, казалось, шатался во все стороны, с такой силой толпа билась в двери. Наконец она ворвалась внутрь.
– Держитесь, мои верные алебардщики, не пускайте их! – закричал Димитрий, не зная, что внизу вместо сотни стражи только три десятка ее (стражу распустили по приказу Шуйского), и не понимая, почему нападающие продвинулись так далеко.
Между тем алебардщики не могли больше сдерживать толпу. По ним дали залп из ружей; и кто-то из них упал, кто-то сдался и сложил оружие. Человек пятнадцать ринулись спасаться на верхние ярусы, думая там встать в оборону, но не успели: толпа вслед за ними вломилась на лестницу и сбила стражу Димитрия с ног.
Путь в царские покои был открыт.
– Спасайся, государь! – крикнул Басманов, понимая, что теперь надеяться можно только на чудо. – Я умру за тебя, спасайся!
Они переглянулись напоследок, и в глазах Димитрия сверкнуло яростное пламя. Оттолкнув выступившего вперед Басманова, он закричал:
– Подайте мне мой меч! Где мой меч?
Димитрий ждал, что Михаил Скопин-Шуйский тотчас явится на пороге, однако государев мечник исчез бесследно вместе с доверенным ему оружием.
– Он предал меня! – воскликнул Димитрий. – Иуда… Да будет тебе страшная, лютая смерть, умрешь в муках и захлебнешься своей кровью!
Он выскочил в сени, вырвал у одного из стражников алебарду и ринулся вперед, на толпу, крича:
– Я вам не Годунов!
Димитрий орудовал алебардой так ловко, что ухитрился свалить двух или трех нападающих, а потом чья-то рогатина вышибла оружие из его рук.
Из толпы выстрелили, но люди мешали друг другу, и выстрелы не попадали в цель. Однако Басманов понимал, что в другой раз промаху может и не быть. Он с силой оттолкнул царя к себе за спину, так что тот оказался в другой комнате, захлопнул за ним дверь.
– Спасайся, государь! – успел еще прохрипеть Басманов, прежде чем пал под ударами ножей.
Труп Басманова отшвырнули. Толпа прокатилась по нему, ринувшись вперед – добывать Димитрия.
Великий мечник так и не появился в тот день во дворце. Он бил поляков на улицах Москвы и только к вечеру узнал, что Димитрий убит, дворец разграблен, а князь Василий Шуйский лишь в последнюю минуту успел остановить убиение царицы. Паж ее Осмоловский погиб, придворные дамы изнасилованы, а кое-кого из самых молодых увели по своим домам московские стрельцы и другие служилые люди.
Вскоре князь Василий Шуйский был венчан на царство. Однако он не ведал ни одной спокойной минуты. Лишь только кончился беспокойный, маетный май, как земля стала переполняться слухами… о воскресении убитого Димитрия. Да слухи еще полбеды, они не стреляют и не разят копьями. Хуже другое – многие земли начали вооружаться и уходить под знамена того, кто назывался этим именем.
В Москве то и дело появлялись подметные письма, уверявшие народ, что Димитрий жив и скоро будет здесь, уговаривавшие москвичей заранее низвергнуть Шуйского, не то злобный царь исказнит всю столицу. Среди бояр тоже начались разговоры… Даже те, кто был совершенно уверен, что 17 мая 1606 года убили Димитрия, а не какого-то подменыша, заколебались. Многие требовали пересмотреть отношение к полякам, запертым в Москве, настаивали, чтобы тем позволили воротиться на родину. Что до Шуйского, он, напротив, втихомолку был за то, чтобы всех оставшихся в живых ляхов перебить. Одно его сдерживало: в таком случае неизбежна война с Польшей, которая еще неведомо как для России закончится. Довольно того, что к новому (а может, все-таки к прежнему?) Димитрию уже примкнули немалые польские силы.
Конечно, это была не королевская армия, а сборище удальцов, которым некуда обратить воинскую отвагу. А тут перед ними замаячили слава, богатство, взятое с бою, – и заодно возможность исполнить святой долг: свершить месть за братьев, убитых в Москве. Это весьма прельщало людей, для которых во всем мире существует весьма точное наименование: авантюристы, иначе говоря – искатели приключений.
По сведениям, полученным Шуйским, вел сие войско (четыре тысячи человек!) князь Роман Рожинский – некогда богатый владелец многочисленных имений в Южной Руси, теперь запутавшийся в долгах и порешивший поправить их одним махом. Удальство и отвага шляхетские были Шуйскому хорошо известны, и он не скрывая тревожился – вот как нагрянет вся свора на Москву… Нет уж, лучше, от греха подальше, пленных поляков удалить из столицы.
Сказано – сделано. Кого увезли в Кострому, кого в Тверь, кого в Ростов. Сам Юрий Мнишек, бывшая царица Марина и то, что осталось от ее двора, отправились в Ярославль.
Ну и какой прок? Мятеж во имя второго Димитрия разгорался неостановимо.
Шуйский доподлинно знал, что сын Грозного убит 17 мая 1606 года. Он видел его мертвым! Василий Иванович боялся слухов о некоем призраке, однако не переставал уповать на то, что всякие слухи рано или поздно рассеиваются. Но время шло, а сведений о Димитрии собиралось все больше. Призрак постепенно обретал зримые черты!
Теперь именем воскресшего царя чинился на Русской земле всякий разбой. Боярских людей возмущали против владельцев, крестьян против помещиков, безродных против родовитых, мелких против больших, бедных против богатых. В городах заволновались посадские люди, в уездах – крестьяне, поднялись стрельцы и казаки. Пошла вольница и словом, и делом: воевод и дьяков убивали холопы, дома их разоряли, женщин насиловали. Однако для Шуйского хуже было другое: ему отказывались служить ратные и дворяне, которые не народ от разбоя хотели защищать, а тоже, на манер поляков, искали богатства и славы.
Царю нужен был хороший военачальник, который смог бы возглавить царское войско, который противостоял бы тем полководцам, которые стакнулись с чужаками и пошли под знамена нового самозванца. По всему выходило, что никто лучше, чем князь Скопин-Шуйский, сделать этого не сможет. Князь Михайла не спорил назначению: ведь жизнь всех Шуйских, в том числе и его, зависела от того, будет ли побежден самозванец, призрак, к которому умудрилась сбежать из своей ссылки Марина. Не просто сбежала, но и признала его своим супругом, признала, что он – настоящий Димитрий. Она, венчанная на царство (нравилось кому-то это или нет), избрала себе царя. И ее избранником оказался не он, не князь Михайла Васильевич…
Скопин-Шуйский и сам понимал, что мечты его похожи на зыбкие сновидения ребенка. Но когда осознал, что Марина вновь принадлежит другому, что она связана с другим узами совместной жизни, борьбы и узами супружеской постели, воистину ощутил себя обязанным уничтожить нового Димитрия.
С осени 1606 года начались ратные успехи князя Михайлы на бренном поприще. Он дважды одерживал победы над мятежниками, в частности, разгромил отряды Ивана Болотникова, восставшего крепостного князей Телятевских, и вынудил его бежать из-под Москвы к Серпухову. За то князь Михаил Васильевич был возведен в сан боярина и получил в свое владение волости Вагу и Чаронду, бывшие прежде во владении Годунова.
Какое-то время князь Михайла оставался в Москве. Боярину неприличным считалось быть холостым, и матушка только тем и занималась, что подыскивала ему невесту. И весьма дивилась: с каких это пор ее послушный, покорный, вроде бы равнодушный к женским прелестям сын (его втихомолку даже прозвали монахом) сделался столь переборчив?
Ну а князь-то Михайла хорошо знал, с каких именно пор, однако ж понимал: перебирай он хоть всю жизнь, Марина останется одна, никто ее в его сердце затмить не сможет. А поэтому, заскучав от хоровода набеленных, нарумяненных, насурьмленных женских лиц, крутившихся вокруг него, выбрал Марью, дочь князя Петра Буйносова-Ростовского. Мог бы найти невесту побогаче и породовитей, однако Марья привлекла его двумя своими качествами: была мала росточком (хоть и, как положено, поперек себя шире), а главное, не мазалась столь немилосердно, как прочие красавицы. Марина-то вовсе ничего в своем точеном личике не красила…
Уже в первую брачную ночь князь Михайла осознал, что нельзя было жениться на женщине, коли вожделеешь другую. Да еще толстушка Марьюшка оказалась в постели столь же застенчива и ленива, сколь и в столовой горнице. А впрочем, она была добродушной и недалекой, мужу не досаждала никак, и если что печалило ее в жизни, то лишь одно: детками брак ее с красавцем Скопиным так и не был благословлен почему-то.
А вот потому и не был!
Между тем смута в Московском государстве усиливалась. Самозванец утвердился в Тушине, поляки продолжали за него держаться, многие князья – тоже. Вскоре после женитьбы князь Михайла был послан царем в Новгород, чтобы заключить союз со шведским королем Карлом IX, так как московское правительство видело, что не сможет обойтись без посторонней помощи. Долго судили да рядили, обсуждали цену, ссорились со псковичами и новгородцами, которые, как водится, ощетинивались против Москвы… Только в половине апреля 1609 года прибыла к Новгороду шведская рать под командованием француза Якова-Понтуса Делагарди. То был человек, рожденный воином и превыше всего ценивший в людях отвагу. Скопин-Шуйский, который трусом не был и свой меч от врага в ножны не прятал, произвел на шведов самое благоприятное впечатление. Кроме того, встречая Делагарди, он поклонился наемнику до земли, после чего потрясенный Делагарди начал видеть в нем самого благородного из людей, которых когда-либо рождала земля Русская.
С прибытием шведов картина в войне Московского княжества и Тушинского вора переменилась. Северные города (за исключением неуступчивого Пскова) стали один за другим отпадать от Тушина. Воинские действия приносили успех – тем больший, что на жалованье наемникам собирали деньги все, кто мог, вплоть до монахов Соловецкого монастыря и купца Павла Строганова, разбогатевшего на поставках соли. С согласия царя Московского шведам была обещана также и Корела.
Между тем слава Скопина-Шуйского в народе росла. Если бывали у него и поражения, слухи о них умалчивали, зато возвеличивались все ратные подвиги молодого военачальника. И это было понятно. Москва устала жить в осаде. Устала терпеть голод и усталого, неуверенного в себе, неприятного, бездеятельного, преждевременно постаревшего князя Василия, воссевшего на трон. А в то же время где-то там, на полях сражения, красавец Скопин-Шуйский радел и бился за русских людей. Может, порою и отступал, ну так что ж, воинская удача переменчива. Зато и наступал, да как!
Чем дальше шло время, тем более казалось людям, что от одного Скопина-Шуйского зависит избавление от смуты и разных воров. Никто не думал, что сила полководца зиждилась более на искусных иноземных ратниках, свято придерживавшихся дисциплины – в отличие от пылких, смелых, отважных, но слишком уж своевольных русских воинов. Впрочем, Делагарди чтил самозабвенную храбрость и считал князя Михайлу вполне достойным тех почестей, которые ему оказывались. Однако порою русский соратник приводил француза в истинное замешательство перепадами своего настроения и приверженностью к пустым суевериям.
…Это случилось, когда осадили Димитров. Едва покончили с поляками под Троицей, едва опустел Тушинский лагерь (там оставался только Роман Рожинский с небольшим войском, лжецаревич бежал в Калугу), пошли под Димитров – выкурить оттуда польского военачальника Сапегу, у которого нашла приют самозваная, как теперь говорили царица. Ходили слухи, что Марина с легкостью награждает особо удачливых защитников Самозванца своими прелестями. Среди ее любовников называли и предводителя казаков Заруцкого, и самого Романа Рожинского, а теперь легкого, удалого и удачливого Сапегу.
Узнав о том, Скопин-Шуйский так разъярился, что немедля отдал приказ приступить к штурму. Натиск русских и шведских войск был столь силен, что сначала успех казался уже достигнутым – видно было, что осажденные теряют боевой дух. Как вдруг на крепостной стене появилась женщина. Сначала, впрочем, ее приняли за юношу, потому что на ней была одежда польского гусара. Однако, скинув шапку и тряхнув головой, так что закрученная на затылке коса развилась и упала на спину, женщина стала подбочась и закричала, мешая польские и русские слова:
– Смотрите и стыдитесь, рыцари! Я женщина, но не теряю мужества и не собираюсь спасаться бегством! Да и кого вы испугались? Предателя и изменника! Разве может Бог встать на сторону предателя?
«Она безумная, юродивая», – переговаривались русские, слышавшие ее крики. Однако Делагарди, бывший при осаде рядом со Скопиным-Шуйским, поразился его изменившемуся облику. Право, у храброго полководца был такой вид, словно он невзначай встретил привидение!
Тут же толмач подсказал Делагарди, что он видит перед собой не кого-нибудь, а Марину Мнишек. Француз вытаращил глаза. Он много слышал о сей удивительной даме, о которой люди говорили со странной смесью ненависти и восхищения, но ни в коем случае не равнодушно, и в первую минуту испытал откровенное разочарование: было бы на что смотреть, было бы к чьим ногам метать Московское царство! Не иначе и первый Димитрий, и второй были одурманены этой невидной, маленькой женщиной. Уж не колдунья ли она, которая наводит чары на мужчин?!
– А про какого предателя она говорит? – спросил Делагарди.
Толмач перевел вопрос, но Скопин-Шуйский только дико поглядел на своего сотоварища и ничего не ответил.
Впрочем, ответ был тут же дан со стены.
– Князь Михайла! – прокричала Марина громким голосом. – Мечник царя Димитрия, слышишь меня? Помнишь ли ты преданного тобою государя? Именем его я призываю тебя к ответу! Не думай, что тебе удастся уйти от мести! Ты предатель, и смерть твоя будет достойна предателя, потому что тебя обрекут на гибель те, кому ты доверишь свою жизнь! Сгинешь вместе со своим Шуйским, таким же предателем и клятвопреступником, как ты!
Толмач, опрометчиво переведший первый выкрик Марины, теперь запнулся и принялся жевать губами, как если бы желал лучше откусить себе язык, чем вымолвить хоть слово. Только после настойчивого требования Делагарди он кое-как изложил смысл речи Марины, но и его было достаточно, чтобы тот почувствовал себя оскорбленным за своего храброго друга.
– Стреляйте в окаянную бабу! – крикнул в то же мгновение кто-то из соратников Скопина-Шуйского, и вокруг загремели выстрелы: люди словно проснулись от зачарованного сна.
Однако пули миновали Марину, как если бы она была заговоренная. Неторопливо подобрав косу, маленькая женщина закрутила узел на затылке и спокойно сошла со стены, сопровождаемая невысоким, но чрезвычайно удалым с виду шляхтичем, про которого Делагарди сказали, что это Сапега.
Как истый француз, Делагарди умел уважать достойного противника и с интересом уставился на польского воеводу, тотчас забыв о Марине и ее выкриках. Он счел женщину полубезумной и не придал ее словам значения. Никаким обвинениям Делагарди не поверил. Ясно же, что для Марины каждый, кто приложил руку к свержению ее мужа, – враг и предатель. Дама просто не соображает, что молотит языком!
Однако на Скопина-Шуйского вопли Марины произвели, кажется, огромное впечатление, потому что весь день он был рассеян, а наутро приказал основным силам отойти от Димитрова, оставив для осады только лыжников. Вообще говоря, решение было разумным, потому что у московского войска не имелось под Димитровом запасов для долгого сидения, а надвигающаяся распутица грозила отрезать их от дорог, в то время как необходимо было еще дать не один бой под Москвой, взять Тушино и Александрову слободу.
Делагарди не покидала уверенность, что со снятием осады Димитрова можно было повременить день-другой, а поспешить Скопина-Шуйского заставили именно проклятия «окаянной бабы». Но он остерегался подступать к другу с расспросами и попытался осторожно вызнать некоторые подробности у толмача. К его изумлению, словоохотливый новгородец, долгое время служивший у шведского купца и понабравшийся умения говорить на свейском наречии, всячески увиливал от рассказов о своем полководце и его службе первому Димитрию. Понятно было, что там крылась какая-то неприятная тайна. Однако нежелание русских чернить своего героя не рассердило Делагарди, а, напротив, пришлось ему по вкусу. Кроме того, сам имея за душой немало грешков, он умел снисходительно принимать и чужие оплошности, твердо помня, что совершенно безгрешен только один Господь на небесах, да и тот совершает порой ошибки, позволяя диаволу безнаказанно уловлять человеческие души.
Объединенное войско направилось под Москву. По пути Скопин-Шуйский несколько оживился. Немало прибавило ему бодрости известие, полученное из Тушинского табора: оттуда ушел Рожинский, а вскоре у него растравилась старая рана, мгновенно сделалась горячка, от коей удачливый польский авантюрист и сгорел в несколько дней.
Весть о смерти одного из сподвижников Самозванца смягчила угрюмость Скопина-Шуйского. Вдобавок в Александровой слободе произошло событие, которое, по мнению Делагарди, должно было окончательно исцелить его друга от уныния.
К Скопину пришла станица (посольство, депутация) от Рязанской земли. Выборные заявили, что вся их земля хочет, чтобы князь Михайла Скопин-Шуйский был избран в цари, потому что никто, кроме него, не достоин сидеть на престоле.
Делагарди с затаенным любопытством наблюдал, как поступит его друг. Впрочем, шведский полководец не сомневался в благородстве Скопина, был убежден, что тот не сможет предать своего сюзерена, как бы плох он ни был, – и ничуть не удивился, узнав, что князь Михайла даже разговаривать не стал с выборными и удалил их от себя.
Скопин-Шуйский запретил болтать о той депутации в войске, не позволил даже сообщать о ней государю, чтобы не восстановить его против рязанцев, однако Делагарди не сомневался, что в Кремле так или иначе обо всем прознали. Он верил, что русский царь сумеет оценить самоотверженность полководца и вознаградить его за благородство.
Словом, в Москву Скопин-Шуйский вошел в блеске своего величия и скромности.
А Москва ликовала впервые за несколько лет унижения и лишений. Начались пиры. Царь Василий со слезами на глазах благодарил, величал, обнимал Скопина-Шуйского, называя его избавителем, освободителем, гордостью и красой русского воинства.
Немало почестей перепало и шведам. Царь Василий угощал их, дарил им лошадей, сосуды, ожерелья. Все москвичи наперебой приглашали их к себе в дома и старались выказать свои расположение и признательность.
Вдобавок пришло радостное известие о взятии Можайска, несколько месяцев находившегося под властью поляков. Правда, Можайск, можно сказать, сам свалился в руки русским, потому что воевода, поляк Михайло Вильчек, сдал город без боя и уехал в Москву, за что получил от Шуйского сто рублей.
Глядя в те дни на счастливое, благодушное лицо царя Василия, никто и заподозрить не мог, какая черная зависть и злоба терзают его денно и нощно.
Разумеется, он узнал о станице из Рязани, знал об отказе Скопина-Шуйского даже разговаривать с выборными, однако не поверил его скромности и чистоте намерений. Ну, князь Василий Иванович вообще никому не верил, даже себе, отсюда и проистекала его привычка клясться по поводу и без повода, когда надо и не надо. Второе: он, в отличие от Делагарди, многое знал о своем удалом родственнике, видел его всяким, в разных положениях, понимал, на что способен князь Михайла, когда речь идет о его выгодах, знал, что от него чего угодно можно ожидать: как самозабвенного служения, так и откровенного предательства. И если сейчас Скопин-Шуйский не подыскивается под своего государя, сие вовсе не означает, что он мысленно не примеряет на себе Мономахову шапку…
Василий Иванович давно уже ревновал к славе своего родственника, да еще его подзуживал брат Димитрий Иванович, завидующий доблести и удачливости Скопина-Шуйского как полководца. Димитрий беспрестанно ныл, что князь Михайла самовольно отдал шведскому королю Корелу с областью (как бы забывая, что без этого шведские войска не вошли бы в Россию, хотя были ей жизненно необходимы). Собственно, и не нужны были подзуживания царю Василию – Скопин-Шуйский и без них стал для него костью в горле. Торжественные встречи, беспрерывные знаки всеобщего расположения показывали, что народ с каждым днем все более хочет видеть царем именно Михайлу Васильевича Скопина-Шуйского. А восшествие его на престол могло быть только вслед за низвержением с оного государя Василия Ивановича.
Шуйский призвал к себе племянника и изъявил ему свои опасения. Князь Михайла принялся уверять, что ему и в голову не могло прийти ничего подобного, что он и не помышлял о государственном перевороте. Василий Иванович только головой качал, вспоминая, сколько раз он сам на полном голубом глазу уверял Бориса Годунова и царя Димитрия в своей безусловной преданности. И где они теперь, Годунов и Димитрий?
А упорно ходившие меж боярами слухи: Скопин-де Шуйский втайне доброжелательствует польскому королю, и если войско Сигизмунда поспешит к столице, оно найдет в князе Михайле верного союзника…
Царю никак не давало покоя имя Скопина-Шуйского: Михаил. Когда Василий Иванович только повенчался на царство, он встретился со знаменитой пророчицей Оленой, которая изрекла: «На смену тебе придет царь Михаил». Так вот же он, грядущий Михаил!
Говорят, против судьбы не попрешь. Но у Василия Ивановича возникло неодолимое желание обмануть свою судьбу.
Делагарди, человек непростой и прозорливый, чуял недоброе и пытался уговорить Скопина-Шуйского уйти из Москвы. Однако не успел.
23 апреля Михайлу Васильевича Скопина-Шуйского позвали крестить ко князю Ивану Воротынскому. Кумой была Катерина Григорьевна, жена Димитрия Шуйского, и она поднесла князю Михайле чарку вина. Посреди пира Скопину-Шуйскому сделалось дурно, открылось кровотечение из носа, которое никак не могли унять.
Князя Михайлу отвезли домой. Немедля извещенный о болезни друга Делагарди отправил к нему своего медика, не доверяя царскому архиятеру, которого прислал Шуйский. Но ничто не помогло. К носовому прибавилось и внутреннее кровотечение. Через несколько дней изнемогший от потери крови князь Михаил скончался.
Говорили, перед смертью, уже в полузабытьи, он настойчиво просил у кого-то прощения, клялся, что не мог поступить иначе, что не со зла содеял такое, а во имя родимой страны…
Перед кем клялся? В чем каялся?
Сие осталось неведомо: исповедовавший его священник не открыл последней тайны умирающего. Только все видели, каким угрюмым, почерневшим вышел он с исповеди. А впрочем, немудрено почернеть, видя смерть народного героя и великого полководца!
Когда тело Михаила Васильевича лежало приготовленное к погребению, в дом прибыл Делагарди. Пытались не дозволить ему приблизиться ко гробу, поскольку он-де не православный, однако Яков-Понтус заявил, что имеет на то право, как друг покойного и боевой его товарищ, не раз глядевший плечо к плечу с ним в глаза смерти.
Подойдя ко гробу, Делагарди не смог сдержать слез, пока стоял, преклонив пред мертвым колено. Потом поднялся, говоря:
– Московские люди! Не только на вашей Руси, но и в королевских землях государя моего не видать мне больше такого человека!
Толпа народа провожала гроб Скопина-Шуйского. Его несли сослуживцы князя и пели ему надгробные песни. Их окружала толпа женщин. Это были дочери и вдовы убитых в бою служилых – и начальных, и рядовых воинов. Жену и мать усопшего то вели под руки, то несли, ибо они лишались чувств от слез и горя.
Царь Василий Иванович слезами разливался и вопил, чуть не волосы на себе последние рвал, но никто не верил искренности его горя. И даже в том, что гроб Скопина-Шуйского поставили в Архангельском соборе меж гробами великих князей Московского государства, многие увидели не знак почтения, а злую усмешку судьбы.
Делагарди верил в виновность Катерины Шуйской, но, по его мнению, истинной погубительницей князя Михаила была другая женщина… Яков-Понтус готов был душу дьяволу прозакладывать, только бы сойтись когда-нибудь с ней на узенькой дорожке. Небось не поглядел бы, что пред ним дама!
Впрочем, нетрудно угадать, что сказала бы ему Марина. Например: каждому воздастся по делам его. И если кто предал, тот и сам предан будет.
И она оказалась бы права.
* * *
А предсказание пророчицы Олены сбылось-таки! На смену царю Шуйскому действительно пришел царь с именем Михаил.
Михаил Романов.