Жребий брошен

Эндри Войланд написала кузену, что она в Европе и хотела бы его видеть. Получила телеграмму, откладывающую свидание, сначала из Вены, потом еще одну — из Праги. После этого. Ян написал, что ждет ее в Мюнхене. Однако на вокзале ее встретил не Ян, а Брискоу. Он доставил ее в отель. Эндри мало с ним говорила, так как была в дороге всю ночь, почти не спала и чувствовала себя усталой и расслабленной. Она прилегла и проспала часа два. Потом встала, позавтракала и велела передать мистеру Брискоу, что лишь вечером сможет с ним поговорить. Взяла экипаж, поехала в Нимфенбург, прошлась по парку. По возвращении она чувствовала себя очень освеженной. Медленно и старательно совершала свой туалет. Когда пришел бой с сообщением, что внизу ее ожидают господа, приказала, чтобы ее не беспокоили.

Затем снова постучали. В комнату вошел Ян.

— Приблудная Птичка, — воскликнул он, — что с тобой? Ты, значит, не больна? Ты заставила нас ждать целый день — меня и твоего американского жениха.

— Жениха? — спросила она.

— Ну, конечно, — усмехнулся он. — Ты же отлично знаешь — к чему эти секреты? Впрочем, ты должна была бы мне сказать это еще в Нью-Йорке. Тогда я избавился бы от этой гонки по Европе. С двадцатью врачами я вел переговоры и не знал, что все из-за тебя. Только теперь Брискоу мне разъяснил.

Она, не отвечая, полировала ногти. Он продолжал:

— Жаль, на самом деле, жаль! Я потратил много труда и охотно посмотрел бы, что выйдет. Конечно, так для тебя удобнее… Но скажи, Эндри, что ты рассказала Брискоу обо мне?

Она взглянула на него и ответила:

— Я сказала ему, что однажды была твоей любовницей.

Он прищелкнул языком и покрутил головой. Она хорошо видела, что это неприятно его задело.

— Н… да… — сказал он медленно. — необходимости в этом не было. Зачем всегда говорить правду?

— Тебе так неприятна эта правда? — спросила она.

— Нет, нет! — воскликнул он с горячностью. — Но это других не касается. А кроме того… У меня ощущение, будто я в чем-то перед тобой виноват. Ты ведь это знаешь.

— Да, это я знаю, — ответила Эндри.

— Вот видишь. Об этом не очень приятно вспоминать.

Он провел рукой по лбу, точно хотел стереть какие-то мысли. Вынул свой бумажник, открыл его и выложил на туалетный столик чек.

— Это я сегодня заработал, — продолжал он со смехом. — Брискоу воображает, что у меня есть на тебя притязания. Я пытался его разубедить — тщетно! Он настоял на том, чтобы выкупить тебя у меня. В конце концов я взял у него этот чек. Бог знает, на какую большую сумму. Я и не знал, Приблудная Птичка, сколько ты стоишь! Теперь, если ты выйдешь за Брискоу, тебе едва ли понадобятся эти деньги. Возьми их, однако, я ведь не могу оставить их себе.

Она подняла чек, поиграла им.

— Итак, ты меня продал, Ян? — сказала она медленно.

— Продал! — воскликнул он. — Разве можно продать то, что тебе не принадлежит?

Она минуту помолчала, затем сказала:

— Иди, Ян. Через четверть часа я буду внизу.

Он заходил, ворча что-то, взад и вперед по комнате.

В конце концов, открыл дверь и вышел.

Мужчины вскочили, когда она подошла к столу, и поклонились ей. Недовольство кузена, казалось, исчезло. Смеясь, он пошел ей навстречу, поцеловал руку.

— Ты очень бледна, Эндри, — воскликнул он, — выглядишь, ей-богу, как королева!

Это было ей приятно. Она знала, что его слова искренни, и чувствовала, что он прав.

Затем Брискоу взял ее руку. Его глаза сияли:

— Ваш кузен сказал правду, мисс Войланд.

Они уселись. Кельнер подал коктейли, и они чокнулись.

Брискоу говорил мало. Один Ян поддерживал беседу. Она смотрела на него — как молодо он выглядит, совсем как тогда в Войланде! Она едва прислушивалась к его словам. Думала о прошлом, о времени детства.

* * *

О том, как он выехал верхом на старой Лене и нашел Эндри у Люстербаха с ее гусями! Он называл ее, как и все, Приблудной Птичкой, утверждал, что ее нашли на капустной гряде среди жаб и лягушек и передали в полицию. Тотчас же он сочинил стишок на эту тему. Она и Катюша должны были выучить его наизусть. Эндри припомнила:

Раз, два, три! Полицией Найден маленький ребенок, Где же он пропадал? Никто не хочет этого знать. Как же его назвать? Приблудной Птичкой! Кто же будет стирать пеленки, Я или ты? Корова ли мельника?

Осел ли мельника? Это — ты!

И всегда ей выпадало быть «ослом мельника», веселым, готовым все нести, что только кузен на него ни наложит. Иногда она получала сахар, иногда он ласкал ее. Но чаще на ее долю выпадали затрещины и тумаки, брань и насмешки, как и подобает доброму ослу. Не прошло и трех часов после их знакомства, как он ее спросил:

— Скажи-ка, Приблудная Птичка, а ты не пачкаешь в комнате?

* * *

Большой ангорский кот прошел через столовую, потеребил мех на ее платье и привстал, прося. Она дала ему кусочек мяса. В это время Ян рассказывал о Мексике и нефтяных полях Брискоу.

Эндри не прислушивалась к разговору. Она думала о кошках в Войланде. Многих, одичавших на полях, она застрелила из подаренного Яном ружья. По три марки платила бабушка за каждую. Шкуры получал кучер Юпп, Старая Гриетт, ключница, шила ему из них куртку. Помогает от ломоты — утверждал он.

Однажды Ян, приехав на Троицу, заявил, что надо соорудить кошачий орган. Люди раньше уже пытались это устроить, но у них ничего не вышло, и великая идея забылась. Если теперь удастся, то получится прекрасный музыкальный инструмент. С ним можно будет объехать весь свет и заработать страшно много денег.

Стременной Питтье должен был дать мешки, дворецкий, длинный Клаас, — валерьянки для заманивания кошек. Ян построил ловушку, и ни одна кошка соседнего крестьянина не могла устоять от искушения. Каждое утро находили парочку в ловушке с валерьяной.

— Смотри, Приблудная Птичка, как они торопятся, — смеялся Ян, — все желают участвовать в кошачьем органе.

Он отправился к бабушке и попросил сыграть и написать ему буквами ноты и слова «Largo» Генделя.

Бабушка с большим трудом поняла, что ему надо. Достала оперу Генделя «Ксеркс», выписала арию и слова. Но Ян переделал их по-своему:

Какой прелестный звук, Восхитительней, Чище, утешительней Нежного мяуканья!

— Это мы должны выучить, — заявил Ян Эндри и Катюше и заставил их разучивать мелодию «Largo» и свои слова. Он построил ящик на ножках с проволочной решеткой. Туда заперли кошек, привязав каждую так, чтобы хвост торчал наружу. Руки и Яна, и Эндри, и Катюши были исцарапаны и изодраны. Ян изготовил заманчивую афишу.

«В первый раз в мире!!! Знаменитый кошачий орган! Под управлением дирижера Яна Олислягерса при участии Юппа, Приблудной Птички и Катюши.» Все коты и кошки получили имена, которые тоже фигурировали на афише. Театр устроили в сарае. С бабушки взяли за вход 10 марок, прислуга платила по пять пфеннигов.

Представление началось. Юпп заиграл на гармонике. Остальные трое запели и стали дергать веревки, привязанные к кошачьим хвостам.

К сожалению, торжество длилось недолго. При первых звуках бабушка вскочила и сорвала занавеску, скрывавшую орган и актеров. Концерт прекратился, к большому огорчению публики из кухни и хлева. Дирижеру бабушка дала отведать плетки, чтобы не мучил кошек. Наказание на этот раз было легкое.

Дети отправились в конюшню к старому Юппу. Он дал им молока. Они поделились с конюхом заработанными деньгами.

— Мы — мученики искусства! — заявил Ян.

Но его мученичество было не очень страшным. Раза два он почесал у себя ниже спины. Эндри же одна из сопрано укусила запястье. Рука горела и вспухла. Юпп высосал ранку, сделал смесь из жевательного табака со свежим конским навозом и приложил к укушенному месту. Было больно, но не помогало. Когда бабушка это увидела, она выбросила повязку и отправилась с девочкой в Клеве к врачу. Там сделали разрез, выскребли рану. Лечение длилось месяц.

Эндри подняла руку. До сих пор виден небольшой рубец. Она усмехнулась: это было воспоминание о кошачьем органе Яна.

Из зала слышался визг джаз-банда: «Veinlaubs Syncopatoren». Эндри улыбнулась: какой тонкий вкус в наименовании. Она написала несколько слов на обеденной карточке и отослала ее вертлявому капельмейстеру. Тот ни минуты не задумался. Разве не был он знаменитейшим джазовым дирижером? Если он мог так сыграть «Feuerzauber», что у каждого приказчика сами плясали кривые ноги, то, конечно, исполнение ее желания не составит для него труда.

И он заиграл «Largo» Генделя.

Ян вскочил.

— Узнаешь? — спросила его Эндри.

Кузен засмеялся.

— О, Боже мой, моя прекрасная кузина, мы на тридцать лет опередили мир. Мы должны были изобрести кошачий орган теперь, а не тогда в Войланде! Тогда за это полагалась лишь плетка, а нынче мы могли бы ездить по всему свету, повсюду собирать деньги и прослыть величайшими артистами.

* * *

Они вышли и отправились в гостиную Эндри пить кофе.

— Ну как, милостивые государи? — спросила она.

Брискоу оскалил зубы и довольно потер руки.

— Отлично, отлично, — начал он. — Наука, кажется, еще не ушла так далеко, как мы предполагали. Все авторитеты отказались. Ваш кузен много потрудился. Был в Париже у… как звать этого господина?

— Воронов, — сказал Ян.

— Да, да, — подтвердил Брискоу. — Такая фамилия. Вы очень меня обяжете, если доложите сами. Я путаю все фамилии.

Ян повернулся на стуле.

— Для доклада материалов немного. В Вене я был у Штейнаха, в Берлине — у Айзеншмидта и Магнуса. В Тюбингене разыскал профессора Лармса, в Копенгагене — Кнута Занда. И так далее. Ни один из этих ученых не желает иметь ничего общего с таким делом, несмотря на все соблазнительные долларовые банкноты. Они производят прекрасные опыты с морскими ежами и лягушками, с хорьками и кошками, утками и гусями, даже с обезьянами, но на людей не решаются посягнуть. Только беспардонный шарлатан осмелится нынче это сделать — заявил мне Пецард в Париже.

— Шарлатан, только шарлатан, — подчеркнул Брискоу. — Вы понимаете, мисс Войланд, что я не отдам вас в руки шарлатану.

— И все же есть хоть один, который пожелал бы ввязаться в эту историю? — спросила Эндри.

— Да, такой имеется, — ответил Ян. — Точнее, такая. Я нашел одну женщину-врача, которая загорелась при упоминании о деле. Она назвала всех своих коллег мужчин, мне отказавших, ослами и трусами. Уже достаточно экспериментировали на животных, заявила она. Возможность успеха доказана давно. Давно пора приняться наконец за человеческий материал. Короче: она готова и ручается — при нормальном течении событий — за полный успех.

— Вот видите, мисс Войланд, — вмешался Брискоу, — явное шарлатанство. Эта неизвестная женщина, мелкий врач, уверена в успехе, тогда как первые величины мира не решаются даже приняться за дело. Она — шарлатанка, гоняющаяся только за деньгами. Она предоставляет черту позаботиться о жизни ее жертв.

— Ну, ну, Брискоу, — воскликнул Ян, — дело обстоит вовсе не так скверно. Доктор Гелла Рейтлингер не так уж неизвестна. Она давно сделала себе почетное имя. Ее частная клиника в Тюбингене уже несколько лет пользуется хорошей репутацией. Может быть, она и шарлатан — с точки зрения строгой науки. Но, во всяком случае, она не гонится за деньгами. Она богата, по крайней мере, по нашему скромному немецкому представлению. Она согласна взяться за такое дело, если ей даже ничего не заплатят. Она честолюбива. Хочет доказать всему миру, что женщина способна сделать нечто такое, чего до сих пор не мог осуществить ни один мужчина.

Брискоу засмеялся:

— Женщина доказывает это каждый Божий день. Ни один мужчина не может родить ребенка.

— Обождите немного, — воскликнул Ян. — может быть, скоро доберемся и до этого.

Брискоу, не обращая на него внимания, снова заговорил с Эндри:

— Если вы, мисс Войланд, разрешите, я хотел бы еще поговорить с вами о других вещах. Я получил телеграмму от Гвинни…

Он остановился, замешкался. Ян встал, воскликнув:

— Пожалуйста, мистер Брискоу, не хочу вам мешать. Если вам угодно, подожду вас в приемной.

— Благодарю вас, — ответил американец. — Могу я еще узнать у вас мнение мюнхенского профессора?

Ян полез в карман и передал ему письмо.

— Спокойной ночи, Приблудная Птичка! — крикнул он, удаляясь.

Брискоу, развернув письмо, передал его Эндри.

— Не угодно ли прочесть? Ваш кузен говорит, что это — высший авторитет в данной отрасли. Он пишет, что ни один серьезный исследователь и не помышляет попытаться произвести с человеком подобное превращение. Лет через пятьдесят, может быть, или через сто! А тот, кто решится это сделать теперь, поступит не только легкомысленно, но и преступно.

Она взяла письмо, прочла.

— Это — вполне ясно, — подтвердила она.

— Поэтому, — продолжал Брискоу, — наш план можно считать неудавшимся. Слава Богу! Теперь я могу говорить о себе. Я думал, что после смерти моей жены никогда больше… Я уже говорил вам об этом, мисс Войланд. Я ошибался. Я знаю теперь, что вы можете дать мне много, гораздо больше, чем я когда-либо смогу сделать для вас. Что же касается вашего кузена…

Эндри перебила его:

— То вы выкупили у него его притязания, не так ли? Вы совершенно напрасно потратили ваши деньги, мистер Брискоу. Он не имеет на меня ни малейших притязаний. Как и я на него.

— О, вы знаете это? — воскликнул Брискоу. — Да, я это сделал, потому что, так как…

Он искал, но не находил слов. Затем продолжал:

— Во всяком случае, из этого вы можете заключить, мисс Войланд, как…

Он снова остановился. Эндри улыбнулась.

— Бросьте это, мистер Брискоу, я очень хорошо знаю, почему вы это сделали. Вижу это, быть может, яснее, чем вы сами. Вы говорите: «притязания», но подразумеваете нечто иное. Вы полагали, что мой кузен может быть вашим соперником, и хотели, чтобы он за ваши деньги отказался от этого. Не так ли?

— Думаю, что так, — ответил он вполголоса.

— Я так и полагала, — сказала она. — Но, видите ли, Ян ничего этого не поймет. Вы должны были бы говорить с ним откровеннее, ясно сказать ему, чего от него хотите. Он от всего сердца рассмеялся бы при одной только мысли, что может быть при мне соперником для вас или для какого-либо другого мужчины. Но я не ставлю вам этого в упрек. Это ведь доказывает, насколько вы во мне заинтересованы, не правда ли?

Он подтвердил.

— Я сделал больше, мисс Войланд. Я говорил перед своим отъездом с Гвинни. Отсюда я послал ей телеграмму с известием о неудаче наших стараний. Вот ее ответ.

Он передал ей телеграмму. Эндри прочла:

«Нет ничего ценнее ее жизни, Ни при каких обстоятельствах не предоставляй ее дурному врачу. Моя любовь к ней достаточно велика, чтобы не требовать ничего для себя самой! Гвинни.»

— Вы видите, мисс Войланд, — продолжал он, — что моя дочь отказывается, как это ей ни тяжело. Это пройдет. Все более и более я склоняюсь к тому, что это у нее — глупая юношеская фантазия, а не извращение. Она образумится, выйдет замуж за молодого Дэргема и будет вас любить… как свою мать.

Эндри усмехнулась:

— Будет ли? — прошептала она.

Затем сказала громче:

— Это все кажется совершенно разумным и очень простым. Наши мыльные пузыри лопнули. Гвинни откажется, немного поплакав, а мой кузен — посмеявшись. Дорога открыта для Паркера Брискоу.

Он быстро схватил ее руку.

— Тогда — тогда могу я надеяться…

— Надеяться? — произнесла она медленно. — Разве вы хоть на одну минуту отказывались от надежды?

Она почувствовала, как задрожала его рука. Поняла, что этот большой, сильный мужчина полон серьезным и горячим желанием обладать ею. Она высвободила свою руку и встала.

— Вы провели это, как ваше лучшее дело, — продолжала она. — Начертали себе план и пошли своей дорогой. Теперь вы вон как далеко… Вы загнали меня в угол, и у меня нет выхода. Вы действовали мудро и отчетливо видели свои преимущества.

— Не должен ли я?.. — шептал он.

— Да! да! — воскликнула она. — Только…

— Только… что? — спросил он.

Она посмотрела на блестящие капли пота на его лбу, вынула свой платок, отерла его лоб и легонько провела рукой по его волосам.

— О, ничего… — сказала она тихо. — Теперь, идите, Паркер Брискоу, я должна немного придти в себя…

Эндри стояла неподвижно посреди комнаты, пристально глядя на дверь. Потом вышла на балкон и смотрела на площадь и на деревья, залитые светом луны в летнюю ночь. Она ничего не видела, ничего не слышала, пыталась думать. Там внизу был свет. Да, фонарь. Какой-то мужчина стоял внизу, ждал. Как долго он собирается ждать? И чего он ждет? Сядет ли он в омнибус или в трамвай?

Она пошла обратно в комнату, села, снова встала, стала ходить взад и вперед. В ее душе пылало ожидание. Напряжение, накопившееся за многие месяцы, дошло до предела в это тихое, одинокое время, когда она вернулась в Европу.

Ничего! Никакого выбора и никакого окончательного решения…

Действительно ли она загнана в угол? На самом ли деле ничего больше не остается, кроме как принять руку нью-йоркца?

Конечно, она может ему отказать. У нее теперь достаточно денег для спокойной одинокой жизни. Путешествовать — одной и одинокой. Тосковать и надеяться — о чем? на что? В лучшем случае на то, что предлагается ей: на мужа вроде Брискоу.

А если она согласится?.. Будет жить в Нью-Йорке, проводя ежегодно три-четыре месяца в Европе. Брискоу будет ее баловать, исполнять ее малейшее желание. Трудности — маленькие и большие — с Гвинни. Время от времени будет всплывать Ян. Внезапно явится, поздоровается и снова исчезнет…

Она чувствовала: это и будут светлые дни, которых она страстно желала. Придут и пройдут и оставят ее столь же одинокой, как до того.

Одно знала она теперь твердо: в Яне была ее жизнь, и ни в ком ином. Детство — сумеречное прозябание в лесу и в поле, в доме, во дворе и в конюшне. Когда наступали каникулы и старый Юпп привозил кузена в Войланд — тогда только и начиналась жизнь. Только из-за Яна она искупала целый год вину в монастырской школе. К нему ездила на Капри. Скиталась по свету с кавалером в тихой надежде повстречаться с Яном. Стала шпионкой только потому, что это делал он. Переехала в Америку потому, что он был там.

Никогда она об этом не думала. Все делала совершенно бессознательно и инстинктивно. Что сказал однажды Ян? «Несчастье жизни в том, что человек понимает предисловие лишь после того как прочтет всю книгу». Теперь она поняла предисловие. Была ли до конца прочитана книга ее жизни?

Она медленно раздевалась. Если жизнь подходит к концу, к чему еще проводить долгие годы, может быть, десятилетия, рядом с Брискоу? Не лучше ли покончить тотчас и навсегда? У нее хватит вероналу, чтобы усыпить троих на очень долгий срок…

Она почувствовала жгучую жажду. Налила стакан воды, стала пить. Выплюнула — вода была тепловатая, безвкусная! Позвонила и через дверь приказала лакею принести питья. Он предложил чай, кофе, минеральную воду, вино. Нет, нет — этого она не хочет. Надо чего-нибудь возбуждающего, все равно чего! Только холодного, как лед! И побольше, побольше — ее сильно мучит жажда!

Лакей ушел. Она слышала его приглушенные шаги по коридорному ковру. Рванула дверь, позвала его обратно. Написала на конверте фамилию Яна. Взяла листок бумаги и нацарапала: «Я должна немедленно говорить с тобой». Отдала письмо лакею, попросив тотчас же передать по адресу.

Теперь она снова ждала. «Как тот мужчина внизу у фонаря, — подумала она. — В омнибусе или в трамвае? Ах! Куда-нибудь довезет!»

Нет, она ждала Яна! Чего же она хочет от него?

Стояла неподвижно, тяжело дыша в резком возбуждении. Кузен придет, конечно, он придет. Тогда…

Постучали. Она крикнула: «Войдите!» Вдруг она вспомнила, что на ней только рубашка. Побежала в спальню, накинула кимоно.

Вошел лакей. Он поставил на стол большой графин, стакан и пару соломинок. Пожелал спокойной ночи и удалился.

Она уселась на диван, налила, поднесла к губам и поставила обратно. Не выпила ни капли. Ждала…

Ждала…

Снова постучали. В комнате стоял Ян.

— Прости, Приблудная Птичка, — воскликнул он, — я не мог освободиться раньше. Должен был пить виски с Брискоу — он видит небеса разверстыми.

Он взял стакан, попробовал.

— Холодная утка! Смотри-ка, ты приказала приготовить холодную утку? Это — умно. Чокнемся… За твое…

Он остановился.

— Как, всего только один стакан? Не собиралась ли ты всю бутыль выпить одна?

Он опорожнил стакан, снова наполнил его и подал ей.

Она взяла, но едва могла держать стакан — так дрожала.

— Боже мой, что с тобой? — спросил он.

Подсел к ней, поднес стакан к губам и заставил выпить. Она молча поблагодарила его, ее грудь вздымалась, руки повисли.

— Ты больна? — прошептал он, обнял ее, взял ее руки, погладил по щеке.

Она не отвечала. Позволяла ласкать себя. Как это было хорошо, как хорошо!

Он говорил с ней, как с собачкой.

— Где болит? Теперь хорошо, это пройдет! Пей, зверюшка, пей!

Две большие слезы выкатились из ее глаз, за ними — еще и еще. Он взял ее голову в обе руки и высушил поцелуями слезы со щек. Снова и снова он подносил стакан к ее рту — велел ей пить. Она смеялась сквозь слезы. Это был Ян, этот большой юноша Ян! Это был его способ обращаться с больными: целовать, ласкать, гладить — и опять новый глоток питья!..

Но она не была больна. Была только…

Она открывала, как он требовал, губы, глотала холодное вкусное шампанское… Не сказала ни одного слова. Она только думала: «Ян… Ян…»

Но даже один этот короткий слог она не решалась произнести. Чувствовала: если заговорит, все исчезнет. Он встанет, сострит, облегченно вздохнет, скажет, что все, слава Богу, хорошо! Она должна только спать, как следует, хорошенько выспаться. И он уйдет, оставив ее одну.

Вот чего она боялась. Теперь она жила, жила: Ян был с нею.

Она положила голову на его грудь, легко всхлипнула, быстрая судорога пробежала по ее телу.

Он приподнял ее, посмотрел.

— Что, что с тобой? — спросил он.

Она сквозь слезы выдержала его взгляд. Не отпускала его. Чувствовала, что в эту минуту держит его, что он — ее. Он пропал и не был самим собой, когда не мог больше смеяться своим свободным, гордым, безответственным смехом.

И чувствовала также, что она красива в эту летнюю ночь, снова красива. Еще красивее ее сделали месяцы и годы мучений и горя, боль и страстная жажда его поцелуев. Она положила руки ему на плечо.

— Что такое? — бормотал он. — Что такое?

Все его превосходство и независимое высокомерие спали с его лица, как маска, как одежда с плеч. Он сидел возле нее, обнаженный и простой, как бедный маленький мальчик, ищущий свою мать…

«Ян! — думала она. — Ян!»

Он как-то смутился, гладил себя рукой по лбу и по волосам. Налил стакан до краев и пролил. Искал слова и не находил. Он шептал:

— Эндри!

Она приподняла голову, слегка, почти незаметно…

Они встали, как во сне, и, прижавшись друг к другу, пошли в спальню.

* * *

Она долго лежала без сна в эту ясную ночь. Ворочалась постоянно и все смотрела на Яна, спавшего возле нее. Гладила его, целовала в глаза и губы — нежно, нежно, чтобы не разбудить. Снова ложилась, клала свою руку под его плечо, тесно прижималась к нему.

Так спокойно, так тихо дышал он. Иногда она пугалась, когда не слышала его дыхания. Прикладывала ухо к его груди, прислушивалась к биению его сердца, колебанию его легких.

Один раз он забеспокоился, начал в полусне ворочаться во все стороны. Схватил ее, притянул к себе, обнял обеими руками. Так лежала она, тихо, счастливо — и заснула.

* * *

Она с криком вскочила. Ей что-то приснилось, что — не знала. Протерла глаза, опомнилась.

Было пусто. И стулья, на которые он в беспорядке побросал свои вещи, тоже пусты.

Сердце ее чуть не разорвалось — так сильно оно билось. Она взглянула на часы: после полудня!

Полдень. Уже несколько часов, как он мог сидеть в поезде! Она вскочила, пробежала по комнате, искала… Нигде от него ни записки, нигде — ни одного жалкого слова? На этот раз без прощания!

Она не решалась звонить. Тогда придет лакей, окончательно убедит ее, что Ян уехал, снова уехал. Она с большим трудом поплелась обратно, упала на кровать, потом села. К чему вставать, к чему одеваться, к чему все?

Когда постучали, она подбежала к двери. Письмо — и господин ожидает ответа. Она взглянула на конверт — почерк Брискоу. Прочла: может ли он ждать ее к завтраку?

Велела ему передать, что будет пить с ним чай, путь зайдет за нею.

Что? Брискоу? Часов в ее распоряжении еще достаточно, и тем временем…

Тем временем она узнает…

Затем зазвонил телефон. Она уже знала, что это — Ян. Знала также твердо и определенно, что он скажет: да, сегодня он уезжает…

Она взяла трубку, стала слушать, что он говорит. Вскочила веселая и благодарная. Он хотел бы раньше, чем уехать из Мюнхена, еще раз с ней поговорить. Пусть она придет с ним позавтракать в ресторан «Времена года».

Итак, он не уехал без прощания.

Эндри умылась и оделась. Сбежала вниз по лестнице, к боковому выходу, чтобы не попасть в руки Брискоу. Вызывала автомобиль, вскочила в него.

Она беззвучно усмехнулась про себя. Если бы он только мигнул, она побежала бы к нему, но когда, когда он позовет ее? Она думала: я послушна ему. Послушна — в половом смысле? Она покачала головой. Что ей надо сегодня и в остальное время? Только несколько поцелуев, несколько ласковых слов — что еще? Она желала души его и ничего иного. Той души, которую он топтал ногами, отвергал, скрывал. Той души мальчика, которой не знал ни один человек, ни один, кроме нее.

Впрочем, еще один, быть может! Бабушка. Та старая женщина в Войланде могла знать его душу! Та могла догадываться, что делается у него в душе.

Но та никогда не сможет ему помочь. Она всегда, как и он, выдавала себя за твердый гранит, чтобы никто не мог рассмотреть, как тепло и мягко у нее около сердца.

…Она сидела у кузена, гладила его руку. Он не отнимал ее, терпел ласку, отвечал на нее и не смеялся. Оба молчали.

Наконец он заговорил:

— Если ты не хочешь говорить, то, конечно, я должен начать…

— Что мне тебе сказать? — спросила она. — Все, как всегда, было и, как всегда, будет. Ты уедешь и оставишь меня. Я люблю тебя, а ты меня не любишь. Разве не так?

Он медленно покачал головой.

— Нет, не вполне так. Видишь, Эндри, я любил тебя и люблю теперь. Поскольку мне доступна любовь. Это так. Но я не могу дать то, чего во мне нет.

Она думала: «А разве ты знаешь, что есть в тебе? Ты ведь и не хочешь этого знать!»

— Видишь ли, Приблудная Птичка, — продолжал он, — я должен плавать свободно. А вдвоем плавать нельзя — не выходит! Некоторое время — можно. Например, от Войландского берега до Эммериха. Но ненадолго, не навсегда, не навеки. В этом случае надо остановиться и стать оседлым. А я не хочу ошишковаться!

— Чего ты не хочешь? — спросила она.

— Ошишковаться, превратиться в клубень, — засмеялся он. — Красивое слово, не правда ли? Объясню тебе, что я имею в виду. В море плавают красивые животные — плащеноски.[1] Из низших животных — несомненно, самые высшие. Из беспозвоночных — несомненно, те, которые уже имеют нечто похожее на становой хребет. Они, почти как рыбы, гоняются друг за другом, наслаждаются своею жизнью. Но таковы они лишь в молодости, в стадии личинки. Как только становятся старше, вспоминают о своем почтенном мещанстве. Становятся оседлыми, крепко усаживаются, теряют и зрение, и слух, и даже становой хребет, и нервную трубку. Зато они начинают выделять много клетчатки, образуют из нее покрышку, превращаются в комки, в клубень, становятся шишковатыми и сидят всю жизнь, как глупые клубни и противные картофельные груды. Это значит: они стары и оседлы. Понимаешь? Я не хочу стать таким клубнем. Пока есть силы, хочу оставаться молодой личинкой, свободно плавающей в море.

Она взглянула на него: ни одной морщины на его коричневом загорелом лице. Свежи и блестящи глаза, гибко каждое движение.

— Ты никогда не ошишкуешься, Ян. — сказала она. — Ты — нет! Ты — гений!

— Смейся надо мной, — воскликнул он, — издевайся. Но я чувствую так, как говорю.

— В моих словах нет ни малейшего издевательства, — возразила Эндри. — Я говорю вполне искренне. Разве не гениальна твоя способность всегда чувствовать себя молодым? Ты всегда останешься свободной личинкой, юношей. Тебя потому и пугает всякая оседлость, все, что привязывает и цепко держит, что это — старость! Ты боишься и меня потому, что я — стара или скоро буду старой!

Не подумав, быстро и легкомысленно он ответил:

— Да, это так!

Она сжала свои руки. Подумала: «Если бы ты только знал, как ты жесток!» Сказала:

— А я должна теперь ошишковаться. Выйти замуж за Паркера Брискоу и стать очень оседлой.

Он легко вздохнул и согласился:

— Да, Приблудная Птичка, так, конечно, для тебя будет лучше всего — ты только женщина. Жаль, что ты не можешь иначе…

Она вскипела:

— Как не могу? Разве ты и Брискоу не сказали мне, что из этого ничего не выйдет? Что ни один врач, ни один ученый за это не возьмется, а только бессовестный шарлатан…

— А! Это глупое слово! — перебил он. — Выдуманное людьми науки, учеными сухарями, воображающими, что они что-либо знают, так как умеют отличить выделения снегиря от мышиных! Говорю тебе, Приблудная Птичка, что иной шарлатан дал миру больше, чем дюжина серьезнейших господ, чей наметанный взгляд не хочет смотреть ни направо, ни налево. Парацельс тоже был шарлатаном. И Магомет, и Моисей. Но они чувствовали, чувствовали! Сожми в один комок твои ощущения, твои глубочайшие чувства — таким путем ты всего достигнешь.

— А твоя ведьма это сделает? — крикнула она. — Сделает твоя докторша из Тюбингена?

Он мотнул головой:

— Думаю, что сделает. Она — одержимая, не успокоится, пока не будет иметь у себя под ножом свою жертву.

— И я должна стать этой жертвой? — воскликнула она. — Это серьезно с твоей стороны, Ян? Сколько шансов на успех? Один из ста, быть может?

— Нет, — ответил он, — ни в коем случае. Один из тысячи, в лучшем случае.

Она ловила слова:

— И ты… ты, Ян… ты мне советуешь…

— Оставь, Эндри, — сказал он, — к чему об этом говорить, если это тебя так волнует? Если не ты, найдется другая. Уже два месяца меня мучит эта мысль. Я множество раз говорил с людьми, которые ломают себе голову над этим вопросом. Теперь меня уже задело за живое, и я не отступлю. Поверь мне, я уж найду кого-нибудь, кто пойдет на этот шаг…

Она впилась в него глазами:

— Ян, а ты бы сделал это на моем месте? При одном шансе из тысячи?

Он не задумался:

— Да, — сказал он твердо, — я бы это сделал.

— А затем, — настаивала она, — что после? Если бы это удалось — что тогда?

Он высоко поднял брови, пожал плечами.

— Тогда? — повторил он. — Да это ведь совершенно безразлично. Все достигнутое — безразлично, важно только действие.

Ее голос задрожал:

— Но ведь я-то не действую. Я лежу, беззащитная, немая и окровавленная. Вы действуете, только вы, ты и твоя мясничиха!

— Нет, — возразил Ян. — ты ошибаешься. Когда в раю Господь Бог оперировал Адама, вынул у него ребро и сделал из ребра Еву, то, конечно, пациенту было легко. Он спал и видел сон. Когда проснулся, все уже было в порядке. Не было видно даже рубца. Но никто не может повторить такой фокус. Тебя будет оперировать не Господь Бог. Тот, кто в наши дни собирается из Евы сделать Адама, — всего лишь жалкий человек. Искусство же всех врачей подобно картонному топорищу, если сам больной не помогает им и самому себе. Он должен желать выздороветь, все время желать, душою и телом, у него не должно быть ничего, кроме единой сильной воли к излечению. Сознательно или бессознательно, но здесь — достаточно действия.

Ее руки упали, в голове, лежавшей на столе, тяжело стучало.

— О, Иисусе милосердный! — простонала она.

Он язвительно засмеялся:

— Вот это дело! Отпущение за триста дней! Возвращайся в монастырь и молись! Заслужи свое освобождение из чистилища!

Она выпрямилась, прикусила губы. Хрипло спросила:

— Где она живет?

— Кто? Рейтлингер? Санаторий Ильмау близ Бармштедта в Тюрингии. На что тебе?

— Это уж я знаю, — ответила она. — Я еду туда уже сегодня. — И подумала: «Потому, что ты этого хочешь, Господи Боже мой, потому, что ты этого хочешь…»

* * *

Эндри сидела на своей койке в спальном вагоне. Паровоз тронулся. Легко и гладко катились колеса по рельсам, пели все время в одном и том же ритме. Он медленно нарастал, затем резко перебивался двумя двойными ударами, нарастал снова, чтобы в конце отзвучать устало и печально.

Она медленно разделась, набросила свое кимоно. Расплывчато отсвечивал красный шелк в сиянии небольшой ночной лампочки.

В тот день она не приняла Брискоу. Пусть сам кузен уладит с ним, как хочет. Она оставалась в своей комнате, не отвечала ни на стук, ни на телефонные вызовы. Затем поехала на вокзал и села в поезд, который должен был ее доставить…

Туда, на бойню, думала она. И она сама бежала туда, как делает скот. Как бараны, как быки… Нет, послушнее, чем они. Эти идут медленно, упираясь, гонимые кнутами погонщиков. Она же ехала так быстро, как только было возможно, по собственной воле и на свои средства. Она была очень послушным, обреченным на убой животным.

Эндри посмотрела кругом. Красное одеяло покрывало постель. Красные занавески висели на окне, на двери. Красный дешевый коврик лежал у нее под ногами. Красным отсвечивала в слабом сиянии лампочки обивка стен и туалетного столика, отполированных под красное дерево. Она чувствовала, как ее охватывает это красное. Даже на языке она чувствовала сладковатый вкус красной крови.

Ритм поезда напоминал какую-то песню. Какую?

Эндри стала вспоминать. Она знала эту песню, часто певала ее сама, но где и когда?

Да, в комнате, которая была едва больше этого купе, — в ее тюремной камере в Тэльбери. Конечно, там не было красного. Ни единого красного пятнышка. Стены были выбелены известкой. На белых нарах лежала белая простыня. И все же там она пела эту песню — несомненно.

Припоминала, припоминала… и постепенно вспомнила. Сначала мотив — тихо промурлыкала его. Музыка — да, музыка была немецкая, написанная Леве.

Теперь она вспомнила. Снова увидела себя в своей камере сидящей на постели, как и сейчас, с книгой в руках. Старая шотландская песня. Слышала, как ее пели в одном концерте. Тоже баллада Леве. Немецкие слова она забыла, но мотив звучал в ее ушах. Тогда в своей могильной тихой камере она пела эту старую шотландскую песню.

Снова прислушалась к ритму поезда. Ей не надо было более припоминать. Как бы сами собой пропели ее губы кровавые слова из разговора убийцы Эдварда с его матерью.

Между тем, что теперь и что было там, в Тэльсбери, — огромная разница. Ясно и бело было тогда, очень одиноко и тихо. Слышался только ее голос, певший песню. Был только сон из старой саги. Она видела страшного Эдварда, пришедшего в замок с окровавленным мечом, слышала, как спрашивала его мать: «Почему так красен от крови твой меч? Почему таким мрачным приходишь ты сюда?»

Где-то в Шотландии разыгралась эта история, когда-то в легендарные времена.

Теперь было иначе. Теперь пел ритм, наполнявший всю камеру, а она, Эндри, только подбирала к нему слова. Происходило это не в Шотландии много веков тому назад. Не было ни песни, ни саги. Происходило все здесь и в наше время, и история проделывалась с нею.

Точно окровавленная одежда, на ней было красное кимоно. Она сорвала его, бросила на пол. Тогда посреди всего красного засияла ее белая рубашка.

«Белая Иза, — подумала он, — бабушкин белоснежный исландский сокол!»

Теперь она поняла песню: Эдвард, окровавленный убийца, — это ее кузен Ян, и никто другой. Он стоял перед графиней со своим алым мечом. Но не печально отвечал он ей. Высокомерным смехом отдавал его жестокий голос:

«О!.. я убил моего белого сокола, мама, мама! О!.. я убил моего белого сокола, не было другого такого как он!.. о!..»

Жестокой угрозой звучало это троекратное «о!» и остро царапало ее слух и душу. Не было другой такой, как Иза, ездившей верхом на лебеде.

Она была белой Изой. Ее поранила цапля, а ястреб разорвал в кровавые клочья. Она была Изой. А рука, поразившая ее через двадцать лет, была рукой бабушки, нигде и никогда не прощавшей. Потому, что она не устояла в охоте на цапель и потому, что она в день Петра и Павла побежала в лес к сокольничему… Потому…

Потому теперь и гонит ее Ян на бойню… Поэтому приносит он теперь облитый кровью меч и с диким смехом поет бабушке:

— Так посоветовала мне ты…

Да, именно бабушка посоветовала ему так поступить. Даже если разбилось от этого ее сердце, все же она бросила белую Изу на растерзание ястребу. Такой была госпожа Войланда. Таков и Ян.

Эндри подняла кимоно и закуталась в него. Ее бедная голова болела, мысли и картины мешались.

— Я — белая Иза, — шептала она.

А ястреб уже ждал — мрачная Гильда с жадными желтыми глазами. Она схватит ее страшными желтыми когтями и разорвет в клочья.

Эндри не спала, даже не легла. Всю ночь просидела на постели. Рано утром, когда постучал кондуктор, поднялась, оделась и сошла с поезда.

Она стояла на перроне, возле нее — носильщик с чемоданами и сумками.

— Куда? — спросил он. Она взглянула на него, посмотрела кругом. Где она находится? И куда собиралась?

К ней подошла сестра милосердия и заговорила. Эндри поняла, что ее ждали, и безнадежно кивнула головой. Сестра была одета в черное, чепчик и воротник туго накрахмалены. Не напоминает ли она одну из Английских Барышень? Не хотят ли Эндри снова запрятать в монастырь?

Сестра отдала приказание носильщику и взяла Эндри под руку. Повела ее по перрону. Спустилась по лестницам в подземный коридор, снова поднялась. Там — к ожидавшему поезду. Втолкнула ее в вагон.

Эндри глядела в окно. Было очень ясно, но все же солнце не могло пробиться через облака. Черная сестра милосердия заговорила с ней, что-то спрашивала. Эндри казалось, что та говорит на иностранном языке, которого она не понимает. С большим трудом она поняла наконец один вопрос: хорошо ли она спала дорогой?

И она ответила механически:

— Да, да…

Сестра бросила на нее взгляд и более не тревожила. Они молча ехали все утро. Два часа, три часа. Затем поезд остановился. Сестра помогла Эндри выйти из вагона, очень заботливо вела ее. Перед вокзалом стоял большой закрытый автомобиль. Сестра помогла ей сесть в него. Дорога была волнообразная, подымалась и опускалась. Эндри видела луга и темный лиственный лес. Затем — ворота и сад с белыми, усыпанными песком дорожками. По обеим сторонам — высокие рододендроновые кусты. Автомобиль остановился. Белое здание. Глицинии вились по стенам. Кое-где виднелась в листве темно-синяя виноградинка. Впереди, среди дерна, стоял пышный мыльный орешник, весь покрытый белыми цветами. Дерево пело: тысячи пчел и ос жужжали и звенели в его ветвях.

— Наш санаторий, — заявила сестра.

Эндри попыталась подняться, но вновь упала на сиденье. Сестра крепко взяла ее под руки, подняла, помогла выйти из автомобиля и ввела в дом. Эндри видела предметы — кожаное кресло, большое растение — как в тумане. Услыхала звучавшие сверху быстрые голоса. Посмотрела вверх: галерея, от которой спускалась широкая лестница, а по ней бежало что-то — не летело ли оно?

Возле нее стояла женщина, качала головой, что-то говорила. Женщина казалась меньше, чем была на самом деле. Грудь вдавлена, плечи выпячены вперед. Она запрокинула назад голову, чтобы иметь возможность рассмотреть Эндри. На ней было серо-желтое, тесно облегающее вязаное платье, едва покрывающее колени. Чулки и ботинки — такого же оттенка. Длинные рукава доходили почти до кисти руки, а грязно-желтые тонкие пальцы выдавались, как когти. Обстриженные волосы не были прибраны, торчали над шеей и ушами, свешивались надо лбом. Когда-то они были выкрашены в цвет пшеницы, теперь же у корней снова виднелась черная поросль. Серое лицо с узкими, маленькими бледными губами. Когда она смеялась, над большими зубами виднелось фиолетовое мясо десен. Выдавался вперед большой острый и тонкий нос. Близко к нему лепились глаза, круглые, светло-желтые.

Она представилась: «Доктор Рейтлингер».

Эндри прошептала: «Доктор Рейтлингер… Доктор Гильда Рейтлингер.»

Женщина-врач покачала головой:

— Гильда? Нет, меня зовут Гелла Рейтлингер.

Эндри стояла неподвижно и не могла отвести взгляда от этих желтых глаз. Они двигались, как будто вращались. Мысли ее совсем спутались. Гелла? Нет, нет, ястреба Геллы не было на травле цапель, это мрачная Гильда растерзала Изу, Гильда!

Ей стало холодно, ее трясло от сильного озноба и жалкого страха.

— Гильда, — шептала она, — то была Гильда!

Затем она видела, как женщина медленно поднимала руку. Как когти, вытягивались вперед пальцы. Она дотронулась до нее лишь слегка концами пальцев и ногтями. Эндри вскрикнула и пошатнулась.

В одну минуту черная сестра оказалась около нее; нежно обхватив рукой за талию, поддержала ее.

— Отнесите ее в комнату, — сказала докторша.

Эндри позволила отнести себя наверх по лестнице.

Еще раз она услыхала пронзительный голос:

— Она переутомилась и чрезвычайно возбуждена. Да, это понятно: такое решение — не пустяк. Сестра, дайте ей аллионалу!

Эндри всю передернуло. Она повисла на руках у сестры, которая ее потянула и потащила. Через галерею и длинный коридор. Открылась дверь. Кто-то ее раздел, кто-то опустил занавески на окнах. Ее уложили в постель, подложили грелки. Поднесли стакан к губам, и она пила. Холодная и жуткая рука легла на ее лоб. Она слышала легкие шаги. Дверь заперли.

Загрузка...